Мальчик из Холмогор (1953)

Гурьян Ольга Марковна

Часть третья 

 

 

Глава первая

На следующий день Михайло Васильевич повёз Мишу на Малую Невку, в дом Строганова, где с недавних пор помещалась академическая гимназия. Едва Михайло Васильевич переступил порог, как весть о том мгновенно распространилась по всему зданию. И не успел швейцар принять тяжёлую медвежью шубу, как отовсюду с радостным криком прибежали мальчики. Задние толкали передних, чтобы протиснуться ближе, а кто-то запоздавший скатился со второго этажа прямо по перилам лестницы. Мальчиков было около сорока. Были среди них совсем уже большие, и Миша испуганно отступил перед их шумной толпой.

— Здравствуйте, дети! — сказал Михайло Васильевич. — Что же, у вас сегодня уроков нет, что вы так озорничаете?

— Уроки есть, — ответил тоненький, длинноносый мальчик и лукаво подмигнул товарищам, — но когда мы вашу карету увидели, мы тотчас ненадолго отпросились у наших учителей.

— Добрые же у вас учителя, — сказал Михайло Васильевич строгим голосом, — что без дела отпускают вас!

— Пришлось отпустить! — живо ответил тот же мальчик. — Им нас не удержать. Мы бы всё равно убежали.

Михайло Васильевич засмеялся и попросил:

— Пропустите нас, дети. Мне надо к Семёну Кириллычу, а вы возвращайтесь к своим урокам. В обед я приду к вам в залу, и мы побеседуем.

Сени тотчас опустели, а Михайло Васильевич, поднимаясь по лестнице, сказал Мише:

— Семён Кириллович Котельников — инспектор академической гимназии. Ты должен его любить и уважать.

Когда они вошли в кабинет, Котельников, человек ещё молодой и скромно одетый, весь просиял, вскочил и, подвинув своё кресло, помог Михаилу Васильевичу сесть.

Ломоносов грузно опустился на сиденье, кресло заскрипело.

— Мебель-то у вас хрупкая, — сказал Михайло Васильевич и опасливо поёрзал. — Выдержит? — и сел плотнее. — Вот, Семён Кириллыч, племянник мой, Михайло Головин.

Миша поклонился, как его обучили. Семён Кириллович внимательно посмотрел на него.

— Мальчик он понятливый и добронравный. Читает и пишет для своих лет изрядно. Прикажи, друг, чтобы его латыни обучали и арифметике, а он к ней способен. Ещё танцевать, а то, сам видишь, неуклюж он ещё маленько. И пишет он по-старинному. Чтоб чисто и хорошо обучили писать. По праздникам буду его домой брать... В какую комнату думаешь его поместить?

— Место в любой комнате найдётся, — ответил Семён Кириллович. — Вы ведь знаете, Михайло Васильевич, что учеников у нас всё ещё неполное число.

— Ну что ж, если место есть, устрой его с Рихманом.

— Хорошо ли будет? — усомнился Семён Кириллович. — В той комнате все первейшие шалуны и старше Головина, хоть и немного.

— Было бы сердце доброе и ум острый. А шалят от молодости. Учатся хорошо ли?

В это мгновенье дверь медленно начала открываться, и в неё, кряхтя и охая, с трудом стал протискиваться огромный ком овчин. Наконец он влез в комнату, упал на пол, рассыпался и оказался четырьмя тулупами. А за ним невысокий человек, топая короткими ногами и всплескивая толстыми руками, пытался заговорить и только охал и отдувался.

Встревоженный Семён Кириллович поднялся и спросил:

— Что с вами, Фаддей Петрович? Не хотите ли воды?

— Дайте мне лист бумаги, я напишу прошение! — вдруг закричал Фаддей Петрович тонким, высоким голосом. — Я так не могу! Я так не хочу! Увольняйте меня! — И, легко подскочив к тулупам, схватил их один за другим и поднёс Семёну Кирилловичу: — Вы помните, когда гимназистам выдали эти тулупы? Две недели не прошло, как я сам надел их на этих разбойников! Две недели! А на что они похожи? Ведь это казённое добро!

Тулупы действительно были совсем новенькие, но располосованы так, что овчина торчала клочьями.

— И они ещё извиняются — подрались, мол! Разве драка — это извинение?

— Когда я был помоложе, — сказал Михайло Васильевич, — мне самому случалось с тремя сразу драться и всех троих побороть.

— Но вы свою одежду рвали, а не казённую! Увольняйте меня, Семён Кириллович! Не могу я больше от этих озорников терпеть!

— Ну что ж, Фаддей Петрович, — сказал Семён Кириллович и чуть усмехнулся, — если вы настаиваете, мы этих драчунов исключим.

Фаддей Петрович сразу замолчал и в ужасе посмотрел на Семёна Кирилловича.

— Что вы! — уже тише заговорил он. — Как это можно? Они же ещё ничему не научены! Что они будут делать? Не в разбойники же им идти! Я погорячился, Семён Кириллович... А тулупы отдадим починить, и вся недолга.

— Нет! — сказал Семён Кириллович. — Всякий проступок должен быть наказан. Придётся посадить их в карцер.

— Семён Кириллович, не надо! — взмолился Фаддей Петрович. — Это для здоровья вредно. Лучше запретите им на две недели носить мундир и велите надеть серые куртки. Стыдно, а не больно и казённые мундиры будут целей.

— Хорошо, — сказал Семён Кириллович. — Так и сделаем. А вот наш новый гимназист, Михайло Головин. Пожалуйста, подберите ему мундирчик и отведите в столовую. Жить он будет в той комнате, где Рихман.

Фаддей Петрович сказал: «Слушаю!» — подобрал с полу тулупы и, прижимая их одной рукой к животу, протянул другую Мише. Но Миша, метнувшись к Михайлу Васильевичу, схватился за его рукав.

— Иди, дружок! — сказал Михайло Васильевич. — Мы с тобой ещё сегодня увидимся.

И Миша пошёл с Фаддеем Петровичем.

 

Глава вторая

У Миши ёкнуло сердце, когда Фаддей Петрович ввёл его, одетого уже в новый мундирчик, в залу, где гимназисты собрались в ожидании обеда. От шума звенело в ушах. Гимназисты играли в чехарду и, даже не заметив прихода Фаддея Петровича, прыгали через головы друг друга. Фаддей Петрович поймал за рукав пробегавшего мимо него мальчика и сказал:

— Позови Рихмана.

— Рихман! Рихман! — закричал мальчик убегая.

Рихман только что, упершись ладонями в колени, подставил свою спину очередному прыгуну. Когда он выпрямился, то Миша признал в нём длинноносого мальчика, которого заметил раньше в сенях. Скользя по натёртому паркету, Рихман подбежал и нетерпеливо спросил:

— Чего вам, Фаддей Петрович?

— Вот тебе сосед за столом и по комнате, — ответил Фаддей Петрович. — Смотри, ты старше. Будь к нему внимателен.

