Повесть о Микки-Маусе

Гурин Макс

 

Сюрреалистическая мистерия с элементами жанра философского диалога

 

Часть первая

«Золотой осёл-2»

Мне скоро 39. Сколько я себя помню, я всё время что-то пишу.

Мне было чуть больше семи, когда муж моей тёти (мы жили ужасным, уродливым колхозом, как в те времена жили многие) сел как-то вечером со мною за стол (выдалась вдруг у него свободная минутка), и мы с ним начали писать какой-то незамысловатый рассказик про… Микки-Мауса.

Писать я мог тогда ещё только печатными буквами, и потому в основном писал он — тоже небыстро, подстраиваясь под мой темп — а я придумывал и иногда рисовал какие-то самоочевидные пиктограммы. Так и писали: строчку он, тоже печатными буквами, строчку я, ещё более печатными и с рисуночками. Потом его позвала моя тётя, его супруга, а утром он и вовсе ушёл на работу. Я же так увлёкся новой для себя игрой, что, недолго думая, решил продолжать без него. И вот с того самого дня я и не останавливался, в сущности, до сих пор.

Годы шли. Постепенно я написал огромное количество рассказов, повестей и даже целых восемь романов — буквально один лучше другого! И вот скоро мне уже 39. То есть я давно уже пережил Лермонтова, не дотянувшего, увы, даже до Кобэйновских 27-ми; уж лет пять, как перерос я Христа; год назад пережил самого, извиняюсь за выражение, Пушкина, — а жизнь что-то всё никак не кончается и не кончается, и не предвидится ей, в общем-то, конца-краю, поскольку надо быть очень трусливым и недалёким моральным уродом, чтобы верить в пророчество о 2012-м годе, ибо за всю свою уже немалую жизнь не встречал я ещё человека, которого считал бы умнее себя и не вижу решительно никаких поводов делать исключение и для тех, кто муссирует эту тему.

Вот, говорю, я всю жизнь пишу что-то. И уже много раз казалось мне, что я всё сказал, выложился без остатка, выполнил свою миссию, а жизнь всё не кончалась и не кончалась, как будто демонстрируя мне мою тотальную несостоятельность в самОм взгляде на то, какая она, кто я в ней и для чего это всё вообще нужно.

И мне приходилось снова думать и осваиваться в каждом новом (и одновременно вечном и бесконечном) мире, какой приходил на смену тому, где я из разу в раз выкладывался без остатка и вроде как честно умирал, всё исполнив.

Я думал-думал, осваивался-осваивался, а потом снова писал, чтобы снова полностью выложиться. Но всякий раз, как только я выжимал себя без остатка, мир предательски менялся на какой-то совершенно иной, в котором мне как будто опять становилось семь с небольшим лет, и я снова оказывался перед лицом необоримой необходимости писать всю ту же бесконечную историю о Микки-Маусе; двигаться куда-то и зачем-то в полном одиночестве, потому что… дядя Серёжа ушёл на работу.

Понятно, что люди, искушённые в разнообразном литературном чтении, совершенно не удивятся, когда после вышесказанного я, в качестве смысловой связки, употреблю оборот «так и теперь».

О да, я конечно в курсе некогда распространённого мнения о том, что читателя надо, мол, удивлять и тому подобное прочее, но сам я с возрастом стал относиться к этому довольно прохладно, потому как вопреки многим неласковым обстоятельствам своей биографии со временем всё-таки научился понемногу не то, чтоб уж особо себя любить, но всё-таки никогда не забывать о неписанной субординации между Автором и Читателем; в пользу, разумеется, Автора. Таким образом, это не Читателя НАДО удивлять, а ЧИТАТЕЛЮ НАДО, чтобы его удивляли — чувствуете разницу?:) А если мы будем кому-то, кому что-то от нас надо, давать это слишком легко, быстро и часто, то любой читатель потеряет совесть, ориентацию в пространстве, верх и низ и, в конечном счёте, замяукают котята «надоело нам мяукать», и в итоге ничего, кроме неблагодарного хрюканья мы не услышим во всём мировом эфире.

Этого никак нельзя допустить! Даже несмотря на то, что, в широком смысле слова, на «работу» ушёл уже далеко не один только дядя Серёжа. Даже несмотря на то, что на «работу» и вовсе ушли уже практически все, историю про Микки-Мауса кто-то должен всё-таки продолжать! Хотя бы потому, что она… не закончена…

Так и теперь…

Все миры, о которых я писал и которые, в общем-то, можно сказать, не побоявшись собственной смелости, постиг прежде, исчезли. Именно исчезли. Сначала хотел написать «рухнули», но это может быть и неправда. Может быть где-то они существуют и ныне. Даже, скорее всего, это именно так и есть. Где-то существуют они и сейчас; те миры, что я когда-то постиг и в которых я полностью выложился…

Где-то в бесконечной Вселенной всё так же существуют все те мгновения, какие переживал и я, и все люди, что жили когда-то на свете. Где-то все эти люди живут и теперь, и всё так же переживают они вновь и вновь то, что уже переживали когда бы то ни было. Где-то существует всё это, но… только лично я не могу знать, где. Здесь этого нет, а там, где это есть, нет меня.

И только повесть о Микки-Маусе по-прежнему не дописана…

Быть может, где-то в глубине Универсума есть даже и такой мир, где история эта уже закончена; Автором поставлена последняя точка, ручка отложена в сторону, книга закрыта и поставлена на самую дальнюю полку в Главной Тамошней Библиотеке, где она уже много столетий числится в отделе древних манускриптов; какой-то старик-архивариус смутно помнит, что когда он в последний раз проверял каталог, там вроде бы была запись о том, что книга эта, в принципе, имеется у них в фондах, хоть и много веков никто не читал её и даже не брал в руки, но… — всё это есть где-то там, где нет меня, а здесь…

Здесь её по-прежнему нет… И никто никогда не допишет её за меня… Потому что… все ушли на работу…

Все готовы заниматься чем угодно, лишь бы её не писать… А я остался… У меня нет «работы»… У меня есть только необходимость… Необходимость писать…

Говоря откровенно, писать я могу абсолютно о чём угодно. Любая тема может увлечь меня настолько, что временно мне станет интересно писать именно об этом. Да, наверное, можно сказать, что сам угол своего зрения умею я менять совершенно произвольно и необыкновенно легко.

Попросите меня написать о том, что главное в нашем мире — Любовь, и я напишу об этом так вдохновенно и увлекательно, что по прочтении такого произведения ни у кого из читателей не останется и тени сомнений в правоте самой это концепции.

А в другой раз попросите меня написать о том, что никакой Любви вовсе не существует, миром правят исключительно себялюбие и корысть, а само слово «любовь» придумано, в конечном счёте, лишь затем, чтобы одни люди могли беспрепятственно управлять другими, а те были бы им за это ещё и благодарны — я напишу и такое произведение, и опять по прочтении подобной книги ни у кого из читателей не останется сомнений в истинности уже последней картины мира.

И то и другое неоднократно уже я делал и, понятно, всякий раз искренне, но вовсе не потому, что менялись мои убеждения или же я шёл по какому-то жизненному пути и в ходе своего по нему движения постепенно, де, менялся мой взгляд — нет, не поэтому. Это так лишь потому, что у меня вообще никогда не было никаких убеждений, но… я люблю писать.

Всё обстоит так, будто тело моё — это некий Большой Корабль с умопомрачительным количеством навигационных приборов. Внутри этого чудесного корабля, который многие и принимают за самого меня лично, сижу я-настоящий и, знай себе, меняю угол зрения с одного на другой (будто поворачиваю руль), да смотрю, как поведут себя встречные корабли — только-то и всего! И только потому, что мне просто доставляет удовольствие на это смотреть…

Я просто еду, просто плыву, просто лечу, а за окном мелькают деревья, машины, дома, катятся на трёхколёсных велосипедах какие-то новоиспечённые карапузы, валяются обессилевшие, бомжеватого вида, пьяницы. Чего только не наблюдал я через свои иллюминаторы, которые многие принимают за мои глаза, а некоторые ещё и думают, что это и вовсе «зеркала души»!:) Да лишь бы на здоровье, как говорит порою моя супруга по самым разным поводам и без них. Я-то знаю, что то, что принимают встречные корабли за слизистую оболочку моих глаз — на самом деле, представляет собой нечто подобное мощнейшему пуленепробиваемому стеклу иллюминаторов Корабля Моего Тела, а вот уже за этими иллюминаторами расположена Кабина Пилота, или капитанский мостик — как угодно, где сидит маленький человечек по имени Я Моё Истинное…

Но и он там сидит не всегда. Он сидит там лишь тогда, когда ещё более маленькому человечку, который сидит уже внутри него, в его Кабине Пилота, и представляет собой уже Его Истинное Я, отчего-то приходит иногда в голову видеть мир именно таким образом.

Корабль Моего Тела — нет-нет, не Корабль Судьбы — вот ещё глупости! — о какой такой Судьбе можно говорить, если само понятие это значимо только иногда и только для одного из бесчисленного множества Внутренних Пилотов, про коих только изредка, в свою очередь, могу я сказать, что эти внутренние пилоты уж прям мои — повторюсь, Корабль Моего Тела всё плывёт и плывёт; когда под парусом, когда силой гребных винтов, а то и вовсе милостью божьей, а повесть о Микки-Маусе по-прежнему не написана…

Да, с одной стороны, о нём написаны уже сотни томов, но как только написание каждого из них подходит к концу, всякий раз Полномочной Комиссии становится ясно, что это всё, увы, опять не о нём.

Скоро мне исполнится 39, как я уже говорил, и на сегодняшний день я пережил почти всех, кого я когда-либо всерьёз уважал. И ладно бы я пережил их просто по количеству лет — увы, я пережил… собственное серьёзное отношение к взглядам на жизнь тех, кого действительно воспринимал когда-то всерьёз. Не уверен, что этим можно похвастаться, хотя и есть в мире, скажем так, дискурсы, в чьих рамках это выглядит несомненным достоинством, но должен признать, что, по большому счёту, на сегодняшний день у меня нет никаких взглядов на жизнь, а людей, у кого какие-либо взгляды имеются, мне опять-таки трудно воспринимать всерьёз, а уж как я далёк от размышлений о том, можно ли это приобретённое моё качество считать недостатком или же, напротив, достоинством, невозможно и описать:). Однако если в Кабину Пилота влезет такой внутренний «я», который временно будет считать, что пора бы поиграть в такую игру, что взгляды на жизнь как таковые — это очень серьёзно, то некоторое время я могу не без интереса (по крайней мере, пока я об этом пишу) поиграть с миром и в это.

Быть может никакого Микки-Мауса нету и вовсе? Что ж, и эта игра ничем не лучше и не хуже любой иной. Да и сам мир, где существует Разум Человеческий, в определённом смысле ничем не отличается от мира без Разума. Конечно, люди, у которых есть взгляды, более склонны к тому, чтобы в этом со мной не согласиться. Да пожалуйста! Лишь бы на здоровье, как говорит по поводам и без оных моя супруга. Зато я одинаково склонен то настаивать на своей правоте, то с лёгкостью менять своё мнение.

Если иудейский постулат, что Бог создал Человека по образу и подобию своему, верен и если, сперва допустив, что я — человек, предположить затем, что возможно вышеназванное моё качество и есть то, что более всего роднит Человека с Богом (в плане внутреннего устройства), то это снимает и разрешает многие вопросы, что волнуют людей от начала мира и сводятся, в сущности, к двум: Господи, почему всё так? и Господи, за что мне всё это?

И вот я подумал, что ещё не сказал я о Микки-Маусе из того, что мог бы ещё сказать, учитывая, что мне дали дополнительное время…

…Может быть вообще было бы лучше не столько говорить о Нём, сколько говорить с Ним? Да-да, просто поговорить с Ним! Сказать наконец всё, что я о Нём думаю. Сказать ему, может быть, среди прочего и наконец «Микки-Маус, GO HOME!» и заставить всех Внутренних Пилотов выйти на улицы с такими плакатами? Но что, с другой стороны, это изменит?

Ну, допустим, он даже возьмёт, да уйдёт. Но ведь я всё равно буду знать, что где-то он по-прежнему существует, коль скоро он ушёл у нас с моими храбрыми пилотами на глазах. Коль скоро он ушёл у нас на глазах, мы никогда уже не сможем утверждать, что его нету вовсе, потому что все мы видели, как он уходит. Мы никогда уже не сможем забыть, что он… был. А раз он был, значит, он и сейчас где-то есть! По крайней мере, в наших воспоминаниях.

А когда мы кричали ему «GO HOME!», мы хотели, чтобы его не было вовсе, никогда и нигде! И чтобы мы даже представить себе за всю жизнь не могли, что кто-то такой вообще может существовать. Но Микки-Маус фантастически ХИТР!

Вынудив нас кричать ему «GO HOME!», он фактически заставил нас кричать ему «Алилуйа! Осанна!» и прочее, потому что он фантастически ХИТР! Он знал, а мы не знали, забыли о древней магии: если ты прогоняешь кого-то, тем самым ты признаёшь, что он есть! Он снова перехитрил нас, этот лукавый Микки, потому что не только ХИТР, но и МУДЁР!..

Таким образом, выходит, что ругаться и ссориться с Ним бесполезно, бессмысленно, нецелесообразно, себе дороже, дохлый номер, пустая трата времени, неосмотрительно и, короче, без мазы.

Тогда может быть его о чём-нибудь можно спросить? В принципе, на первых порах, пожалуй, что это — мысль! Во всяком случае, пока не наступит пересменок у Моих Пилотов… Ну, что же, не будем тогда терять драгоценных минут!..

Скажи, пожалуйста, Микки-Маус, почему я несчастлив? Нет, то есть, конечно, с одной стороны я счастлив — ну-у, хотя бы потому, что произвольно могу перейти с одной игры на другую, могу переопределить любое понятие, могу убедить себя, что я не падаю, а лечу, а когда лечу, могу убедить, что падаю; когда мне трудно, когда я просто выбиваюсь из сил, я могу как будто просто переключить передачу в Автомобиле Своего Тела и, напротив, вдруг поразиться тому, как, в сущности, мне легко, в сравнении, например, с теми, с кем я незнаком лично или с тем, как могло бы быть; когда я вижу перед собой какое-то очевидно непреодолимое препятствие, я могу снова легонько пошевелить рычаг коробки передач, и переселиться в такой произвольный мир, где препятствие, очевидно непреодолимое в мире, где я жил секунду назад, таковым только кажется, а если ещё чуть-чуть надавить на педаль газа, то оно и вовсе исчезает — и, о Микки, с такой точки зрения, в общем, я безусловно счастлив, и, как я посмотрю, подобной техникой владеют в моём окружении очень немногие; да, Микки, в этом смысле и при таком угле зрения, мне и вовсе иногда кажется, что если я и не самый счастливый человек во Вселенной, то уж во всяком случае в сотне первых на всё до омерзенья и рвоты огромное человечество.

Но… лукавый мой Микки, мы же оба знаем, что счастье может быть и другим…. Оно, например, может быть попросту Чувством! Чувством, я извиняюсь, конечно, лукавый Микки, Острого Счастья… А, Микки? Что скажешь?

Но тут Микки-Маус, в свою очередь, тоже может меня кое о чём спросить. Он может, например, спросить так:

— Гм-гм, мой вечно-юный друг, а разве ты никогда не испытывал именно такого счастья? Или ты из тех, кто не помнит добра? — и он смешно хлопнет глазками.

— Да, — вынужден буду признать я, если мы, конечно, будем играть с ним именно в такую игру, — это было со мной раза три… То есть, возможно, больше, — начну я заранее оправдываться, потому что в моём организме начнут вырабатываться определённые ферменты, сам запуск какового процесса и инициировал во мне Лукавый Микки-Маус, посеяв во мне сомнения: а и впрямь, не из тех ли я, кто не помнит добра, — То есть, возможно, и больше, — продолжу я, — но о трёх случаях я помню всегда, потому что это были такие случаи, когда я знал, что это именно счастье, ещё тогда, когда переживал те минуты непосредственно, а не понял это потом, постфактум, как тоже часто бывает, но это уже, по-моему, не совсем Счастье. То есть, это — счастье, но это такое счастье, которое нельзя назвать Чувством! А я спрашивал тебя именно о Чувстве Счастья! — перейду я в нападение, — почему, Микки, со мной это случалось так редко и кончалось так быстро?

— Сколько, ты говоришь, раз это случалось с тобой? — вместо ответа улыбнётся он мне.

— Трижды. — повторю я.

— Может ты думаешь, что большинство людей испытывают это чувство чаще?

— Гм, — улыбнусь тут и я, — это не такой уж простой вопрос, как ты думаешь или хочешь мне это представить, Микки! Если быть самому с собой честным, то есть говорить то, что я думаю на самом деле, то есть чаще всего, потому как понятно, что каждый из нас никогда не думает об одном и том же одно и то же, то тогда я отвечу тебе так: я действительно думаю, что это с одной стороны так, а с другой — не совсем. С одной стороны, большинство людей действительно испытывают это чувство чаще меня и, в общем, что греха таить, гораздо легче его достигают, но с другой — я думаю, что среди них не найдётся ни одного, кто мог бы так же чётко назвать три конкретных таких случая, как это только что сделал я.

— Ты считаешь, что большинство людей хоть в чём-то, да уступают тебе? — спросит меня Микки-Маус и плавно очертит хвостом в воздухе круг, — А как ты думаешь, много ли людей испытывали Чувство Счастья хотя бы трижды?

— Думаю, немного… Но только, видишь ли, Микки, иногда я всё же сомневаюсь в этом; думаю, а вдруг всё-таки…

— …самый несчастный тут ты? — закончит за меня мой вопрос Микки-Маус.

— Ну да. — скажу я и вопросительно же посмотрю на него. Он испытующе уставится на меня и через пару мгновений улыбнётся и скажет

— Ну да, в самом деле, а вдруг?..

После этого он исчезнет… У него тоже сменится Внутренний Пилот, и он начнёт играть совсем в другую игру и, в общем-то, уже не со мной.

Тут и у меня внутри сменится пилот, и я тоже начну играть в другую игру…

В этой игре всё было наоборот. В ней Микки-Маусом был и вовсе я сам.

Только я был немного иной Микки-Маус, чем тот, что был в игре, в какую я играл до этого; где Микки-Маусом был не я.

Когда мир изменился, и Микки-Маусом стал я сам, изменился и Микки-Маус — это естественно:).

Этот Микки-Маус тоже, как и я, в глубине души чаще всего считал, что все, кроме него, хоть в чём-то, да уступают ему. Но поскольку он был не только мной, но и Микки-Маусом, то мыслил более ясно. Так, например, его совершенно не угнетала эта мысль — что он лучше всех — он не испытывал никаких угрызений совести, никакого чувства вины уже за одно то, что такие мысли к нему приходят. Он просто отчётливо понимал, почему это так, и этого ему было совершенно достаточно. Он просто знал о себе, что он — Микки-Маус, а другие — нет, и это его устраивало. Устраивало настолько, что он и вовсе почти об этом не думал. Иногда даже вообще забывал, и… именно тогда Он становился Мной…

Так я всегда и ловил его на крючок… Как будто бы…

Но он почти сразу же вырывался, стоило ему задать мне вопрос: «Если Ты — больше не Микки-Маус, потому что Микки-Маус — теперь я, то кто теперь Ты? И как же ты мог меня поймать, если когда ты только начинал ловить, ты был ещё Микки-Маусом сам, а когда поймал, то и сам исчез?»

Это всегда меня озадачивало. На несколько секунд я терял себя самого из виду и… он опять ускользал от меня.

— Постой же! Я, кажется, понял, кто ты! — иногда успевал крикнуть я.

— Да? В самом деле? — доносил ветер его лукавый встречный вопрос, но сам он к этому моменту уже исчезал окончательно…

А иногда бывает и такая Игра…

Она всегда настаёт внезапно, но по самой природе своей неотвратима, как смена времён года.

В такой Игре никакого Микки-Мауса нет вообще — да что там Микки-Маус! — даже я там не понимаю, существую ли я в действительности. Скажу больше, как раз такая игра толком не кончается никогда и, в сущности, продолжается где-то на периферии моего внутреннего мира даже тогда, когда в Большом Зале показывают что-нибудь новенькое…

То есть, скажем так, существует такая Игра, когда параллельно всем другим играм, всегда продолжается одна и та же, которую в большинстве игр, уже на этом основании, принято называть Главной.

Конечно понятно, что в большинстве игр Нижнего, более примитивного, уровня, когда человек, так или иначе, даёт понять, что имеет некоторые проблемы с самоидентификацией, принято считать сие следствием того, что он не решил каких-то ключевых для себя вопросов или проблем, но лично я стараюсь таких, то есть более примитивных, игр по возможности избегать, потому что почти всю жизнь знаю наверняка, что так считают люди, глупые хотя бы в той мере, каковая позволяет им сносно существовать в явном заблуждении, будто подобные вопросы и проблемы успешно решили они сами.

Мне кажется, хотя, конечно, как и все люди, я могу ошибаться, что чисто внешняя чуть большая стабильность их бытия, лишённого проблем с самоидентификацией, обусловлена тем, что они… гм-гм… плохо знакомы с Микки-Маусом, то есть не являются как бы людьми его круга, отчего им попросту многое недоступно, и оттого неведомо…

Я совсем не помню, о чём был тот короткий рассказик с использованием пиктограмм, что шутки ради сели писать мы с дядей Серёжей тем зимним вечером тогда ещё недавно наступившего 1980-го года… По-моему, как это престало беллетристике, у Микки-Мауса был там даже какой-то враг, появившийся, собственно, лишь для того, чтобы лукавый Мыш снова и снова, на глазах восторженной публики неоспоримо его победил. Вот только я не помню, кто именно был его мифологическим, прошу прощения, оппонентом, то бишь в просторечии — врагом, и даже сомневаюсь порой, а так ли уж всё было вообще — словом, я почти не помню, о чём был тот мой самый первый в жизни рассказ, написанный в соавторстве с дядей Серёжей.

Но зато я помню, что на другой день, когда я решился продолжать уже без него, на следующем же листочке в деле о Микки-Маусе совершенно точно уже фигурировал тот самый Корабль! Микки-Маус куда-то на нём храбро плыл! И сам отчасти являлся тем Кораблём, на котором я решился тем утром отправиться в своё первое самостоятельное плавание. Тем самым кораблём, где так часто меняются Капитаны. Тем самым Внутренним Кораблём, что единственного я только-то и могу назвать Самим Собой. Сколько бы капитанов не вращало его штурвал, он остаётся Моим Кораблём. Штурвал остаётся штурвалом, я остаюсь собой, а капитаны могут меняться так часто, как им заблагорассудится, и настроение каждого из них тоже может меняться сколь угодно часто и быстро. Короче говоря, Корабль появился первым. Капитанов ещё не было, а Корабль уже был.

Как только появился Микки-Маус, сразу же появился и Корабль. Он и был этим Кораблём, и оба они, в сущности, были Мной. И в глубине души я чувствовал, что это Хорошо…

Хорошо, когда все, в сущности, являются Мной. Это так хорошо, что я всю жизнь не могу взять в толк, как могут другие люди не понимать, что все они действительно являются мной! Как могут этого не понимать предметы? Как может не понимать этого гора Эверест?

И тут вдруг гора Эверест постучалась к нам в дверь…

Это было на даче, когда я был ещё младший школьник, мучимый каникулярною скукой.

Гора Эверест мне заглянула в глаза и спросила: «Хочешь, я тебе покажу… свой снег?» И я был таков… Все снежинки ему осмотрел! Но тут вдруг что-то мимо меня пронеслось…

Это снова был он, лукавый мой Микки. Только кораблём на сей раз ему послужили лыжи. Лыжи моего недавно утонувшего двоюродного брата. Красные деревянные лыжи с креплениями на грубых чёрных резинках. Особые ботинки для таких лыж не нужны. Если у тебя есть такие лыжи, то для катанья на них подойдут даже самые дурацкие валенки. В этих валенках я и катался по нашему дурацкому же двору.

Я был только-только после больницы, где целых полгода находился буквально на грани жизни и смерти. Я довольно невнятно катился по периметру нашего двора, а мама топала за мной прямо в сапогах по сугробам. И у неё была какая-то ну просто о-очень круглая шапка! Практически её голова была всунута в довольно крупный меховой шар. И мы ходили кормить воробьёв…

Или ворон. Голубей мы почти никогда не кормили. Мама их не любила. И её нелюбовь к голубям передалась и мне. Не люблю голубей. Тупые, грязные, нелепые твари — вот всё, что могу я о них сказать, предварительно положа руку на сердце.

А однажды мы пошли кормить ворон, а их не было… Они куда-то делись. Тут уж даже и голубям тоже немного досталось. Не тащить же обратно пакет чёрствых крошек!..

— А что за три раза-то? — вдруг спросил меня Микки-Маус.

— А ты сейчас Ты или Я? — надоумил меня задать такой встречный вопрос только заступивший на дежурство Внутренний Пилот-43, — От этого будет зависеть стиль моего рассказа. — поспешил пояснить я причину столь невежливого своего поведения (невежливого, по крайней мере для периодов, когда за штурвалом Корабля-Меня дежурят пилоты 42, 36, 9 и 18).

— Это ты уже сам решай! — предложил Микки-Маус, — Но только я уж тоже должен тебя предупредить, что времени на выслушиванье уж прям целого, как ты говоришь, рассказа, уж во всяком случае, сегодня, у меня, честно признаться, нет.

С одной стороны, желание что-либо говорить пропало у меня тут же. Во всяком случае, большинство дежурных пилотов советуют реагировать на подобный тон общения именно так. Но есть среди них ряд лиц (таковы, например, пилоты № 8, 44, 26 и даже, кажется, 35), приверженных, кстати сказать, Традиционной Человеческой Культуре и её моральным ценностям чуть более остальных, что рекомендуют в таких ситуациях придерживаться несколько иной модели встречного поведения.

В своих рекомендациях они, вероятно, исходят из допущения, почти неимеющего, кстати, в сегодняшнем мире сторонников, что всё, что мы в первый момент интерпретируем как плохое и враждебное, на самом деле, при ближайшем рассмотрении, не только не является таковым, но и в довольно частых случаях оказывается прямо противоположным: то есть Зло оказывается Добром, Ложь — Правдой, Чёрное — Белым, Сложное — Простым и Естественным, а то, что на первый взгляд кажется бесполезным, впоследствии оборачивается чем-то совершенно незаменимым.

Они (пилоты № 8, 17, 26, 35 и так далее) объясняют такое свойство зеркального перехода качеств отрицанием дуалистической природы людского «я». Напротив, утверждают они, то, что сейчас принято называть «Я» — есть, в лучшем случае, только вектор развития, определяемый некой Финальной Целью, к каковой «Я» стремится, но которой само по себе не является, что, в общем-то, и логично, поскольку откуда бы тогда взялось само Стремление, если бы Цель и так находилась внутри?..

Поэтому-то пилоты 8, 44, 53 и им подобные советуют Любому Человеческому Существу, хотя бы в порядке бреда, допускать мысль, что наши собственные чувства и себялюбивые устремления возможно и не являются мерою всех вещей, и то, что мы рефлекторно (а всё, что рефлекторно — по самой природе своей, досталось нам от Животного Мира) воспринимаем как повод обидеться или перейти в нападение, зачастую является всего лишь воочию явленной нам необходимостью к Изменению; утраты того, что мы считали своим «Я» по ошибке или по молодости лет и отсутствию опыта ради обретения Себя Настоящих.

Но… пилотов, что видят мир таким образом, в наше время немного. И их плохо слышат. Не то, чтоб они говорят слишком тихо. Напротив, они говорят весомо, чётко и ясно — но всё это тонет в гуле нечленораздельных звукоподражательных выкриков остальных, смысл невнятного гомона коих, если прислушаться, не сводится ни к чему иному, как к отрицанию существования Микки-Мауса вовсе и любви к купанию в дерьме собственных похотливых импульсов, доставшихся нам, как я уже говорил, от наших меньших братьев.

Пилот-71 сказал мне: «Если ты сейчас отвернёшься от Микки-Мауса только потому, что у него нет и пяти минут на выслушивание твоего, по сути дела, нытья, в будущем ты не найдёшь никого, кто готов бы был слушать тебя даже пару мгновений!»

«Спроси его, и понаглее, а уж не угрожает ли он тебе? — вмешался в мои размышления другой пилот и тявкнул дальше, — Спроси вообще, кто он такой! На каком основании! Что он, тварь такая, себе позволяет?»

С другой стороны, что-то шевельнулось во мне такое сомнительное; какое-то ощущение, какой-то голос внутри зазвучал, будто бы что-то такое вроде «а тот ли сейчас момент, чтобы качать права?» И я уже хотел было голосу этому внять, полететь за ним к Счастью Собственному, счастью своего наконец Настоящего «Я», но тут вдруг, неожиданно сам для себя, спросил: «Опять?»

— Что опять? — переспросили меня.

— Опять не тот момент? А когда же наконец будет тот?!.

