Первым в русской литературе о Дне Сурка заговорил Лермонтов. Со свойственным ему пафосом истерического безразличия, Михаил Юрьевич бесконечно твердил о том, что вся наша жизнь — сплошной скучный фарс, который может быть интересен только грубым и глупым людишкам, то есть, опять же, скудоумным моральным уродам, за каких со всеми основаниями ваш покорный слуга почитает большую часть так называемого цивилизованного общества. Эта бесконечная цепь повторений одного и того же скучного и посредственного сюжета, каждое из каковых повторений всё бездарнее и бездарнее, заёбывала Лермонтова. Оттого ему и надоела, возможно, Бэла, что он видел в ней всю ту же княгиню Веру или капризную Мэри, и во всех них он видел кобылиц, то есть красивых, выносливых, норовистых или покладистых, злых или добрых, но довольно тупых животных. Животным был и он сам.
Барсом не получилось. Котом не прельщало. И когда явился санитар леса Мартынов, Лермонтов скорее всего был ему рад, потому что, возможно, надеялся, что День Сурка кончится хотя бы с его смертью. Но он просчитался. Смерти не существует. Это тоже Красивая Сказка. Смерть так же придумали в утешение.
Ни один день не может начаться и не может закончиться. От рождения мы разрезаны на куски. Их ровно столько, сколько нам отпущено (сколько мы сами себе отпустили в зависимости от собственной внушаемости) дней. И в этих тысячах дней тысячи нас кружатся с опротивевшем самим же себе упорством и так будет всегда.
Хренова туча, извините за словоформу, веретенов кружится во вселенной. Вертится и сама вселенная. Веретена дней кружатся в веретенах месяцев, а те кружатся в веретенах лет; года, как известно, кружатся в бесконечно вращающихся столетиях. Всё это сказочно скучно. Это действительно Ад, и это реальность.
В какой-то степени, Адам с Евой не должны были вкушать плодов Древа Познания Добра и Зла, но в наши дни это легко поправимо, ибо существует такая нехитрая хирургическая операция, как лоботомия, отлично защищающая слишком умных от божественного проклятия.
Всё это, конечно, якобы давно всем понятно, а мне-то уж и подавно это ясно давно, ибо я довольно крупный и умный ёж, но я считаю необходимым об этом писать в надежде на то, что кто-нибудь из якобы понимающих всю эту катаперверсию поймёт это глубже, благодаря моему способу изложения материала и поймёт также, что надо бы что-то с этим, в конце концов, делать. И делать несмотря на то, что всё действительно однохуйственно. Что делай, что не делай — всё, как об стенку горох.
Но горох прежде чем отскочить, всё-таки сначала к этой стенке летит, и такая вот бесконечная хуйня, это бессмысленное «туда-сюда», очень умиротворяет, а порой даже развлекает. А вы же так любите все развлекаться! Поэтому если горох в нашей комнате перестанет летать к стенке и отскакивать от неё, смерть наступит ещё при жизни.
И потом есть же такие банальные вещи как физика, энергия, вся хуйня, которая пока что наименее скомпрометировала себя из всех созданных Человечком религий. С другой стороны, конечно уже не за горами то время, когда и физика будет низложена, и парадоксы Зенона вступят в полную силу. Не за горами то время, когда перестанут рождаться дети, ибо достижение сперматозоидом яйцеклетки станет физически невозможно, ввиду физической невозможности как такового движения. Предметы, выпущенные из рук, перестанут падать на землю или любую другую горизонтальную поверхность. Во многом это будет связано с невозможностью выпустить их из рук, что будет связано с тем, что у нерождённых детей не может быть рук, равно как и головы или ног. Но даже если бы предмет и удалось выпустить из рук, он бы всё равно не упал. Да и существование предметов, в принципе, станет невозможным, поскольку электроны не смогут вращаться вокруг атомных ядер, потому что станет невозможным движение.
Но когда всё это произойдёт, чего, в свою очередь (да и очереди-то никакой нет — никому ничего на хуй не надо — никого нет; подходи, бери, что хочешь, если, конечно, ещё не утратил способность хотеть), произойти не может, как и не может произойти ничего, — это будет (не будет) означать лишь одно — только то, что в рамках Дня Сурка наступил вечер. Однако уже утром всё обязательно начнётся по новой.
В частности, все пойдут в сортир, затем в ванную, а после на работу. Некоторые после работы пойдут развлекаться и одновременно тешить своё самолюбие в программу «Слабое звено» — отвечать на вопросы, многие из которых придумал я, что, в свою очередь, является уже моим частным случаем работы.
И ещё одно, точней — три. (Какая разница между одним и тремя, право слово?) Во-первых, я хочу предостеречь читателя от одной фишки. Ещё Илья Гавронский как-то сказал, что всегда был уверен в том, что глава в моём романе «Новые праздники», посвящённая раскрытию сути «божьего промысла», объясняющая, что все люди в конце концов станут одним единственным существом и почему это так — это лишь моя остроумная выходка, если не сказать игра экстремистского ума. Я разубедил его, но удивился. Удивился, несмотря на то, что восприятие казалось бы неглупыми людьми фразы Сократа «я знаю, что ничего не знаю» всего лишь остроумным каламбуром давно уже не является для меня новостью. Так вот, я не шутил сейчас. Не шутил ни в «Новых праздниках», ни здесь. Я вообще не люблю шутить и, не смейтесь, разговаривать тоже. Я часто шучу и много болтаю только потому, что родившись на свет, я оказался в заведомо безвыходном положении.
Во-вторых, когда Лермонтов, будучи студентом, один на всём курсе знал английский и, в силу этого имел возможность читать в оригинале английских романтиков (в частности, Колриджа), а на вопросы однокашников (о чём, мол, книга? Ну скажи! Ну чего ты, прям, как не родной!) отвечал, что им не следует нагружать себя лишними знаниями, поскольку даже если бы они тоже знали английский, всё равно бы ничего не поняли — я думаю, он был прав.
В третьих, когда Дмитрий Воденников прочитал ещё в машинописи мой первый роман «Псевдо» и сказал, что ему он понравился, то сразу же счёл необходимым добавить, что более всего ему приглянулось якобы содержащееся там клаустрофобическое ощущение времени. Заебись, блядь! (Хотя, конечно, на самом деле, большое спасибо. Дима вообще приятный, хотя и позёр. К его чести надо сказать, что он откровенный позёр. Честный фраер, блядь.)