Фаддей Петрович ушёл, а Рихман, заложив руки за спину, оглядел Мишу с головы до ног и спросил:

— Как тебя зовут?

— Михайло Головин, — торопливо ответил Миша.

— Какой ты круглый! Небось, бегать совсем не умеешь?

— Я хорошо бегаю, — возразил Миша, — и плавать умею и на деревья лазить.

— А ползать умеешь? — крикнул Рихман, сделал ему подножку, и Миша очутился на четвереньках.

— Медвежонок! — закричал Рихман. — Настоящий ты медведь! Недаром тебя Михайлом зовут. А ну, покажи, как бабы за водой ходят, как ребятишки горох воруют!

Но Миша уже вскочил и, засучивая рукава, воскликнул:

— А ну, выходи! Я не посмотрю, что ты старше. Я тебе так дам — охнуть не успеешь! Михайло — имя хорошее. Мне его в честь дяди дали — Михайла Васильевича!.. Будешь драться, или мне тебя так поколотить?

— Не буду, — сказал Рихман. — Михайло Васильевич всей нашей семье благодетель и второй отец. Будем дружить! Ты меня просто Федей зови. Я сам отколочу того, кто тебя дразнить станет... Становись в пару, обедать зовут.

На столе уже стояли тарелки с ухой, и Федя, усаживаясь рядом с Мишей, шепнул:

— Изрядно кормят! Ещё бураки будут с осетриной. А на третье — каша. На наших харчах, Михайло, живо поправишься. А то ты такой худенький-худенький! — И он ущипнул его в бок.

— Сам поправляйся, тебе нужней! — ответил Миша, засмеялся и тоже ущипнул Федю.

— У!.. Лапы медвежьи! — сказал Федя и тоже засмеялся.

Тут подали кашу, такую крутую, что ложка в ней стоймя стояла, и новые друзья, замолчав, усердно принялись за еду.

После обеда Семён Кириллович сам отвёл Мишу в классы. Учитель указал Мише его место и велел соседу показать ему немецкие буквы.

— Эту неделю я тебя не буду вызывать, — сказал учитель, — а затем проверю твои успехи. Если ты постараешься, то сумеешь догнать своих товарищей.

Миша усердно принялся вырисовывать буквы. Сосед время от времени поглядывал, как он пишет, и шёпотом поправлял его.

— Ты в какой комнате? — спросил он.

— С Рихманом Федей, — ответил Миша.

— Значит, со мной тоже. А ещё с нами Саша Хвостов. Вон он сидит за дворянским столом.

— Зачем?

— Как — зачем? Они дворяне, а мы поповичи, солдатские и матросские дети. Чтобы от нас грубостей не набрались. Некоторые здесь даже не живут, а только на уроки приезжают со своими гувернёрами. А сами ещё грубее нас и дерутся и бранятся.

— А Федя где сидит?

— А вон за отдельным столом. Его на эту неделю от всех отсадили, потому что он запустил бумажных голубей в классе и попал в учителя. Учитель обозлился, хотел его тростью ударить, но Федя не испугался и закричал, что он Михайлу Васильевичу пожалуется, а учитель пожаловался Семёну Кирилловичу, и Федю так посадили, чтобы он не мог шалить. Но он говорит, что у него больше терпенья нет быть добронравным.

— А как твоё имя? — спросил Миша.

— Кóсма.

— Такого имени нет, — сказал Миша.

— Нет, есть. По-простому это будет Кузьма, а по-учёному выходит Косма. А я обязательно буду учёный. А ты?

— Мне тоже очень хочется.

— А какая тебе наука нравится?

Миша признался, что он ещё мало знает, какие бывают науки, и ему всё очень хочется узнать.

— А я буду химиком, — важно сказал Косма. — Ты знаешь, что такое химия?

— Я у Михайла Васильевича видел химическую лабораторию.

— Видел! Вот счастливый! Мне бы глазком взглянуть! Слушай, хочешь, я тебе мою лабораторию покажу? Только поклянись, что ты никому не скажешь.

— Чем клясться?

— Ну, чем хочешь!

— Чем хочешь клянусь, никому не скажу.

— Слушай, когда классы кончатся, все побегут во двор гулять, а ты не беги, подожди меня. Я... Ай! — закричал он.

Учитель, уже давно заметивший, что новые соседи не пишут, а шепчутся, на цыпочках подкрался к ним. Весь класс, затаив дыхание, ждал, что будет.

Учитель схватил Косму за ухо и так, не отпуская, отвёл на другое место, а рядом с Мишей посадил совсем взрослого мальчика. Этот беседовать не стал, а хмуро показал Мише другую букву и время от времени говорил:

— Кверху тоньше веди, книзу толще!

И так кончился урок.

Когда мальчики, толкая друг друга и прыгая через скамейки, выбежали из класса, Миша поотстал от них и оглянулся, отыскивая Косму. Но Косма уже подходил к нему, держась рукой за распухшее ухо, и таинственно шепнул:

— Идём!

Он привёл его в небольшую комнату, где стояли четыре кровати, четыре стола и четыре табуретки, оглянулся, приоткрыл дверь, выглянул в коридор, запер дверь и сказал:

— Поклянись ещё раз!

Миша, замирая от любопытства, ещё раз поклялся, и в то же мгновение Косма нырнул под кровать. Он довольно долго возился там и наконец вылез, весь красный, таща за собой небольшой сундучок. Потом снова залез под кровать и снова появился, зажимая в руке очень большой ключ. Ещё-раз оглянувшись, не идёт ли кто, он стал на колени перед сундучком, вставил ключ в замок и повернул его. С мелодичным звоном замок открылся, и Косма поднял крышку сундука.

— Иди сюда! — шепнул он.

Миша опустился на пол рядом с ним.

Крышка сундука была оклеена разными картинками, и среди них был портрет Михайла Васильевича, вырванный из его сочинений. На другой картинке было нарисовано, как человек в нарядном кафтане отшатывается, будто его ударили, а прямо на него летит большой белый шар.

— Это Рихмана отец, тебе Федя расскажет, — сказал Косма и начал вынимать из сундука свои сокровища.

Тут были аптекарские баночки и пузырьки, заткнутые бумажками и наполненные разными порошками и жидкостями, немного лабораторной посуды, похожей на ту, которую Миша уже видел, но щербатой и частично побитой, так что, вероятно, её выбросили, а Косма подобрал. На самом дне лежала хорошенькая медная ступка, в каких повара толкут корицу, гвоздику и тому подобное.

— Вот, — сказал Косма, со счастливой улыбкой разглядывая расставленное на полу хозяйство. — Я по воскресеньям, когда все уезжают по домам, целый день занимаюсь химией.

— А откуда ты знаешь, что надо делать? — спросил Миша.

— Я ещё не очень хорошо знаю. Мне немного рассказали старшие гимназисты. У одного есть книга по химии, и он мне иногда немного из неё читает, но в руки не даёт, жадничает. Говорит, что я всё равно не пойму. Но я пойму и без него добьюсь. Порох тоже нечаянно изобрели. Толкли в ступе всякую всячину, и вдруг всё взорвалось и оказался порох. Я, может быть, тоже буду вот так толочь, и вдруг окажется изобретенье.