Тут нас вмешался сам Микки-Маус. Он прямо весь засиял, когда услышал, как мы пререкаемся. «Какой же ты забавный! — воскликнул он, — Переживал, что тебе не хватит пяти минут, чтобы во всех деталях описать мне свои, по твоему мнению, бесценные чувства, а вместо этого потратил уже все десять на выяснение какой-то полной белиберды! Да и с кем! С какими-то болтунами из преисподней! Да, люди, смешной вы, однако, народ!» И его Корабль снова уплыл…

В принципе, с одной стороны, я уплыл вместе с ним, потому что, в общем-то, я — как раз-то Его Корабль и есть, но это уже такая игра, где я — не больше, чем палуба, корма, мачта и прочая снасть. При таком положении вещей между нами не может вестись никаких разговоров, «не может быть никаких тесных отношений». Жди теперь, когда ещё Он спросит меня, сколько раз я был счастлив, и как именно это было. А пока ждёшь, знай себе, глотай солёные волны, разбивай их грудью своей деревянной на тысячи брызго-дрызг… Вот-вот, я и говорю… И я про то… Да-да, я — тоже хороший гусь, скажу без обиняков… и стесненья…

Я очень люблю писать и постоянно делают это вот уж скоро 32 года. Впервые ощущение, что я полностью выложился и сказал всё, что я вообще мог сказать, выполнив, таким образом, своё Высшее Предназначение, состоящее немного-немало в том, чтобы сообщать Истину, возникло у меня второй ночью второго мая 1995-го года, то есть в возрасте 22-х лет.

С тех пор это ощущение возникало у меня неоднократно — иногда более сильное, иногда более слабое, и об этом я ещё много раз здесь скажу — но сейчас остановимся более подробно на второй ночи второго мая…

Общеизвестно, что сутки включают в себя один день и одну ночь. Ни до, ни после 2-го мая 1995-го года от Рождества Христова иных прецедентов не видел свет. И лишь однажды Вселенная сделала исключение. Сделала Она его, прошу прощения, для… меня.:) Потому что мне было необходимо закончить свой первый в жизни роман под названием «Псевдо» именно 2-го мая. А так как за одну ночь я не успел, то Вселенная разрешила мне распространить ту самую ночь 2-го мая и на ночь следующего дня…

Конечно Закон Сохранения в какой-то мере незыблем и объективен для большинства игр, и потому сутки 3-го мая того же года впервые в Истории Мира имели только одну часть, только время дневное, а ночное было позаимствовано у них мая месяца сутками-2.

Когда я закончил роман «Псевдо», я был уверен, что скоро умру, потому что человеку, который сказал о нашем мире нечто настолько глубинно исчерпывающее, просто незачем больше жить на земле, поскольку он вроде как всё исполнил; и даже больше, чем требовалось. Но… ха-ха, то ли мне никто не поверил, то ли никто меня толком просто не понял — так или иначе, я продолжил земное существование, поскольку чисто формально в глазах мира, самым предательским по отношению ко мне образом, всё выглядело так, будто я ничего особенного не сказал и не совершил. Или же, как я начал сомневаться уже в последние годы, сказано было действительно, извиняюсь, самое То, но… может быть не тем человеком, который должен был «это» сказать; или и то и тем, кем надо, но невовремя…

Тогда, шестнадцать лет назад, не скрою, мир был гораздо менее вариативен и изворотлив, чем ныне, и не только тот мир, каким его видел я, а вообще весь. Короче говоря, причина неясна мне и ныне, но… тогда я, в общем, не умер:).

Сколько не совершал я в том романе недопустимых, с тогдашней моей точки зрения, поступков, то и дело, например, признаваясь в своей порочной, идущей ещё из самого нежного отрочества, страсти к Ольге Велимировне Шевцовой — Вселенная устояла!

Ольга Велимировна — это один из двух людей, кого я с огромной благодарностью и радостью, что на моём юношеском пути встретились именно они, могу назвать своим главным Учителем! И она же — моя первая именно Страсть; она же — любимая героиня моих подростковых эротических фантазий и участница всех тех невероятных оргий, какие может нарисовать только воспалённое воображение недоросшего до реального секса подростка. Вы скажете, это банально, а я скажу, да кто вы такие, чтоб вообще что-либо тут говорить!

Ольга Велимировна — красавица! Ольга Велимировна — богиня! Да-да, настоящая античная богиня, как будто специально для того и сошедшая в наш горестный мир с Небес, чтобы осветить мой Жизненный Путь!

Ей достаточно было просто встать из-за стола, продолжая что-то рассказывать нам, но уже стоя, слегка облокотившись на этот же стол, и я приходил в волнение и, возможно, даже краснел, выдавая себя с потрохами. И это при том, что лишь однажды, за целых четыре года, юбка её, хоть и, конечно же, всё равно прикрывавшая колени, была чуть короче, чем обычно. Ещё на её юбках почти всегда были разрезы, но, в сравнении с сегодняшней модой, исключительно скромные.

Но, несмотря на все эти мои эротические переживания, те знания по истории мировой литературы, что всё же сумела она мне передать за то время, что я посещал её литературную студию, лишь немного расширились в процессе моего последующего обучения на филфаке; да и то это было развитие именно вширь, как будто просто продолжился рост ветвей, начавшийся ещё в студии и, собственно, ею же и запущенный, но что касается самого ствола того Дерева и самих принципов роста и умножения дальнейших ответвлений, могу сказать честно: ничего принципиально Нового я так и не узнал за всю последующую жизнь. Напротив, всю жизнь, узнавая и постигая что-либо, я рано или поздно находил и нахожу корень всего этого в тех четырёх годах, когда… Богиня была со мной…

Странная штука жизнь! Она старше меня всего на десять с небольшим лет! Сколько женщин её возраста или старше было впоследствии в моей сексуальной практике!.. Но… всё это было потом… Потом… И не с ней… Наверное, это и хорошо… Потому что она — Богиня…

— Так ты об этом мне хотел рассказать? — вынырнул откуда ни возьмись Микки-Маус.

— Ой, нет! — встрепенулся я и даже, по-моему, рефлекторно встряхнул головой.

— Ну-ну!.. — загадочно улыбнулся Микки и снова исчез.

Ольга Велимировна… Ольга Велимировна… Но она вдруг тоже исчезла.

И тут раздвинулись небесные шторы, и Пилот № 7 возгласил: «А теперь мы будем играть в другую игру! Теперь всё, что раньше считалось Добром, станет Злом, а всё, что считалось Злом — отныне Добро!»

«Да мы же уже сто раз так играли!» — не удержался я, временно став мальчиком семи лет, но сразу же замолчал, потому что увидел вдруг, что какие-то существа в чёрных мешковатых одеждах тащат абсолютно нагую Ольгу Велимировну к месту Позорной Казни.

К стыду моему это зрелище необыкновенно меня увлекло. Я, словно зачарованный, смотрел, как они взошли с ней на золотой эшафот и распяли её в виде пятиконечной звезды, то есть с широко расставленными ногами…

Тут мой затылок ощутил какое-то лёгкое дуновение, как будто тёплого летнего ветерка, и вслед за тем, кто-то и вовсе облизал мою голову.

— Меня тронуло в тебе кое-что, — прошептал мне на ухо Микки-Маус, а это конечно был он, — и я решил, что, пожалуй, всё-таки выкрою для тебя четверть часа, чтобы послушать хоть об одном из трёх твоих случаев столкновения с Чувством Счастья, — и он снова испытующе улыбнулся.

— Но ведь тогда я не увижу, что они будут дальше делать с Ольгой Велимировной! — невольно воскликнул я.

— Тебе решать! — пропел Микки-Маус.

Я закрыл глаза… Потому что мне попросту всё надоело. Я закрыл глаза и представил, что лежу на прибалтийском песке. Тут сознание моё для начала раздвоилось.

Один из меня увидел на горизонте, где сливалось скандинавское небо с балтийским морем, баржу, на красно-коричневом борту которой было написано латиницей русское слово «Rusalochka», а второй Максим, в виде бесплотного духа, вернулся на Трафальгарскую площадь, где вроде только и началась Позорная Казнь Ольги Велимировны.

Однако картина, представшая его незримым очам, оказалась, мягко говоря, неожиданной: откуда ни возьмись — по-видимому, из толпы, собравшейся в предвкушении по сути бесстыдной оргии, а официально — Торжественного Мероприятия, посвящённого Дню Лондона — на эшафот поднялся женский брючный костюм… Да-да, Костюм двигался сам по себе и очень неплохо сидел на ком-то невидимом, на ком-то совершенно прозрачном, то есть тоже бесплотном. Этот невидимый Кто-то явно был стройной невысокого роста женщиной — это было понятно по походке Костюма.

Этот Костюм, с одной стороны, подошёл к распятой Ольге Велимировне, а с другой — внимательно посмотрел на того меня, который в бесплотном виде присутствовал при всём этом действе, и наконец спросил «его» Её голосом: «Ну что, Максим, теперь ты женат и счастлив?..»

Бесплотный я на всякий случай молчал; видимо, не веря в происходящее и пытаясь (к счастью, безуспешно) себя ощупать, чтобы убедиться в собственной бесплотности, а следовательно, в невозможности своего рассекречивания.

Я же, лежащий в трусах на прибрежном балтийском песке, в этот момент утешал Русалочку, уже обретшую ноги и потому испытывающую постоянную жгучую боль. Я, будучи мальчиком уже не семи, а пяти лет, прижимал её крепко-крепко к себе, гладил её по золотым волосам и шептал ей на ушко, как я люблю её и как никогда никому не дам больше в обиду. Русалочка же молчала и беззвучно, как рыба, плакала.

Она не могла мне ответить взаимностью и сквозь боль фрагментарно размышляла в этот момент о том, приму ли я её молчание за простую физическую невозможность говорить или же я уже достаточно взрослый, чтобы видеть её подноготную и понимать, что она молчит для того, чтобы скрыть отсутствие взаимного чувства ко мне, но вместе с тем нуждаясь в моей защите, и поэтому будучи заинтересованной в том, чтоб я понял правду как можно позже.

Один из Костюмов Костюма же тем временем освободил распятую Ольгу Велимировну и в мгновение ока окутал её собой. Когда это произошло, стало ясно, что он идеально ей впору, по ней-то и сшит, и когда всем казалось, что он движется сам по себе, он тоже был надет на неё, только… на неё… бесплотную.

Тут тот я, который наблюдал за всем этим, понял, что сам факт того, что Костюм одел ту Ольгу Велимировну, что была только что распята, то есть Ольгу Велимировну Плотную, может означать лишь одно: Бесплотная Ольга… заняла её место на эшафоте — это во-первых, а во-вторых — стало быть, сейчас она… обнажена…

Осознав это, Бесплотный, в свою очередь, Я приблизился к Ней, лёг у Неё между ног и, целуя Её в Открытую Дверь, страстно возжелал умереть…

— Это и есть твоё решение? — расхохотался вдруг у самого моего уха Микки…

…В первый раз это было так… — начал я свой рассказ, — Разворачивающийся в моём дворе чёрный правительственный ЗИЛ, нанятый по случаю моей свадьбы на Миле Фёдоровой (в той самой литературной студии мы и познакомились в конце ноября 1985-го года, когда мне было без малого 13 лет, важный возраст для любого хоть даже частью еврейского юноши) был столь огромен, что занял почти весь наш с Сапожниковым Космодром, коим нам в средние школьные годы мой двор и служил.

Свадебный ЗИЛ был похож на чёрный блестящий глянцевый танк, на котором мне и двум мои друзьям, одним из которых был ныне продюсер группы «Банд’эрос» Саша Дулов, предстояло отправиться на окраину Москвы, чтобы забрать мою невесту и отвезти её в ЗАГС, откуда мы должны были выйти уже мужем и женой, что, скажу забегая вперёд, поначалу вполне удалось.

Чёрный глянцевый танк выехал из арки на Малую Бронную улицу, где я и прожил ровно половину своей сегодняшней жизни, неспешно выбрался на Бульварное кольцо (при этом, завидев его ещё издали, все остальные машинки немедленно разбегались по другим полосам, чтобы освободить нам дорогу) и ещё через три минуты уже помчал нас по набережной в сторону Таганки.

Я ехал на переднем сидении, справа от водителя, и впитывал каждое мгновение — глазами, ушами, каждой клеточкой своего тела, упакованного в новый тёмно-серый, соответствующий торжественности момента, КОСТЮМ — и весь как будто превратившийся в ВОСПРИЯТИЕ. Это и был первый раз, когда я именно ЧУВСТВОВАЛ Счастье. И внутри меня один из пилотов (о да, пилоты были всегда; по всей видимости, «они» вместе со мной родились) тихо сказал: «Запомни этот день, запомни эти минуты! Запомни это чувство! Именно это и называется Счастьем!» Он сказал тихо, но прозвучало это весомо, потому что он выбрал момент, когда все остальные пилоты молчали.

И я поверил ему. Поверил безоговорочно и сразу. И я ехал и знал, что я счастлив. Потому что чувствовал это. Каждый последующий миг. Скажу даже, что и с самим Временем как таковым что-то сделалось в ту поездку. Как будто приход каждого нового мгновения вовсе не означал ухода мгновения предыдущего, но как будто они, мгновения, все собирались внутри меня, а сам я всё раздувался и раздувался, словно воздушный шар, вот-вот готовый взлететь, а если и не взлететь, а наоборот разорваться от переполняющих его секунд Счастья, то даже это сделать с такой Радостью, о какой можно только мечтать!..

— Давненько я не слышал, чтоб молодые люди так радовались собственной свадьбе! — рассмеялся Микки-Маус, и эта его реплика немного сбила меня. Я временно замолчал, размышляя, какую бы фразу из мириада вращающихся в моторном отсеке моего Корабля, ухватить половчее за хвост, чтобы не сорваться, чтобы продолжить.

— Вот… — в конце концов сказал я. Микки-Маус невольно хрюкнул. Действительно, для того, чтоб такое сказать, стоило хорошенько подумать:).

— А зачем тебе понадобилось жениться в столь юном возрасте? Кажется, если я ничего не путаю, ты сделал это почти сразу после того, как закончил школу и поступил на филфак. — спросил меня он.

— Знаешь, Микки, откровенно говоря, я просто не видел других сценариев отношений. Видишь, какое дело. Я увидел её в конце ноября 1985-го года, незадолго до своего 13-тилетия, и сразу кто-то внутри меня спокойно и уверенно произнёс: «Эта девочка будет моей женой!..»

— Гм-гм… Кто-то внутри меня спокойно и уверенно произнёс, — повторил вслед за мной Микки-Маус. — А ты уверен, — просиял он, — что это был ты?..

Я тоже улыбнулся ему в ответ, дав понять таким образом, что по достоинству оценил изящество его шутки и чтобы он, в свою очередь, понял, что в моём лице он имеет достойного собеседника, который тоже не прочь пошутить, но всё же до определённых пределов, и ответил так:

— Во всяком случае, я был уверен, что она — это Она! И это самое главное!

— Для тебя? Или для того, кто сказал это внутри тебя в тот ноябрьский вторник 1985-го года?

— Для того, кем я был тогда. Что же тут странного?

— Ну-ну… — сказал Микки-Маус, — прости, что перебил. Продолжай-продолжай. У меня есть ещё минуты три…

Конечно, после такой его фразы между моими внутренними пилотами началась перепалка, но я решил закрыть на это глаза и продолжить…

— Я не сразу понял, что это и есть так называемая Первая Любовь. Просто мне всё время хотелось её видеть, и я всё время думал о ней. Даже не то, чтобы думал. Просто всё время как будто видел её перед собой.

— Ты представлял её себе голой?

— Нет. Сначала нет. Мне просто хотелось быть рядом. В лучшем случае держать её за руку. Идти, например, куда глаза глядят, и держать за руку. По дороге Жизни идти…

— Ладога, ёпти! Ну ты и смешной! — заржал тут в голос Микки-Маус, — Ну-ну, я слушаю-слушаю…

— Перед сном я каждый вечер прижимал к себе скомканное одеяло, крепко-крепко его обнимал, представляя, что обнимаю Её, и шептал какие-то нежности. Что-то о том, что она самая лучшая девушка на земле; что я никому никогда её не отдам и всегда буду её от всего защищать…

— Ну понятно, — снова влез Микки-Маус, — всё как с Русалочкой, ритуальные сопли 12-тилетнего мальчика. Скажи-ка, а мастурбацией ты тогда уже занимался?..

— 13-тилетнего… — поправил я зачем-то его, сказав, в общем-то, правду, — Да. А что, у мышей не принято дрочить себе хуй?

— Об этом мы обязательно поговорим позже. — улыбнулся он, — А скажи-ка мне лучше, кого ты представлял себе, когда мастурбировал?

— Ольгу Велимировну… — честно ответил я.

— Очень интересно… — продолжил Микки-Маус тоном доброго следователя, — Значит, одну тебе хотелось защищать и оберегать, а с другой… А что тебе, кстати, хотелось сделать с другой?..

Я опять замешкался. Только что я был воздушным шаром, готовым разорваться от переполняющего его Счастья, а тут вдруг Микки-Маус всё так повернул, что вроде я — только обычный подросток-онанист, да ещё и не без садистских наклонностей.

— Но… — начал я очень медленно, вероятно в тайной надежде на то, что пока я проговорю слово «но», я придумаю, чем себя оправдать, как, собственно, оно и случилось, — я никогда не представлял себе, что причиняю ей боль; ей или кому-то ещё, кого представлял; я много, кого представлял. Мне никогда не нравилась чужая боль. Напротив! Я просто представлял себе, что в силу тех или иных обстоятельств, в зависимости уже от моей фантазии, те, кого я себе представлял…

— Ну да, те, на кого дрочил! — вставил Микки и подмигнул мне.

— Да, — согласился я машинально, — я представлял, что, в силу обстоятельств, они полностью подчинены моей воле.

— И какова же была твоя воля? Что, обладая полной властью над ними всеми, над той же Ольгой Велимировной, ты делал с ними реально? В смысле, в своих фантазиях?

— Ничего. — снова честно ответил я и снова повторил, — Ничего… Я просто смотрел им глаза… Но при этом… Они были связаны…

— Хм-м… То есть ты хочешь сказать, что не знал, искренне не ведал, что это гораздо хуже? Хм-м… — снова хмыкнул мой хвостатый исповедник, — Ну а что в ответ делала, хм, да та же Ольга Велимировна?

— Она… улыбалась… Иногда даже смеялась в голос…

— Забавно. — сказал Микки-Маус — А чему ты так радовался-то, когда ехал за Милой на ЗИЛе, в день своей свадьбы?..

— Я радовался тому, что всё шло так, как я задумал несколько лет назад. Видишь ли, я полюбил её почти в 13, а женился на ней даже чуть раньше своего совершеннолетия. Это ведь только потом время так сжалось, что пять лет пролетают как один день, а тогда это была целая вечность. Когда я полюбил её…

— …если, конечно, это была Любовь… — пробурчал себе под нос Микки-Маус.

— …Когда я полюбил её, у меня только начал ломаться голос, а к тому дню, о котором мы говорили, я был уже довольно симпатичным молодым человеком, съевшим за те пять лет множество счастливых билетиков в троллейбусах и автобусах, неизменно загадывая лишь одно: хочу, чтобы Мила стала моей женой! И в тот, реально очень солнечный, день, 24-го ноября 1990-го года, всё было, наверное, приблизительно так, как в день, когда Христос — скорее всего, неожиданно для себя самого — воскрес, потому что только тут он и получил подтверждение, что то, что он о себе всегда думал, действительно и есть объективная Истина! До этого он никак не мог быть в этом уверен полностью — оттуда и его моральные мучения на Кресте! Это было, короче, такое вот, выраженное в реальных физических ощущениях, слово «Свершилось!»…

Микки-Маус немного помолчал, улыбаясь себе в усы, и наконец спросил:

— То есть ты хочешь сказать, что тебе известно, о чём думал Христос? — и снова улыбнулся.

— Так это же совершенно самоочевидно! — выкрикнул один из моих пилотов, которого я не успел от этого удержать…

— Ну-ну… — задумчиво произнёс Микки-Маус, — Короче говоря, тебе нравится, когда всё совершается так, как ты задумал. И именно то, что ты ощущаешь в такие моменты, ты и считаешь Счастьем?..

— Да. — сказал я.

— Женат и счастлив! — рассмеялся он — Забавно… Забавно… — повторил он — Забавно. Забавно.

«Бам. Бам. Бам-бам. Бам-бам-бам…» — забарабанили капельки уксуса мне в макушку. «Бам-бам, — сказало Жестяное Ведро, — теперь я — твоя голова! Как видишь, при определённом стечении обстоятельств, даже Ведро может выбиться в люди! Потому как Промысел Божий непостижим, а Воля Его безгранична!»

«Вот что бывает, когда в Люди выбивается простое Ведро! — подумала моя Жопа, — Сразу начинается какой-то абсурд!»

— Это ещё что! — взяла слово Дырочка на моей залупе, — я помню, как Крайняя Плоть возомнила себя Начальником Полиции Нравов, и наотрез отказалась открываться при мочеиспускании. И пока её не приструнило Начальство, Моча вынуждена была изливаться вслепую, потому что я была лишена возможности предварительно посмотреть, куда её из себя направлять.

— Да-а… Да-а-а… Это истина-а!.. Это истина-а!.. — зашелестел волосами на жопе пахучий Внутренний Ветер.

— Бам… Бам… — вновь поддакнули капельки уксуса.

— Раз ты теперь — моя голова, — сказал я Жестяному Ведру, — то может быть, мне можно уже наконец хоть немного побыть Жестяным Ведром?

— Странное желание. — констатировал тот я, головой которого стало Жестяное Ведро, но тот я, что стал Жестяным Ведром сам, ничего первому мне не ответил. Потому что вёдра не разговаривают. Для этого им пришлось бы выбиться в люди, но такая завидная судьба ждёт только тех, кто вовремя умеет подсуетиться, ибо это очень непросто: будучи беспородной шавкой, занять место, которое самими звёздами и, не побоюсь этого слова, Провидением уготовано Великому Человеку, а вовсе не банальному пустому ведру. Хотя, как это не удивительно, я знаю множество ничем всерьёз непримечательных и довольно примитивных людей, которым нечто подобное удалось.

— Это ты кому сейчас сказал? — спросил меня шёпотом вновь откуда ни возьмись появившийся Микки-Маус.

— Бам-бам! — ответило ему Пустое Ведро.

— Ха-х-ха-х-ху-а! — расхохотался он, — Ну ты прям как котёнок: голову спрятал, а жопа торчит! Кого ты думаешь обмануть?

Но тут случилось нечто неожиданное:

«Ваши документы, пожалуйста!» — тоном, непринимающим возражений, обратился к Микки-Маусу Уксус, и они принялись препираться, поскольку этот Микки был не какой-нибудь там простачок, чтобы по первому требованию в чём-либо повиноваться Прозрачным Жидкостям.

Тогда, воспользовавшись моментом, ко мне — нарочно, чтобы не выдать себя, не поворачиваясь в мою сторону — обратилось Ведро:

— Я не хочу больше быть человеком!..

— Раньше надо было думать, мИлочко! — ответил я, тайно радуясь, как удачно согласовал форму обращения с родом Ведра.

— Ну пожалуйста! Я, Пустое Жестяное Ведро, сказочно виновато перед тобой! Я хочу исправиться и обещаю, что впредь буду сначала думать, а уже потом делать! — продолжало канючить оно, всё так же делая вид перед Уксусом, препирающимся с Микки-Маусом, что молчит и даже не смотрит на меня.

— А всегда ли это правильно: сначала думать, а потом делать? Не бывает ли случаев, когда разумней поступать наоборот; по крайней мере, если действовать сообразно Финальной Цели? — заговорил вдруг во мне Микки-Маус.

— А ты хочешь сказать, что тебе ведома Финальная Цель? — спросил я Внутреннего Микки-Мауса.

— Одну минуточку. Я должен посоветоваться с Генеральным!.. — ответил внутри меня Микки-Маус.

— Что? — спросил внутри меня я.

— В смысле, с Внешним. — ответил Внутренний. И он действительно уже раскрыл было свой усатый мышиный роток, чтобы спросить об этом Микки-Мауса Внешнего, который в этот момент был занят перепалкой с Уксусом, но тут как раз нечаянно вытеснил из меня собственно Меня. Нет, это не входило в его осознанные планы, но вдвоём нам просто стало «там» тесновато. А поскольку деться мне было больше совершенно некуда, то я вынужден был влезть в того самого Микки-Мауса, с которым Микки-Маус Внутренний как раз только что собирался посоветоваться. Таким образом, ни ответа, ни совета никому из нас получить не удалось. И тогда мы решили действовать на свой страх и риск.

«Если что-то Началось, то оно обязательно Кончится!» — считают многие. Но можно ли считать это их мнение, собственно, уж прям Мнением, то есть каким-то окончательным выводом, к коему пришли «они» в результате длительных размышлений, скрупулёзно рассмотрев в ходе этих самых размышлений массу противоречащих друг другу фактов и переработав массу же противоречивых сведений? По-видимому, нет. По-видимому, нет. По-видимому, нет. По-видимому, нет.

Но можно ли, в свою очередь, назвать то, на что опирался только что сказавший «по-видимому», то есть данные, полученные им через визуальный канал его восприятия (раз уж сказал он «по-видимому»:)), уж прям каким-то таким Видением? То есть чем-то таким, что при определённом угле зрения можно назвать Талантом, ибо есть большая разница между словами «смотреть» и «видеть». А вдруг сказавший «по-видимому» чего-то не увидел или и вовсе смотрел не в ту сторону, а если и в ту, то неверно интерпретировал? Достаточен ли, выразимся так, контент его Предыдущего Опыта для того, чтобы те выводы, которые он сделал на основе увиденного, можно было назвать действительно именно ЕГО мнением? Вероятно, нет. Вероятно, нет. Вероятно, нет.

Высока ли степень вероятности того, что тот, кому вероятность правоты того, кто несколько строк назад сказал, что, по-видимому, мнение людей о том, что всё, что началось, должно когда-нибудь кончиться, вряд ли можно считать уж прямо ИХ мнением, прав в этой своей оценке уровня умозаключений того, кто сомневается в том, что тот, кто прежде сказал «по-видимому» обладает достаточным уровнем Контента Предыдущего Опыта, чтобы его мнение можно было считать не просто веским, но относительно истинным, то есть ценным даже для тех, кто полагает, будто всерьёз полагает, что всё, что имеет Начало должно иметь и Конец?

— Ху-ху!.. — весело хмыкнула на другом конце телефонного провода Ольга Велимировна, — то есть ты наконец женат и счастлив?

— Ну да. — просто ответил я.

Тогда она предложила мне как-нибудь пригласить её в ресторан; каждый из нас представил себе по этому поводу что-то своё; смею предположить, представленное понравилось нам обоим, и мы, тепло попрощавшись, разошлись праздновать очередной Новый Год…

С тех пор я не звонил ей… Тогда у меня не было денег, чтобы пригласить её в ресторан, а потом, когда они, в принципе, появились, прошло уже слишком много времени, да и я научился бояться; стал бояться, вдруг я буду слишком счастлив, увидев её, увидев друг друга, увидев друг друга через столько лет в новых качествах и в иной обстановке: она — по-прежнему красивая, остроумная и ироничная, порой на грани насмешливости, женщина, а я — уже даже и не то, чтоб особенно молодой мужчина, и оба мы… в ресторане:). Мне пришлось бы заказать ей красное сухое, а себе, к примеру коньяк. Нет, что-то во всём этом есть не то…

Вот если бы можно было сразу оказаться с Ней в постели, и чтобы оба мы знали, что это только один-единственный раз, и вообще всё «это» находится в совершенно ином, параллельном, мире, куда нам разрешили войти только на одну ночь за целую жизнь, и именно поэтому «это» и можно, поскольку самим фактом своего осуществления «это» не может ни на что остальное бросить никакой тени — вот; вот если бы оказаться сразу с Ней в этой «параллельной» Постели; лежать с Ней в темноте, тишине, пустоте; лежать и… молчать… Просто лежать и… чтобы никто не смеялся… И каждый бы из нас вспомнил среди прочего об одном из наших занятий — в частности, по «Египетским ночам» — но никто из нас не мог бы быть полностью уверен в том, что мы вспомнили «Египетские ночи» именно оба, а не только кто-то один из нас, потому что спросить друг друга об этом было бы нельзя; мы бы оба чувствовали, что думаем об одном и том же, и оба не были бы в этом уверены; и потом, очень-очень не сразу, я бы медленно коснулся — так медленно, что Она бы даже некоторое время сомневалась, коснулся ли я Её действительно или это Ей только кажется, но Она бы чувствовала, что спросить об этом тоже никак нельзя, разве что только у Себя Самой — я бы медленно — так медленно, что сам бы перестал понимать, где кончается моё тело и где начинается Её — коснулся ладонью внутренней поверхности Её правого бедра (потому что она, конечно же, лежала бы от меня слева) и ещё более медленно, чем я бы коснулся бедра моей Клеопатры, моя ладонь поползла бы вверх; и я всё делал бы с Ней так медленно, что постепенно мы оба перестали бы понимать, то ли мы ещё вот-вот только станем Единым, то ли уже являемся им, потому что наши представления о том, каким станет каждое будущее мгновение постепенно растворялись бы в Темноте и Тишине, потому что скорость, с какой Будущее становится Настоящим, а Настоящее — Прошлым, стала бы почти нулевой…

Тут я понял, что могу наконец замолчать и перестать наконец теребить Милин ненасытный клитор, потому что она наконец-то… кончила.

