Где-то на рубеже хуевого девяносто шестого лета и неизвестно ещё какой осени, на которую возлагались мной по наивности большие надежды, ибо я ещё не привык к тому, что я — полное говно и по-прежнему считал себя ярко талантливым человечком как в литературе, так и в музыке, мне посчастливилось познакомиться с охуительным, пусть он меня не осудит за такую экспрессивность в характеристике, молодым человеком.
Этим молодым человеком оказался порекомендованный мне Элей гитарист Ваня Марковский. Я слышал его игру у Чехова и потому, полагая себя цветком в мире злобных и жестоких волчьих ягод, я относился к этому ещё незнакомому мне лично Ване с изрядной, хотя при этом и изрядно надуманной, долей скепсиса.
Со временем, когда я узнал его ближе и непосредственнее, мне, конечно, как всегда пришлось оченно устыдиться своих сомнений, чем я, однако, недолго казнился, потому что сами ведь знаете, в каком мире живем. Это как очень достойный мой знакомый попсовый композитор и в совковой терминологии «сослуживец» по эстрадной карьере Игорь Кандур, которому я в свое время порекомендовал Саню Дулова в качестве аранжировщика, когда он, Кандур, смотрел на меня испуганными, но вынужденно излучающими уверенность в себе глазами и спрашивал: «Макс, а он точно хороший аранжировщик? Точно ли так, как ты говоришь? Ведь я знаю его, как охуительного студийного гитариста, а как аранжировщика я его совсем не знаю… Точно ли он так хорош для таких песен, как мои? Потому что, ты ведь знаешь (а, надо сказать, я действительно это знал, что меня всегда в нем поражало до глубины души), даже если мне не понравится результат, я же не смогу не заплатить ему условленных денег, а у меня с ними сейчас все не так хорошо, как раньше. «Вот это его «не смогу не заплатить условленных денег» — это есть редчайшее человеческое качество, можете мне поверить. Тем более в среде попсовиков. Даже какое там «тем более», когда в среде евангарда и андеграунда денежные знаки к величайшему сожалению почти не имеют хождения.
Так и я с Ваней. Так и он с кем угодно, и с Мэо в том числе, когда Ване в его альбоме понадобились живые барабаны. Бедные мы глупые мальчики, блядь.
Мы раз с ним пообщались на тему моих песен на элиной территории, два пообщались, три, а потом уже стали общаться по всей территории окружающего ебаного мирка, и не то что там по поводу моих или его песен, каковые оказались более чем, а вообще по всем остальным поводам.
Не прошло и двух-трех недель, как мы уже ходили вместе по городу, и общались так, как будто знали друг друга сто лет. До знакомства с ним я и не подозревал толком, что возможно в таком возрасте после столького говна и элементарной усталости от всей совокупности жизненной поебени так коротко сойтись с каким-то новым человеком. Прямо скажем, даже не сойтись, а просто-напросто подружиться.
У нас оказалось очень много общего начиная с культурных интересов и заканчивая психологическим типом любимых женщин, между каковыми двумя координатами был ещё целый длинный ряд иных промежуточных совпадений. И собственные наши психологические конституции были весьма родственны по своему устройству. Эту общность сразу выкупила моя мама и сразу выделила Ваню из общего числа моих друзей. Она, моя дорогая мама, будучи искренне уверенной, что ее сын — полный распиздяй, испытывала слабость к Ване, ибо сам факт его существования в восприятии моей мамы демонстрировал ей, что распиздяй не только ее сын, а возможно и целое поколение таких вот интеллигентных молодых богоборцев с годом рождения где-то в начале семидесятых, низвергнутых в этот ебаный мир на заре строительства Байкало-Амурской железной дороги.
В глубине душонки я даже немного завидовал Ване, выходцу из семьи профессоров Донецкого Университета. Я завидовал тому, что когда я решил обозначить свои отношения с Небесным Папашей женитьбой на своей первой любви, и в ещё большей глубине душонки иногда смутно сожалел, что я не могу послать все на хуй и броситься в омут страстей, покидать на хуй все институты (что единственное мне впоследствие удалось), уехать прочь из родного города и стать человеком, «живущим на белом свете», сочиняющим песни, пишущим стихи и ежедневно борющимся за свое существование, — Ваня, в отличие от меня, все так и сделал: побросал на хуй все институты, и уехал сначала в Питер, где жил несколько лет, а потом перебрался в Москву.
Мне вообще всегда было стыдно, что я родился в Москве, в самом центре, в отличие от Эдуарда Лимонова или Вани Марковского. Стремиться же на вольные хлеба зарубежной цивилизации уэлссовских элоев я уже не могу себе позволить ввиду того, что не хочу идти путем, отработанным моей Имярек. Я, блядь, не для того рожден, чтоб по проторенным тропам ходить — мне моё нужно, и чтоб ни у кого такого не было. Увы, это так. Увы, мне не стыдно. Такая хуйня.