— А вдруг взорвётся? — сказал Миша и опасливо отодвинулся.

— Вот ещё! — ответил Косма. — Если бы все взрывались, то и химиков бы ни одного не осталось!

Он бережно убрал свои банки и склянки, запер сундук и снова где-то под кроватью спрятал сперва ключ, а потом сундучок.

— Пойдём, что ли, побегаем по двору, — сказал он. — До ужина ещё осталось время.

 

Глава третья

Неделя прошла незаметно. Миша уже через три дня знал немецкие буквы и начал учить слова. По арифметике он оказался лучше многих и уже начинал подумывать, что хоть он и моложе всех годами, а всё не из последних гимназистов.

В воскресенье рано утром за ним приехала карета и повезла его на Мойку. Здесь его встретили с восторгом.

— Ах, Мишенька, как тебе мундирчик к лицу! — воскликнула Матрёша.

— Вас не узнать, братец! — шепнула Леночка.

Елизавета Андреевна пощупала сукно на рукаве и сказала:

— Ты теперь уже не дитя и должен хорошим поведеньем отблагодарить своих благодетелей.

А за завтраком Михайло Васильевич, кладя ему на тарелку большой кусок пирога, негромко сказал:

— Молодец! Мне Семён Кириллович говорил о твоих успехах.

До самого обеда Миша бегал по всему дому и всем рассказывал, как хорошо в гимназии. У лаборанта он выпросил для Космы несколько ненужных склянок. Игнату Петрову пересказал всё, чему за неделю научился. Но после обеда, когда Михайло Васильевич уехал на весь вечер, ему стало скучно, и он обрадовался, когда пришло время возвращаться в гимназию.

В гимназии в его комнате ещё не был зажжён огонь. Федя Рихман лежал на кровати и просил ему не мешать, потому что он сочиняет стихи. Саша Хвостов ещё не вернулся от родителей. Косма Флоринский сидел в темноте у окна и смотрел на заснеженный двор. У него была завязана рука.

— Взрыв? — шёпотом спросил Миша.

— Глупости! — сердито ответил Косма. — Кислоту переливал и капнул на руку.

Миша отдал ему склянки, и Косма, пожав ему руку, спрятал их на время под подушку. Федя зашевелился и сказал:

— Ничего не выходит, когда вы шепчетесь! Я в другой раз сочиню до конца. Давайте болтать!

Все помолчали.

— Давайте рассказывать каждый про себя, — сказал Федя. — Ты самый младший, Миша, начинай!

Миша зажал руки меж колен, задумался, улыбнулся и начал рассказывать про Холмогоры. Оба друга слушали, не перебивая, а когда он кончил, Федя вздохнул и сказал:

— Сколько ты уже успел увидеть! Как это хорошо!.. Рассказывай теперь ты, Косма.

— Мне нечего рассказывать, — ответил Косма. — Отец у меня священник в Москве. Приход бедный. Хотели меня в Спасские школы отдать, но я отца умолил, он последнее продал, повёз меня в Петербург и поместил сюда. У меня ничего не было, всё впереди.

— И у меня ничего не было, — сказал Федя. — А впереди что? Кончу гимназию, поступлю в переводчики. Только я ленивый, из меня большого толку не будет.

— А ты не ленись, — сказал Миша.

Федя засмеялся, а Косма предложил:

— Расскажи, Федя, про твоего отца.

Федя тотчас приподнялся на кровати и, не дожидаясь дальнейших приглашений, начал:

— Отец с Михайлом Васильевичем очень дружили — как братья. Они были однолетки. Отец родился в тот же год и месяц, как Михайло Васильевич. Правда удивительно? Я понимаю, что это ничего не значит, но всё-таки это приятно.

Когда Михайло Васильевич начал изучать электричество, он и отец делали свои опыты когда вместе, а когда порознь и всегда делились наблюдениями. Ты знаешь, что такое электричество? Михайло Васильевич про это стихи написал:

Вертясь, стеклянный шар даёт удары с блеском, С громовым сходственны сверканием и треском.

Представляешь, какое это зрелище? Весь город сбегался смотреть, как из стеклянных шаров вылетают искры, и все спрашивали, что это такое и отчего это бывает во время грозы.

Михайло Васильевич и мой отец оба знали, что электрическая сила опасна, но не боялись, а изучали её. Ведь и кровельщик, когда кроет крышу где-нибудь высоко на колокольне, знает, что это опасно и он рискует жизнью, но он об этом не думает, а исполняет свою работу, и случается — падает и погибает. Вот так же Михайло Васильевич и отец — оба работали, не думая о смерти. Михайло Васильевич остался жив, а отец погиб.

Михайло Васильевич установил, что не электричество — от грома и молнии, а наоборот, и что, следовательно, и без грозы тоже можно произвести электричество. Но отец делал свои опыты только во время грозы.

Отец был на заседании в академии, когда вдруг увидел, что при совершенно ясном небе вдали начинается гроза. Он поспешил домой вместе с гравёром Соколовым. Когда они вошли в сени, отец показал Соколову свои приборы и сказал, что сейчас опасности нет никакой. И пока отец говорил, вдруг Соколов увидел, как от железного прута без всякого прикосновения отделился бледносиневатый огненный шар с кулак величиной и медленно пошёл по воздуху прямо ко лбу отца и отец беззвучно упал назад. В то же мгновенье раздался страшный удар, будто выпалили из пушки, и Соколов упал плашмя и почувствовал у себя на спине удары, а после оказалось, что это проволока изорвалась и ему по всему кафтану прожгла полосы.

Когда Соколов поднялся, то все сени были полны дымом и он не смог рассмотреть отцова лица и подумал, что отец тоже, как он, упал от удара и сам встанет. А так как он боялся, не зажгла ли молния дом, то выбежал на улицу звать на помощь. А матушка, когда услышала этот страшный удар, выбежала в сени, сквозь дым увидала отца, лежащего навзничь, и бросилась к нему. Но отец был бездыханный, а на лбу у него вишнёво-красное пятно, там, где пришёлся смертельный удар.

— А Михайло Васильевич? — спросил Миша.

— А Михайло Васильевич в это время делал опыты на своей громовой машине.

Он позвал Елизавету Андреевну и других, кто оказался поблизости, и стал касаться прута и проволоки. И вдруг раздался этот ужасный громовой удар в то время, как он держал руку у проволоки и искры сыпались.

Все, кто был в комнате, побежали прочь, а Елизавета Андреевна стала его просить, чтобы он шёл в столовую: щи-де простынут. Михайло Васильевич ещё у машины помедлил, но искр стало уже мало, а Елизавета Андреевна всё звала, и он пошёл к столу. А тут прибежал от нас человек в слезах и в страхе, запыхавшись, и едва мог проговорить: «Профессора громом зашибло»...