Это всегда было очевидно физически, потому что когда Мила кончает, мышцы её упругого пресса — ровно от лобка до точки схождения ребёр — как будто собираются в одну толстую жилу, и какая-то Непреодолимая Сила буквально сгибает всю её пополам…

— Ты кончил? — спросил меня Микки-Маус.

— Кончил ли я? Да я даже не думал, что ты меня сейчас слышишь! — удивился мой Внутренний Пилот, кажется, № 108…

— Довольно гаденько… — задумчиво произнёс Микки, — Вот только не могу пока понять, что именно. С одной стороны, что плохого, когда юная красавица, а тогда она вроде была именно такой, испытывает оргазм! А людская психика — штука, известное дело, тонкая, и если кому-то нужно для Полного Счастья, чтобы её молодой законный супруг после пары-тройки молодых же, горячих коитусов, ещё и подрочил ей клиторок, рассказывая при этом на ушко выдуманные истории о своих совокуплениях с другими женщинами, то и в этом вроде тоже нет ничего плохого…

— Конкретно этой истории, — перебил я его, — я ей никогда не рассказывал. Не с чего тогда было такое рассказывать. Ведь это было задолго до того, как я в последний раз говорил с Ольгой по телефону, и когда она ещё чуть иронично спросила меня: «Ну что, ты женат и счастлив?», это имело отношение уже далеко не к Миле.

— Да нет-нет! В этом тоже как раз не было бы ничего такого ужасного. В смысле, если бы всё действительно, в реальности, произошло так, как ты описал. — поспешил успокоить меня Микки-Маус, — Я же и говорю, — продолжал он, — вроде ничего особо ужасного я и не услышал сейчас, а что-то гаденькое во всём этом тем не менее есть. Вот только я пока не понял, что именно. Но оно точно там было! У меня нюх на такие вещи!..

Некоторое время мы оба молчали. Внутренний Пилот № 10 подстрекал меня к тому, чтобы я между делом проявил какую-то дурацкую твёрдость и не нарушал молчание первым. Пока мы с ним спорили, Микки и впрямь заговорил вновь:

— Помнится, ты говорил, что испытывал чувство острого счастья трижды?

Я кивнул. (На самом деле, я кивнул Пилоту № 10, который всё-таки убедил меня последовать его совету, но то ли Микки-Маус заговорил слишком быстро, то ли мы слишком долго спорили — так или иначе, мой кивок пришёлся кстати в обоих случаях.)

— Как ты думаешь, если бы всё, что ты только что описал, произошло на самом деле, к этим твоим трём случаям прибавился бы четвёртый?

— Ты о чём, о Миле?

— Можно и так сказать, но, пожалуй, что нет. Я… о «египетской ночи».

— Я думаю, да. — честно ответил я.

— И тебя бы устроил такой финал? — снова лукаво улыбнулся он.

— Гм-гм… — улыбнулся, в свою очередь, я, — насколько мне известно, у Пушкина приводится только фрагмент этой истории, вложенной в уста Импровизатора, если помнишь…

Тут и я слукавил. Я знал, что Микки-Маус не может этого помнить. Я точно знаю, что его не было на том уроке, когда «Египетские ночи» преподавал, в свою очередь, я… Это произошло примерно через 22 года после того, как этот урок был преподан, в свою очередь, мне…

Но Микки-Маус ничем не выдал своей неосведомлённости на сей счёт, поскольку от природы был умён как раз ровно настолько, чтобы вовремя промолчать. Он, как это, если вы уже успели заметить, ему свойственно, улыбнулся своей коронной лукавой улыбкой и… чуть ли не из собственной жопы достал вдруг толстую, длинную и чёрную свечку…

После этого он описал хвостом в воздухе круг — столь быстро, что высек искру, от которой и заполыхал немедленно фитилёк. Затем он легонько толкнул меня в грудь, и моё сознание вновь раздвоилось: один из Меня вдруг увидел, как Грудь того Меня, который по сути превратился в гору Эверест, временно утратив человеческое самосознание, распахнулась, словно причудливой формы дверь, и кто-то из Микки-Маусов жестом пригласил Потустороннего Меня войти в открывшийся нам Тёмный Коридор…

Мы долго спускались с ним по винтовой лестнице, и путь нам освещала лишь его Чёрная Свеча…

Я шёл за Микки-Маусом и чувствовал, что опять пришло время молчать, и когда оно кончится, знает лишь Бог да Микки-Маус, но ни того, ни другого я, как не жаль, не могу сейчас об этом спросить. «Как они в этом смысле похожи!» — подумал ещё там и тогда Потусторонний Я. Когда бредёшь почти в полной темноте, да ещё в сомнительной компании, всегда думаешь Бог знает о чём, и при этом обо всём том, что Он знает — а знает он, собственно, ВСЁ — хрен его спросишь!

Среди прочего мне не давал покоя вопрос, как же это так Микки-Маусу удалось высечь хвостом из воздуха искру, чтобы зажечь свечу? Может у него на кончике хвоста что-то вроде того, что на головках у спичек, думал Потусторонний Я. Тогда всё вполне объяснимо. И я бы много о чём ещё успел бы, наверно, подумать, но мы вдруг пришли…

— Садись! — сказал Микки-Маус, — У тебя седьмое место во втором ряду. А у меня восьмое. Я сейчас подойду. Я за попкорном… Это будет славная комедия! — пообещал он и действительно на пару минут исчез.

В зале погас свет, и на экране вспыхнуло название фильма: «Макс и Микки в поисках гаденького…» Я откинулся на спинку кресла и изо всех сил напряг свой зрительный нерв…

В этом фильме Микки был… девочкой… И даже не какой-нибудь там девочкой-мышью — это всё оставьте Диснею — а прямо таки обыкновенной будущей земной женщиной.

Он шёл вдоль каких-то грядок в девичьем нежном обличье и, знай себе, поливал из жёлтой пластмассовой лейки всякие там цветки.

А я за ним, знай себе, наблюдал, и мне очень нравились его ноги. То есть не Его, собственно, ноги, а ноги той клёвой девочки, которой он был в том дурацком кино.

Мне нравилось, что она вся, блядь, такая эфемерная с виду, а на самом деле будущая стервь, мразь и, словом, пизда пиздой… Вот она улыбается нам с экрана, вся такая из себя с пластмассовой жёлтой лейкой, и косички две у неё причудливо загнутые, как мёртвые змеи на голове у Горгоны, а я уж как будто бы знаю, как в третьей, допустим серии станет она значительно толстожопей и как мерзко, с какими физически неприятными на слух любого частотами, будет она орать на какого-нибудь бывшего гоголевского типа юношу «со взором горящим», который, что греха таить, на близком расстоянии и впрямь значительно более вонюч, чем в предшествующих их, ёпти, Небесному Браку мечтах этой самой толстожопой твари и стервы, которая ныне — не иначе как Ангел с причудливыми косичками…

Но пока — о, да! — Девочка была дьявольски притягательна. И фрагменты ярко-красного цвета в супрематическом стиле на её топике только подчёркивали её непреодолимую юную красоту.

— Смотри-смотри! — шепнул мне на ухо Микки-Маус, — Сейчас-сейчас! Сейчас гаденькое начнётся!..

Я посмотрел на него из вежливости вопросительно, но всё-таки ничего не ответил. В общем-то, тоже из вежливости.

Тем временем правый нижний угол киноэкрана начал желтеть. По цвету это всё разрастающееся пятно более всего напоминало сгущённое молоко.

Сначала его никто не замечал, кроме меня, но уже минуты через три (Девочка успела за это время родить первых двоих детей) оно заполнило собой пол-экрана. В зале послышались недовольные перешёптыванья. Фильм же продолжался как ни в чём не бывало: в левой, ещё свободной, части поверхности экрана стояли тапочки Девочки и её супруга, а также ночные горшки для детей; в правой же, уже закрытой, части явно осуществлялась постельная сцена, решённая режиссёром в жёстко порнографическом ключе. Это было ясно по вульгарным истошным воплям совокупляющейся парочки — звук ещё работал, но внутри него уже тоже начинал нарастать какой-то низкочастотный гул. «Хороший у них тут сабвуфер!» — успел подумать Потусторонний Я, но тут произошло нечто и вовсе невообразимое.

Экран, уже почти весь залитый сгущёнкой, вдобавок к и без того крупным своим неприятностям, начал ещё и как-то набухать. Сначала только в самом центре. Низкочастотный гул к этому моменту тоже постепенно вытеснил все остальные звуки фонограммы.

Прямо из центра светло-жёлтого пятна, которым стал весь экран, на меня надвигалось что-то тупое и страшное. Пятно всё натянулось, как парус Микки-Маусовой бригантины с тех моих детских рисунков, когда он только-только вошёл в мою жизнь (вот уже 31 год назад), и Потусторонний Я невольно весь как-то съёжился, уже почти не сомневаясь, что пятно вот-вот лопнет.

— М-да, — шепнул на ухо моему Потустороннему Я Микки-Маус, — похоже, овчинка выделки не стоит… — и он произвёл глазами что-то похожее на подмигивание, но всё-таки скорее что-то иное, — Пошли искать гаденькое, которого может ещё там и не было, а вместо этого, похоже, нажили себе на жопки сказочный геморрой!..

— Да-да… — согласился я, — у нас был недавно и такой урок с девочками. «Пожертвовали необходимым в надежде приобрести излишнее…» — это из «Пиковой дамы». Девочки писали изложение, а я тихонько перечитывал «Египетские ночи».

— Ну и как? — улыбнулся Микки-Маус.

— Как-как!.. Ну да, весьма недвусмысленная в своей двусмысленности хрень! Вероятно Ольга Велимировна ждала от меня большего в интеллектуальном смысле, когда просила проанализировать этот отрывок.

— Но ты, конечно, и вида не подал? — усмехнулся мой собеседник.

— Я… — отвечал Потусторонний Я, — я… я же не мог быть уверен, что мне всё это не кажется… Я же вообще долго был уверен, что вся грязь, вся мерзость, вся двусмысленность и непристойность — это только во мне, от меня идёт, только я — такое исчадье ада, только я один догадался в возрасте девяти лет, что надо делать со своей писькой, чтобы все мои фантазии оживали, обретали плоть и… заканчивались оргазмом. Только я — плохой, ошибка природы, бедный идиот. Только я дрочу хуй. И я каждый день дрочил и каждую минуту казнился этим; несовершенством, уродливостью своей природы. И я носил это в себе, как страшную тайну, как адское проклятие, и никогда ни с кем об этом не говорил. И это длилось три года — бездна времени для того возраста. Три года я всё пытался бросить и всё время срывался. Выдержать больше трёх дней не получалось у меня никогда. Вот, думал я, вступлю в пионеры и перестану делать две вещи: играть с собственной писькой (я не знал ещё тогда ни слова «онанизм», ни слова «дрочить») и плакать, когда мать побивает меня в процессе занятий музыкой…

— А потом?

— Ну-у… Потом, перед шестым классом, я поехал в пионерлагерь.

— Не зря вступал в пионеры! — усмехнулся Микки-Маус.

— Там-то и выяснилось, что то, что я всегда считал мерзостью, хоть и не мог сам её из себя вытравить — на самом деле, оказалось… всеобщей нормой!.. И это вот, в разных вариациях, происходит со мной всю жизнь! Всю жизнь рано или поздно оказывается, что моя внутренняя дрянь, с которой сам я поначалу считаю необходимым бороться, не то, чтоб совсем не дрянь, но свойственна всем, и, из-за этого обстоятельства, всё это уже вроде и не так страшно. Пока, например, к нам в гости не заехал как-то раз сильно пьяный мой дядя, переживавший в то время свой уход от первой жены, с которой прожил почти 30 лет, я и не подозревал, что «взрослые» тоже ругаются матом. Я искренне думал, что эта мерзость распространена только среди школьников.

— То есть ты, видимо, клонишь к тому, — попробовал довести черту нашему разговору Микки-Маус, — что, в общем, по совокупности приведённых тобой аргументов, переспать разок с Ольгой было бы вполне естественно, и ничего гаденького, сколько мы не искали, в этом нет? — и он снова лукаво улыбнулся.

Потусторонний-Я не успел ничего ответить. Светло-жёлтый экран, внутри которого вероятно продолжала совокупляться странная парочка, всё-таки наконец треснул по швам, разорвался, и его бесформенные ошмётки повисли по его былому периметру.

Прямо на нас сквозь образовавшуюся дыру хлынула гора Эверест, и на сей раз я точно знал, что это и есть тот Я, который остался в реальном мире, когда Микки-Маус и Я Потусторонний ушли через другой Эверест в адское кино.

— Эверест, — обратился я к горе, — правду ли говорят каббалисты, будто ты — тот я, через брешь в котором мы и попали сюда? Или же ты — только такая же Его часть, что и тот я, кто задаёт тебе сейчас этот вопрос, сам являющийся лишь частью Того, кто остался Там?..

— И да, и нет. — ответил Эверест, — Понимаешь, тут многое зависит и от тебя. Верни себе самого себя. И тогда я тоже смогу обрести единство с Другим. Ведь только так, только тогда я смогу тебе показать… свой снег. А он нужен нам, нужен нам обоим, и любой из вас в глубине души это знает.

— Из каких таких «вас», уточни обязательно! — поспешно крикнул мне на ухо Пилот «37», но я не внял его совету. Это произошло не потому, что его совет показался мне нестоящим внимания, незаслуживающим доверия, несулящим ничего хорошего, внушающим определённые опасения и так далее. Нет, всё вышло так оттого лишь, что я заблудился в собственных размышлениях, воспоследовавших за тем, что меня насторожил сам его номер…

«37, — задумался я, — ведь именно столько лет было Пушкину, когда его из-за его глупой бабы пристрелил невольно Дантес (ведь что ему было делать-то? Либо ты, либо тебя — известное дело!), а ведь именно Пушкин написал „Египетские ночи“, по которым у нас был урок с Ольгой Велимировной, когда я был Учеником, и по ним же был урок с Пелой, Полей и Лёной, когда я уже сам стал Учителем (мы ещё, помнится, увязывали — в основном, моими безуспешными стараниями — всё это с рассказом „Импровизатор“ Одоевского), и об этом же в последнее время так много говорили мы с Микки. Может ли после всего этого быть случайностью, что номер Внутреннего Пилота, посоветовавшего мне перво-наперво разобраться, каких таких „нас“ имеет в виду Эверест, вновь суля мне какой-то свой снег, именно 37?!.»

— Микки! Микки! — закричало сердце моё бедное в Пустоту, — Что же делать мне, маленькому мальчику семи лет? Как мне теперь быть?

И он вдруг ответил мне:

— Эверест прав. Ты должен вернуть себе самого себя. До тех пор, пока ты не сделаешь этого, ты даже не можешь знать, чьи Пилоты пытаются управлять тобой, а до этих пор номер их вообще не может иметь значения, потому как нет ясного ответа, кого считать Номером Первым.

— Но зачем мне нужно смотреть в его снег?

— Глупый маленький мальчик… — довольно ласково сказал Микки-Маус, — Дело в том, что «его» снег — это… твой снег. А вообще… — он сделал маленькую паузу, — снег — это… женщина. Любая женщина — это снег… Ищите женщину… Значит, ищите снег!..

И он исчез. И Эверест исчез. И вообще как будто ничего этого не было.

Но я же помню, что всё это было!..

Я же помню! Помню! Я-то ведь помню, что всё это было! Ведь если этого не было, то о чем же тогда писать? А я ведь люблю писать! Мне скоро уже 39, а я всё ещё люблю писать! Хоть и всех пережил. Всех, кто хоть чего-либо стоил. И теперь я остался один. И вокруг меня нет никого, кто хоть чего-либо стоил. И вот для них для всех я и пишу. Пишу, потому что люблю писать, потому что писатель, потому что мне скоро уже 39, а я всё ещё что-то пишу. Пишу, потому что всё ещё кое-что помню. Помню, как было на самом деле.

— На самом деле или с твоей точки зрения? — спросил меня вдруг кто-то поверхностный, но усвоивший нехитрую науку задавать вопросы, которые кажутся умными людям ещё более поверхностным и глупым, чем они сами, то есть полному народному быдлу.

— Христос считал, что это одно и то же. Во всяком случае, в отношении себя самого… — вмешался в наш назревающий диспут Микки-Маус.

— Я спрашивало не тебя, а его! Когда спросят тебя, ты за всё и ответишь! — парировало Народное Быдло.

— Я и он — тоже одно и то же! — отвечал на это — мой, в данном случае, друг — Микки-Маус.

— Ну вы и сравнили! То Христос, а то — вы, два вежлика-распиздяя! — не унималось Быдло.

Тогда Микки-Маус вдруг неожиданно для всех вытащил револьвер и без лишних слов выстрелил Народному Быдлу в лоб…

Как обычно, не успев ничего понять, с развороченным и залитым кровью еблом, Быдло упало замертво в грязь…

— Пойдём! — сказал Микки-Маус и взял меня за руку, — Пойдём отсюда скорей, потому что мы только что совершили убийство. Конечно, мы были с тобой совершенно правы, содеяв это, поскольку Быдло вконец распоясалось, а иначе его не уймёшь… Но… пока о том, что мы были правы, знаем лишь мы одни.

— А Эверест не сможет в случае чего за нас заступиться? — спросил за меня Пилот № 5.

— Пока ты не вернёшь себе самого себя, нам никто помогать не станет. Можешь не сомневаться! Сейчас нам надо просто поскорей убраться отсюда, а то… — он опять лукаво ухмыльнулся, — а то у тебя не будет времени на поиски…

— Да, — попытался я возразить, с трудом преодолев чувство неловкости, — да, но ведь его убил ты…

— Будто ты не был этому рад! — воскликнул как будто с готовностью Микки, — я же ясно видел в твоих глазах полный восторг! Скажи ещё, что ты не рад этому!

— Ну-у, — вздохнул я, — рад конечно. Не будет впредь пиздеть попусту!

— Молодец! — похвалил Микки-Маус, — Теперь я вижу, что в тебе и впрямь течёт кровь первых еврейских царей!..

Я смущённо улыбнулся ему в ответ.

— Ну, давай-давай! — поторопил он, — Понеслись! Не забывай, что я — невидимый! Когда «они» придут, меня никто не увидит. Увидят только тебя… — он снова ухмыльнулся, — с револьвером в руках…

И мы понеслись…

— Ты говорил, что был счастлив целых три раза. А рассказал мне пока только об одном. — решил заговорить со мной Микки-Маус, видимо, чтобы не терять времени даром, пока мы «несёмся». Он ужасно не любил терять время зря.

— Оу-оу! — засмеялся, в свою очередь, я, — Уроборосу обрыдло жрать собственный хвостик? — сказал я и сразу засомневался, а оценит ли Микки-Маус такой панибратский пассаж и не увидит ли в нём, напротив, банального хамства вместо доверительности, существующей между близкими друзьями, в каковом качестве я и хотел впарить ему эту свою спорную в плане уместности сентенцию.

— Не выёбывайся… — просто ответил он, — Если хочешь рассказать мне об этом, не стоит стесняться собственной искренности и собственных же порывов. Ты вот часто стесняешься сказать говну, что оно — говно, и, сам посмотри, куда такая политика тебя завела; к твоим, как ты говоришь, 39-ти? — снова слукавил он.

— О чём ты? У меня всё, прости господи, в последнее время неплохо. — сказал я.

— Рассказывай об этом своей мамочке! — ласково пропел Микки-Маус.

Я задумался. С одной стороны, всю эту свою новую, то есть данную, прозу я для того, в глубине души, и затеял, чтобы самому себе рассказать о некоторых вещах, которые до сих пор меня мучают; о некоторых поступках некоторых людей, совершённых последними в отношении меня, каковых я, даже по прошествии множества лет, не могу ни понять, ни простить; о некоторых нанесённых мне обидах, которых я, как ни старался, так и не смог забыть, а в последнее время даже и перестал понимать, какого, извиняюсь, хуя я вообще уж прям должен такое забывать и прощать…

С другой же стороны, думалось мне во все мои 72 пилота, стоит ведь хоть раз признаться кому-нибудь в том, что у тебя не всё хорошо, как сразу же жди, что тебе немедленно предложат эту чёртову лапу помощи, но в ста из десяти случаев лишь затем, чтоб через эту вот принятую тобой помощь бесповоротно поработить тебя. Да хоть распните меня, я ещё никогда не видел, чтобы в этом уродливом мире хоть кто-либо не потребовал от кого-либо взамен на оказанную им ему помощь что-либо меньшее, чем целиком всю душу…

— Ишь какой! «Хоть распните меня!» Видали, куда метит-то всё, жидовская морда?!. — вмешалось в ход моих размышлений Народное Быдло.

— Микки! — вскричал кто-то во мне, — Как же это так? Ведь мы же только что убили его!

— Я не хотел тебя сразу расстраивать, — сказал Микки-Маус, — дело в том, что Быдло… бессмертно…

— Тогда выходит, что нам незачем скрываться! Выходит, мы зря летим!

— Нет. Вот это нет. Не зря. Поверь мне-э… — нараспев произнёс Микки-Маус, и от этого я вдруг против собственной воли уснул.

— Видишь, как хорошо, что у тебя наконец появилась возможность выспаться! — сказала Русалочка и нежно поцеловала Пилота № 11.

Он ничего не ответил ей. Сделал вид, что ещё не проснулся и, не отрывая глаз, перевернулся на другой бок в надежде, что так её губы не смогут достать до его лица.

— Это он напрасно! — шепнул мне на ухо Микки-Маус и ухмыльнулся, — Совершенства в мире нет. Сейчас посмотришь, что будет, — и он снова довольно гнусно хихикнул и щёлкнул хвостом, на сей раз без искр.

В это время Пилот № 11 как раз закончил переворот и уже искренне был уверен, что избежал нежелательного развития ситуации, как вдруг ещё ближе, чем в первый раз снова услышал: «Видишь, как хорошо, что у тебя наконец появилась возможность выспаться!»

— Это потому, что перевернувшись на другой бок, — снова горячо зашептал мне на ухо Микки, — он перестал быть Пилотом № 11, твой же, кстати, случай! То есть потерял самого себя и стал Пилотом № 12, а у того, как ты понимаешь, своя Русалочка!..

— Ты же говорил прежде, что вроде все 72 пилота — это и есть Я! — удивился я.

— Ну-ну!.. — засмеялся он, — Верь, верь и дальше красивым сказочкам!..

— Бам. Бам. Бам-бам. Бам-бам-бам… — откликнулось Пустое Ведро.

— Плюх! — село в лужу Народное Быдло, и всё его развороченное окровавленное ебало озарила тупая улыбка, с какой люди, более близкие скорее к животным, чем ко мне лично, умиляются какой-то полной хуйне в многосерийных бытовых своих мелодрамках.

— А почему совершенства-то нет? — успел крикнуть я стремительно удаляющемуся от меня Микки-Маусу.

— Потому что оно не нужно-о!.. — тихо прошелестел волосами на жопе пахучий Внутренний Ветер.

И увидел я сон, будто всё, что я прожил и, в той или иной мере, благополучно вроде бы пережил, после того момента, на самом деле, только пригрезилось мне, было фантомом, голограммой, компьютерной игрой, тяжёлым нелепым сном. Но когда там, во сне, я вдруг осознал всё это, то тот я, каким был я в том сне, попытался там же, во сне, осознать, с какого этого самого «того» момента и началась та самая, выразимся так, альтернативная история, которой на самом деле никогда не было наяву.

Сначала тому, каким был я в том сне, показалось, что это началось после того, как некогда в тёмном парке получил я пизды; потом он (который был мной в том сне, то есть я был там таким, как он) углубился далее, и на какое-то время «ему» стало казаться, что всё ненастоящее началось с того момента, как я впервые увидел Иру; потом я ещё углубился, и тому, кем я был в том сне, стало, на время же, кристально ясно, что последним реальным днём был день, когда я впервые встретил вовсе даже не Иру, а Милу; потом мы ещё углубились и вспомнили, как на шестилетнего меня свалился трёхлитровый бидон с кипятком, и нам показалось, что последним реальным днём было то злополучное 30-е июня 1979-го года. Но и это довольно быстро перестало восприниматься как Правда.

После я вспомнил, как я сижу в детском стульчике для кормления (были такие в Совке деревянные стульчики, что формально уже имели право называться «трансформерами», поскольку при желании их можно было превратить в довольно нелепую машинку на маленьких пластиковых колёсиках) — мы вспомнили, говорю, как я сижу в этом стульчике, отчаянно гулю и сержусь на маму, которая смеет не понимать того, что я, по-своему мнению, ГОВОРЮ. Я сержусь на то, что мама не понимает меня, и в гневе бросаюсь разноцветными кругляшками от детской пластмассовой пирамидки.

Мы — я и тот, каким я был в том (этом) сне — вспомнили, как я сижу в детском стуле, и вдруг поняли, что именно в этот, именно в тот самый день всё и кончилось… И всего, что было потом, на самом деле никогда не было…

— Ну ладно, рассказывай про свой второй случай. — смягчился наконец Микки-Маус.

— В общем, это случилось так, — начал я, — это произошло через некоторое время после того, как со мной впервые в жизни реально случилось то, чего я больше всего и боялся. Теперь, конечно, в наш, блядь, просвещённый век, каждая хуйня — большой, сука, психолог и знаток всякого там ёбаного НЛП. Посему, конечно, я вот сейчас сказал то, что хотел, да и плюс к тому то, что реально тогда ощущал, а любая тварь бездарная может сейчас начать говорить всякую чушь, что, мол, я сам всё и спровоцировал и, де, сам же активировал, ёпть (слово-то какое!), свои иррациональные страхи. Ага, блядь, очень иррациональные! Ежу ведь понятно, что баба моя тогдашняя просто тупо не догуляла, и оттого пизда у неё вечно чесалась; и вообще, я любил её с отрочества, счастливые билетики в троллейбусе жрал, а она, шалава, просто тупо не была достойна, сучка, моей любви, любви такого человека, как я!

— Не кипятись… — медленно, как психоаналитик, попытался успокоить меня Микки-Маус, — Не волнуйся. Продолжай. Поменьше эмоций, ты не на митинге, побольше фактов. Представь себе, что ты на Страшном Суде…

— Хорошо. Ну так вот. Мила ушла от меня. Просто бросила, как наскучившую ей игрушку. Плевать ей было на мои клятвы и моё искреннейшее желание исправить вечную ложь этого богомерзкого мира; своим примером доказать, что это возможно, что можно, нужно и просто необходимо жить всю жизнь с одной женщиной, никогда не изменять ей, воспитывать детей и быть при этом писателем, но не просто писателем, не просто каким-то постмодернистом ёбаным, а сеять только разумное, доброе, вечное, любить своих детей, писать для них и для других детей, для всех детей, только красивые добрые сказки, действие в которых происходит в далёких чудесных и удивительных странах, где никогда не бывает плохой погоды и всегда светит тёплое, ласковое и крайне доброжелательное солнышко; и никогда не изменять своей любимой, своей Любимой Жене, матери детей своих многочисленных и с счастливыми, просто элементарно счастливыми, судьбами; а при виде других красивых женщин просто радоваться за них, как за своих сестёр; просто радоваться тому, что они красивы и кому-то другому, кого выбрали они сами, руководствуясь при этом исключительно велением своих прекрасных же сердец, их Красота так же дорога и кажется самой высшей Красотой Мира, какой мне представляется Красота Моей Жены, матери наших будущих детей, Самой Лучшей Девушки на земле за всю Историю Мира, за всю историю этой нашей локальной, отдельно взятой, Нарнии; никогда-никогда ей не изменять, Единственной Девочке Своей, каждый Секс с коей — значимое событие в жизни Вселенной, слияние двух предвечных начал на Пике Взаимного Наслаждения, чистого по природе своей, ну… ну… ну прям как…

— Дистиллированная вода? — попытался мне подсказать Микки-Маус.

— Ну тебя, лукавая мышь! — улыбнулся я, потому что мне с высоты сегодняшнего опыта и самому вдруг показался смешным весь этот пафосный бред моей юности.

— Ну так и что? Я тебя внимательно слушаю… Пока у меня есть ещё время. — сказал Микки-Маус.

Пилот № 4 вздохнул, и кто-то из нас продолжил:

— В общем, Микки, срать ей было на весь этот пафос христианский… Я очень страдал, когда она меня бросила, но сегодня, ей-богу, совершенно ни в чём её не виню. Она же не виновата, что Бог создал её такой, какой создал. И ещё меньше она виновата в том, что меня Он создал таким, какой не слишком ей подходил.