Ваня любезно ввязался в мои безнадежные девичьи песни, и вообще мы как-то ввязались друг в друга, и целую осень грустно и очень быстрым шагом бродили по центру Москвы и пиздели о ебаной жизни. Иногда, когда нам везло, мне с попсовыми, а Ване же далеко не с попсовыми деньгами, мы позволяли себе забираться в недорогие кафе и тихо сидели там, попивая кофий и куря преимущественно «LM».
С одной стороны, это выглядит весьма романтичным, когда два молодых пидараза ходят вместе по центру осеннего, единственного в мире именно славянского мегаполиса, заходят в кафе, говорят об искусстве, об официозе и андеграунде, о том и о сём, о конкретных проектах одного и о столь же конкретных другого, а позади у каждого уже есть какой-то багаж, а будущее туманно, а за окошками новоевропейская иллюминация, блядь, время от времени падает первый снежок, — но на самом деле, это все, конечно, полная хуйня, поскольку к величайшему сожалению нам с Ваней было уже не по двадцать, а близко к двадцати пяти, и в нашем возрасте Джим Моррисон, например, отъебал уже разными способами пол-Америки, а мы же продолжали тупо сидеть в буфете какого-то перифирийного полустанка, вынужденные ждать отправления поезда, ибо никакой другой альтернативы не существует, и пешком не дойдешь, а поезд починят хер знает когда: к тридцати, к сорока ли нашим годам, к пятидесяти ли. А ждать при этом нет времени, но не ждать нельзя, потому что если пойти пешком, то свалишься замертво через сто километров, ибо и отдыхать времени нет, а оказаться надо в пункте удаленном на две тысячи с половиной тысячи аллегорических верст. Но ждать решительно невозможно, потому что когда мне будет пятьдесят, Имярек будет уже пятьдесят девять, — поэтому ждать нельзя. Но не ждать нельзя, потому что в противном случае не доберешься до нее никогда, и Ваня так же не доберется туда, куда ему надо.
И Ваня сидел со мной в этих кафе, а я сидел в этих кафе с ним, и оба мы ждали поезда, который динамил нас, невзирая на купленные за свои честно заработанные трудовые гроши билеты. Еб его мать, этого ебаного поезда, который, похоже, собрался нас уморить!
И всех же, блядь, при этом, конечно, можно было понять! Можно было понять, что у машиниста на этом чужом для нас полустанке живет его, блядь, Вечная Возлюбленная, которую он не ебал сто с половиной лет, и все это время грезил о ней. Да и можно ли винить машиниста, который просто воспользовался моментом? Можно ли винить его за то, что он слишком человечески обрадовался, когда понял, что в его паровозном котле все переломалось на чертов хуй, и теперь хер его знает, когда механик починит. Его, блядь, механика, ещё разбудить нужно после субботней попойки.
Ну вот, разбудили. Он, Гришка какой-нибудь ебаный, все деловито осмотрел и сказал, что сегодня работать без мазы, деталей, де, нет, — надо в соседний райцентр, бля, ехать за самой главной шестерней, которая полетела, блядь, на хуй!
И мы с Ваней сидим в этом ебаном периферийном буфете. До сих сидим. Чем это все кончится?
Так уж получилось, что прошлой осенью Ваня оказался абсолютно единственным человеком, который меня понимал на все сто. Это правда, а не для книжного, блядь, протокола. И я очень хочу надеяться, что и я понимал его тогда, да и сейчас понимаю.
Он был, как и я, «культуролог». То есть, слал на хуй все узкоспециальное, хотя и врубался во все от бога, во имя хуй знает чего, но во имя того же, во имя чего и я.
Он так же, как и я, не мог и не считал нужным делать выбор между литературой и музыкой, будучи равно одарен и там и там.
В ту самую осень я хуел от своих девичьих песен, которые все меньше и меньше походили на попсу, но зато все больше и больше выражали суть именно моей души, души физиологического мужчины, сексуально ориентированного согласно европейской традиции. А Ваня в это время, как оказалось, страдал той же самой хуйней и мучительно, хоть и с присущей ему, как и мне, легкостью пера созидал поэтический цикл «Стихи Патриции Дуглас». По его замыслу следовало считать, что Патриция Дуглас реально существующая девушка в возрасте между двадцатью пятью и тридцатью годами, англичанка польского происхождения, пишущая свои стихи почему-то по-русски. Короче, тот же самый тип моих любимых абсолютно сумасшедших девочек, которых любит также и Ваня. При чем любит он их так, что под каждой строчкой этого цикла я мог бы смело поставить свою подпись, если бы мне, конечно, посчастливилось их сочинить. Но посчастливилось Ване…