Дверь распахнулась, в неё ворвался поток света, и вбежал Саша Хвостов, весёлый и шумный:

— Друзья, что вы сидите в потёмках? Я вам конфет привёз, у нас повар отлично их делает.

— Спасибо, — вполголоса ответил Косма.

Федя вздохнул и вытянулся на кровати. Потом, помолчав, сказал:

— Об отцовой смерти Михайло Васильевич писал: «Умер господин Рихман прекрасной смертью, исполняя по профессии должность. Память его никогда не умолкнет».

 

Глава четвёртая

Мише нравились все уроки, кроме танцев. Уж не говоря об арифметике, которую он больше всего любил, было очень интересно узнавать немецкие и латинские слова и, упорно добираясь до смысла, читать книги, которые раньше были непонятны. Но танцам Миша ни за что бы не стал учиться, если бы Михайло Васильевич не велел. Так как он был моложе всех, то его постоянно заставляли танцевать за даму, и приходилось, отставив грациозно маленький палец, придерживать фалду кафтана, будто юбку, отводить её в сторону и приседать.

— Глупое занятие! — пожаловался он Косме.

И Косма вполне ему сочувствовал. Сам он не ходил на танцы: посещение этих уроков было необязательно, и никто с него не взыскивал. А так как Косма не ходил в танцевальный класс, а три его друга ходили, то в комнате он оставался один и мог на свободе заниматься своей химией.

И вот однажды, когда учитель танцев наигрывал на маленькой скрипке, которую он приносил на уроки в кармане своего поношенного шёлкового кафтана, когда гимназисты прилежно выворачивали и вытягивали носки, вдруг раздался удар, будто выстрелила пушка. Все вздрогнули, остановились и прислушались. Но так как шум не повторился, то гимназисты снова начали вытягивать носки и плавно водить руками в воздухе, а учитель — пиликать на скрипке. И вдруг послышался крик:

— Горим!

Все выскочили и увидели, что Фаддей Петрович в сопровождении двух служителей бежит к спальням. Из-под дверей Мишиной комнаты тянулись тонкие струйки дыма. Дверь оказалась запертой, и служитель высадил её плечом.

Посреди комнаты Косма, сорвав одеяла со всех четырёх кроватей, пытался погасить пламя, охватившее его сундучок. Один из служителей выплеснул в огонь ведро воды, и пламя погасло, распространив удушливый чад. Одеяла, зашипев, превратились в кучи мокрой золы.

Фаддей Петрович распахнул окно. Он выпроводил из комнаты всех, кто в ней не жил, и послал служителя за Семёном Кирилловичем.

— Ты цел? — шёпотом спросил Федя.

— Кажется, — мрачно ответил Косма.

Фаддей Петрович посмотрел на него и ничего не сказал. Все ждали в молчании. Семён Кириллович вошёл быстрыми шагами, оглянулся, на что сесть — сесть было не на что, всё было в копоти, — и спросил:

— С чего началось?

Выяснилось, что Косма толок что-то в ступке, произошёл взрыв и загорелся сундучок. Пожар был пустяковый, а дыму потому столько, что Косма второпях рассыпал какие-то порошки.

— Один я не могу решить, — сказал Семён Кириллович и, уведя с собой Фаддея Петровича, вышел и запер снаружи дверь.

Косма бросился ничком на кровать и заплакал, спрятав лицо в подушку.

— Там грязно! — сказал Саша Хвостов.

Но Косма и без того был перемазан сажей и копотью, и в потрясении чувств ему всё было безразлично.

— Что будет? — в ужасе спросил Миша, осторожно присаживаясь у него в ногах.

— Неизвестно! — воскликнул Саша. — За это могут посадить в крепость, выпороть и сослать в Сибирь.

— В Сибирь не сошлют, — задумчиво возразил Федя, — но из гимназии исключат обязательно.

— Я не хочу! — закричал Косма и зарыдал в голос. — Я согласен и в Сибирь и в крепость, но я не уйду из гимназии!

— Как ты глупо рассуждаешь! — сказал Саша. — Уж если ты будешь в Сибири, то, значит, в гимназии ты уже не будешь.

Косма зарыдал ещё громче.

— Перестань, — сказал Федя. — Скажи спасибо, что тебя не убило.

— Лучше бы меня убило, — рыдал Косма, — только бы меня в гимназии оставили!

— Ему бы воды испить, — сказал, помолчав, Саша.

Но воды в комнате не было — Косма всю вылил, когда заливал из графина пожар.

Миша, перегнувшись в открытое окно, взял с карниза горсть снега и вытер Косме лицо. Тот стал ещё грязней, но немного успокоился. Саша и Федя отвернули простыни и присели на кроватях. Все молчали, только Косма изредка всхлипывал.

Время шло. За окном снег поголубел, потемнело, в окнах соседних домов зажглись огни. В коридоре послышались шаги и голоса гимназистов, спешивших к ужину. Кто-то дёрнул ручку двери, но чей-то голос неуверенно возразил:

— Его, наверно, нет здесь...

И опять стало тихо.

Было совсем темно, когда щёлкнул замок и вошли служители, неся зажжённые свечи. За ними в бархатном кафтане, в завитом парике, грозный и неузнаваемый, показался Михайло Васильевич. Он брезгливо оглянулся, и Фаддей Петрович мгновенно подставил ему неизвестно откуда появившееся кресло.

Косма вскочил и замер, судорожно глотая воздух. Михайло Васильевич минуту стоял неподвижно, и все молчали, ожидая взрыва страшного гнева. Потом, опустившись в кресло, Михайло Васильевич коротко приказал:

— Рассказывай.

Косма, то и дело прерывая свой рассказ плачем, заговорил о том, что он больше всего на свете любит химию, и как он украдкой занимается ею, и как его отец из последнего старается дать ему образование, и если теперь Коему выгонят, то отец этого удара не вынесет, и самому ему без гимназии лучше не жить. И пусть лучше его высекут до полусмерти и целый год кормят одним чёрствым хлебом, лишь бы только разрешили учиться дальше.

— Ничего этого не будет! — сказал Михайло Васильевич и нетерпеливым движением переставил светившую ему в глаза свечу. — Хороша любовь к науке! — вдруг закричал он. — Гимназию чуть не спалил! Негодный мальчишка! А ты знаешь ли, сколько трудов и денег стоило устроить гимназию и с какими мученьями я эти деньги выпрашивал! Ты хоть раз подумал, когда проделывал свои опыты, где будут учиться твои товарищи, которых ты едва не оставил без крова? Ты думаешь, им ученье не дорого? О чём ты вообще думал? — И он ударил кулаком по столу..

Миша, никогда не видевший Михайла Васильевича таким, в испуге посмотрел на окружающих. Толстое, доброе лицо Фаддея Петровича дрожало от волнения. Семён Кириллович был бледен и сжимал руки, будто удерживая себя.

Михайло Васильевич заговорил уже не так громко:

— Рассказывай, что ты знаешь по химии.