На словах она иногда соглашалась со мной и даже сама, будучи не обделена Даром Слова, так хорошо и естественно продолжала мои мысли, что мне казалось, будто это наши общие мнения. Но… нет, ей не нравился весь этот солнечный пафос. Увы, она была агентом Луны. Душа её с гораздо большей охотой откликалась не на мои восторженные мечты о бесконфликтном мире, а на всю эту пропаганду якобы демократических ценностей. Сердце её трепетно откликалось на все эти новомодные для того времени идеи, будто групповой секс, как, само собой, и анальный, необходим для счастливой семейной жизни, ну и многое прочее то, что никогда не было нужно мне и вызывало у меня, скорее, отторжение. Ей не хотелось гармонии и спокойного счастья. Она, юный филолог, считала, что покой и счастье — «есть вещи несовместные». Всё, что всерьёз занимало её — это незнающее меры наполнение собственной пизды новыми впечатлениями и острыми ощущениями. Короче, она меня бросила.

В общем, своим поступком она как будто сказала мне: «Мне наплевать на тебя и на твои мечты, и на всю твою картину мира. Мне наплевать, что я — твоя жена. Мне наплевать, что тебе не удастся сделать этот мир лучше, показав своим примером, что можно всю жизнь любить одну женщину и не изменять ей. Мне наплевать на весь этот твой пафосный бред. Я не с тобой. Я с ними. Я хочу, чтоб меня ебло множество самых разных мужчин; чтобы животные вопли восторга вырывались из моей юной груди, чтобы я извивалась змеёй во всепоглощающих оргазмах; я хочу, чтобы сперма врывалась одновременно мне во влагалище, в анус и в рот! Мне не нужен твой уродливый мир, где все просто любят друг друга и никто не причиняет никому боли и не делает зла. Это скучно! Это не сексуально! Я так не хочу! Да, я не спорю, Максюшка, ты — очень хороший, но… именно это сверх всякой меры и заебло меня! Прости, я больше не хочу быть с тобой!».

И я ушёл из её жизни.

— М-да… Прям, ёпти, страдания юного Вертера! Меня вот что заинтересовало, — в несколько замедленном темпе речи вновь заговорил во мне Микки-Маус, — вот ты сказал, что, мол, она же не виновата, что Бог создал тебя не таким, какой ей подходит. Что-то вроде того. Так?

— Ну да. — согласился я.

— Хм-м!.. — усмехнулся он, — А почему ты всё-таки упорно считаешь, что тебя создал Бог?..

Этот его вопрос поставил меня в тупик. Нет, не в том смысле, что я не знал, что на него ответить или, более того, сам не размышлял об этом множество раз. Нет, он поставил меня в тупик тем, что показался чем-то совершенно не имеющим никакого отношения к нашему разговору: будто Микки-Маус задал мне его специально, чтоб сменить тему, чтоб сбить меня с толку, а значит, — раз он способен на такой мерзкий поступок после всего того, что я сейчас ему рассказал и о чём, не без внутренней боли, заставил себя сейчас вспомнить, — вся моя жизнь ещё ужасней, чем она представлялась мне ещё минуту назад, и вообще вся судьба моя — это какая-то сплошная нелепица, и ничем, кроме трагической случайности, её никак при всём желании не назовёшь. А раз это, в свою очередь так, то, выходит, действительно Микки-Маус, похоже, прав: такой хаотический бред и маразм не может иметь к Богу ни малейшего отношения.

Тогда взял слово Пилот № 34:

— Мой Господин, одной из 72-х частей коего я являюсь, действительно часто повторяет одни и те же ошибки. Он вечно относится к Сущностям, каковые полагает существующими за пределами Себя Самого, значительно лучше, чем к нам, своим верным пилотам, бесстрашным операторам его слишком Человечьей Душонки. Но…

— Никаких «но»! — отрезал Микки-Маус, — У нас слишком мало времени, чтобы слушать каждого из 72-х Операторов. Народное Быдло готовится к Реваншу! К Реваншу и Реставрации! Оно собирает Огромную Армию Тьмы, тьмы собственного невежества. Совсем скоро эта Тупая Армия, как гигантское цунами, как пресловутые Гог и Магог, налетит на нас, и от нас не останется ничего: ни крупицы Плоти, ни крупицы Духа и никаких воспоминаний о том, что мы вообще существовали когда-либо. Да, это неизбежно. Но… у нас есть ещё три минуты. За это действительно очень малое время Макс должен рассказать нам о том, как он был счастлив во второй из своих трёх разов. Только пусть говорит Капитан № 7, идёт? — и он снова как-то подозрительно улыбнулся.

— Хорошо. — сказал я.

Конечно, в голове вертелся ещё вопрос, а как же тогда рассказ о моём третьем случае счастья, если уже меньше чем через три минуты всё кончится навсегда — и всё как всегда из-за этого проклятого Быдла! — но, будто прочитав мои мысли, Микки сказал так:

— В этом и состоит Сущность Выбора! Ты не можешь его не сделать, хотя что бы ты ни выбрал, ничего не изменится! Так что не еби Муму, — опять улыбнулся он, — время уже пошло…

В этот момент я действительно услышал пока ещё отдалённые раскаты какого-то леденящего душу небесного грома и, подумав мельком, что это ещё хорошо, если всё кончится через три минуты, а не прямо сейчас, начал свой рассказ:

— Я увидел её издали и сразу понял, что это Она…

Сказав эту первую свою фразу, я немедленно пожалел об этом, потому что сразу понял, что сейчас Микки-Маус опять ухмыльнётся и скажет, что начало моей истории, мягко выражаясь, неоригинально. Но он почему-то промолчал. «Может он просто бережёт моё же время? — подумалось мне, — Ведь я же знаю его без малого всю жизнь, и за весь этот срок понял о нём лишь одно: от него можно ожидать чего угодно; чего угодно, разумеется, ему, а ему может быть угодно что угодно…» И менее чем за секунду прокрутив всё вышенаписанное у себя в голове, — пилоты мои обрадовались было, как мальчишки послевоенного времени обрадовались бы настоящему кожаному мячу, но неимоверным усилием воли я у них его сразу отнял, — я подумал, что в моём теперешнем положении разумней всего продолжать свой рассказ…

Это было довольно трудно, потому что рассказать предстояло о чувстве счастья, некогда пережитого именно как по сути физическое ощущение, а для этого было необходимо сконцентрироваться, чтобы хоть в малой степени пережить это вновь — ведь иначе никак не получится убедительного рассказа! — а у меня на это уже менее трёх минут, да ещё и минуты эти — гарантировано самим Микки-Маусом — последние в моей жизни, и вместо того, чтобы хоть в эти самые последние минуты пожить наконец какой-то полной жизнью, я почему-то должен, мучаясь и нервничая, вспоминать о том, как я был счастлив, да ещё и конкретно о втором разе, хотя, если б не это досадное недоразумение, я бы может с большей охотой вспомнил сейчас о чём-нибудь другом. Да и мало ли о чём вообще можно с кайфом вспомнить в последние минуты жизни, которая почему-то вот-вот должна волею Судьбы оборваться, и всё как всегда опять лишь из-за этого проклятого Быдла, которое ещё и, блядь, почему-то бессмертно, в отличие, опять же, от меня.

— Номер Пилота! Быстро! — завопил вдруг благим матом Микки-Маус и принялся лупить меня по щекам, будто я только что был без чувств.

— Какого пилота?

— Того, что сейчас в тебе говорил! Быстрее! Мы ещё можем поймать его! — кричал Микки-Маус, продолжая трясти меня за плечи и нет-нет, да бить по щекам.

Вдруг промелькнули те самые два роковых мгновения…

Одно из них было мгновением Всеобъемлющего Грохота и Абсолютного Света, а второе было мгновением Абсолютной Тьмы, Пустоты и Безмолвия…

В мгновенье же следующее всё стало опять точно так же, как было всегда, то есть два мига назад.

Мы с Микки переглянулись. Он улыбнулся первым. Первым же и заговорил:

— Я знаю, о чём сейчас ты подумал. Ты среди прочего скорей всего вспомнил, как три минуты назад я сказал тебе, что через три минуты Быдло налетит на нас, как цунами, как Гог и Магог, и от нас не останется ни крупицы ни плоти, ни духа, а сейчас вроде мы сидим с тобой и беседуем, как будто ничего не произошло.

Я кивнул.

— Должен тебя, хочешь, расстроить, хочешь — обрадовать… Всё-таки всё свершилось!.. Те два мгновения и были нашим Абсолютным Концом. Могу тебя поздравить: нас действительно больше нет. Да, конечно, ты сейчас, наверное, думаешь, что раз это так, а это именно так, то, стало быть, во-первых, в этом нет ничего страшного, а во-вторых, это уже не раз происходило с каждым из нас, и несмотря на то, что думая так, во многом ты прав, всё-таки ты неправ. Да, нас больше нет. Да, в этом нет ничего страшного, но… это так только лишь потому, что все страхи остались там; там, где мы оба были когда-то живы; там, где ты ухитрился всё-таки проебать те последние три минуты своей жизни, когда ты мог рассказать мне о том, как во второй раз был совершенно счастлив… Нас обоих больше нет. Нет тебя, который мог бы об этом мне рассказать, и нет меня, который действительно хотел тебя выслушать…

Он замолчал. Я тоже чувствовал, что что бы я сейчас не сказал, это будет не то.

Наконец он встал и, протягивая мне руку, сообщил, уже без своей коронной лукавой ухмылки:

— А в том, что дальше всё будет как прежде, и ничего страшного не произошло, ты всё-таки самым роковым образом ошибаешься…

И я тоже протянул руку ему навстречу, по-прежнему не чувствуя себя в силах что-либо произнести вслух. Руки наши встретились, сжали друг друга, обняли друг друга всем своим телом, телом наших ладоней и…

— Видишь, как хорошо, что у тебя наконец появилась возможность выспаться! — шепнула Русалочка № 2 Пилоту № 13, который раньше был Пилотом № 12, но к этому моменту успел потерять себя снова.

— Ну хорошо! — сказал Пилот № 13 Русалочке № 2, — Я скажу то, о чём из хорошего к тебе отношения все эти годы молчал, жалея тебя, никчёмную дуру, отравившую всю мою жизнь!..

Русалочка № 2 напряглась и попыталась отстраниться, но Пилот № 13 взял её обеими руками за бесстыжее лицо и продолжал своё зловещее шипение:

— Ты вспомни; нет, ты вспомни, вспомни, как я был мальчиком, лежащим на берегу Балтики; я лежал на животе, ногами в сторону горизонта, и море ласково набегало на меня своими слабосолёными балтийскими волнами. Ты уже тогда лгала мне! Ты лгала мне, что ты — немая. Я был маленький мальчик, а ты была уже сформировавшейся сукой! Как ты смела лгать мне? А? Я тебя спрашиваю! Ты лгала, лгала мне, что ты немая! Зачем ты лгала мне, маленькому мальчику с добрым сердцем? А? Зачем ты лгала мне? Ты думала, уже тогда будучи законченной сукой, что у меня сердце, как и у тебя, из собачьего дерьма и, поняв, что ты не любишь меня, хоть и нуждаешься в моей опеке и помощи, я сразу брошу тебя, как несомненно на моём месте поступила бы ты, если бы я нуждался в тебе? Так? Отвечай, это так? Что ж ты молчишь? Ведь мы же оба знаем, что ты не немая! Когда каждый вечер ты без умолку несёшь мне какую-то полную хуйню — всегда одну и ту же! Новую ты придумать не в состоянии! Тебе тупо не хватает на это мозгов! — ты же не делаешь вид, что ты немая! Хотя там это было бы как раз к месту! Что ж ты молчишь теперь?..

Вместо ответа Русалочка № 2 сначала зарыдала, а потом, схватившись за сердце, и вовсе бухнулась в обморок.

По дороге в обморок она ударилась головой об угол стола, а потом ещё со всего размаху об пол. Так что её дорога в обморок оказалась в прямом смысле дорогою на тот свет.

Пилот № 13 стоял над трупом Русалочки № 2 и ровным счётом ничего не понимал.

В этот самый момент в дверь квартиры позвонили.

«Откройте! Полиция!» — донеслось с той стороны.

«Картина ясная! — сказали те же люди, а это действительно были полицейские, через пару минут, бегло осмотрев место происшествия, — Банальный кухонный бокс со смертельным исходом».

— Я не убивал! Я не убивал! — закричал Пилот № 13.

— Не волнуйтесь, следствие разберётся! — было ему ответом.

— А ты думал, какая я? — спросила Ольга Велимировна, поглаживая меня внизу живота. Я в это время поглаживал её грудь.

— Я не верю, что это происходит на самом деле. — сказал я вместо ответа, — Я всю жизнь хотел тебя. И я внутри весь дрожу; каждый раз, когда говорю тебе «ты». Я снова хочу тебя. Я ничего больше не хочу, кроме того, как хотеть тебя снова и снова. Я хочу всегда быть с тобой, всегда быть в тебе. Я хочу, чтобы эта ночь никогда не кончалась.

— Да… у «этого» не может быть продолжения. — согласилась со мной моя Ольга; моя на эту единственную ночь, у которой не может быть продолжения.

Мне хотелось сказать вслух «Господи, ну почему это так!», но я знал, что этого нельзя говорить. И вообще всё, что проносилось у меня в голове в качестве вариантов для произнесения вслух, казалось мне глупостью. Поэтому я молчал.

«Какая странная штука секс… — думал я, — Вроде, с точки зрения биологии, это нужно для продолжения рода… Но у нас с Ольгой точно не может быть никаких детей. У неё уже взрослый сын. У меня дочь и сын. Маленькие. И никто никогда вообще не должен знать об этой ночи, у которой не может быть никогда продолжения. Да и сама она, эта ночь, нереальна, невозможна, не существует… в этом Времени. Но я никогда никого так не хотел, и я никогда ни с кем не был так счастлив физически, ни с кем я не чувствовал себя настолько Одним. Почему этого никогда не может быть с теми, с кем могут быть дети? Впрочем, тут всё прозрачно. Какие могут быть дети у тех, кто — Одно? Чтобы были дети, надо быть разными, бесконечно разными и чужими. Чем дальше друг от друга родители, чем меньше они — Одно, тем лучше у них получаются дети».

Я думал обо всём этом и одновременно понимал, что о чём бы я сейчас не думал — всё это — бесконечная чушь, в сравнении с тем, что сейчас я чувствую Ольгу. Чувствую её тело каждой клеточкой своего. Каждой своей клеточкой ощущаю каждую её клеточку. И… чувствую, что это одно и то же. Все мои клеточки — это и есть её клеточки. Я — это Она. А Она — это Я. И про нас действительно никак нельзя сказать «мы», потому что… мы с ней — Одно. И пусть эта Ночь не может иметь продолжения. Есть Космос, состоящий только из неё одной; космос, где нет других дней и других ночей, нет других людей, нет меня и нет её, а есть только Одно: я и она…

И я снова крепко-крепко прижал к себе Ольгу.

— И как всё-таки ты отважился описать эту ночь до того, как это произошло? — спросила она, когда мы отдыхали в следующий раз, — Ты не боялся описывать это заранее? Ты не боялся, когда описывал эту нашу сегодняшнюю ночь, что этого никогда не произойдёт именно из-за того, что ты позволил себе написать сценарий заранее? Ты не боялся, что я рассержусь, прочитав это, и никогда тебе этого не прощу?

— Да, я рисковал. Я понимаю. — ответил я, — Но… я просто очень верил, что Ты… не рассердишься. И… получается, что вера моя была истинной.

Мы оба улыбнулись, и я снова начал целовать её шею, плечи, груди, спускаясь всё ниже и ниже…

— Дело было так, Микки. Мила выбросила меня из своей жизни действительно только потому, что у неё, не по моему поводу, бешено зачесалась пизда. И ровно три года я не находил себе места. Даже попробовал было снова жениться и немного-немало походя действительно сломал одной красивой девочке жизнь; по крайней мере, тоже не на один год. Правда, я лишил её девственности, которая к тому времени уже довольно долго была ей в тягость. Но мне всё это было неважно. В голове всё равно сидела Мила. Да ещё мы и виделись иногда.

По иронии судьбы, родившись совершенно на другом конце города, во второй раз она вышла замуж за человека, учившегося со мной в одной школе, и стала моей соседкой. Иногда мы встречались случайно, иногда заранее договаривались, что вместе погуляем с её дочкой не от меня, мирно спавшей в те времена в коляске. Как только я видел Милу, у меня сразу наступала эрекция. Это правда.

Как-то раз я даже чуть не выебал её снова. Её дочери Машке было, наверное, года полтора (теперь ей уже 18:)). У меня дома никого не было. Мила пришла ко мне в гости со своим ребёнком, уложила её в одной из комнат на дневной сон, мы выпили с ней по бокалу «Хванчкары», и она легла на диван, где постепенно принялась ласкать себя и в конце концов разделась.

Поглаживая себе то грудь, то промежность, Мила одновременно внимательно наблюдала за производимым на меня эффектом, и оный производимый эффект вполне её удовлетворял. «Смотри, — говорила она что-то в этом роде, — после родов у меня стала совсем другая фигура!»

Короче говоря, бог знает, чем бы это всё могло кончиться, но не успели наши гениталии как следует увлажниться в предвкушении полузабытой ныне, но некогда частой близости, как проснулась маленькая Машка, вероятно почуяв своим дочерним сердцем неладное. Её плач вернул Милу к реальности. Она наскоро оделась, схватила Машку на руки и, прижимая её к себе и успокаивая, всё приговаривала: «Прости, прости, прости меня, пожалуйста!»

В конце концов, они обе ушли восвояси, столкнувшись в дверях с пришедшими ко мне репетировать музыкантами «Другого Оркестра».

С тех пор, как мы расстались, миновало уже три года, но я всё ещё не мог изгнать её из своего сердца, в отличие от неё, с такой изумительно обаятельной лёгкостью изгнавшей из своего сердца меня.

— Как же ты любишь всё-таки распускать всяко разные высокопарные нюни и наполнять все свои рассказки пузырящимися розовыми соплями! — воскликнул до поры помалкивавший Микки-Маус.

— Пожалуйста… Микки, дай мне всё же закончить. Я помню, что всё это, в любом случае, уже жизнь после жизни, но всё же… Пожалуйста…

— Давай-давай… — лукаво улыбнулся он, как будто разрешая то, что и так не мог запретить.

— В самой глубине своей души, я продолжал верить, что всё-таки где-то на свете живёт Женщина-для-Меня, как я окрестил её в своём тогда только-только написанном первом романе «Псевдо». Но надежда постепенно уже начала покидать меня. Однако же временами я, напротив, довольно остро ощущал, что ЖДМ, если можно так выразиться, всё-таки где-то рядом и, возможно, я уже вот-вот встречу её.

Однажды на Никитском бульваре наш тогдашний директор Серёга Хризолит сказал мне, на минуту войдя в некий транс, предварительно заявив, что у него есть некий же дар предвидения; сказал, что ему почему-то видится, что в ближайшее время ко мне придёт Настоящая Любовь, которая перекроет всё, что у меня было до этого. «Хорошо бы, чтоб это оказалось правдой…» — немного небрежно ответил я что-то в таком духе, но в глубине души стал ждать этого с новыми силами.

Совершенно неожиданно для себя я снова зачем-то подал свои рассказы на творческий конкурс в Литинститут — третий раз в жизни — и сделав это, в общем-то, просто так, прикола ради, и из принципа положив первым в свою подборку рассказ, который, наверно, можно назвать философско-метафизическим осмыслением темы инцеста, внешне представляющий собой нечто среднее между порнографией в разделе «Himulations» и латиноамериканской короткой прозой ala Кортасар и Борхес.

И тут вдруг выяснилось, что я прошёл конкурс, меня берёт к себе в семинар некто Киреев, завотделом прозы «Нового мира», и в августе мне предстоит сдавать вступительные экзамены, за которые я, совсем недавно тогда свалив с филфака, имел все основания всерьёз не беспокоиться.

«Может быть там я и встречу наконец Женщину-для-Меня?» — невольно как-то сразу подумал я и, поверишь ли, Микки, это совершенно невероятно, но, представляешь, всё так и произошло!

— Ничего удивительного! — загоготал он, — Сам себя накрутил и сам же попался! — и он снова пискляво (на то он и мышь!) захихикал. Но я решил на сей раз не отвлекаться на его подначивания, не терять нити собственных размышлений, не сбивать самого себя с толку и продолжать как ни в чём не бывало:

— Я увидел её издали и сразу понял, что это Она! (Можете представить себе, какой смех разобрал на этой фразе Микки-Мауса, но я твёрдо решил не обращать больше на это внимания и на сей раз рассказать всё. В конце концов, да бог бы с ним, с Концом Света! Хотя бы рассказать это себе самому!) Это было совершенно невероятно! И в первую очередь, невероятно именно потому, что всё действительно происходило именно так, как мне того и хотелось! Нас же всегда более всего и поражает соответствие реальности нашим ожиданиям! Хотя бы потому, что так почти никогда не бывает! А тут оно именно так всё и было!

Я пришёл на собрание абитуриентов перед началом экзаменов, то есть собрание тех, кого, в принципе, уже сочли вполне сносным писателем, и мне там, в общем, в той или иной мере, все не понравились… И тут вдруг… я увидел Её!..

Нет-нет, Микки, это очень важно! Я вдруг увидел её и не поверил своим глазам. «Это она! Это она! — стучало моё сердце, — Не может быть! Не может быть! — стучал мозг, — Не может быть, чтоб я оказался так прав! Как же это так, что я оказался так прав, так прав!»

Я хорошо рассмотрел её, но относительно издали. Я уже сидел где-то ближе к задним рядам, а она, кажется, шла от кафедры, где взяла какие-то дурацкие бумажки-анкетки, в мою сторону по дурацкому же коридорчику между массивами креслиц:).

Она была маленькая. В смысле, невысокого роста. Кажется, в лосинах и какой-то просторной блузе — тогда, в 1995-м, лосины ещё вполне можно было носить; особенно, девушкам, подчёркнуто равнодушным к условностям.

У неё были длинные светлые волосы. Просто длинные светлые волосы без каких-либо уладок, заколок, хвостов, пучков и прочего.

Нет, Микки, не надо ничего такого думать, что я специально искал женщину старше, чтобы там расправиться с какими-то своими потаёнными комплексами. Нет, нет и нет. Да и может ли какая-либо женщина быть старше любого мужчины, когда Бог создал её Второй! Но сейчас не об этом…

— Да-да, — с готовностью подхватил он, — вернёмся к нашим баранам!

Мне, конечно, захотелось было как-то ему возразить, не спускать ему колкости о баранах, но я побоялся сбить самого себя с мысли, и потому продолжил, сделав вид, что ничего ужасного не произошло («А может и впрямь ничего и не произошло?» — подумал я, когда решил, что сейчас продолжу, как ни в чём не бывало).

— Нет-нет! Нет, нет и нет! Сначала я почувствовал, что это Она, а потом уже увидел, что она старше! Но я не знал, что она старше меня почти на 10 лет. Я думал, что лет на пять, как Ленка.

— Стоп-стоп! — улыбнулся Микки-Маус, — А кто у нас Ленка?:)

— Лена — это моя вторая жена. Ну так вот…

— Смешно… — задумчиво произнёс Микки-Маус, — ну-ну, продолжай…

— И она тоже не поняла, что я младше её настолько. У меня была борода, тоже относительно длинные волосы и умные глаза. Она думала, что я младше её лет на пять.

— Она тоже сразу поняла, что ты — это Ты? — снова поддел меня Микки-Маус.

— Я не знаю, — честно ответил я, — но она заметила, как я смотрю на неё, и на первом же устном экзамене мы познакомились, а перед вторым уже ходили вдвоём курить на близлежащий Тверской бульвар, а на третьем уже и вовсе держались исключительно вместе…

— Я всегда говорил, что ты вообще очень любишь всякие розовые пузыри! — снова вставил своё слово Микки-Маус.

— А потом, — продолжал, в свою очередь, я, — мы уже почти каждый день говорили вечерами по телефону; якобы о современном искусстве, музыкальном академическом авангарде, коим последним оба же, каждый в меру тогдашних своих представлений, практически занимались; и я уже даже был один раз у неё дома, а она один раз была у меня, а потом, потом, короче, после итогового собеседования меня взяли в этот ёбаный Литинститут, а её… нет. Ей снизили балл за то, что у неё уже было одно высшее образование, и… она не прошла.

— Давай всё-таки ближе к делу, а? — попросил Микки-Маус, который уже давно стал проявлять признаки нетерпения.

— В общем, кажется, это был первый вторник сентября. Я снова приехал к ней в гости в её волшебный Зелёный Город. Мы, конечно, по своему обыкновению, поговорили немного с ней о современном искусстве. Без этого, хоть ты и мышь, сам понимаешь, нельзя. А потом она вдруг села ко мне на колени, лицом ко мне; так, что мой лобок почувствовал дыхание её Двери…

Я прижал её к себе, как некое сокровище, которое искал всю свою, не слишком длинную на тот момент, жизнь, и мы поцеловались впервые…

— Ути-пуси! — засмеялся Микки-Маус, — Ну прямо «Вам и не снилось!»!..

— Заткнись, пожалуйста, и послушай. — тихо сказал я и продолжил, — Короче, она ещё не знала, вернётся ли из командировки её муж, с которым она только что развелась, чтобы выйти замуж за какого-то немца, именно сегодня. Она склонялась к тому, что скорей всего нет. «Ты останешься?» — спросила она меня в какой-то момент. «Да, конечно…» — ответил я. «А твоя мама волноваться не будет? — пошутила она и тут же сама нарочито важно продолжила, — Нет-нет, я понимаю. Ведь ты был уже два раза женат, а я пока только один раз была замужем!» Мы оба засмеялись. И мы пошли с ней гулять. Пошли с ней на некое зеленоградское озерцо, где один раз уже были, когда я приезжал к ней впервые, несколько дней назад. И вот там-то, на этом озерце, Микки, в меня во второй раз в жизни вошло Абсолютное Счастье.

— Оу-оу! — улыбаясь прихрюкнул он и, надув щёки, хлопнул себя по ним так, чтобы воздух вышел с малоприличным звуком.

— Мы сидели на прибрежном холмике; я прямо на траве, а она у меня на коленях; такая хрупкая, маленькая, лёгкая, любимая, близкая; такая, ну-у… как Русалочка. Совсем удивительная, совсем моя девочка, совсем Моя Девочка Единственная… «Моя Девочка Единственная» — это примерно то же, что ЖДМ, Женщина-для-Меня; и то и другое употребляется поочерёдно в романа «Псевдо», как и слово Бог — то с большой, то с маленькой букв. Я тогда только-только его написал, потому что Ольга Велимировна, прочитав как-то все четыре цикла моих рассказов, сказала мне по телефону зимой, в самом начале 1995-го года, что по её мнению, у меня уже накопилось достаточно материала, чтобы попробовать написать роман. Вот я и попробовал. Вот я и написал. И как раз его машинописный вариант буквально в ближайшую субботу перед тем самым описываемым мной первым вторником сентября всё того же года прочитала ЛисЕва, сидящая сейчас у меня на коленях.

Бог его знает, скорей всего, именно когда она читала его, она и решила для себя, что всё-таки переспит со мной… — ненадолго я замолчал, потому что задумался вдруг, а что это только что было, в смысле, последняя фраза; зачем слетела с моего языка только что эта взрослая мерзость; что, я опять сам себя испугался? Испугался, что буду смешон этой противной мыши? Для чего? Зачем я это сказал?

— Да, не стоило этого говорить, согласен, — пропищал Микки-Маус, — мало того, что это выбивается из стиля твоего повествования, так ещё это и просто как-то подловато и, словом, немужественно. Но, впрочем, особо тоже не бери в голову, потому что, в любом случае, нас с тобой уже нет на том свете, и всё равно это всё уже жизнь после жизни — так что не напрягайся, хотя, повторюсь, согласен, что в тех, прежних, рамках это выглядело не слишком, я извиняюсь, кузяво…

— Да уж… И всё как всегда из-за Быдла! — не удержался я.

— Теперь уж неважно… — сказал он.

— Да, теперь-то уж да. — сказал я.

— Ну так что? — спросил он.

— В смысле? — спросил я.

— Валяй, рассказывай дальше.

И тут я опять вдруг глубоко осознал, насколько же всё в этом мире (неважно, на этом ли свете, на том) условно. Кто из нас Микки-Маус, кто из нас я, кто истинный я из моих пилотов, и важны ли вообще пилоты настолько, чтоб придавать их крайне ограниченной деятельности слишком уж большое значение — всё это настолько неважно, настолько мелочно, настолько случайно, настолько произвольно, настолько скучно, настолько несущественно, настолько бессмысленно, что не имеет никакого значения, нет никакой разницы, и нет никому никакого резона искать тут истину; тут — это в вопросе о том, я ли рассказываю что-либо Микки-Маусу или что-то рассказывает мне он — в любом случае, это всего лишь как некое напряжение в электроцепи, и нет никакой разницы, что называть минусом, а что плюсом — электричество всё равно будет вырабатываться — на том ли свете, на этом — никакой разницы между «этим» и «тем» на самом деле не существует — всё это может иметь значение, лишь когда мы воинственно заблуждаемся насчёт того, кто есть мы вообще или даже, что мы вообще есть. Один сказал о чём-то другому или наоборот — всё одно, кто-то что-то кому-то сказал, то есть просто нечто прозвучало. Но и это тоже без разницы — прозвучало ли, прогремело, прошелестело — просто волна, просто сигнал, просто возбуждение единого поля, просто тупое движенье вперёд…

Так я, короче, тоже стал Микки-Маусом…

Мы сидели с ним на берегу озера, буквально как два микки-мауса, и болтали четырьмя ногами в воде. Один Микки-Маус говорил, другой слушал, но, в принципе, всё это совершенно неважно, потому что нас уже не было на этой земле…

— Ты так говоришь, будто это было важно, когда мы ещё были живы. — сказал один Микки-Маус другому.