Косма, сперва заикаясь от страха, а потом увлекшись и всё смелее, начал говорить о том, что вычитал ему из своей книги старший гимназист, и о том, что он сам пытался проделать. Михайло Васильевич слушал внимательно, ни о чём не спрашивая. Когда Косма замолчал, он сказал:

— Эта книга устарела, да к тому же и не твоя и не по-русски написана. В воскресенье я пришлю тебе с Мишей другую книгу. Когда выучишь её, я позволю тебе заниматься в моей лаборатории. Пойди умойся и приведи себя в порядок. Тебя не исключат и даже не накажут. Но не смей делать самостоятельно опыты, пока я тебе сам не разрешу. — Михайло Васильевич повернулся к Фаддею Петровичу и приказал: — Велите здесь прибрать. Убытки отнесёте на мой счёт.

Он встал и величественно направился к выходу. Окружающие засуетились и поспешили за ним, унося кресло и свечи. Но в дверях он снова обернулся, сказал:

— Если это ещё раз повторится, ты узнаешь, каков я в гневе! — и вышел.

Инспектор, эконом и служители бросились за ним следом. В одно мгновенье комната опустела.

А Косма, по очереди обнимая друзей, твердил:

— Как я счастлив, братцы! Какой же я счастливый!

 

Глава пятая

В воскресенье, во время завтрака, служанка доложила:

— Шубный пришёл!

— Проси! — весело крикнул Михайло Васильевич.

Миша поднял глаза от тарелки, вспыхнув от радости, что сейчас увидит старого друга с письмом от матушки и с домашними гостинцами. При этом он с удивлением заметил, что Матрёша и Леночка быстро поправили чепчики.

«Вот глупые! — подумал он. — Станет Иван Афанасьевич на них смотреть!»

Но вместо неуклюжего, пахнущего солёным морем Ивана Афанасьевича вошёл очень красивый молодой человек. Его попросили к столу, и все снова принялись за еду, весело болтая о том, что в воздухе уже пахнет весной, морозов, пожалуй, больше не будет, а по улицам бегут ручьи и неизвестно на чём ездить — на колёсах или на полозьях. Только Миша, опустив ложку в тарелку, нетерпеливо глядел на дверь и не понимал, почему Иван Афанасьевич замешкался. Наконец, не сдержав досады, он спросил:

— А где же Шубный?

Все засмеялись.

Молодой человек повернул голову и, улыбаясь сконфуженному Мише, сказал:

— Здесь!

— Да вы, верно, не узнали друг друга, — сказал Михайло Васильевич. — Это Мишенька Головин, Марьи Васильевны сынок, а это Федот Иванович Шубный, сын Ивана Афанасьевича.

— Мишенька был так мал, когда я уехал, — сказал Федот Иванович, — что, конечно, не может меня помнить. А я не признал в цветущем отроке крохотного ребёнка, которого ласкал на Курострове...

После завтрака Михайло Васильевич предложил Шубному пройти в залу, обещав, что тотчас выйдет к нему, а Миша поспешил следом за Федотом Ивановичем.

В зале занавеси были прилажены иначе, чем обычно, посреди комнаты сооружён невысокий помост, а на нём стояло кресло. Напротив помоста Миша увидел мольберт с начатым портретом. Федот Иванович остановился перед ним и начал перебирать лежащие рядом кисти.

— Что я был бы без Михайла Васильевича!— вдруг сказал Федот Иванович, и его нежное лицо разрумянилось. — Никогда не пришлось бы мне прикоснуться к кистям, узнать сладкое волнение творчества. Резал бы из кости шкатулки да образки и торговал ими на базаре. Его пример вдохновил меня прийти в Петербург...

— Да, — перебил Миша, — и я бы, наверно...

Но Федот Иванович, не слушая его, продолжал:

— Паспорт у меня был краткосрочный, и уж время пришло возвращаться к себе в глушь, а я всё не решался ему показаться. Боялся, что он теперь, знаменитый и знатный, меня и на кухню к себе не допустит. Наконец набрался смелости, пришёл к нему и принёс его портрет, который я из кости выточил по известной гравюре и украсил по своему разумению. Он одобрил мой труд, обнадёжил меня добрым словом и тотчас все мои недоумения разрешил. Сперва он устроил меня во дворец истопником, чтобы я числился за дворцовым ведомством и меня не могли насильно выслать обратно в Холмогоры. А между тем, по его совету, я мог на лёгкой работе досыта насмотреться на редчайшие чудеса искусства, которые были собраны во дворце и каких я в другом месте не мог бы увидеть. А вскоре за тем он поместил меня студентом в Академию художеств и дал мне новое имя — «Шубин», которое я надеюсь прославить усердным трудом.

Вошёл Михайло Васильевич в густорозовом, расшитом крупными золотыми цветами кафтане с красными, тоже вышитыми золотом манжетами. На голове у него был новый, прекрасно завитой парик. Лицо свежевыбрито и напудрено. Он сел в кресло, а Миша, оробев, присел в уголок за спиной Федота Ивановича.

— Что ж, начнём! — сказал Михайло Васильевич.

Время шло незаметно, и портрет, уже раньше начатый, близился к своему завершению. Миша вслед за художником переводил глаза с живого лица на его изображение и вновь с портрета на натуру. Густой тон бархата бросал розовые отблески на лицо, и оно становилось всё живей, такое прекрасное и умное, такое молодое под седыми буклями пудреного парика! Голова свободным и гордым движением была несколько откинута назад, с наклоном к слегка приподнятому и выдвинутому вперёд правому плечу. Карие глаза пытливо и ясно смотрели вдаль.

Время шло. Низкие тучи закрыли небо, и свет стал желтоватым. Начал падать снег крупными, редкими хлопьями; они носились беспорядочно по воздуху и, падая, таяли. Незаметно стали сгущаться ранние мартовские сумерки. Миша, неотрывно смотревший на Михайла Васильевича, заметил, что он как будто начинает уставать. Чуть опустилось плечо, голова сильнее откинулась, под глазами легли резкие тени, нос удлинился и заострился, левый угол рта дрогнул и страдальчески приподнялся.

Миша громко вздохнул, и Федот Иванович, вдруг положив кисти, спросил:

— Михайло Васильевич, я вас утомил?

Михайло Васильевич резко выпрямился и, снова молодой, сильный, здоровый, улыбаясь, сказал:

— Ничуть! Я задумался о неотложных делах, ожидающих меня. Долго ли ещё сидеть?

— Почти окончено, — ответил Федот Иванович. — Я могу доделать в ваше отсутствие. Благодарю вас.

— Не на чем, — ответил Михайло Васильевич. — Оставайся обедать, поговорим об искусстве, вспомним Холмогоры. — Он вышел из зала, снимая по дороге парик.

 

Глава шестая

День был хмурый, падал и таял мокрый снег. Ветер выл и стучал по крышам ветвями дерев. Приехала карета за Сашей Хвостовым. Он добежал до неё, прыгая через лужи и разбрызгивая снег. С высокой подножки он крикнул Феде:

— Едем, я тебя довезу до твоего дома!

— Спасибо! — крикнул с крыльца Федя. — За мной брат зайдёт! Нам недалеко, добредём!

Потом ушли братья Рихман. У Космы не было родных в Петербурге. Воскресенья он проводил в гимназии и не отрываясь читал подаренную ему Михайлом Васильевичем книгу.

Сегодня за Мишей что-то долго не приезжали. Ои сперва посидел у себя на кровати, слушая слабые, печальные и фальшивые звуки, которые в дальней комнате извлекал из скрипки какой-то не взятый домой гимназист. Потом глядел в окно, за которым было так серо, что не разберёшь, небо то или вода. Потом не выдержал и спустился в залу, откуда была видна набережная и можно было заметить карету. В одиннадцать часов он пошёл обедать, но воскресный обед показался ему невкусным за почти пустым столом. Наконец, уже во втором часу, услышал он голос швейцара, кричавшего:

— За гимназистом Головиным карета!

Миша накинул плащ, выбежал и спросил кучера:

— Что случилось, Пантюша? Кто-нибудь болен? Дяденька, тётушка?

— А что им болеть? — сердито ответил Пантюша. — Барыня сами выбежали, велели запрягать. А я карету начал мыть — думал, уж никуда сегодня не поедем, — так они как закричат! Здорово закричали — видать, здоровые.

— А Михайло Васильевич?

— Третьего дня возил их в академию. А обратно вышли, лошадей отпустили, пешком пошли. Больной человек пешком не пойдёт.

Миша не стал спрашивать дальше, а поскорее вскочил в карету. Мутные капли стекали по стёклам. Миша прижался в угол, потом пересел в другой, потом подумал, что пешком он добежал бы скорее, но тут карета остановилась.

На крыльце его ждала Матрёша, беспокойная и небрежно одетая:

— Елизавета Андреевна не хотела за тобой посылать — думала, ещё больше волнений будет. Но Михайло Васильевич всё время тебя требует.

— Что случилось? — спросил Миша.

— Михайло Васильевич болен. Он в кабинете. Иди к нему.

Миша побежал к кабинету, но у дверей остановился, чтобы утишить биение сердца. Потом негромко постучал.

— Войдите! — ответил незнакомый хрипловатый голос.

Миша тихонько открыл дверь и вошёл. В комнате было полутемно, в камине горел огонь. Михайло Васильевич лежал на диване одетый; больше в комнате никого не было.

— Михайло Васильевич, вы заболели? — спросил Миша и поцеловал горячую, влажную руку.

— Кто же знал, что так выйдет, — ответил Михайло Васильевич. Голос был непривычный и плохо слушался его. — Третьего дня опять обозлили меня в академии. Я разволновался, накричал. Вышел — мне жарко. Думал, пройдусь — успокоюсь, остыну, ан простыл через меру, да расхворался... Что же ты так поздно? Я тебя давно поджидаю.

— Как карета приехала, я тотчас...

Миша сел на низкую скамеечку у дивана, и оба замолчали, глядя друг на друга и держась за руки. Потом Миша спросил:

— Михайло Васильевич, вот вы сейчас сказали, что ждали меня. Помните, когда я приехал, вы мне то же сказали, этими же словами. Почему вы тогда так сказали? Потому ли, что знали, что я приеду, или у вас была другая мысль?

— Конечно, я тогда знал и хотел, чтобы ты скорее ехал и подольше побыл со мной. И другая мысль у меня тоже была...

Он замолчал. Миша смотрел на него в ожидании, и Михайло Васильевич, подумав, заговорил:

— Быть может, ты поймёшь не всё, что я хочу тебе сказать, но у меня нет времени, чтобы отложить это до другого раза. У меня нет возможности ждать, пока ты подрастёшь. Если ты поймёшь хоть малую часть, остальное вспомнится тебе, когда придёт срок.

Он помолчал, выпил воды и снова заговорил:

— Когда Пётр задумал открыть в Петербурге академию наук, то многие удивлялись, зачем это нужно в стране, где дотоле ни наук, ни просвещения не было. И были такие, которые говорили иносказательно: напрасно ищете семян, когда земля, куда сеять, не приготовлена. Они хотели этим сказать, что зачем нужны учёные, когда грамотных людей почти нету. Но Пётр возразил, что если не удастся ему это дело закончить, то дети и внуки, пожалев о положенных им трудах, поневоле примутся и завершат.

Он опять замолчал и молчал так долго, что Миша уже подумал, не устал ли он и не заснул ли. Но Михайло Васильевич, вдруг приподнявшись, заговорил голосом глубоким, ясным и громким, какого Миша никогда у него не слышал:

— Нет ничего дороже родины! Ни слава, ни любовь к наукам — ничто родину не заменит. Презренны те, кто за деньги и вольготную жизнь покидают родную землю и вдали от неё ищут себе известности. Будь я таков, как иноземные учёные, занимайся я всю жизнь одной-единственной любимой наукой, слава бы моя была всемирна. И великие мои открытия не лежали бы погребены в пыли архивов, чтобы через двести лет кто-нибудь их вновь открыл, а были бы всему свету известны и эту одну науку беспримерно бы вперёд двинули. Но у меня никогда не было времени заняться одной наукой. Позорным я считаю заботиться о личной своей славе. Главней всего были мне слава и счастье моей родины. Я о своей славе и счастье не думал и никогда ни от какой работы не отлынивал.

Он передохнул и заговорил тише:

— Царь Пётр основал академию, чтобы просветить нашу страну, но иностранцам не было выгоды обучать наших людей, и они говорили: «Разве нам десять Ломоносовых нужны? Нам и один в тягость!» Но я говорю: нам нужны не десять, а сотни и тысячи Ломоносовых, чтобы Петрово дело принять и завершить. Я занимался всеми науками, чтобы в каждой наметить путь тем, кто придёт после меня. Я в каждой науке подготовил людей, которые примут дело из моих рук и будут знать, что они делают своё дело и как его делать.

Он перевёл блестящие глаза на Мишу и, будто только сейчас увидел его, улыбнулся, лёг удобней и продолжал:

— Вам будет легче, чем мне. Вас уже сейчас много. Каждый из вас будет заниматься лишь одной наукой. Никому не придётся поднимать такой тяжкий труд, какой я тридцать лет нёс на своих плечах. Вы все, мои ученики, — мои дети, а ты мне и по крови родной. Мы мало с тобой пожили вместе, но помни, Мишенька: не будь иноземцем в своей стране! Живи и работай не для себя, а во славу и счастье родины.

Миша вдруг заплакал и жалобно воскликнул:

— Михайло Васильевич, вы не умрёте!

— Ну конечно, сегодня ещё не умру, — сказал Михайло Васильевич и улыбнулся ему. — Ещё поживу немножко. Подойди поближе, мальчик, я тебя благословлю.