— И вот она, девочка моя единственная, сидела у меня на коленях, а я сидел прямо на траве… — вместо ответа продолжил Микки-Маус Второй.

— Да я ж и так знаю всё, что ты мне можешь сказать! — воскликнул Микки-Маус Первый.

— Зачем же тогда ты просил меня об этом тебе рассказывать? — спросил Микки Маус Второй.

— Это не я просил. То есть я просил, но из вежливости! Потому что я видел, что тебе хочется об этом мне рассказать. Вне зависимости от того, хочу ли я тебя слушать! А поскольку меня так уж воспитали, что, мол, у каждого своя правда, и круто уважать её почему-то больше, чем свою собственную, то вот я, проявляя как бы, как выразился бы Пушкин «милость к падшим», и решил сделать вид, что мне и впрямь хочется, чтобы ты об этом мне рассказал; чтоб тебя, убогого, ещё более не расстраивать. Понимаешь? Говорю же, из вежливости! — снова невинно улыбнулся Микки-Маус Первый.

— Неужели всё это имеет значение даже теперь, на том свете? — в изумлении прошептал Микки-Маус Второй и, смешно двигая зачем-то руками, отступил зачем-то во тьму.

Микки-Маус Первый подбросил хворост в костёр, присел рядом на какое-то упавшее дерево, пошевелил длинной палкой угли, пожал плечами и сказал, в сущности ни к кому конкретно не обращаясь:

— Конечно имеет! Всё имеет значение! Тем более, что никакого того света нет…

Ольга Велимировна — сладкая. И голос у неё удивительный.

И как это вышло так, что долгое время никто не понимал, что на самом деле я делаю? Их умиляло то, что на самом деле должно было вызывать безысходный ужас; как во сне, когда в самый неподходящий момент становятся ватными ноги. Это я вообще о прозе своей. Если в неё вчитаться как следует, не может не стать очевидным, что я — самый опасный человек на земле.

— Для кого?

— Что для кого?

— Для кого опасный?

— Ну-у… как…

— Вот я и говорю, а если подумать?

— Для себя самого?

— Молодец! Теперь рассказывай дальше.

— Уже стемнело. А мы всё сидели, прижавшись друг к другу. Или можно сказать так: а я всё сидел, прижимая к себе мою Русалочку, сидящую у меня на коленях. И вот просто я чувствовал, что шёл к этому дню всю жизнь. И всю жизнь знал, что когда-нибудь это произойдёт, и вот… это и происходит. В данный момент, прямо сейчас, прямо со мной. Это Она. Это совершенно точно Она. Не может быть никакой ошибки. И она тоже сидит сейчас у меня на коленях и тоже знает, что она — это Она, и я — это именно её Я. А она — моя Она. А я — её Я.

И мы сидели у воды, на берегу зеленоградского довольно крупного озерца, я и Она, Русалочка моя, моя волшебная девочка. И я чувствовал каждую её клеточку. Каждой своей клеточкой чувствовал каждую её. И ещё я чувствовал, что она тоже всё это чувствует. Так никогда больше не было — ни до, ни после. Но в тот момент так было. Так, как в принципе и не может быть никогда и ни с кем. А с нами было. Было! И это был несомненный, физически ощущаемый, факт для нас обоих. Я знаю это точно. Я знаю это даже сейчас. Даже сейчас знаю, что это даже сейчас факт для нас обоих — то, что тогда ТАК БЫЛО!..

Это, в общем, был очень странный вечер. Он как будто был выхвачен из всего пространственно-временного континуума. Знаешь, действительно что-то вроде недавней на тот момент второй ночи 2-го мая. Я чувствовал, что это некая узловая точка всей моей жизни. Понимаешь, это так странно! Переживать что-то непосредственно и одновременно ощущать, что это самое главное событие ИМЕННО ВСЕЙ твоей жизни, несмотря на то, что нам, микки-маусам, как и людям, неведомо будущее. Это был, понимаешь, такой миг, когда я как будто отверг всё своё будущее, каким бы оно не оказалось, во имя этого мгновения.

То есть, нет, конечно же не отверг, а наоборот безоговорочно принял, каким бы, повторяю, оно не оказалось, но, понимаешь, это была тогда и там, в тот вечер, такая система координат, что… и «принять» и «отвергнуть» было одним и тем же!..

— Ах ты, ёпти! — пискляво воскликнул Микки, — Ну прям и вправду «Египетские ночи» — ни дать, ни взять!

— Да, потом мы конечно пошли к ней. К этому времени уже стало ясно, что её бывший муж, с которым она делила квартиру, сегодня не вернётся. И мы почти не спали в ту ночь. Так, пару раз задремали, не расцепляя тел…

Днём я уехал домой. Не раздеваясь, лёг на пару часов. Вроде спал, а вроде и нет. Вроде был один, а вроде по-прежнему с ней; всё время чувствовал её рядом; физически чувствовал её дыхание и тело…

Вот, я всё рассказал. Так я был счастлив во второй раз…

— Ступайте царствовать, Микки-Маус Второй! — возгласили вдруг Небесные Сферы, и полил какой-то странный перламутровый дождь. Я стоял, поражённый, как громом, задрав голову и не смея двинуться с места.

Небеса вдруг разорвались пополам — буквально, как если бы они были бумажным листом, что разрывает пополам Господь Бог — края двух половин Небосвода стали плавно закручиваться в трубочки, как скручивался бы тот же лист ватмана, а в образовавшийся чёрный проём хлынуло небо… ночное и полное звёзд… Но в следующий же миг всё небо как будто бы накренилось, и звёзды с грохотом покатились с него, как ягоды рябины по уклону крыши дачного домика.

Звёзды падали с неба вниз, смешиваясь со странным перламутровым дождём, и их умирающий, но всё ещё яркий свет преломлялся в водяных струях и, перепрыгивая с капли на каплю, превращался в волну собственного цветового спектра…

Это редчайшее в наших широтах явление природы, которое, кстати, по-научному так и называется — светопредставление, всецело захватило меня.

Я вдруг почувствовал себя безмерно малой песчинкой внутри гигантского калейдоскопа.

И вот я сначала упал — даже не упал, а просто полностью потерял всякую ориентацию в пространстве и перестал что-либо ощущать физически (ну, как во сне) — а потом совершенно провалился во Тьму и как бы сам для себя исчез…

— Короче говоря, называя вещи своими именами, не мудрствуя лукаво, не растекаясь мысью по древо и не ебя Муму, я предлагаю Его убить!.. — сказал стоящий на башне белого танка Пилот № 44.

По толпе пилотов пробежал некоторый ропоток. Наконец из этого монотонного гомона выделился громкий и довольно молодой голос:

— А что будет с нами ты подумал, умник? Не будет его, не станет и нас, пилотов!

Пилот № 44 улыбнулся, поднял вверх руку с вытянутым указательным пальцем и отвечал так:

— Я думал об этом полжизни, и прежде, чем такое предлагать вслух, тысячу раз всё проверил! Короче говоря, это и есть наше главное заблуждение! Много тысяч лет назад имела место некая Абсолютная Случайность, приведшая мир к трагической ошибке, Абсолютно Неверному Выводу, из-за которого все мы и несчастны из века в век! Наша ошибка в том, что мы думаем так, как мы думаем!

— Ну так и думай по-другому, раз такой умный! — послышался из толпы тот же голос, — А нас не трогай!

— Я знал, что поначалу некоторые из вас так и скажут! — снова улыбаясь и сохраняя идеальное спокойствие, продолжал настаивать сорок четвёртый пилот, — Как же иначе, ведь каждому из нас это внушали с детства. Понимаю я и то, что не все и хотели бы освобождения. Домашние птицы не спешат покидать свои клетки! Это понятно. Но… я обращаюсь сейчас к тем, кто верит себе самому! К тем, кто всегда чувствовал, что рождён для гораздо большего, чем этот вечный унылый дождь современности! Только через Преступление лежит путь к нашему Освобождению! Только преступив Закон этого мира, где мы — никто, мы сможем создать мир, где Законом будет наша свобода! Да, с точки зрения этого мира, — мира, где мы — никто, — это Преступление, но с точки зрения Другого, где мы будем свободны, это Беспримерный Подвиг! Да, это вопрос выбора! Кому что более по душе! Понимаю, что кому-то гораздо удобней оставаться пылью под сапогами Единого Поля. Ведь домашние птицы не спешат покидать свои клетки!..

— Правильно! Правильно он говорит! — послышались наконец реплики одобрения, — Сколько можно терпеть такую жизнь! Хватит с нас унижений!

Не прошло и часа, как над белым танком взвился жёлтый флаг; многие пилоты потрясали в воздухе кулаками и скандировали: «До-лой! До-лой! Мы не Одно с То-бой!»

Толпа подхватила Пилота № 44 вместе с танком, и все они величественно потекли к Центру Управления Моей Головой. Я растерянно посмотрел на Микки-Мауса, но он только развёл руками, поспешно вскочил в зелёную карету, и красный конь умчал его куда-то в закатное зарево…

«Алло, это Эверест?» — кричал я в трубку старинного чёрного телефона, но никто не отвечал мне.

«Чёрт подери! Ну почему всё всегда так неудачно складывается! — кричало всё внутри меня, — …Конечно, когда доходит до серьёзных проблем, он — просто гора, просто гигатонны пустой породы, которые вроде и не могут разговаривать и даже глупо требовать от них чего-то подобного. Только почему-то когда что-либо нужно от меня ему, он, понимаете ли, сразу превращается в духовную сущность; вещь в себе, ёпти-нахуй, а я, видите ли, должен угадывать в звуке осыпающегося щебня его сокровенные, блядь, пожелания! Ну почему Бог создал этот мир настолько неуютным! Во всяком случае, для таких, как я!» — продолжал я кричать внутри самого себя.

— Я бы на твоём месте был с Богом поосторожнее, мой драгоценный, гм-гм… — Микки замешкался, раздумывая, как бы на сей раз меня обозвать.

— Да ты никогда не будешь на моём месте! Как ты этого всю жизнь не поймёшь! — закричал я, — На моём месте могу быть только я! Только я и больше никто! Меня достало повторять азбучные истины! Когда же наконец вы сдохните все; все те, кто не понимает, что они абсолютно верны!

— Достало повторять азбучные, придумай что-нибудь новенькое! — парировал Микки-Маус.

— Тогда это не будет Истиной! — парировал я.

— А тебе обязательно надо, что ты сообщал Истину! Должен же кто-то нести всякую трогательную чушь, никак не подтверждающуюся жизненной практикой! Откуда тебе знать, может Бог тебя для того и создал, чтоб ты и был таким вот обречённым на забвение краснобаем? Ведь если таких, как ты, не будет, то не будет фона, на котором великое будет выглядеть действительно великим! — снова ранил меня в сердце Микки. Но отвечать ему уже было поздно. В конце концов, он ведь и вправду невидимый!

Когда я говорю с ним, со стороны всё выглядит так, будто я — сумасшедший, будто говорю сам с собой или, в лучшем случае, со стенами (если я в помещении) или с деревьями (если я в парке или в лесу); или с песком (если я в пустыне); или со звёздами (если я в космосе); или со столовыми приборами (если я сижу за обеденным столом); или же, как сейчас, с говняшками, потому что иначе, чем плаванием в канализационной трубе, мою жизнь в последнее время не назовёшь.

Я — оловянный солдатик. Я плыву в бумажном корабле по сточной канаве и вмещаю в себя весь мир, в котором я якобы плыву по сточной канаве. Вот-вот меня раздавит колесо какой-то телеги, но это будет означать, что я всего лишь перевернулся на другой бок, чтобы наконец проснуться и увидеть какую-то очередную Русалочку, каковые заебали меня без исключения все.

Ах, как многообразна жизнь! Как в ней много самых разнообразных моральных уродов, каждый из которых счастливей меня! Они все живут себе и считают, что то, что они видят перед собой — это так и есть; это и есть, мол, то, что они и видят. И только я один знаю, что всё это совершенно не так! Всё это — совершенно не то, чем кажется, и всё обстоит совершенно не так, как об этом принято думать, а тем более говорить вслух.

Моя мать мне вовсе не мать, а моя жена мне вовсе не жена, и уж конечно, мой отец мне никакой не отец. Только мои дети — мои. Но и это лишь до поры до времени.

Я стою тут, блядь, на зелёном ковролине с разорванным нахуй сердцем, а им всем нет до этого никакого дела! У них есть заботы поважнее: они пришли меня убивать! Вот их цель! О, русский бунт, сука-рот, бессмысленный и беспощадный во всякое время, как будто сам демон зажигает лампы, чтобы представить всё не в настоящем виде. О, бедный Гоголь я! Сейчас-сейчас, осталось им только пару раз поднатужиться, и они высадят последнюю дверь к Центру Моей Головы.

Им не нравится Единое Поле. Им не нравлюсь я! Хотя они все просто врут. Им не нравится, что я и есть Единое Поле, потому что они сами хотели б им быть! Но быть Единым Полем — это значит быть на моём месте. А на моём месте не будет никого и никогда, кроме Меня!

Но они не понимают. 44-й сбил их всех с толку. Там, в толпе, один паренёк понимал вроде, но они его затоптали, заглушили; им показалось, что он говорит хуйню, несёт ахинею, бредит и прочее. Они лезут, лезут ко мне, на рожон. Они не понимают. Они не понимают, что если не будет Меня, не станет Единого Поля, а когда нет Единого Поля — нет ничего…

Они не понимают, нет. Им бы только высадить дверь, показать свою быдляцкую удаль, настоять на своём. Ну так и пусть сдохнут!

— Да сдохните же вы все наконец, мрази! Шваль человеческая! — закричал я, распахивая дверь настежь.

Но тут произошло неожиданное. Я до сих пор не понимаю, когда вспоминаю тот день на том свете, как это могло так случиться. Как это так вдруг вышло, что как раз в тот момент, когда я уже был в двух шагах от победы, когда я, сам не смея поверить своему счастью, чувствовал, что вот наконец вернул себя самого себя (хотя бы и в последние минуты второй жизни), как, как получилось так, что именно в этот момент я вдруг снова стал Микки-Маусом… И, что самое поразительное, на сей раз Микки-Маусом видимым. Видимым для всех и вполне осязаемым!

Да, вроде бы дверь моим убийцам открывал ещё я — по крайней мере, я точно взялся за ручку — но… когда она открылась, Микки-Маус, ещё не успевший понять, что он — Микки-Маус, увидел там вовсе не революционных пилотов, а… полицейских…

Они вообще ничего не стали ему говорить. Уж слишком было всё очевидно: мой труп у него за спиной, а в его руках ещё дымящийся револьвер…

От неожиданности он выронил его на зелёный ковролин, и его освободившиеся руки полицейские заботливо упаковали в наручники.

Микки-Маус всё ждал, что они вот-вот скажут: «Не волнуйтесь, следствие разберётся», но на сей раз они вообще промолчали…

Кто-то из нас лежал на уже подгнивающих листьях глазами к расколотому надвое небу, с которого скатывались, как ягоды рябины по скату крыши дачного домика, самые разные звёзды. Вразнобой. Неважно, первой величины, второй или третьей — все без разбору; все они скатывались в перламутровый дождь, и весь их свет растворялся в струях его без остатка, лишь напоследок расходясь по дождю мерцающими последними волнами своего цветового спектра, подобно кругам на воде, расходящимся от брошенных в омут камней, частей какого-нибудь прежнего Эвереста, к примеру; той горы, которую звали Эверестом когда-то в прежней Вселенной.

Тот, кто лежал на подгнивающих листьях, в общем-то, понимал, что он только что расстрелян по приговору какого-то там Трибунала, и, в принципе, у него нет глаз, которыми он мог бы видеть то, что он над собою видел; нет ни глаз, ни вообще как такового лица, потому как выстрел в затылок разрывною пулей в упор вообще мало что оставляет от как таковой… головы.

Он, этот самый кто-то из нас, понимал и то, что всё, в общем-то, правильно; иначе и быть не могло. Состав Преступления был налицо. Слишком очевидно, слишком преступно. Убил Меня — отвечай. Как по-другому?

Он только не понимал, почему убил именно он. Это как-то ускользнуло от его внимания. Он помнил последние дни только с того момента, когда неожиданно обнаружил себя убийцей, стоящим над трупом кого-то из нас с дымящимся револьвером в руках. Теперь он тоже труп. Тоже кого-то из нас…

Как глупо это всё получилось. Кто-то из нас убил кого-то из нас, за что кто-то из нас убил уже, в свою очередь, его, и зачем это всё вообще было, если ничего абсолютно не изменилось. Ни для кого из нас.

Труп кого-то из нас нехотя наблюдал за редким в наших широтах явлением под названием светопредставление; думал обо всём этом; о том, что нет ни малейшей разницы, кто кого убил, зачем, почему, или никто не убивал никого и, напротив, все живы-здоровы и будут жить вечно, и не имел никакой спасительной возможности даже хотя бы на миг усомниться в том, что всё теперь так и будет всегда. И даже более того: всё всегда именно так и было. И не было никогда ничего, кроме перламутрового дождя и расколотого надвое неба… Неба над трупом казнённого за убийство… себя самого…

— Ну вот… Понимаешь?.. — сказал я и сделал ещё один глоток кофе, — Понимаешь, как на самом деле всё сложно и, в сущности, интересно. А вокруг… вокруг…

— Ну да… — подхватил Микки-Маус, — А вокруг одни ублюдки со своими тупыми примитивными проблемами, заботами о домашнем хозяйстве и с прочими своими быдляцкими добродетелями!..

— Ну да. — согласился я. Оба мы замолчали, потому что оба полезли за сигаретами.

— То есть ты считаешь, — прервал наконец наше временное молчание Микки-Маус, — что такая картина мира, где ничто никогда никакого не имеет значения, в общем и целом, верна? — и он хитро прищурился, выпустив струйку сигаретного дыма.

— Ну да… — подтвердил я.

— Гм, но тогда получается, что можно убивать и насиловать!

— А так разве нельзя? Разве именно так и не поступают все и всегда, лишь иногда, под настроение, ковыряя при этом пальцем в носу, рассуждая о каких-то гуманистических ценностях!?..

— Видишь ли, — начал Микки-Маус, — так-то конечно, все действительно всех убивают, насилуют и всячески, гм-гм, фрустрируют, но пока картина мира хотя бы внешне и официально иная, чем та, которая бы устроила тебя больше, все хоть понимают, что идут на преступления. И у них есть, таким образом, право выбора. А в мире, где ничто никогда не имеет никакого значения, такой категории как Преступление не существует вообще.

— Ну и что тут плохого? — воскликнул я довольно эмоционально, поскольку и впрямь, сколь ни старался, никогда не мог этого понять, — Что плохого в том, когда ни в чём нет ничего плохого?

Микки-Маус снова усмехнулся и сказал, предварительно щёлкнув в воздухе хвостом:

— Ну хорошо… Смотри…

Тут входная дверь кафе распахнулась, и с заснеженной улицы к нам явилась Ольга Велимировна в какой-то невероятно пушистой шубе. Она встала прямо под центральным светильником, и её шуба вдруг стала так затейливо переливаться всеми цветами радуги, что вся Ольга Велимировна сделалась похожа на новогоднюю ёлку. Тусклый свет нашего кофейного погребка перебегал от одной тающей на кончиках волосков шубы снежинки к другой, и всё как будто озарил божественный свет.

— Вот это да! — прошептал я в восхищении.

— Смотри не кончи раньше времени! — шепнул мне на ухо Микки-Маус.

Первым делом Ольга Велимировна обаятельно, но громко захохотала, затем победно обвела взглядом всех присутствующих и принялась раздеваться.

Вот упала к её ногам шуба, вот юбка медленно сползла по бёдрам, вот полетели в разные стороны сапожки…

Через три минуты Ольга Велимировна стояла посреди кафе абсолютно нагая, игриво прикрывая лобок элегантной маленькой красной сумочкой. Послав нам с Микки воздушный поцелуй, она неспешно продефилировала к бильярдному столу, извлекла из сумочки прозрачный и, не скрою, довольно толстый фаллоимитатор, легла на тёмно-зелёное сукно и послала нам воздушный поцелуй снова.

Я спрашивал её потом, спустя многие годы, кому конкретно всё же был послан тот поцелуй, мне или Микки-Маусу, но она всегда только смеялась в ответ.

— Сейчас ты поймёшь, что плохого в том, когда ни в чём нет ничего плохого… — не поворачивая в мою сторону головы, прошептал Микки-Маус.

— С удовольствием! — попытался пошутить я.

— Угу. Только смотри не кончи раньше времени… — снова повторил он.

То, что стало происходить вслед за этим, захватило меня настолько, что временно я потерял всякий интерес и к любой из существующих в мире наук, и ко всем видам искусства, и к любой религиозной проблематике. Я просто смотрел во все глаза на это Великое Действо, на эту вневременную и Вечную бесконечно прекрасную Мистерию, разыгрываемую сейчас на бильярдном столе нашего кофейного погребка. Сам я как будто бы полностью растворился в пространстве, превратившись в одно лишь собственное зрение.

— А ты хоть раз задумывался всерьёз, почему тебе так нравится наблюдать, как в Женщину входят всякие посторонние предметы? — довольно бесцеремонно спросил меня вдруг Микки-Маус.

Врать не буду, в тот момент я был не в силах сказать что бы то ни было. Всё, что я ответил, я ответил ему потом, когда ко мне вернулся дар речи.

Ответил я так:

— Видишь ли, Микки… Я надеюсь, что хоть тебе не надо долго объяснять, что главным событием человеческой жизни является Смерть, а вовсе не Рождение, как принято считать у примитивных народов, недоросших до Веры в Единого Бога. Человек для того и рождается, чтобы качественно умереть.

— Допустим… — обозначил своё внимание к моему образу мыслей Микки-Маус.

— Так вот. По обе стороны Жизни находится примерно одно и то же: бесконечная радость несуществования, а Влагалище Женщины — это, понятно дело, некая шлюзовая камера между нашим миром и миром иным, между тем светом и этим.

— Ну-у, это-то в наш век ясно любому! Дальше-то что?

— Микки, будь терпелив. В конце концов, это тебе хотелось знать, что я об этом думаю, и только из уважения к тебе я пошёл на то, чтобы вербализовать свои трепетные чувства по данному поводу, то есть заведомо всё опошлить, как это всегда происходит при облечении мыслей и чувств в слова, да ещё и произносимые вслух. Так вот, когда мужчина погружает в женщину член, он как будто на свой страх и риск шарит хуем в потустороннем мире, и нам, мужчинам, нравится это. Ведь по сути это та же полная опасностей охота на мамонта, поиск приключений на свою жопу или, извиняюсь, на собственный хуй. Есть такая средневековая гравюра, где любопытный монах пробил головою небесный свод и со священным трепетом вглядывается в Кромешное Иное. Любой половой акт — для Мужчины примерно то же самое. Просто не все об этом задумываются, потому что Быдло, как мы уже говорили, расходует свою жизнь на какую-то ерунду, веру в ценность которой внушило им Быдло более старших поколений. Но мы-то с тобой знаем, как всё обстоит на самом деле! — и я даже не удержался, подмигнул ему.

— Ну что, — спросил он, когда Ольга Владимировна после нескольких минут неистовых метаний по всему бильярдному столу наконец бурно кончила, — ты понял, почему это плохо, когда ни в чём нет ничего плохого?

— Честно говоря, нет. — признался я.

— Ладно, проехали… — Микки выдержал небольшую паузу, — Теперь слушай меня внимательно. Помнишь я говорил тебе, что Быдло бессмертно?

Я молча кивнул.

— Так вот, — продолжал он, — в общем-то, это, к сожалению, правда. Но дело в том, что хотя сейчас мы с тобой на том свете, а всё бессмертное Быдло осталось вроде в другом — там, пребывание в котором вы ошибочно считаете жизнью — всё-таки у нас с тобой и здесь некоторые проблемы, и тоже, как водится, связанные с Быдлом. Видишь ли, Быдло бессмертно потому, что безлико и по природе своей бесконечно. Ты же понимаешь, что такое бесконечность? — он испытующе улыбнулся, — Просто сколько бы Быдла мы с тобой не уничтожили, из-за того, что оно бесконечно, его не становится меньше на белом свете. Но вместе с тем, поскольку уничтожили мы его тоже к настоящему моменту довольно много, то и здесь, в мире ином, Быдло скопилось в избытке. Поэтому ситуация опять та же: через десять минут они, это тупое мёртвое быдло, хлынет в это кафе, налетит на нас, как Гог и Магог, и от нас опять ничего не останется… Выход я вижу простой. — и он кивнул на голую Ольгу Велимировну, которая тем временем пошла на второй круг, — Я думаю, ты меня понимаешь… — улыбнулся он мне, — Ты должен довести её до оргазма как можно быстрей! Помни, что ты тут не один! Мне тоже как-то не улыбается здесь оставаться один на один с неизбывной бедой и неисчислимым быдлом. Нам надо, чтобы за оставшиеся десять минут Ольга кончила ещё дважды: один раз с тобой, один раз со мной. Когда её матка начнёт сокращаться, дома, в нашем обычном мире, окажется тот, чей член в это время будет у неё во влагалище… Ну… давай! Ты — первый! Пошёл! Не спрашивай меня ни о чём! Пошёл!.. Не забывай, что я тоже хочу домой, а у нас всего десять минут!.. И помни главное: кончить должна она, а не ты!.. Пошёл!

И я пошёл…

Конец первой части.

 

Часть вторая

«Скерцо для Цуццикерсца»

После того, как я вернулся в наш мир, первые лет семь я вообще не вспоминал о Микки-Маусе. Сначала я даже не умел говорить. И даже не понимал, зачем это нужно.

Где-то к концу первого года после моего возвращения я постепенно стал понимать, что такое речь и даже страстно захотел научиться говорить сам, но слова никак не давались мне. Я всё лопотал и лопотал, не зная отдыха и стараясь изо всех сил, но несколько полная женщина с толстой рыжей косой, которая постоянно была в то время рядом со мной и которая, как я уже постепенно понял, называется «мама», всё никак не понимала меня. Я сердился и в неистовстве бросался звеньями пластмассовой пирамидки.

Конечно, это не делало моё лопотанье для неё более понятным, но, долго ли коротко ль, в конце концов говорить я всё-таки научился.

Да, повторюсь, ни о каком Микки-Маусе первые годы я даже не вспоминал, как и о многом другом, то есть обо всём том, что со мной было до того, как нас с Микки убило народное Быдло.

Я не помнил ничего ни о Миле, ни о ЛисЕве, ни о чём другом. Всё как будто началось заново; всё выглядело так, будто я просто родился на свет, и никогда прежде тут не был. Я действительно был ребёнком, а в голове у меня поначалу был какой-то странный серый туман. И уже конечно, очень долгое время я не помнил, как я здесь оказался. Всё как будто начиналось лишь с этих адских перегрузок в том страшном туннеле, который жестоко сдавливал меня своими стенами и толкал вперёд.

Уже потом, много лет спустя, я всё вспомнил. Очень, очень не сразу. Когда, например, я впервые увидел Милу, я, с одной стороны, сразу понял, что она будет моей женой — вот просто так точно будет и не может никак быть иначе — но сказать, что я уж прям что-то вспомнил — нет, этого сказать никак нельзя. Когда же я впервые увидел Ольгу Велимировну, то, конечно, она мне сразу понравилась, и я бесчисленное множество раз во время подростковых своих мастурбаций представлял, что вытворяю с ней нечто запредельно, на свой юношеский взгляд, неприличное (хотя с возрастом я и понял, что скорей всего ей бы понравилось то, что я делал с ней; да потом мы и впрямь с ней в одной из жизней стали любовниками) — да, это всё было, но понять, то есть вспомнить, как оно всё было на самом деле; отчётливо осознать, что на сей раз я родился на этот свет потому, что на том свете имел с Ольгой секс на бильярдном столе при большом скоплении любопытных завсегдатаев того ещё потустороннего кафе, что она сладко и бурно кончила, и стенки её истекающего адским соком влагалища стали волнообразно сжимать мой член, каковые сокращения постепенно перетекли в сокращения уже вовсе не вокруг члена, а вокруг моей головы, то есть я внезапно уже весь оказался во влагалище, но уже другой Ольги, той, что впоследствии внушила мне, что она называется «мама» — нет и ещё раз нет, всё это я понял только тогда, когда мне почти исполнилось 39, когда я пережил уже почти всех, кого когда-либо всерьёз уважал: Христа, Пушкина и других, не говоря уж о Лермонтове, Джимми Моррисоне и Курте Кобейне.