Миша склонил голову и почувствовал на своём лбу прикосновение больших горячих рук.

— Я клянусь! — сказал мальчик. — Всю мою жизнь отдам во славу и счастье родины!

 

Глава седьмая

Прошла неделя, а Миша не получал никаких известий о здоровье Михайла Васильевича. Он волновался и тосковал. Саша Хвостов пытался ободрить его:

— Нет вестей — хорошие вести! Случись что-нибудь, уж мы бы знали.

В следующее воскресенье, хотя это и был первый день пасхи, за ним опять не прислали. Между тем все в гимназии разъехались, и даже Косму взяли на все праздники какие-то знакомые его отца. Миша ходил по опустевшим залам растерянный и немного обиженный. Он не знал за собой никакой вины и не мог понять, как Михайло Васильевич, пусть даже больной, не захотел его видеть.

Во время обеда пришёл Фаддей Петрович, увидел, что Миша сидит совсем один за длинным пустым столом, сел против него, подпёр кулаками толстые щёки и стал жалостливо смотреть, как Миша ест.

Попозже он заглянул к нему в комнату и принёс немецкую детскую книжку с картинками, и Миша весь вечер просидел над ней, отыскивая знакомые слова и с удовольствием замечая, как много он уже знает.

Когда настало время спать, в комнату вошёл служитель, неся подмышкой свёрнутый войлок.

— Я у вас здесь ночевать буду, — сказал он. — Фаддей Петрович приказал. Чтобы вам одному не боязно было.

Миша очень обрадовался, но сказал:

— Вот уж, стану я бояться! Небось, не маленький!

Потом похвастал, что уже много знает по-немецки.

— Это вы правильно делаете, что учитесь, — похвалил служитель, расстилая свой войлок на полу около Мишиной кровати. — Вот останетесь сиротой, заботиться о вас некому будет, ученье и пригодится.

Миша испуганно посмотрел на него:

— Почему сиротой?

— Да так, зря я сболтнул, — ответил служитель. — Мало ли что может случиться. А вы уж и встрепыхнулись! Ложитесь-ка лучше, спать пора.

Оба легли, но Миша, поворочавшись, спросил:

— Ты про Михайла Васильевича ничего не знаешь?

— Что ж мне знать? Болеют они. А вы спите, не разговаривайте.

Второй день был ещё тоскливее, чем первый. Миша снова попробовал читать, но сегодня книжка его не радовала. Играть одному не хотелось, и, не зная, что ему с собой делать, он прямо после завтрака опять лёг на кровать. Долго лежал он, прислушиваясь, не придёт ли кто. Всё было тихо. Тогда, немножко всплакнув в подушку, он заснул.

Когда Миша проснулся, было совсем светло, и он не мог понять, наступило уже завтра или ещё продолжается сегодня и долго или коротко он спал. Он вскочил и выбежал из комнаты. Везде было пусто. Он сбежал с лестницы и с облегчением увидел, что швейцар, как всегда, сидит у дверей. Миша кинулся к нему.

— Куда все ушли? — крикнул он. — Какой сегодня день?

Швейцар с недоумением посмотрел на него:

— Чего вы испугались? Второй день пасхи сегодня. Четвёртое апреля.

В это время подъехала карета, и из неё вышел Семён Кириллович. Он был без шляпы, бледен, с покрасневшими глазами. Лицо его странно дёргалось. Увидев Мишу, он попытался что-то сказать, протянул руку со скомканным платком, но голос его не слушался. Наконец он проговорил:

— Михайла Васильевича не стало...

 

Глава восьмая

Когда после праздников мальчики вернулись в гимназию, Мише показалось, что жизнь опять входит в прежнюю колею. Друзья разговаривали с ним, опасливо избегая вспоминать Михайла Васильевича. Миша бледно улыбался их шуткам. Но когда Саша стал представлять в лицах, как Косма в гостях у попа объелся творожной пасхой, он не выдержал и рассмеялся. Саша гримасничал и разводил руками, изображая, как Косма накинулся на пасху, как попадья пыталась отодвинуть блюдо подальше, а испуганный поп возглашал: «О-о-о-отрок! Что-о-о творишь? Ло-опнешь!»

— Неправда! Всё неправда! — кричал Косма и лез драться к Саше, а Федя со смехом оттаскивал его прочь.

Снова начались занятия. Теперь уроки казались чересчур короткими и лёгкими. Миша быстро их выучивал и снова тосковал, забившись куда-нибудь в угол. Заметив это, Семён Кириллович попросил учителей задавать мальчику двойные уроки.

Теперь Мише хватало занятий на весь день, он учился с увлечением и в короткий срок догнал лучших учеников.

Май был жаркий. Мальчики играли во дворе, и постепенно Миша тоже начал принимать участие в их играх и развлечениях.

Как-то, в конце месяца, его вызвали к Семёну Кирилловичу. Миша не мог вспомнить никакой проказы, за которую заслуживал бы выговора, и, удивлённый, шёл за служителем. Войдя в кабинет, он увидел, что Семёна Кирилловича нет, а вместо него поднялись с кресел Матрёша и Иван Макарыч. В первую минуту Миша с трудом признал сестру. На ней было старенькое платье, из которого она успела вырасти, голова повязана белым платочком. Лицо было непривычно печальное и тихое.

— Прощай, Мишенька, — сказала она и низко ему поклонилась.

— Матрёша, что ты? — воскликнул Миша.

— Уезжаем мы, проститься пришли, — заговорил Иван Макарыч. — Подрядился я Матрёну Евсеевну к родителям доставить. Там она теперь нужней.

Миша молча смотрел на Матрёшу.

— Домой еду, — сказала она. — Придётся ли ещё свидеться?

— Почему? Почему? — повторил Миша.

— Здесь мне делать больше нечего, — печально сказала Матрёша. — Без Михайла Васильевича дом уже не тот, и мне в нём места больше нету. Иван Макарыч письмо получил из Матигор — у нас с тобой народился братец. Я его буду нянчить. Матушке буду помогать. А замуж если возьмут, крестьянствовать буду. — Она горько заплакала. — Мишенька, может и ты с нами поедешь? Иван Макарыч обоих бы довёз.

— Нет, — сказал Миша, — я останусь. Я Михайлу Васильевичу обещал, что буду учиться. Прощай, Матрёша, кланяйся всем. Матушку поцелуй, скажи — нельзя мне вернуться.

— Прощай, братец миленький! — сказала Матрёша и обняла его.

— Прощай! — ответил Миша и тоже заплакал. — Прощайте, Иван Макарыч! Скажите матушке — кланяюсь им низко, до самой земли.

Но когда Матрёша с Иваном Макарычем повернулись к дверям, он побежал за ними, крича:

— Матрёша, останься! Я кончу ученье, буду о тебе заботиться. Ты у меня вместо хозяйки будешь. Матрёша!

Но Матрёша, прикрыв лицо концом платочка, скрылась за дверью, а Иван Макарыч, обняв Мишу, сказал:

— Будь здоров! — и быстро пошёл за ней.