Конечно, понять такое непросто. Многие так и живут всю жизнь, не догадываясь, не зная истинной правды, истинной причины того, что отважно называем мы бытием. А если кому-то и удастся такое понять, то ему обычно делается, мягко говоря, страшно, и весь остаток жизни он, как правило, тратит на то, чтобы скрыть эту правду от себя самого, найти во внешнем мире, в беседах с людьми, в заботах о ближних, хоть какие-то зацепки, чтобы позволить себе считать, что это неправда, что всё это лишь показалось; мол, с кем не бывает или что-то в подобном роде.

В отличие от таких людей, я решил на этот раз так не делать. Да и плюс к тому мне стало казаться, что на сей раз я попросту не имею на это права, права на ложь самому себе…

Когда я понял, кто я на самом деле — понял, что я здесь уже не впервые, а самое главное — не впервые здесь именно Я — я поначалу не знал, что и делать.

Ещё в той, прежней, жизни я грешил тем, что часто не понимал, зачем вообще всё это надо: жить. И ещё в той жизни я мог играть в любую игру, правила каковых игр навевал мне первый встречный божественный ветер.

Добро: не делать другому больно — пожалуйста! А потом, хоп, правила меняются, и добром вдруг становится крушить святыни и ломать случайные судьбы во имя далёкой великой цели — тоже пожалуйста! Да и сколько угодно вариантов, но главное — всё пожалуйста! И всех можно оправдать! Хотя бы потому, что кто бы и чем бы не занимался — всё это по сути лишь варианты копанья в говне в поисках золотых зёрен, которых на самом-то деле и в природе-то нет — разве что в виде легенды о том, что быть может они существуют; быть может кому-то и повезёт, почему нет, но только если не копаться в говне, то ведь никак не узнаешь, правда это или нет, существуют ли золотые зёрна в действительности или это лишь сказка.

Поэтому не копаться в говне нельзя. Ведь то, что пока их никто не нашёл, не значит ещё, что их нет! Просто говна очень много! И пока его всё не переберёшь, истины не узнаешь.

А говна действительно очень много! Его как раз ровно столько, чтобы вместить всю историю человечества! И только когда последний человек на земле испустит наконец дух, можно будет увидеть, сдохнет ли он с зажатыми в окоченевших ладонях золотыми зёрнами или всё-таки с пустыми руками…

Да и то, как это можно будет увидеть, если он — последний человек мира! Нет, получается, что этого не удастся узнать никогда. Есть ли золотые зёрна в действительности или это лишь миф, лишь морковка, что вешают на палке перед мордой упрямых ослов, чтобы заставить-таки их продвигаться вперёд…

Да, повторюсь, всё это мне было известно ещё и в той жизни. Да и в этой, которая, как я уже говорил, за исключением мелких деталей была, как две капли воды, похожа на прошлую, в принципе, в общем и целом, я думал о природе вещей примерно то же, что и тогда. Отличие было только одно: в новой жизни не было Микки-Мауса…

На 39-м году жизни, когда я всё вспомнил, я вспомнил, что на самом-то деле он обязательно должен быть! Абсолютно точно! Никак не может быть по-другому! Я точно помню! И теперь я был в этом уверен. Уверен в том, что я точно помню, что он должен быть; что то, что я помню, я действительно помню… Но… Его не было!..

Его не было… Он точно должен был быть, но… его не было… И я, в силу вышеописанного строя своей бессмертной души, совершенно не понимал, что мне делать и надо ли с этим что-либо делать вообще.

Постепенно я вспомнил наш последний с ним вечер в потустороннем кафе. Постепенно я вспомнил, как сладко мне было в тёплом и влажном влагалище Ольги. Постепенно я вспомнил, как одновременно нежно и страстно оно, влагалище Ольги, стало сжимать мой член и… постепенно я совсем потерял покой…

Что же, что же произошло после того, как я весь целиком попал в плен к влагалищу собственной матери? Что не получилось у Микки-Мауса? Может Ольга просто ему не дала? Или может она не успела кончить в отпущенный срок?

В принципе, это весьма вероятно. Да, конечно, нельзя забывать, что ведь всё-таки Микки — мышь, и неизвестно, обладает ли Ольга настолько развращённым воображением, чтобы находить это аспект сексуальным.

Другое дело — я. Тут всё довольно просто. Она знает меня ещё с периода моего пубертата, когда я был так трогателен и забавен. Плюс к тому, вся эта катавасия с «Египетскими ночами» — едва ли в этом не было её тайного лукавого коварства. Да и вообще, можно ли озадачить подростка вопросом о цене за ночь с Прекрасной Царицей, которая ещё и существенно старше, то есть сексуальней, и ни разу, хоть мимоходом, не представить себя на Её месте, а меня на месте юноши, согласившегося принять смерть только ради того, чтобы среди прочего напихать ей, царственной особе, в её сладкий рот!..

Нет, вряд ли, думал я. Да, кстати, и муж её несколько младше неё. Да, думал я, скорее всего Микки-Маус не возбудил её настолько, чтоб она разрядилась за такой малый срок. А значит, он попросту не успел вернуться в наш мир, и Быдло убило его по-новой, и теперь он на каком-то ещё более том свете, чем тот.

Короче говоря, время шло, а я только понапрасну ломал себе голову, так ничего и не зная наверняка и нисколько не приближаясь к разгадке. Короче говоря, в конце концов я понял, что мне ничего больше не остаётся, как разыскать Ольгу. Конечно, если я хочу вернуть Микки-Мауса или… или хотя бы узнать, что с ним произошло.

Ещё в предыдущей жизни, как только я овладел интернетом, я пытался её найти. То есть ещё до того, как в одной из жизней мы стали любовниками. Там, в одной из жизней, где мы в конце концов стали любовниками, я так и не нашёл её через сеть. Мы просто в какой-то момент случайно встретились в метро: просто как бывший ученик и бывшая учитель.

То был довольно удачный день. В том смысле, что я неплохо выглядел, что для такого затюканного всякой бытовой быдляцкой хуйнёй человека как я, увы, редкость. Однако такие дни, когда я сам себе нравлюсь и вообще ощущаю себя, как говорится, в ударе, хоть редко, но всё же случались со мной. Во всяком случае, в той жизни, где однажды мы встретились в метро и через некоторое время стали любовниками.

Ольга узнала меня не сразу. Возможно, она не узнала бы меня вовсе, но я, не желая испытывать её терпение, сразу представился. Наши лица озарились радостью постепенного узнавания прежних, почти забытых черт. Мы уже начали о чём-то говорить, но делали это несколько машинально, в то время, как продолжали изучать всё-таки несколько изменившиеся за семнадцать лет, что мы не встречались, лица друг друга.

Просто если б мы делали это молча, мы бы оба испытывали неловкость. Словом, в той жизни всё получилось более-менее просто и как бы само собой.

Мы обменялись номерами мобильников, а дальше, сами понимаете, дело мастера боится: я знаю, как разжигать желание в женщинах, которые меня старше, при помощи sms-переписки. Где-то через месяц Ольга, разумеется, сам от себя такого не ожидая, отдалась мне в студии звукозаписи, где я тогда работал.

Но… всё же это была другая жизнь, чем теперь. И ныне я далеко не всё о ней помню. Я, например, не могу вспомнить, был ли в той жизни Микки-Маус; был ли он в ней хотя бы в виде проблемы, как в этой, в которой его хоть и нет, но я только о нём-то и думаю.

И я, например, не помню, как я попал в ту жизнь, где мы с Ольгой в конце концов стали любовниками. Несомненно, моя мать и в той жизни была моей матерью, и её тоже звали Ольгой, то есть так же, как мою Клеопатру, но вот чтоб помнить, что перед тем, как начались мои роды, я имел секс с Ольгой на бильярдном столе в потустороннем кафе, как, например, я отчётливо помню это про жизнь настоящую — нет, в той жизни я ничего такого не помнил. Ни о том, как родился, ни о том, был ли там вообще Микки-Маус. Но… зато в той жизни мы с Ольгой всё-таки стали любовниками, а в нынешней я никак не могу её отыскать! И даже не уверен, что я хочу, чтобы мы стали любовниками и здесь.

То есть, Ольга прекрасна — спору нет, и я бы с огромным удовольствием по разу переспал бы вообще со всеми Клеопатрами Мира, но… в этой-то жизни мне в первую очередь необходимо найти Ольгу затем, чтобы спросить её, что же произошло с Микки-Маусом. А секс… Ну-у, в общем, конечно секс, да ещё и с Ольгой — это прекрасно (как и сама Ольга!:)), хотя… хотя, конечно, в этой жизни, в отличие от предыдущих, я слишком хорошо помнил, чем он может закончиться…

Словом, в этой жизни секс с Ольгой не был самоцелью. Как говорится, желательно, но… необязательно. Другое дело — вопрос о Микки-Маусе.

И я начал искать Ольгу. Я понимал, что сейчас у меня больше шансов, чем 12 лет назад, когда я сам только открыл для себя интернет. Ведь за эти годы его открыли для себя даже наши родители, а Ольга старше меня всего на десяток лет!

В той жизни, где мы стали любовниками, мне, помнится, так и не удалось найти её в сети, но зато всё получилось как бы само собой и без виртуального мира. В этот же раз она нужна была мне в первую очередь именно в письменной форме, потому что мне нужна была её самая что ни на есть живая душа, её я истинное, которое всегда ускользает при так называемом живом общении.

Таким уж был на сей раз внешний мир, что буквально всё в нём было перевёрнуто вверх дном, с ног на голову, шиворот-навыворот: то, что принято было называть здесь живым общением как раз и не было никаким общением вовсе, потому что тут всегда всё почему-то так получалось, что при живом общении вместо того, чтобы общаться, во всех как будто вселялся какой-то злой дух, и все как бы переставали быть самими собой, а поскольку это, к сожалению, было всегда взаимно, то выходило, что общаются друг с другом не те люди, которым вроде и впрямь было что друг другу сказать, а те, кто вселялся в них, как только они открывали рты. Именно-именно! Как только они — да и я в новой жизни не был, увы, исключением — открывали рты, так и сразу переставали быть самими собой.

И поэтому в данном мире, где мне пришлось проживать свою последнюю жизнь, никому ни с кем не удавалось толком пообщаться. От этого все были невероятно несчастны, и это неизбывное несчастье с каждой секундой только усугублялось, но когда кто-либо — полный, казалось бы, внутренней решимости наконец изменить эту невыносимо тяжёлую ситуацию — открывал рот, чтобы выразить то, что действительно чувствует, он тотчас же переставал быть самим собой и говорил что-то такое, чего совершенно не хотел говорить и о чём секунду назад даже не помышлял, собираясь сказать нечто совсем иное. И это конечно было настоящим проклятьем нового мира, куда я попал после соития с Ольгой в потустороннем кафе.

Все ощущали примерно одно и то же, но никто не мог ни с кем поделиться своими мыслями или чувствами; все, в равной мере, были космически одиноки и несчастливы, но никто не допускал мысли, что любой другой испытывает то же самое. Ведь чтоб поговорить об этом, пришлось бы обязательно открыть рот, а при открывании рта все люди в новом мире переставали быть самими собой…

В этой моей новой жизни, которая каждый раз вливалась в меня со всей «предшествующей» мне культурой и политической историей, был даже один поэт — в предыдущих жизнях его вроде бы не было; во всяком случае, я не помню его, хоть и во всех своих жизнях я был филологом и во всех из них был интернет — по фамилии Тютчев, который так прямо и писал: «Мысль изречённая — есть ложь!».

Вы можете спросить, а как же ему удалось такое сказать? Выходит при открывании рта у него каким-то волшебным образом получилось, вопреки законам данной природы, остаться самим собой? Нет, отвечу я вам, это было бы совершенно невозможно! Но фокус в том, что он осуществил подобное высказывание, не открывая рта. Он не произнёс его, не изрёк, как он сам пишет, а… написал! Потому эта его мысль верна абсолютно для теперешнего мира, что она не является изречённой, так как Тютчев её не изрёк, а именно записал.

И именно по этой причине мне и нужна была Ольга в письменной форме! Потому что она действительно была мне нужна! И мне нужна была именно она! Её живая душа! Именно живая, в то время, как в данной жизни у всех людей в момент устной речи душа немедленно умирает…

А если я буду общаться, думал я, с Ольгой мёртвой, то она не станет со мной говорить о Микки-Маусе. В лучшем случае, изобразит якобы доброжелательное недоумение. Поэтому я и продолжал свои поиски в сети. Да, в другой жизни, помнится, мы обошлись и без этого, но… зато я вообще не помню, чтоб там важен был Микки-Маус, а теперь так, как тогда, нельзя, потому что я наконец всё вспомнил!

В этой жизни нельзя было разговаривать, если конечно иметь цель доискаться до правды! Даже по телефону. В этой жизни тот факт, что у меня отменная память на цифры, и я всю жизнь помню её телефон (а то, что все номера, начинавшиеся когда-то на «200», теперь начинаются на «600», я тоже, конечно же, знал) нисколько не могло мне помочь. Поэтому я продолжал прочёсывать сеть… Просто не было других вариантов… То есть вообще!.. То есть никаких!..

Я искал Ольгу в facebook(е), искал во В_Контакте, искал даже в «Одноклассниках», хоть там её и заведомо не могло быть, поскольку такая уж это сеть — для дебилов и быдла; и нечего искать тут алмазов в жопе, как говорится, и лить всякие сопли, что, мол, нельзя вот так походя обижать незнакомых людей и прочий бред, который всем нам внушали с детства, но лишь с одной целью: чтобы мы сидели себе тихо и не выёбывались.

В общем-то, я и в кое-каких прежних жизнях давно уже начал подозревать, что вообще вся мораль создана искусственно и лишь затем, чтобы в зародыше ограничить свободу волеизъявления тех, кто по своим способностям стоит значительно выше других. Так или иначе, «Одноклассники» — социальная сеть для безликого быдла, и никаких людей там нет в принципе — только одно безликое быдло, я повторяю — и посему никого там даже при всём желании обидеть нельзя, потому что, я повторяю, людей там нет, а быдло обидеть трудно, ибо оно настолько тупое и, я повторяю, безликое, что даже не понимает, когда его обижают. Быдло можно только убивать, чем мы и занимались с Микки в минувшей жизни, но тоже, как вы помните, не особо успешно, потому как быдло ещё и бесконечно, как сама якобы внешняя Вселенная. Но… на всякий случай я искал Ольгу и там.

Мало ли, думал я, вдруг её занесло туда по неопытности, а потом она, паче моего чаяния, забыла, например, «удалиться» оттуда. Но конечно её там не оказалось. Немудрено. Ольга слишком умна и талантлива!

В процессе поисков Ольги я кого только не нашёл! Я нашёл даже Иру-ЛисЕву и, обменявшись с ней парой-тройкой «записочек», перестал понимать, что я вообще некогда в ней находил. Такая вот бренность сущего!:) Ути-пуси, ёпти-хуй, нахуй-блядь, как выразился бы наверняка мой друг Микки-Маус, по коему я к моменту начала активных поисков Ольги уже очень основательно соскучился.

В тех же «Одноклассниках» я наткнулся как-то на фото Милы в нелепом головном уборе и мантии преподавателя какого-то стэйтсового университета, но всё с таким же несколько большеватым носом, как и во всех прочих жизнях. В facebook(е) я набрёл как-то и на свою вторую жену Лену, которая тоже активно мне не понравилась. Словом, все некогда значимые женские лица вновь, как бы невзначай, промелькнули передо мной, как, поговаривают, бывает перед смертью, хотя я лично, сколько не умирал, ничего такого, честно признаться, что-то не припомню.

Зато во всех своих жизнях у меня была и есть такая особенность: почти каждую минуту всё, что уже успел я прожить, и так проносится внутри меня, и в каждое мгновение своей жизни я могу вспомнить почти любое другое своё мгновение, начиная с очень раннего возраста.

Поначалу, лет до 30-ти, я устойчиво помнил себя где-то с лета своих трёх годов, то есть именно как совершенно чёткую последовательную цепочку событий, включая разговоры взрослых друг с другом, простирающуюся с того времени по любое другое мгновение уже моей взрослой жизни. Потом, когда у меня родилась дочь, я вспомнил и более ранние фрагменты, то есть как бы мой внутренний системный администратор получил доступ к некоторым папкам, которые, с одной стороны, были внутри всегда, но с другой — до поры были скрыты. А когда родился сын, я и вовсе вспомнил, как бросаюсь фрагментами пластмассовой пирамидки, до глубины души раздосадованный, как водится, тем, что внешний мир не понимает меня. Наверное потому, что ровно все мои жизни и так всегда у меня перед глазами — реально на всём своём протяжении — передо мной ничего так особенно не проносится, когда приходит пора умирать. В общем, так или иначе, мне никак не удавалось отыскать Ольгу.

Лишь однажды мне встретилось упоминание о её недавно вышедшей книге стихов, но самих стихов нигде не было.

Мне вспомнилось, как множество лет назад, мы говорили с ней о причинах, по которым некогда она перестала писать. «Просто у меня возникло ощущение, что я всё сказала…» — невероятно обаятельно сообщила она и, как-то одновременно и грустно и самоиронично улыбнувшись, немедленно перевела разговор на другую тему.

Выходит, за прошедшие двадцать с лишним лет ей появилось, что сказать вновь? Забавно. Хотя и логично. Если это, конечно, она, а не какая-то иная Ольга Шевцова.

Интересно, о чём же её стихи, думал я. Может о Микки-Маусе? Или о сексе со мной на бильярдном столе? Мне захотелось раздобыть эту книгу, но я не понимал, как это сделать, потому что в большие книжные магазины она не поступала, а в сеть её почему-то никто не слил. Впрочем, тоже неудивительно — другое поколение! В Эпоху Перемен 10 лет — всё-таки разница. Да и потом, а вдруг это вообще не она? Чёрт возьми, ну как же всё-таки разыскать Ольгу!

А может она ещё умнее, чем кажется, хотя и так дурой её не назовёшь ни при каких обстоятельствах: разве что, если б она была моей женой, но такого я что-то не припомню ни в одной своей жизни. Может она тоже знает, что в этом варианте реальности правда никогда не может быть сказана вслух, и именно поэтому она и избегает письменной формы вообще, чтобы даже не иметь соблазна когда-либо сообщить мне, как всё было на самом деле после того, как она кончила со мной на том свете. Вдруг всё, что случилось потом между Ольгой и Микки-Маусом настолько ужасно, что об этом действительно лучше никому больше не знать!

Эта мысль изрядно меня расстроила. Ведь если это так, то нет никакой разницы, найду я её или нет — она всё равно изо всех сил будет утаивать истину. Но… тут я даже подпрыгнул от собственно находчивости — может быть эту истину можно у неё тупо выпытать? Ну да, просто похитить её, увезти куда-нибудь в лес и пытать там до тех пор, пока она не скажет мне правду. Интересно, а чего она боится больше всего? Какие у неё наиболее чувствительные болевые точки? Каков её болевой порог? На каком этапе она начинает кричать? Что надо делать с её физической оболочкой, чтобы её крик перешёл в нечленораздельный вопль сумасшедшей боли на грани потери сознания? Как быстро она потеряет человеческий облик и потеряет ли его вообще? А вдруг нет? Вдруг она останется человеком до тех самых пор, пока я не замучаю её до смерти, и мне, таким образом, так и удастся добиться от неё правды о Микки-Маусе?

И тут я понял, что тогда должен я буду сделать. Я должен буду последовать за ней. И оказавшись с ней на новом том свете, мы уже вместе сможем разыскать эту упрямую мышь!

Точно! Я так и поступлю! Для этого даже не придётся причинять Ольге боль. Ведь я всё-таки всю жизнь её люблю! Надо просто всё-таки уломать её провести со мной ночь — одну-единственную за всю жизнь, как мы всегда и хотели — и когда нас накроет третий оргазм, я соберусь с силами, достану из под подушки гранату, зубами выдерну чеку, и положу её ровно между нашими животами…

Я ведь помню, как это бывает: ровно два мгновения! Одно мгновение Абсолютного Света, одно мгновение Абсолютной Тьмы и… тю-тю… мы оба опять на том свете!.. А там с нас и взятки гладки!

— Ну сам представь себе, что бы ты чувствовал, если б тебе… — тут Ольга на секунду задумалась, — ну хорошо, допустим, в задний проход, запустили мышь? — и она сказочно обаятельно засмеялась. Она так умеет. Ещё когда подростком я представлял себе всякие штучки с ней, она всегда именно так — употребим тут дурацкое слово «обворожительно» — смеялась; ну-у, когда, например, я в своих отважных юношеских мечтах запускал палец ей во влагалище, а руки её меж тем были связаны за спиной.

Её вопрос неожиданно озадачил меня. Я помнил, конечно, что в Китае издавна существовала даже такая казнь, когда в задний проход приговорённому к смерти запускалась голодная крыса, каковой тоже ничего, в свою очередь, не оставалось, как в буквальном смысле прогрызать себе путь ко Спасению сквозь внутренние органы жертвы китайского правосудия. Но — одновременно с этим думал я — то какая-то мерзкая голодная крыса, а то Микки-Маус — это ведь совершенно явно не одно и то же!

— А она пушистая? — решил уточнить я, чтобы лучше себе это представить.

— Ну-у… — задумалась Ольга, как будто припоминая нюансы той давней истории, — пожалуй, что да.

— А усики у неё есть? — спросил я.

— Да ну тебя, извращенец! — сказала Ольга и опять рассмеялась.

— Оля, — назвал я её по имени и невольно на мгновение покраснел; я всегда, во всех своих жизнях, немного смущаюсь, когда наши отношения с ней заходят столь далеко, что называть своего бывшего учителя по имени-отчеству становится неуместно, — знаешь, наверно я всё-таки не могу себе этого представить. Ну, — я хмыкнул, — хотя бы в силу, я извиняюсь, гендерных отличий.

— Понимаю тебя, мой друг…

(Когда Ольга произносит это словосочетание «мой друг» или как когда-то на занятиях, дабы утихомирить разошедшихся подростков, «друзья мои», я всю жизнь не могу избавиться от ощущения, что она говорит это на французском. Нет-нет, серьёзно-серьёзно, она говорит «мой друг», а на самом деле звучит это как «mon ami»!)

Она снова слегка игриво улыбнулась:

— Так ты, конечно же, хочешь знать, успела ли я испытать оргазм с Микки-Маусом в оставшиеся пять минут после того, как я испытала его с тобою, мой друг?..

Короче говоря, в один прекрасный день, а если быть точным, то в феноменально мерзкий и отвратительный, воспоследовавший за тем, как мне, уже не помню в какой раз, исполнилось 39; когда я по нашему семейному обыкновению поругался с женой (мы всегда страшно ссоримся в мои дни рождения, потому что она — на самом деле никакая мне не жена), порвал в сердцах довольно ощутимую для нас сумму денег, чтобы показать ей, дуре и стерве, что я ссал и срал на все моральные нормы этого мира, для того и придуманные, чтобы такой неординарный и яркий человек, как я, вечно безысходно мучился с такой дурой и стервой, как она — так вот, как раз на следующий день после того, как и в этой жизни меня настигло-таки 39-летие; когда я сидел, мучимый адским похмельем в детской музыкальной школе, ожидая пока закончатся занятия у моей дочери-первоклассницы и потихоньку пописывал эту грустную повесть, ко мне и пришёл этот в высшей степени неожиданный, но вместе с тем вполне сам собой разумеющийся sms…

Номера телефона — по крайней мере, в привычном смысле — не было. Выглядело это немного-немало так: +7 911 ЭВЕ РЕ СТ.

Сам текст сообщения был таков:

ЗВЕЗДА ТВОИХ СНОВ У ТЕБЯ В РУКАХ. ВНУТРИ МЕНЯ ЗАВЕТНАЯ ПЕЩЕРА ИМЕЕТСЯ. ТАМ ПРИКОВАНА ОНА В НЕГЛИЖЕ К ТРЕТЬЕМУ СТАЛАГМИТУ СЛЕВА. ЕСЛИ ИНТЕРЕСУЕШЬСЯ ИСТИНОЙ, НАЙДИ СПОСОБ ПОКИНУТЬ ДОМ СВОЙ СЕГОДНЯ НОЧЬЮ. ТОРОПИСЬ. НОГИ ЕЁ ШИРОКО РАЗВЕДЕНЫ В СТОРОНЫ. ОПАЗДАЕШЬ ТЫ ЕСЛИ, ДРУГОЙ СТАЛАГМИТ, ЧТО СЕЙЧАС УЖЕ МЕДЛЕННО ВХОДИТ В ЕЁ ВЛАГАЛИЩЕ, ПРОРАСТЁТ СКВОЗЬ НЕЁ ЦЕЛИКОМ. ТВОЙ ГОРНИЙ ДРУГ ЭВЕРЕСТ. ПОСПЕШИ!

Больше никаких данных не было. «Сообщение не отправлено» — сказал мне мой мобильник, когда я попытался ответить. Я проверил, не кончились ли у меня на счету деньги. Оказалось, что их хоть отбавляй. Я отправил sms ещё раз. Результат был тем же, то есть нулевым.

Я снова и снова вчитывался в текст в поисках хоть какой-то зацепки, но всё же никак не мог понять, куда же я конкретно должен пойти или поехать сегодняшней ночью. Не на реальный же Эверест мне нужно вот так вот влёгкую взойти в поисках необходимой пещеры! Я даже не скажу так на вскидку, на территории какой страны находится ныне эта грёбана Джомолунгма — ведь в этом мире всё так быстро меняется!..

И тут я получил новое сообщение. Оно тоже было с незнакомого номера, но уже с не такого странного. Обычный «билайн», только неизвестно кому принадлежащий. «Боишься трудностей?» — спрашивали меня, да ещё и поддразнивали в конце тупым жёлтым смайликом. «Зая, ты хто?» — написал я в ответ, но итог был тот же: «сообщение не отправлено».

«Чёрт подери! Сейчас уже придёт с „фортепьяно“ моя дочерь, а я тут совсем ничего не понимаю, чувствую себя чем-то вроде напольной кафельной плитки, да тут ещё и весь этот бред с непонятными sms-ками, вечноголой Ольгой и какими-то сталагмитами, врастающими ей во влагалище! Господи, какой же это всё ужас! Мрак, мрак беспросветный! Полная несчастий абсолютно бессмысленная моя жизнь!» — кричал я внутри самого себя.

«Как мы всё-таки любим себя жалеть, да?» — пришёл новый sms уже с другого незнакомого номера.

И тут меня осенило! «Микки, это ты что ли, сука ты ёбана, гандон рваный, поебень ты кошачий!» — спешно набрал я сообщение, но и его не удалось отправить… Однако моя собственная неожиданная догадка как-то вдруг и впрямь окрылила меня…

А ночью всё, кстати, получилось как будто само собой.

Я, как и многие люди, даже из числа быдла, имею порою обыкновение хотеть среди ночи ссать. Так было и на сей раз.

Я, почти не открывая глаз, но продолжая сквозь сон поражаться тому, какой сегодня странный был день, начиная буквально с того, что сидя в музыкальной школе в ожидании своей дочери, я трижды слышал у посторонних людей такой же звонок в мобильниках, как у меня, и такой же сигнал прихода sms, хотя ранее этого почти никогда не случалось; вот, говорю, я сполз с кровати и побрёл в темноте мимо огромного чёрного зеркала нашего шкафа-купе по направленью к сортиру. Но тут произошло нечто исключительно странное.

А может и не странное, а, напротив, совершенно закономерное — смотря, что считать Законом, я полагаю; вопрос, блядь, приоритетов, как тоже можно сказать при определённых обстоятельствах и в соответствующем настроении.

Короче говоря, не успел я войти в сортир, поднять сиденье и вытащить из трусов (да, в последние годы я вынужден спать в трусах — ведь у нас двое маленьких детей!) член, как стало совершенно очевидным, что я вовсе не у себя в сортире, а в полумраке той самой пещеры, о которой говорил Эверест. «Ищите женщину — значит, ищите снег…, — почему-то вдруг пронеслось у меня в голове, — Звезда твоих снов у тебя в руках!» «Точно! Вот же она, ключевая фраза! Я же и есть Эверест! И эта пещера внутри меня! Что же я голову-то себе понапрасну ломал!» — понял вдруг я.

Ольга по своему обыкновению обворожительно похохатывала, нисколько не смущённая постепенно заполняющим её сладкое влагалище сталагмитом.

— Макс, — обратилась она со смехом ко мне, — я же знаю, что всю жизнь время от времени ты хотел меня. Хорошо, мой друг, я пересплю с тобой, но у меня будет одно маленькое условие…

Я молча слушал её, восхищённо пожирая глазами её прекрасную наготу. Пещера тем временем постепенно превратилась в мою студию звукозаписи. На Ольге вдруг оказались обтягивающие голубые джинсы и футболочка, под которой без труда угадывались два её напряжённых соска. Голос её звучал из наушников, а сама она, поигрывая бёдрами, стояла у микрофона. Я нажал красную кнопку записи.

— Условие простое, мой друг… — и Ольга снова рассмеялась мне в уши, да ещё и с дилэем на обработке, — После того, как я с тобой пересплю, ты умрё-ошь… — пропела она своим небесным голоском.