Как-то под осень Миша попросил у Семёна Кирилловича разрешения навестить старых друзей — Матвея Васильева и других. Семён Кириллович подумал и, дав ему служителя в провожатые, отпустил.

Миша шёл по знакомой набережной, и сердце у него билось от нетерпения; вдруг в двух шагах от дома он столкнулся с Матвеем.

— Мишенька! Ты куда? — воскликнул Матвей, обнимая его.

— Я к вам.

— К нам некуда, — хмуро ответил Матвей. — Нас тут уже никого нет. А о новой квартире ещё хлопочем. Пока живём где придётся. — И он рассказал Мише удивительную и печальную историю.

После смерти Михайла Васильевича всё в доме пошло по-новому.

Елизавете Андреевне не под силу было вести дела. Все мастерские закрыли, а мозаичную перевели в другое место. Мозаичные художники ещё некоторое время жили в своих комнатах, но Елизавета Андреевна беспрестанно жаловалась, что они её не слушаются и чинят ей беспокойство. Избегая ссор, художники подали просьбу, чтобы впредь им иметь жительство в другом месте.

— А Игнат Петров? — спросил Миша. — А остальные мастера?

— Никого не осталось, — ответил Матвей. — Ведь и Игнат Петров, и Андрей Никитин, и другие, хоть они и были оптики, механики и мозаичисты, а всё оставались крепостными, и теперь, когда нет уже их просвещённого благодетеля, когда оптическая мастерская закрыта и делать им в доме нечего, их отправили обратно в Усть-Рудицу, в деревню, где они теперь сохой землю пашут. Ведь ты, Мишенька, не знал — Игнат Петров очень был к рисованию способен. Кто знает, быть может он стал бы знаменитым живописцем. А теперь и талант погиб и жизнь пропала. Ах! — воскликнул он, гневно сжав кулаки. — Угораздило его родиться крепостным! Был бы он, как я, вольный человек, мы бы с ним вместе продолжали дело, которому Михайло Васильевич нас обучил.

Миша дальше не пошёл, а повернул обратно, и Матвей провожал его часть дороги.

* * *

Время шло. Миша учился. И хотя курс в гимназии был рассчитан на десять лет, его, четырнадцатилетнего, уже через пять лет допустили к занятиям в университете в числе лучших шести учеников. В то же время они должны были ещё посещать некоторые уроки в гимназии. Каждый из шести был назначен для занятий по избранному им предмету к кому-нибудь из академиков. Миша заявил, что чувствует в себе особенную склонность к физике. Косма Флоринский собирался усовершенствоваться в химии.

Они не были ещё студентами, но уже вышли из общества гимназистов. Чтобы гимназисты не беспокоили их в серьёзных занятиях, им был отведён особый флигелёк во дворе, где у каждого была отдельная комната. Им выдали шпаги, как полагалось студентам.

 

Глава девятая

— Миша, пляши! — закричал Косма, врываясь в комнату, и кинулся тормошить друга.

— Оставь, Косма! Какой ты необузданный! Формулу вычисляю, а ты перебил...

— Не убежит твоя формула! — И Косма принялся плясать по тесной комнате, задевая мебель. — Пляши, а то ничего не скажу! Миша, наша книжка вышла! Латинские комедии, которые мы переводили.

— Покажи!

— Вот! — Косма торжественно положил книгу на стол.

Миша с трепетом коснулся серой обложки и, открыв её, долго смотрел на титульный лист, на котором были напечатаны имена Космы, Саши, Феди и его.

— Очень странное чувство, — сказал он и взял книгу в руки, будто взвешивая её. — Такая лёгкая, а ведь это первый кирпич, который мы сами слепили.

— Что? — переспросил Косма. — Какой кирпич? Ты, Мишенька, на радостях заговариваться стал? А, понимаю! — вдруг воскликнул он. — Ты хочешь поэтически сказать, что это первый кирпич в храме нашей славы?

— Ничего ты не понял! Какие-то храмы славы... Чепуха!

— Нет, это очень приятно. Идёшь по улице, и все пальцами показывают: «Смотрите, это знаменитый Косма Флоринский. Такой ещё молоденький, а сколько мыслей на его челе!»

 — Ничего ты не понимаешь! — повторил Миша. — За слоном ещё больше народа бегает и тоже пальцами тычут. Разве ты для этого работал?

— Я не понимаю, чего ты от меня хочешь? — обиженно сказал Косма, — Ты объясни.

— Ах, Косма, дружок, ну как ты не понимаешь? Я как увидел книжку, сразу подумал: вот была бы радость Михайлу Васильевичу увидеть наш первый успех! А потом я подумал: нужны ли народу латинские комедии, когда он ещё неграмотный? Косма, нам так легко с тобой было учиться — всё нам было готовенькое, а сколько людей, несравненно даровитей нас, погибают в темноте! Когда я у Михайла Васильевича в доме жил, там был мастер Игнат Петров... Такой жадный был к ученью. Где он теперь и жив ли? И сколько таких, талантливых, молодых, перед которыми все пути закрыты по их крепостному состоянию!

— Не в нашей власти освободить рабов, — хмуро сказал Косма.

— Но мы можем способствовать тому! — воскликнул Миша. — В просвещённой стране нет места рабству, и в нашей власти просветить страну. Михайло Васильевич обучил десятки и сотни людей. А мы, его ученики, обязаны его дело продлить — мы обучим тысячи. Михайло Васильевич этому жизнь отдал. Ах, Косма, подумай, как прекрасно это будет, когда взойдут посеянные им семена! Земные недра отдадут России свои богатства. Химия и физика откроют свои тайны и улучшат людское благосостояние. И уже не памятник царю, а строения, потребные народу, украсятся картинами и мозаиками. И русский стих, великолепней которого нет на свете, зазвучит в устах крестьянских мальчиков. О, Косма, какое поприще пред нами! Отдадим нашу жизнь, наши знания любимой родине, как сделал это Михайло Васильевич, как после нас сделают многие миллионы! Великое счастье всего, себя отдать родине, чтобы её слава росла безмерно! Он знал это счастье, он писал о нём.

Миша вскочил и, протянув вперёд руку, крикнул:

— Слушай!

Я знак бессмертия себе воздвигнул Превыше пирамид и крепче меди, Что бурный Аквилон сотреть не может, Ни множества веков, ни едка древность. Не вовсе я умру; но смерть оставит Велику часть мою, как жизнь скончаю. Я буду возрастать повсюду славой...

В 1776 году двадцатилетний Михайло Головин был избран в академию по кафедре физики и — случай небывалый до тех пор — произнёс свою вступительную речь не по-латыни, не по-немецки, а на русском языке.

Михайло Евсеевич Головин занимался, кроме физики, математикой, астрономией и кораблестроительным делом. Он написал для народных школ учебники по геометрии, механике и гражданской архитектуре.

Он умер профессором математики и академиком, сдержав данную Ломоносову клятву: отдать всю свою жизнь во славу родины.