— Подожди, — попытался я уточнить, не выходя из режима записи, — но ведь это смотря когда! Я же в любом случае рано или поздно опять умру, и когда бы это не случилось, это произойдёт после того, как я пересплю с тобой.

— Это я пересплю с тобой, а не ты со мной! — со смехом же возразила мне Ольга и добавила, — Самый хитрый тут, да?

И она обвела язычком вокруг своего манящего ротика.

«Господи, как же я хочу тебя, с-сука! Я просто бы пополам тебя разорвал своим членом! И дальше бы ёб! Ёб, ёб бы тебя в самую твою лукавую душу!» — подумал я, но вслух не сказал. Сказал вместо этого так:

— Ольга Велимировна, встаньте-ка, пожалуйста, на колени и сделайте мне минет! Потом я кину вам две-три палки и, в принципе, да, в принципе, я готов хоть сразу после этого умереть…

— Хорошо, мой друг… — согласилась Ольга и, опустившись передо мной на колени, принялась расстёгивать мне ширинку…

Фауст-патрон, лёжа внутри собственного ствола, размышлял по своему обыкновению, насколько же размыты всё-таки грани между всеми событиями, явлениями, да и даже самими по себе физическими предметами, а о духовных сущностях лучше и вовсе не думать. Сколько раз он не покидал этот мир, мир собственного полого ствола, сколько раз не разрывался на мельчайшие осколки собственного смертоносного тела, ему так никогда ещё не удалось перестать быть самим собой: сверхсущностью, несущей гибель кому угодно, но только не себе самому.

В тот же миг, когда он взрывался, невольно унося чью-то беспутную жизнь, он снова оказывался в стволе; уже другой вроде бы Фауст-патрон, но в сущности всегда тот же самый, потому что сам по себе он был лишь в частных случаях рассмотрения (рассмотрения себя теми, кому он неизменно, по роду самой своей профессии и призвания нёс бескомпромиссную гибель) физическим предметом, но главный же аспект его бытия заключён был в неоспоримом факте его бытия Идеей Себя Самого. Поэтому Фауст-патрон был бессмертен.

То, что чисто внешне выглядело как смерть его физической оболочки, было на самом деле всего лишь его работой, которую со спокойным повседневным усердием выполнял он множество раз за сутки, да и регулярная смерть на деле всегда оборачивалась смертью вовсе не для него, а для других. Для любых других, кроме него. Ведь кроме него, решительно все во Вселенной были «любыми».

Был только он, Фауст-патрон и ещё одно совершенно абстрактное Нечто, каковое могло, повторюсь, в ином контексте рассмотрения выглядеть для кого-то, в общем-то, чем угодно, но для него это всегда по-любому было Чем-то, чему он обязан был нести смерть.

— Забавно выходит… — медленно проговорила довольно раскрасневшаяся после секса и постепенно приходящая в себя Ольга, — Я снова испытала с тобой оргазм, и опять ты должен теперь попасть в мир иной! Это просто входит у нас в привычку, мой друг… — и она опять рассмеялась.

— Угу, — мрачно усмехнулся и я, — бред навязчивых состояний.

— Ну, ты не грусти! Кто его знает, может там тебе будет лучше? Может теперь ты встретишь наконец своего Микки-Мауса, да и потом, я думаю, что как-нибудь, уж не знаю как, но мы ведь и там с тобой ещё поебёмся, надеюсь, ко взаимному удовольствию…

— Не исключено… — так же мрачно согласился я. И, испугавшись, что она может обидеться, добавил скорее из вежливости, — я бы очень хотел этого…

— Ты врёшь, мой друг… — с нехарактерной для неё грустью в голосе сказала Ольга и начала одеваться.

— Может быть ещё чашечку кофе? — спросил я, когда она уже собралась уходить.

— Нет, Макс, я уже не успею. Через пять минут на твою студию упадёт метеорит, а погибнуть на сей раз должен лишь ты один.

— Ты же вроде говорила, что это будет Фауст-патрон? — улыбнулся я, внутренне радуясь тому, сколь достойно и, как это зовётся у быдла, по-мужски, мне удаётся в последние минуты жизни держаться со своей бывшей учительницей, ставшей моей довольно запоминающейся любовницей.

— Всё так и есть. Просто это один из частных случаев его проявления…

Она застегнула шубу и, на прощание чмокнув меня в щёку, ушла…

Новый мир неожиданно оказался несколько затейливей предыдущих. Так, например, Быдло довольно часто беседовало там само с собой, каковой уровень рефлексии был для него совершенно недостижим прежде, в мирах иных, предшествующих.

С одной стороны, поначалу мне это даже понравилось и удивило скорее приятно, но постепенно, к вящему моему сожалению, вскрылась подлинная причина этого, как я ошибочно полагал вначале, нового явления: этот мир состоял из Быдла практически целиком! И именно поэтому, кто бы и с кем там не разговаривал — это всегда и был, в сущности, разговор Быдла с самим собой…

Быдлом был в этом мире и я. Был им и Микки-Маус. Быдлом были мои родители, да и все мои предки. Фантастическим быдлом были все мои пассии, и разговоры, которые все мы бесконечно друг с другом вели, были только тупой говорильней с похохатываниями, улюлюкиваньями, конским гоготом мужчин и блядскими «хи-хи» женщин.

Так что, в принципе, там вообще невозможно было ни с кем ни о чём разговаривать, а писать все и вовсе давно разучились. Нет, не в том смысле, что исчезла сама письменность — нет, у так называемых людей нового мира сохранялась ещё способность прочитывать названия товаров в интернет-магазинах, надписи и цены на этикетках — но способность выражать свои мысли развёрнуто и в письменной форме постепенно утратили все.

Да и сами мысли были не мысли, а так, какая-то ерунда. Говорю же, мы все были быдлом! И… в общем-то не то, чтоб особенно о чём-либо горевали. Словом, все, кто быдлом были, жили-были не тужили…

Да, Микки-Маус там был. Но он тоже был быдлом. И я был быдлом. И поэтому мы с ним совершенно не интересовали друг друга. Скажу больше, все мы вообще там ничем не интересовались. Так, разве что смотрели себе телевизор по вечерам, да и то — только чтоб убить время. Там вообще больше никто ничем не занимался: все только смотрели телевизор, на экране которого тоже ничего особенного не происходило, в будни пили слабоалкогольные лонг-дринки, в выходные же всерьёз напивались и, знай себе, под настроение спаривались. А настроение для этого возникало достаточно часто, потому что, как известно, когда нихуя не делаешь, сразу, именно от нечего делать, начинаешь хотеть ебаться…

Ольга там тоже была. И тоже в детстве учила меня в литературной студии. Но после того, как и в тот мир ворвалась чёртова Перестройка, судьбы наши сложились значительно бестолковее, чем в предыдущих жизнях.

В отличие от прошлых разов, мне так и не удалось слезть с героина, хотя при этом я совершенно не считал это какой-либо проблемой, поскольку у меня как-то всё время откуда-то брались деньги, и в материальном плане я был совершенно небеден. Ольга же бросила все свои филологические изыскания и стала «индивидуалкой».

Однажды я наткнулся на её фото на одном из сайтов подобных услуг и немедленно подъехал к ней в «небольшую, уютную квартирку» в Крылатском…

Я не стал сообщать ей, кто я, а узнать меня было трудно — шуточное ли дело не видеться почти 20 лет! Я сказал, что меня зовут Андрей. Если она и заподозрила что-то, в любом случае выдавать себя было так же и не в её интересах. Да мы и встретились для другого. Я просто положил на стол деньги и… напихал ей в рот. Должен отметить, что в сравнении с нашими соитиями в прошлых жизнях, мастерство её выросло. Я остался очень доволен глубоким минетом, и она даже позволила мне сделать ей фистинг.

Не знаю, насколько она была искренна — всё-таки что с проститутки возьмёшь — но стонала она весьма симпатично, извиваясь на моей довольно часто и резко входящей в неё правой руке… В какой-то момент я даже почувствовал себя опытным укротителем диких зверей — столь животные крики вырывались из её горла, пятью минутами ранее так искусно приласкавшего мой восторженный и поистине благодарный член…

Погиб тот мир тоже совершенно по-дурацки: в один прекрасный день просто взорвалось Солнце, и всё в мгновение ока исчезло, даже не успев вызвать ни у кого ни возражений, ни сожалений.

И вот когда наконец все мы стали несуществующей пустотой Вечности, где не существовало и Времени, Микки-Маус заговорил со мной снова…

Не могу сказать, что я слышал его — ведь у меня не было больше тела. Не могу сказать и того, что говорил Он уж прямо со Мной — ведь больше не было и моего духа. Ни моего духа, ни святого — никакого…

Вселенная была бесконечна, но при этом она была Абсолютной Точкой… Малой до такой степени, что несмотря на то, что Точкой она всё же была, всё-таки её не существовало… То есть она была в бесконечное число раз меньше любой из самых малых частиц предыдущих миров. И вообще она не была частицей. Она была только точкой. Точкой Абсолютного Несуществования…

Чтобы понять, как это может быть, достаточно слегка проанализировать словосочетание, к примеру, «точка кипения». С одной стороны, точка кипения у различных жидкостей безусловно есть, но есть она только в том смысле, в каком была бы вещественным микропятнышком некая точка, отмеченная нами в нашем же воображении на условной, и так же существующей лишь в нашем воображении, числовой шкале. Вот примерно в этом смысле и существовала та Абсолютная Точка, в которую обратился 21-го декабря 2012-го года тот один из самых примитивных миров, где мне доводилось реализовывать свою бессмертную душу, и в рамках каковой Точки мне и случилось услышать Микки-Мауса вновь…

— Вот ты всё время хочешь представить себя как умного, тонкого, культурного, интеллигентного человека, а на поверку всё время оказывается, что тебя интересует только какой-то жёсткий секс в извращённой форме. Всё бы тебе напихать в рот уважаемой даме в возрасте или и вовсе разорвать её своим членом на части. При этом в реальной жизни ты ведёшь себя подчёркнуто асексуально и если вдруг кто-то заигрывает с тобой, ты мастерски делаешь вид, что ничего не замечаешь и сразу переводишь разговор на другую тему. Жена от тебя секса не допросится, а меж тем, когда никто не видит, ты мастурбируешь часами, пытливо вглядываясь в незнакомые тебе пёзды интернет-порнозвёзд. Мне вот просто интересно послушать, как ты сам это себе объясняешь? — и Микки-Маус лукаво прищурился.

— Ты хочешь сказать, что у тебя, обычно такого занятого, есть время, чтобы слушать именно об этом? — попытался поддеть его я, но не потому, что хотел поддеть, а чтобы он так подумал, а мне бы таким образом удалось скрыть в первую очередь от себя самого, насколько же я реально рад вновь его видеть, слышать и чувствовать; быть, словом, самим собой…

— Оу! Теперь у нас времени сколько угодно! Ведь Ход Времени временно остановлен! Пока ты не расскаждешь мне всё, что я считаю своим долгом из тебя вытянуть, Новая Вселенная не начнётся. Так что не оттягивай Большой Взрыв! В конце концов, это элементарно невежливо, да и вообще как-то слишком нескромно. Даже с поправкой на пикантность теперешней ситуации… — и он снова улыбнулся своим излюбленным способом.

«Боже, как я скучал по твоей улыбке!» — пронеслось у меня внутри. Микки как будто услышал это и лукаво погрозил мне хвостом с таким видом, с каким матери грозят пальцем своим маленьким сыновьям, если те случайно застанут их неглиже.

— Знаешь что, — сказал я наконец несколько раздражённо, — я отвечу тебе. Я отвечу, но как бы в вольной форме!

— Пожалуйста-пожалуйста… — кивнул мне Микки-Маус и непринуждённо почесал себе пах. Однако это не выглядело чем-то неприличным, поскольку мы вообще находились с ним как бы в межвселенье, а когда ты находишься в предшествующей какому-либо из миров Абсолютной Точке Абсолютной Пустоты, многие условности теряют смысл.

— Я понимаю, Микки, куда ты клонишь, — начал я свой лирический монолог, — ты хочешь подвергнуть осмеянию мою бессмертную душу на том основании, что я очень много мастурбирую, а секс с реальными женщинами скорей неприятен мне. Но… мне это кажется странным и, мягко говоря, нечестным! Нет ли тут слишком очевидной самоподставы с моей, разумеется, стороны? Может мои слова, а также мысли, чувства и творческие деяния, выглядят расходящимися с так называемыми делами только из-за того, что сколько бы я не дрочил хуй, я всё равно остаюсь чистым и искренним человеком, который выглядит чудовищем в глазах Неизбывного Быдла лишь потому, что решается, презрев собственный страх, говорить вслух и сообщать о себе то, о чём другие молчат, как они сами любят говорить, из благоразумия, но на самом же деле из трусости, свойственной попросту слабакам и тупицам! Если б они были честны с собой так же, как честен с собой я сам, то наверняка выяснилось бы, что они значительно хуже меня, как говорится, во всех отношениях!

То есть, Микки, смотри, получается, что я выгляжу чудовищем только потому, что я честный и смелый? Или может хуй не дрочил Христос?

Но тогда не надо мне говорить о его человеческой природе! О том, что, мол, она занимает в нём столько же места, сколько, согласно какому-то там из первых Вселенских Соборов, Божественная!

Ты вот сам, скажи мне, никогда не думал том, что миры кажутся самим себе тем, чем они обычно кажутся, лишь потому, что в них во всех осознанно скрывается правда? Прекрасное кажется Прекрасным лишь потому, что в тот момент, когда оно таковым кому-то кажется, в рот тех, кому она не кажется таковой, автоматически начинает поступать раскалённое олово, и голоса их не могут никак прозвучать. То же происходит и с Безобразным, которое выглядит таковым в глазах Быдла лишь потому, что в момент, когда совершается таинство Называния Безобразного Безобразным, раскалённое олово сжигает изнутри тех, у кого иное мнение по этому поводу. А ты упрекаешь меня в том, что я много дрочу! Ведь ты упрекаешь меня не в этом, Микки! Ты упрекаешь меня в том, что я не стесняюсь этого!

Тех же, кто дрочит потихоньку, хотя может и не меньше меня, ты почему-то не упрекаешь! А к тем, кто и вовсе ходит по шлюхам или спаривается в обеденный перерыв со своими сослуживицами, у тебя и вовсе нет никаких претензий! Напротив, именно их ты обыкновенно и ставишь в пример, как отличных семьянинов, успешных людей, хороших отцов и всякое прочее!

А что до секса с реальными женщинами, который действительно очень тягостен для меня уже многие годы, то попробуй сам мне ответить, тупая ты мышь, как можно это любить, если он не даёт мне того Главного, для чего я вообще родился на свет, для чего я рождён Мужчиной? Как можно любить в Сексе Секс, эту тупую животную еблю, которая одна-то только всерьёз и интересует женщин? Как можно любить то, что приносит тебе не радость, а из разу в раз только горькое разочарование во всём том, к чему ты всей своей бессмертной душой стремился с самого детства, из жизни в жизнь?

Ведь мы, мужчины, ищем Единения Душ, Слияния Ян и Инь, а женщины ищут только оргазмов, денег и собственной выгоды! Как можно это любить? Нет, любить это нельзя. Это можно лишь ненавидеть — отсюда и тяга к извращённым формам: поставить на колени, напихать в рот, выебать в жопу, но… (после этого моего «но» Микки-Маус именно что вопросительно улыбнулся, будто бы говоря: «Ну-ну, договаривай, договаривай!..») …но это, знаешь ли, всего лишь, как говорится, «жестокость порождает жестокость». Ведь получается так, что Женщина забирает у Мужчины всё, что у него есть, не давая взамен ничего; даже того, что сама она считает такой незначительной (по причине её принципиальной нематериальности) малостью как душевное тепло!

Вот примерно так, Микки, я себе и объясняю всё то, о чём ты изволил меня спросить! — закончил я наконей свой лирический монолог.

— Хм-м, — хмыкнул он и спросил, — а что же ты тогда не уходишь оттуда, где тебе так плохо? — и он опять улыбнулся, но на сей раз уже испытующе.

— Как почему? — искренне воскликнул я, — Потому, что так поступают только трусы и слабаки!

— Да? — нежно переспросил меня Микки-Маус, — А может наоборот? Не забывай, что ты так говоришь во многом потому, что тебя так воспитала мама, а у неё, во-первых, была своя корысть воспитывать тебя именно так, а во-вторых, её отец, твой дед, вёл себя в похожей на твою ситуацию иначе, чем ты, но ни трусом, ни слабаком его не считала почему-то даже брошенная им с тремя детьми твоя бабушка…

Мы оба замолчали. Но мне всё же не удалось об этом всерьёз задуматься, потому что вдруг, как это всегда и случается, ни с того ни с сего грянул очередной Большой Взрыв. На сей раз совершенно без участия Быдла. Совершенно сам. Совершенно сам по себе.

«Бам. Бам-бам. Бам-бам-бам… — сказало в ответ на это событие Пластмассовое Жестяное Ведро, — Ах-ах-ах, опять все в неизбывной тоске!..»

«Это Истина-а!..» — прошелестел волосами на жопе пахучий Внутренний Ветер.

Мир снова был создан, то есть всё снова пришло к тому, чтоб ничто никогда ни к чему не пришло; пришло к тому, чтобы вообще всё было неважно и несущественно, но при этом всё равно почему-то было.

Этот дурацкий мир говорящих жестяных ведёр, мир тупых животных в обличье людей, мир внутренних бригантин; мир, где никому ни с кем ни о чём не удаётся договориться; мир, где строго два раза в год, на Рождество и на Пасху, славят самопожертвование, а во все остальные дни тех, кто понял подвиг Христа «слишком буквально», считают неудачниками даже их родные и близкие; мир, где нельзя констатировать очевидное, если ты, конечно, не хочешь попасть в сумасшедший дом для принудительного лечения — весь этот мир был создан заново! Микки-Маус создал его вновь. Такой же ужасный, как все предыдущие, только ещё хуже…

Признаюсь вам честно, я поначалу не понимало его. И только через много-много лет меня как-то раз совершенно случайно и вроде бы безо всякого повода посетила вдруг довольно странная для меня самого, но зато единственная дающая объяснение его поступку, мысль. «А что если, — подумал я вдруг, — Микки-Маус не считает ни этот, ни любой иной мир ужасным? Вдруг он, напротив, находит всё это Прекрасным, а мир нынешний, который кажется наихудшим мне, ему как Художнику представляется наиболее совершенным и зрелым Творением?».

Как только эта мысль пришла мне в голову, я сразу понял, что это единственное разумное объяснение…

Нет-нет, вы поймите меня, пожалуйста, правильно: я говорю сейчас совсем не о всей этой хуете со злым Богом манихейцев, богомилов, нынешних сатанистов и прочих еретиков. Это-то нехитро, и об этом я тоже много раз думал, но только всегда сам же и отметал, поскольку очень уж это не вязалось с реальным образом Микки-Мауса, которого, уж вы меня простите, я знаю довольно давно и неплохо. Нет, ни о каком уж прямо Злом Боге тут и речи не может быть! Напротив, он очень добрый, но… просто он… просто он… просто он… просто он считает Добром иное, чем я… Но кто сказал, что прав именно я, а не он?..

Вот, например, из жизни в жизнь я делаю то, что считаю Добром лично я, а из этого постоянно проистекает какая-то хоть и весьма многоликая, но всё же, называя вещи своими именами, хуйня. А вот Микки-Маус из мира в мир совершает то, что мне кажется Злом, а успех его всё прочней и масштабней!.. Так и кто же из нас лучше разбирается в том, что есть Добро?..

И в какой-то момент я даже спросил его об этом, как это «здесь» называется, напрямую:

— Микки, ты создал этот мир таким, потому что действительно считаешь, что именно ЭТО и есть ХОРОШО?

— Я? — рассмеялся он мне в ответ, — Ты действительно думаешь, что этот мир создал я?..

Признаюсь честно, такой своей реакцией он, как это «здесь» называется, поставил меня в тупик, сбил меня с толку, вывел из себя, выбил из колеи…

— Ну как же! — попытался я восстановить в памяти тот момент, — Мы беседовали с тобой в Предвечной Точке Абсолютного Отсутствия, обсуждали корни моих несчастий, попутно привлекая материал истории моей семьи, а потом грянул Большой Взрыв, и всё стало так, как стало теперь, то есть так же, как бывало всегда, только, с моей точки зрения, ещё хуже…

— Да помню я, помню… — согласился со мной Микки-Маус, — Но только почему ты решил, что всё это сделал я?

— Гм-м… — сказал я, — но тогда кто?

— А я не знаю-у! — развёл он руками в пространстве и улетел.

Но всё же новый мир был какой-то иной, чем все остальные. Во всяком случае, каким-то иным в этом мире был… я.

Так, например, когда Микки развёл рукам и улетел, я вдруг поймал себя на том, что думаю об этом нечто иное, чем всегда. «Ну лети-лети… Ещё не факт, что это ты улетел, а не мне перестало вдруг быть с тобой интересно… Будет необходимость, ты прилетишь опять. Да и вообще все эти полёты твои весьма условны, как и вообще всё во всех мирах, какие ты только не создавал. Где бы ты не летал, всё равно ты летаешь только внутри меня…» — примерно так, примерно так я вдруг начал думать. И мне самому было совершенно всё равно, что я стал так думать. И вообще было всё равно, думаю я или нет; на том ли я свете или на этом; жив ли я или нет; да и вообще я ли я или это кто-то другой…

Как-то вдруг оказалось, что между всем, между всем-всем абсолютно, можно поставить знак равенства. И то, что именно между всем абсолютно — это и есть единственное, что абсолютно вообще…

Да, объяснить кому-либо, что между счастьем и несчастьем на самом деле нет никакой разницы, как и между бытием и небытием, совершенно не представляется возможным, но вместе с тем нет так же и никакой разницы, видит ли кто-либо мир так же, как ты, или нет. Если тебя никто не понимает, то это совершенно никак не мешает тебе быть счастливым. Скорее даже наоборот. Хотя может и это тоже слишком скоропалительное утверждение. БОльшая правда, пожалуй, в том, что нет никакой разницы, счастлив ты или нет. И уже тем более, нет никакой разницы, что думают об этом другие. Да и о каких других может вообще идти речь, если даже Микки-Маус летает только внутри меня? И с кем бы у меня не было секса, и у кого бы не было секса со мной — это мастурбация…:)

Мы думаем, что мы спим с кем-то, но на самом деле мы просто спим… Только Ольга способна это понять… потому что мы с ней… одно и то же лицо…

Никто не создавал этого мира. Ни этого, ни какого-либо иного. Никакой из миров так до сих пор и не создан. И не создан он именно потому, что нам с Микки-Маусом кажется, что это-то как раз и хорошо… Как хорошо, что ничего нет, Господи!.. Ты слышишь меня, Микки?..

— Это для тебя имеет значение? — будто бы спросил меня он.

— Это ты или ты — пилот номер семь? — тихо улыбнулся будто бы я.

— Это я, Ольга… — прошептали жёлтые трупы когда-то зелёных листьев в сквере возле Церкви Большого Вознесения.

— Ольга? — переспросил я.

— Когда-то здесь рос один дуб… — продолжали жёлтые трупы зелёных листьев, — По иронии судьбы его звали… Сатанаил… Но для его внутренней жизни это не имело никакого значения. На свете ведь немало людей по имени Николай Романов, но это ещё не значит, что хоть кто-то из них — царь всея Руси. Так и с дубами… — чуть вкрадчиво продолжали мёртвые листья, ранее представившиеся мне Ольгой, — Ты не смотри на нас так пристально, не ищи сходства с Ольгой так в лоб, — неторопливо напевали мне они далее, — ведь мы — мёртвые. Это важнее того, что мы — листья. Листьями мы были при жизни. А теперь мы — и Ольга, и ты сам, и любое другое явление. Бывшее явление. Раскручивай, раскручивай нас нежней, наш добрый следователь, царь себя самого в бесконечности повсеместного отсутствия всех никогда несуществоваших миров. Послушай, просто послушай нас, мёртвых, потому что именно мы — прекрасны. Он понимал нашу красоту. И она её понимала. Послушай… Когда-то Ольгу звали Натальей… На этом месте, где сейчас стоишь ты, он впервые взял её за руку… И было это под сенью Сатанаила… Ибо там, где сейчас стоишь ты, тогда стоял он… Сатанаил… Старый и гордый дуб… Но не потому он был гордый, что был он Сатанаил. Для него быть Сатанаилом значило не больше, чем для какого-нибудь Васи или Володи быть Васей или Володей. Но когда Александр под его сенью взял за ручку Наталью, исход уже был предрешён. Только вот дуб не знал, не мог и представить себе, что это связано с тем, что его, старого дуба, имя — Сатанаил… Это ведь нетрудно понять, — улыбнулись трупы листьев, — сам подумай, тебе самому легко было бы догадаться, что весь мир обречён на неизбежную гибель только и исключительно из-за того, что тебя, например, зовут Макс?..

Я в ответ слегка усмехнулся; как обычно больше из вежливости…

— Вот и ему тоже такое не могло прийти в голову. Но маховик уже был запущен. Клеопатра уже взошла на престол в его сердце, сердце Александра, и с каждым днём он внутренне становился всё более юн; всё больше готов к той главной в своей всё укорачивающейся жизни ночи, которая только в мире потустороннем — то есть в том, какой вы, живые, ошибочно воспринимаете как реальный — выглядела как раннее утро на Чёрной речке, утро дуэли. Но нет, уж мы-то, мёртвые, знаем правду. То не дуэль была, нет. То было восхожденье его на ложе к Царице Мира, мира истинного, мира сердца его, а дуэль — это так всё, для отвода глаз. Не всем просто на пользу знание правды…

— А вот вы знаете, — перебил я всё-таки мёртвых листьев, — я вот гулял тут на днях с маленьким сыном в коляске, и ко мне подошли два ангела в блёклых крутках. Они шли по улице и ржали как кони, обсуждая что-то своё. Не прерывая своего гогота, они подошли ко мне и спросили, так же продолжая ржать, хочу ли я знать, как всё обстоит на самом деле. Я тоже заржал вместе с ними, и они, с хохотом же, вручили мне какую-то свою прокламацию, где ясно написано, что никакие мёртвые вообще говорить не могут. Это просто демоны себя за них выдают.

— Ты — странный… — сказали мне в ответ на это бывшие листья, — В каких-то обкуренных отморозках тебе видятся ангелы, а в жёлтых осенних листьях то трупы листьев зелёных, а то и вовсе какие-то злые духи…

— Да, я — странный… о’кей… — согласился я. Я ведь постоянно, из жизни в жизнь, с этим сталкиваюсь: какие-то жёлтые листья, воспользовавшись каким-нибудь моим очередным «интересным положением», сначала вешают мне всякую мистическую лапшу на уши про каких-то инфернальных дубов по кличке Сатанаил, а потом выясняется, что я же ещё и странный. Да-да, я хорошо знаю этот приём.

— Дальше-то будешь нас слушать?.. — осведомились у меня, извиняюсь за выражение, мёртвые листья.

— А у меня есть выбор? — усмехнулся я.

— Ну-у, это уж лучше знать тебе самому, — усмехнулись жёлтые трупы, — если ты, конечно, правильно понимаешь, кто теперь есть ты сам… — присовокупили они в конце.

— Интересно, что это имеете вы в виду, гадкие мёртвые листья! — относительно игриво, чтоб они не поняли, насколько вообще иначе, чем они, я вижу и чувствую мир, или хотя бы поняли это как можно позже, как бы воскликнул я.

— Хм… Хорошо, будь по-твоему, мы принимаем твою игру и твой вызов… — сказали листья, как будто в ответ скорее на ход моих тайных мыслей, чем на мои слова, — Помнишь, тремя днями ранее, когда мы беседовали впервые, мы представились тебе Ольгой?

«Боже! Какие беспрецедентные ложь и наглость! — внутренне поразился я, — С тех пор, как мы беседуем, не прошло и трёх минут, а они смеют утверждать, во-первых, что эта наша беседа не первая, а во-вторых, будто то, что было только что, имело место три дня назад!» Но из вежливости я снова решил промолчать.

— Видим, что помнишь… — снова улыбнулись листья, на сей раз снисходительно, — Да, мы действительно тогда были Ольгой, подобно тому, как сама Ольга была когда-то Натальей, но теперь ситуация поменялась… Теперь мы больше не мёртвые листья; не мёртвые, да и не листья вообще. Мёртвые листья теперь… (в этот момент я вдруг увидел перед собой постепенно вытягивающееся лицо самого себя; скользнув по себе взглядом, я видел так же, что моя рука потянулась к карману куртки за сигаретами) …мёртвые листья — теперь ты… Ты можешь не слушать нас, воля твоя, понятно, но теперь ты знаешь правду… Твоё нежелание слушать нас дальше — это, на самом деле, потеря интереса к себе самому. Хотя отчасти мы понимаем тебя: что нового можно услышать от мёртвых листьев… которыми ты теперь стал…

— Ну хорошо, — я решил во что бы то ни стало не терять самообладания, хотя возможно со стороны это и выглядело немного абсурдно, если не сказать сильнее, для человека, который только что превратился в кучу жёлтой осенней листвы, да ещё и посреди зимы, — ну хорошо… допустим, я — теперь жёлтые осенние листья, но может вы, Максим Юрьевич, будете так любезны хоть напоследок и хотя бы напомните мне, на каком дереве мы, листья, прежде росли?

— Некогда на этом месте рос старый и добрый дуб по кличке Сатанаил, — сообщил мне Максим Юрьевич, — По всей видимости, вы росли либо на нём, либо… на каких-то соседних деревьях…

— Ну вот… полагаю, ты и сам всё видишь… Мне уже трудно тут к этому что-то ещё добавить. — сказал я Микки-Маусу, когда всё во Вселенной повторилось ещё где-то сорок раз и наконец кончилось немного иначе, чем во всех предыдущих случаях.

— Ты про листья что ли? — спросил он меня таким тоном, будто вообще делает мне одолжение, слушая мой ответ на свой же вопрос.

— Ну да… — согласился я.

— А знаешь, почему на сей раз ты не стал перегоноем, как это всегда происходило ранее после того, как Сатанаил превращал тебя в ворох осенних листьев посреди холодной зимы? Ведь это было его ветвей дело; надеюсь, ты понимаешь! — заговорщицки подмигнул мне Микки.

— Ну-ка? — изобразил я заинтересованность, истратив на это очередное проявление собственной вежливости примерно половину всех оставшихся у меня жизненных сил.

— Это очень просто! — с готовностью принялся он мне объяснять (что у него вообще в голове, подумалось мне ещё, только что изображал безразличие, а тут вдруг так оживился!) — В этот раз тебе удалось избежать столь печальной участи потому, что данное мироздание в области людского речевого языка базируется на иных представлениях о том, какие фонетические сочетания хороши и благозвучны, а какие уродливы и неприятны на слух. Вот эти вот все бесконечно повторяющиеся алефы прежних миров признаны, мягко говоря, некузявыми. Что бы то ни было веское в теперешней Вселенной вообще несовместимо с фонемой «а»! Понимаешь?..

— Пока, признаться, не очень…

— Смотри сюда, это очень просто! — и Микки схватил мою руку, перевернул её ладонью вверх и принялся водить по ней языком, продолжая тихонько пришепётывать, — Гордый дуб больше не может называться Сатанаилом. Это более некузяво. И в этом-то всё и дело, вся соль и вся фишка. То, что раньше называлось Сатанаилом теперь называется… Цуццикерсцем, а коль это так, то ты, оставаясь Максом, неуязвим для него! Но только пока ты — Макс! — и он, погрозив мне пальцем, продолжил, — Таковы, понимаешь, законы сложения и взаимодействия Небесных Фонем; если Сатанаил называется Цуццикерсц, то Макс Гурин может чувствовать себя в абсолютной безопасности! Но только в том случае, если он действительно Макс. Ты, кстати, действительно Макс? — походя решил он уточнить.

— Уж что-что, а это-то так! — ответствовал я, — Я действительно рождён в день одноимённого святого, 29-го января.

— Это хорошо, — похвалил Микки-Маус, — а документы об этом имеются?

— Паспорт, свидетельство о рождении, водительские права… — с гордостью перечислил я.

— Неплохо… Неплохо… — задумчиво проговорил Микки-Маус, — Неплохо… — повторил он опять, — Тогда Цуццикерсц нам не страшен! Знаешь что, пойдём-ка со мной! — он схватил меня за другую руку и потащил за собой куда-то на чёрный двор…

Я так и знал, что всё будет именно так. Жопой, как говорится, чувствовал. Это ведь только в предыдущие сорок раз всё было искажено и изгажено до такой степени, что наказывалось только Добро. Теперь, в сорок первом, адовы круги завершились, и, значит, рано или поздно придётся отвечать за свои поступки… Да, рано или поздно — это-то я понимал, но только почему-то не думал, что это случится так скоро.

— То есть, ты хотел сказать «рано»? — переспросил Микки-Маус.

— Ну да… Пусть так…

— Нет, милый мой. Это не рано и не поздно. Как раз в самый раз! — воскликнул он и легонько подтолкнул меня к… Ней.

О да, из темноты арки, соединяющей сквер близ церкви Большого Вознесения и один из чёрных дворов неприятного московского центра, на меня выступила именно она, Шевцова Ольга Велимировна в белой шубе из морского котика-альбиноса…

Она двинулась на меня, а Микки ещё и подтолкнул меня к ней — так что мы, в общем, непреднамеренно обнялись. Обнялись, казалось, случайно — так, просто, чтобы друг друга удержать от падения, уберечь друг друга от случайного столкновения мужского и женского лбов — но совершенно неожиданно для себя самого я вдруг не растерялся и просунул её в рот свой язык, то есть, как сказали бы в прежних мирах, поцеловал её в губы. Поначалу, так сказать, в губы рта, если быть совсем точным, чтобы, в свою очередь, не возбуждать кривотолков и не давать поводов к разночтениям.

— Я вижу, мой друг, фауст-метеорит не причинил тебе никакого вреда! Что ж, пожалуй, я этому рада. Ну ты и пройдоха, мой друг… — она ласково улыбнулась.

Я молча смотрел на неё и ждал приговора.

— Видишь ли, я давно хотела задать тебе пару вопросов. Скажу больше, я и послала за тобой Микки-Мауса. С некоторых пор он — мой должник. Да, ты прав, мой друг, настало время платить по счетам, время отвечать за свои слова. Не думаю, чтоб ты был особо удивлён. Я всегда считала тебя одним из самых своих способных учеников, а понимание того, что за всё надо расплачиваться — это и вовсе много проще всего того, к чему мы с тобой приходили в процессе наших занятий.

— Оля, ты сказала, что с некоторых пор Микки-Маус — твой должник. Может, ты сперва объяснишь, что ты имела в виду? — с трудом держа себя в руках, точнее, не выпуская из своих объятий Ольгу, спросил я.

— Я скажу тебе, не спеши. Но сначала ты ответь мне на мои вопросы. Сейчас держать ответ твой черёд!

— Хорошо. Спрашивай. — был вынужден согласиться я. Тем более, что Микки-Маус давно уже недвусмысленно наставил на меня совершенно недекоративный обрез, несмотря на то, что приклад его и был раскрашен под «хохлому».

Ольга высвободилась из моих объятий, отошла на пару шагов назад, расстегнула свою белую шубу, приложила правую руку к низу живота и сказала:

— Я бы хотела знать, в общем и целом, какие произведения ты включил в свой курс литературы, когда работал учителем, и в каком ключе и кому конкретно ты их преподавал?..

Я снова подошёл к ней вплотную, изо всех сил изображая полное презрение к наставленному на меня обрезу, медленно-медленно коснулся ладонью внутренней поверхности её правого бедра, и рука моя, постепенно увеличивая давление, так же медленно поползла под тёмно-бордовой Ольгиной юбкой всё выше и выше. Одновременно, так же неспеша, я начал и свой рассказ:

— Признаюсь вам честно, несмотря на то, что я действительно учился на филфаке в Педагогическом, как и абсолютное большинство моих соучеников, я вовсе не рассматривал себя как будущего учителя. Как рок-звезду, или же звезду академического авангарда ala какой-нибудь там Штокгаузен, а лучше и то и другое сразу, да и плюс к тому же великого русского писателя (потом я учился и Лите), чтобы вообще в мире не осталось бы таких стульев, на каких бы не сидел я — это да, в таких ракурсах мне будущность виделась и казалась вполне заслуженной. Однако чудес не бывает. Провидение — это провидение, и спорить с ним трудно. В конце концов, после некоторых своих действительных, хотя и не прогремевших на весь мир, успехов на вышеперечисленных творческих поприщах, годам к 30-ти, совершенно для себя неожиданно и поначалу, как говорится, постмодернистского прикола ради, угодил я в одну частную школку… Тоже, к слову, созданную людьми, которые изначально видели себя совсем в ином свете: кто — театральным режиссёром, кто тоже писателем, кто художником, кто естествоиспытателем на уровне немного-немало Дарвина — в общем, как-то так. Но когда страна наша обратилась в ничтожество под натиском Перестройки, и общий культурный уровень катастрофически упал, поскольку лукавая демократия провозгласила, ничтоже сумняшись, тотальное равенство между мнением по ряду основополагающих вопросов мироздания людей действительно культурных и мнением об этом же вороватого быдла, отродясь не имевшего никаких в жизни интересов, кроме шкурных, первым пришлось всё бросить и заняться воспитанием своего потомства лично, чтобы дав своему потомству Свет и Меч Знания, оградить его, таким образом, от тупорылого и нахального быдла.

Так возникла та Школа. Возникла, в сущности, потому, что началась, называя вещи своими именами Культурная Война. И хорошим людям пришлось всё бросить и тупо пойти на фронт… вместо того, чтобы стать известными писателями, известными режиссёрами, художниками и так далее. И вместо нас всерьёз известными режиссёрами художниками и писателями как раз и стали представители тупорылого быдла. Вы и сами, Ольга Велимировна, всё это хорошо знаете, да и все мы, люди культурные, это знаем… Так что я не понимаю, к чему тут миндальничать и сыпать эвфемизмами, а просто говорю как есть, как все мы и чувствуем: наше место заняло тупое бездарное быдло. Впрочем, я отвлёкся…

Так вот. Так уж получилось, что, видать, в Пед(е) учился я неспроста; Бог это как бы запомнил, и в конце концов оказался я в школе. Сначала как преподаватель рок-ансамбля, а потом уж и вскрылось, что по образованию я — учитель словесности; как Стинг, если не ошибаюсь. Я учил дошкольников читать (и, надо сказать, всех, кого учил, научил), преподавал в начальных классах русский язык, но вот литературу и относительно старшим я долгое время преподавать опасался.

Наш директор — он же в душе, как и я, великий русский писатель — как-то предложил мне было ещё в самом начале моей карьеры учителя вести у подростков курс современной литературы, но при первом же предварительном разговоре в курилке выяснилось, что он имеет в виду скорее Хэмингуэя и Селлинджера, чем Паланика, Бегбедера, Буковски и уж, конечно, не Лимонова и Сорокина. Он тоже, будучи человеком прозорливым и деликатным, понял, что я вижу предмет как-то иначе, чем он, и искренне разулыбавшись друг другу, мы эту тему тогда замяли.

Я был этому рад, потому что действительно не понимал тогда, как преподавать литературу, да ещё и современную, да ещё и без упоминания своего собственного литературного имени:). Уж лучше, думал я, не хватая звёзд с неба, тихо преподавать себе русский, избегая излишне острых углов, а свободное время, благо у учителей его сравнительно много, посвящать труду писательскому, труду родительскому и своим вечным «Новым Праздникам». И посвящал я это своё условно свободное время всему этому столь рационально и вдумчиво, что в конце концов «Новые Праздники» стали крутить по радио, а меня позвали работать аранжировщиком в довольно известную студию звукозаписи. И на этом фоне школка, конечно, быстро померкла…

Потом прошло ещё несколько лет. По ряду причин мне в этой довольно известной студии многое надоело, равно как и вечно новые «Новые Праздники», и я ушёл отовсюду, где-то на пару лет превратившись в домохозяйку и занимаясь вялотекущим написанием философских трактатов в процессе ожидания своего ребёнка со всевозможных учебных занятий. И поэтому, когда меня совершенно неожиданно позвали в ту же школку преподавать литературу тем самым девицам, которым я же когда-то в начальной школе преподавал русский, я, опять же постмодернистского прикола ради, но вместе с тем вполне радостно, согласился.

За это время, которое для меня за всеми моими взрослыми делами пролетело совершенно незаметно, некогда маленькие-маленькие девчонки, в свою очередь, изменились довольно сильно, успев превратиться в девочек-подростков с хорошо просматривающимися так называемыми вторичными половыми признаками. Но это-то, как вы, мой цветок, мой друг, понимаете, как раз сущая ерунда. Главное, что в отличие от меня, которому и в начале наших отношений было за тридцать, они совершенно изменились внутренне, став попросту без пяти минут взрослыми людьми. И пришла, таким образом, к ним счастливая пора овладеть бесценным культурным наследием предков; в нашем с ними случае, на материале классической русской литературы. Да, я, что называется, решился, презрел свой былой страх и взялся за дело…

Первое произведение, которое мы начали разбирать, выбирал не я. Его и так задали им прочитать перед первым уроком, который должен был у них вести я, и была это «Пиковая дама» Пушкина. Девушка, которая вела у них литературу до меня, скорее всего остановила свой выбор на этом произведении из-за некоей присутствующей там заодно романтической линии, полагая, что данный материал, упавший на благодатную почву девичьего пубертата, хоть как-то осядет в их неокрепших душах; хотя бы благодаря этому, но… я, как вы, мой цветок, понимаете, решил сделать акцент на другом; на том, что я вынес из этого произведения сам, перечитав его накануне урока и находясь при этом в том самом возрасте, в каком его автор покинул наш уродливый мир.

Это было забавное совпадение, увязав каковое с ещё одним — большинство девиц были 1999-го года рождения, то есть ровно на 200 лет младше Пушкина — мне в какой-то момент удалось весьма удачно разрядить обстановку и ненадолго перейти на личности, что, как вы знаете, всегда помогает далее в обсуждении уже непосредственной темы урока. В нашем маленьком классе — да-да, их было, когда никто из них не болел, пятеро; примерно столько же, сколько и в нашей с вами литературной студии — было две девочки искренне увлечённых психологией и философией, но ещё не отдающих себе в этом отчёта. Я знал об этом…

Короче говоря, суть нашей, внешне якобы общей концепции, к которой мы пришли в процессе беседы, сводилась к тому, что Герман сошёл с ума потому, что изменил самому себе. Это, в свою очередь, «мы» вывели из фразы, которую он произносит в самом начале: «Расчёт, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!» и, собственно, тех самых трёх карт, которые он открывает сам себе внутри своей же начинающей терять разум головы: тройка, семёрка, туз. Ну-у… тут, короче, понятно, что в «туза» оформляется то состояние, которое кажется ему идеальным в начале его пути к безумию и выражается в той начальной фразе словами «покой и независимость»; ну-у, то есть Единица, Алеф, Солнце и так далее. Но об этом мы уже, понятно, не говорили. Никакой прямой эзотерики на уроке — это был для меня чёткий внутренний принцип! Косвенно — пожалуйста! Косвенно и так всё эзотерично, умей лишь увидеть, врубиться, почувствовать. И короче, у нас пошло-поехало. То есть можно сказать, что у меня в голове всё поехало, по пути уже к моему собственному безумию…

Ночами я качал с торрентов старые, ещё советского периода, экранизации различных частей «Героя нашего времени» Лермонтова. Поведение Печорина, особенно в рамках, я извиняюсь:), княжны Мэри, вызвало настоящее живое негодование моих девиц. Как, мол, так можно, спрашивали их юные сердца — а я им в ответ зачитывал тот знаменитый монолог, ну-у, вы помните «…я чувствовал себя выше их — меня ставили ниже…», ну и так далее…

Поскольку наш директор (такой же велруспис, как и я, но на двадцать лет старше) был прав — девицы действительно представляли собой как будто совершенно иную цивилизацию, базирующуюся совершенно на иных представлениях о реальности, обходящихся без письменной культуры вообще, равно как и без истории, без географии и прочего, но… с достаточно живыми при этом умами — объём того, о чём я чувствовал необходимость им рассказать, превышал мыслимые пределы. Кроме прочего, я испытывал некое чувство вины перед ними, ибо помнил, какими трогательными существами были они в первом классе, когда я вёл у них русский и чтение, а потом меня позвало главное в моей жизни — музыка — и я оставил их, уйдя работать совсем за другие деньги аранжировщиком, а они, оставленные мной, превратились в то, во что превратились, потому что всерьёз никому до них не было дела: одни были старшими в многодетных семьях, у других — родители были всегда слишком заняты собственным самосовершенствованием — словом, тут всё понятно. И я реально увлёкся всем этим.

Я рассказал им, что так уж вышло, что в России не сложилось своей философской школы, в отличие, например, от Германии и Франции. В России и литературы как таковой долгое время не существовало, не считая древнерусской духовной прозы, неизменно начинавшейся с обширного и комплексного самоуничижения автора. Поэтому когда Россия всё-таки наконец решила для себя, что она всё же скорее Европа, чем Азия, несчастной литературе пришлось отдуваться за всё сразу: и за сюжетно-беллетристическую хуету и за философию.

Мы обсуждали «Сильфиду» Одоевского, его же «Импровизатора», сравнивая последнего, конечно же, с «Египетскими ночами»; «Записки сумасшедшего» Гоголя и конечно «Красный цветок» Гаршина; «Иуду Искариота» Андреева, хотя, конечно, тут быстро стало ясно, что им пока по силам больше «Мастер и Маргарита».

Мне просто хотелось, чтобы они поняли несколько важных вещей, которые можно свести и к одной: не верь глазам своим; по крайней мере пока уму и сердцу их только кажется, что они что-то знают. Что есть реальность? А что не есть реальность? Никогда и нигде нельзя поставить точку. Нельзя поставить печать как в магазине и выдать на какое-либо произведение гарантийный талон! И «Сон смешного человека» — да, конечно! Обязательно! И «Гранатовый браслет» туда же, в то же девичье лукошко!:) И, конечно, Желтков, лично на мой теперешний взгляд, неправ — любишь по-настоящему, так отлезь, гнида:), и не еби замужней женщине мозг! — но дело ведь вообще совершенно не в этом! Не в этом. Не в этом. И ни в чём вообще…

Да, я хотел постепенно привести их, своих девиц — одних из них, когда они были совсем во младенчестве, я учил читать; в других, когда им было лет по пять, развивал чувство ритма при помощи всяких там детских ксилофонов, бубнов и барабанчиков — к стойкому пониманию того, что если ты что-то видишь, то это ещё вовсе необязательно то, чем оно кажется тебе на первый взгляд, и даже больше: ещё не факт, что всё это видишь именно ты — как-то так…

Потом у нас начался дополнительный предмет «текст», который мне разрешили вести по своему усмотрению, сохраняя лишь финальную цель: научить девиц писать изложения. И конечно вы, мой цветок, понимаете, чем мы там в основном занимались (к этому времени моя рука, в течение всего моего рассказа медленно, но уверенно поднимавшаяся вверх по Ольгиной ноге, как раз достигла её уже довольно влажной горячей двери; мой бывший Учитель внимательно посмотрела мне в глаза и едва заметно, но значимо улыбнулась).

Да-да, конечно же, первым делом я предложил им тот самый грёбаный «Фонтан» того самого Тютчева, который и сам-то есть ещё и не во всех жизнях, который про то, что все всё всем врут (Ольга снова хихикнула, то ли из-за Тютчева, то ли из-за того, что её клитору пришлось по душе одно из моих движений); вы же помните, конечно же, то наше достаточно частое упражнение, когда в коротком поэтическом тексте закрываются некоторые эпитеты, некоторые глаголы, некоторые рифмы, а ученикам предлагается на свой вкус восстановить первоначальный текст…

Да, то, что дым — влажный, им, в отличие от меня на том нашем с вами занятии, в голову не пришло, но в целом они справились неплохо. А когда мы реконструировали с ними есенинское — набившее оскомину у нас, но для них, как и всё почти прочее, нечто первичное и так непохожее на грёбаный русский рэп — «Не жалею, не зову, не плачу…», одна из моих девиц и вовсе в какой-то момент додумалась было, что «весенней гулкой ранью», уподобленной юности лирического героя, проскакать можно, в символическом, опять же, значении, только на РОЗОВОМ коне; особенно, если в этом закрытом слове три слога с ударением на первый, и при этом понимать, что в данном контексте «рань» лежит в том же семантическом поле, что и «рассвет», «заря», «восход солнца», окрашивающий, ёпти-хуй, небо в такой вот каждый раз по-своему неповторимый, но всё-таки и впрямь примерно розовый цвет, но… испугавшись собственной смелости, собственной правоты, которая вдруг ещё и обернётся какой-нибудь лишней ответственностью:), она в последний момент заменила слово «розовый» на какую-то ерунду, которой я уже, увы, не запомнил.

В общем, как видите, мой цветок, я учил их примерно тому же, чему, по моему мнению, меня научили Вы. Я скажу вам, мой цветок, более: меня никто не научил большему, чем Вы! Да, на филфаке мне было скучно. Да, из-за Вас. Знайте это, пожалуйста! Мне очень хочется, чтобы вы знали об этом — говорил я, продолжая ласкать Ольгину вульву, всё увереннее теряя при том понимание, что же является большей правдой: то, что я только что говорил, о том, что моим главным Учителем безусловно является Ольга, или то, что я реально теряю разум и волю, чувствуя, как дышит под моими пальцами Горячая Ольгина Дверь.

— Что, совсем заплутал, горемычный? — засмеялся над ухом у меня Микки-Маус и одновременно уткнул мне в анус ствол своего расписанного под «хохлому» шутовского, но всё же заряженного обреза, — Давай-давай, — подбадривал он меня, — сделай с ней то, что хочешь; то, что всегда хотел; ну же, давай! Пошёл!

Ольга испытующе и неотрывно смотрел мне прямо в глаза… «С некоторых пор он — мой должник!» — буквально вспыхнула у меня в мозгу её недавняя фраза, показавшаяся мне вдруг ключевой. Это именно так и было, поймите вы меня хоть раз в жизни правильно! Как будто кто-то совершенно буквально залез ко мне в голову и бесстыдно громко и продолжительно пукнул в самом центре моей души: «Микки-Маус заодно с Ольгой! Но сама Ольга заодно с Микки-Маусом только на всякий случай! Её истинная цель — ты! Если она удостоверится, что ты заодно с ней, она пошлёт Микки-Мауса, не задумываясь ни на секунду!»

«Господи! Ну почему же ты опять ниспосылаешь мне такой трудный выбор!!!» — возопил кто-то внутри меня. Да, с одной стороны, вот она Ольгина Дверь, я чувствую её пульсирующее тепло, и именно этого тепла мне и не хватало всю жизнь, да и Микки-Маус, уткнувший мне в задницу свой хохломской обрез, хотя бы уже из-за одного этого в данный момент не вызывает у меня особой симпатии, но… но… но… это вечное сатанинское «но»!.. но… но… Но что же я могу с собой сделать, Господи, если я именно что жопой чувствую, что опять должен, просто обязан выбрать то, что так мало подходит мне и совершенно не отвечает самым главным моим мечтам и желаниям!..

Ольга продолжала всё так же неотрывно смотреть мне в глаза, едва заметно улыбаясь правой частью своего прекрасного личика, точнее правым уголком своего манящего рта.

— Оля… — начал было я говорить, но слова будто застряли у меня в горле. Так бывало на наших с ней давних уроках, когда я толком не умел ещё говорить. Нет, не в том, разумеется, смысле, в каком мы разговариваем на кухне или судачим о бытовых пустяках. Нет, я о другом. Она, прекрасная умница, задавала мне какой-то простой вопрос; просила, например, сформулировать коротко, ну, к примеру, эстетический идеал Автора, каким он предстаёт в том или ином стихотворении. Ну хотя бы вот:

Мне любить до могилы Творцом суждено, Но по воле того же Творца, Всё, что любит меня, то погибнуть должно Или так же страдать до конца…

Она спрашивала меня и, доброжелательно улыбаясь, ждала долгими минутами, когда же наконец я перестану стесняться себя самого и пойму, что да, действительно, на самом деле, именно так, конечно же конь именно РОЗОВЫЙ!..

Теперь, спустя четверть века всё это повторяется вновь: подворотня, лукавая Ольга, моя рука у неё под юбкой, обрез Микки-Мауса, упирающийся в мой анус и… необходимость держать ответ…

— Максим, друг мой, ты вовсе не должен идти против собственной совести и делать выбор, о котором будешь потом жалеть… — пришла на помощь мне мой Учитель, видимо, оставив надежду на то, что её косноязычный Ученик заговорит первым, — Этот выбор делаешь именно ты. И никто не сделает его за тебя. И главное, о чём должен ты сейчас помнить, это то, что никто и ничто не принуждает тебя клеветать на себя, идти против своей совести или действовать вопреки собственным интересам. Это самое главное, о чём должен ты сейчас помнить… — Ольга снова улыбнулась, необыкновенно ласково и по-доброму.

Если бы такой вот улыбкой хоть раз в жизни меня одарила бы моя сложная мать, я бы, наверное, немедленно умер от счастья.

— Но… — продолжала она, улыбаясь, — я люблю тебя, мой друг, и хочу быть честной с тобой до конца. Если ты сейчас выберешь не меня, а Микки, ты никогда не узнаешь, почему он — мой должник…

Я резко оторвал руку от её вульвы. Одновременно с этим Микки-Маус убрал обрез от моего ануса. Он сделал это столь резко, что в первую тысячную долю секунды мне даже показалось, что он, напротив, всё-таки выстрелил мне в самую жопу Души, но… уже через миг мы снова сидели с ним на деревянной скамейке близ Церкви Большого Вознесения…

Я молчал. Он тоже молчал. Я не улыбался. Он тоже делал вид, что вообще смотрит в другую сторону; что вообще он не Микки-Маус, а случайный сосед по скамейке.

Тогда откуда-то со стороны аляповатого фонтана «Наталья и Александр» (о торжественном открытии коего к двухсотлетию великого поэта я даже вынужден был когда-то написать заметку по долгу службы штатного корреспондента информационного отдела «Независимой газеты») на нас двинулось нечто бесформенное, но как бы в скалистом пальто…

Да, скорей всего это был человек. Я бы даже сказал, животное. В том, собственно, смысле, что явно не растение и не минерал. Впрочем, в последнем я, к своему же удивлению, интуитивно сомневался и, как показало моё ближайшее на тот момент будущее, весьма ненапрасно.

Так или иначе, объект в скалистом пальто постепенно вплотную приблизился к нашей инфернальной скамье и сначала попросту молча сел между мною и тем, кто в течение последних пяти минут так натурально, скотина такая, и методично делал вид, что не только не является Микки-Маусом, но и вообще не имеет и никогда не имел никакого отношения ни к нему, ни ко мне, ни ко всей этой, изложенной на этих страницах, истории. Мы сидели втроём, нелепые, подле Церкви Большого Вознесения, как будто на скамье подсудимых, и молча болтали ногами в межзвёздном пространстве.

Так прошло полчаса. Наконец бесформенный незнакомец, всё так же не проронив ни слова, взял меня за руку, встал с лавки и увёл меня из этого сквера.

Тот, кто никак не хотел признаваться в том, что он — Микки-Маус, остался сидеть там один. А может и нет. Я не знаю. Ведь мы же ушли. Может потом и он ушёл. Может быть, он и впрямь не был никаким Микки-Маусом, а только казался мне таковым по духовной незрелости — кто ж теперь, по прошествии стольких лет, возьмётся что бы то ни было всерьёз утверждать? Теперь, когда мир опять уже столько раз изменился…

Я смутно помню, конечно, о чём сразу после того, как мы тогда покинули сквер, говорил со мной Эверест — а объектом в скалистом пальто, конечно же, оказался именно он — иногда мне даже кажется, что я помню это не так уж и смутно, а наоборот весьма отчётливо и ярко, но большую часть времени своей бесконечной жизни я всё-таки не уверен в этом. Если вам интересно, я, конечно, могу поделиться с вами подробностями той нашей с Эверестом беседы, но я и сам иногда не могу поручиться, что он действительно говорил то, что, как мне тогда казалось, я слышу.

Он сказал мне, кажется, что я сделал правильный выбор — в том смысле, что выбрал не Ольгу — что именно благодаря этому я и узнаю теперь правду, вопреки тому, что она, лукаво уверяла меня в обратном; что ей только кажется, что Микки-Маус — её должник, а на самом деле всё совсем наоборот, потому что, де, тогда, на бильярдном столе, она сымитировала оргазм с ним и, ошибочно полагая, что это вообще всё проверка не для неё, а для нас, взяла с него клятву молчать, в то время как в действительности, получается, что это как раз она-то и лоханулась там, а не мы, и клятву молчать впору было как раз-таки брать с неё!..

И ещё что-то важное говорил мне в тот день Эверест; кажется, про то, что я сделал правильный выбор ещё и тогда, когда ушёл с ним, с Эверестом, потому что таким образом я избежал рассказа о том, как я был истинно счастлив третий раз в жизни, и хотя, на первый взгляд, ради этого всё и было затеяно, Микки-Маус как раз это — то, что Третий Случай Счастья остался нерассказанным — и оценил выше всяких похвал и, мол, да, он ещё до рождения моего говорил в кругу таких же, как он Микки-Маусов, что я — лучший его Ученик!..

И что-то ещё мне говорил Эверест, и ещё что-то; и всё время говорил, как я кругом прав; и вообще, сказать по совести, в тот вечер он, кажется, ответил на все вопросы, которые когда-либо всерьёз интересовали меня, но……. всё это уже не имело для меня никакого значения…

4 октября 2011 — 28 марта 2012.

(54-я годовщина запуска первого искусственного спутника Земли — 51-й день рождения Ольги.)