Ольховая аллея

Гуро Ирина Романовна

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

Глава 1

Уве не солгал Кларе, он действительно ввел совершенно новые порядки на своих — теперь уже трех! — предприятиях. Сравнивать современные предприятия с фабричкой его отца — означало бы то же, что сравнивать, скажем, выдолбленный из дерева челн с миноносцем «Германия», при спуске которого на воду Уве Нойфиг недавно присутствовал.

Алюминий — металл будущего. Тверже олова, мягче цинка. А легчайший вес? Флот-то строить надо! А сплав с медью дает такой результат… О, будущее за ним, за алюминием!

Нойфиг сказал Кларе в том давешнем разговоре о своем адвокате… Зепп Лангеханс — не совсем бескорыстный, но безотказный советчик. Преданный семейству Нойфиг с давних пор. Уве слушал его не только ушами, но всей кожей. Всезнающего Зеппа. Необходимого Зеппа. Зеппа-Безменянельзя.

Технический прогресс есть не только прогресс техники. Нет и нет! Зепп Лангеханс обладал способностью, которую он сам, будучи страстным охотником, называл «верхним чутьем». Прилагательное «верхний» прилагалось тут в двух планах: в непосредственном, охотницком, и в том смысле, что Зепп чуял малейшие нюансы конъюнктуры в верхах общества. Он давно понял то существенное обстоятельство, что не в военных штабах, не в недрах министерств и даже не в голове кайзера рождаются решающие планы и определяющие идеи. Растущая германская индустрия требует определенных экономических и политических решений. Вот где зачинаются прогрессивные идеи и генеральные планы. На этой стадии они еще не выходят на свет божий. Они пребывают, так сказать, в эмбриональном состоянии во чреве тайных совещаний промышленников и банковских воротил. И только потом, скрепленные волею монарха, превращаются в самые идеи и решения, четко выраженные языком меморандумов, законоустановлений, дипломатических и торговых демаршей, соглашений и нот. Так думал Зепп.

С тех пор как папа Нойфиг пожирал своих конкурентов — скромных жестянщиков с улицы Розенвег, все радикально изменилось. В обществе, как и в естественном мире, конечно, идет борьба: кто-то кого-то обязательно должен слопать. Без этого нет прогресса, нет движения вперед, нет человеческого общества. Но человек тем и отличается от животного, что на определенной стадии кооперируется с себе подобными. Первобытные люди кооперировались, например, для борьбы с мамонтом. Современные люди, люди дела, должны объединяться для совместных усилий на пути прогресса.

Так вырастают мощные современные объединения, картели и тресты, связанные сложной системой с банками, финансами.

Но объединение людей дела, как называл Лангеханс себя, Уве и подобных им, нужно и для другой цели. Для борьбы с современными мамонтами — с подрывными элементами, разлагающими тех непосредственных исполнителей, без которых немыслим технический прогресс и вообще цивилизация. Так рассуждал Зепп.

И опять же: ушли в вечность те времена, когда папа Нойфиг знал в лицо каждого своего рабочего и переругивался с нерадивыми подмастерьями из-за плохо приклепанной ручки кастрюли.

С тех пор рабочие тоже прошли немалый путь со всеми этими профсоюзами, всякими ферейнами и товариществами, не говоря уже о том, что существует политическая партия…

И тут-то и зарыта собака. Современный человек дела не рабовладелец с хлыстом, которым он обеспечивает производительность труда. Нет и нет. Современный рабочий — свободен, совершенно свободен. То есть он, конечно, не свободен от необходимости работать, это — нет. Он вынужден работать, и предприниматель, если он идет в ногу со временем, дорожит своими рабочими.

Среди них попадаются вполне приличные люди. Даже среди социал-демократов. И таких людей следует приближать и отмечать. В этом Нойфигу особенно полезен он: юрисконсульт Зепп Лангеханс! Он подсказывает, кто бы сгодился Уве для личных отношений, для добрых отношений, отношений отца и духовных его детей…

Ведь нашел же Лангеханс мастера Лео Фукса. Лео Фукс — это то что надо. Вокруг него группируются такие же порядочные люди из рабочих, как он сам. Не крикуны, не рвачи: солидные главы семейства, понимающие свою пользу. И то, что эта польза — вовсе не вразрез с пользой хозяина, а рядом с ней. И таким людям не жалко дать какого-то лишку. Сверх положенного. Улучшить условия жизни, как говорится. Так решил Зепп.

Все дело в том, что времена изменились, времена кардинальным образом изменились! Даже Железный канцлер орудовал не только кнутом, но и пряником. Включаясь в глобальную битву за владычество в мире, надо обезопасить себя с тыла. Когда мы будем врезаться в боевые порядки наших соперников на мировом рынке, хорошо бы иметь полную уверенность в том, что за нашими спинами не точат ножи, чтобы всадить нам между лопатками. Для такой уверенности и нужно иметь под рукой Лео Фукса и его друзей… Так думал Зепп.

Сразу после больших военных маневров Уве приехал в Лейпциг. Он велел вызвать Лангеханса. Пока Уве служит императору, Лангеханс наблюдает за предприятиями. Вчера это алюминиевые кастрюли, а сегодня — пожалуйста! — испытания на плавучесть, военные заказы… Миноносцы! А завтра — оболочки для бомб! На предприятии, имеющем перспективу такого рода, все всегда должно быть в порядке. И ни в коем случае нельзя терпеть, чтобы верх взяли крикуны и напроломидущие.

Зепп Лангеханс явился незамедлительно. Хотя он был намного старше Уве, он все еще обладал легкой фигурой, реакции у него были мгновенными, что особенно ценил Уве, полагая эту черту необходимой современному человеку дела.

На Зеппе была модная визитка и полосатые брюки.

— Ах, Уве, — начал было он с ходу, — какой Лотрек на весенней выставке в Кунстхаузе!

Но Нойфиг быстро привел его в порядок.

— Я узнал, что фрау Цеткин снова в Лейпциге. Как вам известно, она весьма популярна в определенных кругах, — сказал Уве, присев на край стола и тем показывая, что разговор идет неофициальный. Уве сделал паузу, ожидая, что Зепп как-то выскажется по этому поводу, но тот промолчал.

— Она приехала в Лейпциг, — продолжал Уве, — агитировать за самые радикальные меры. Цеткин принадлежит к тем людям, которые не могут спокойно спать, если им не удается натравить рабочих на хозяев. Меня интересует: будет ли фрау Цеткин выступать на моих предприятиях? Что говорят по этому поводу?

— Выступление Клары Цеткин назначено на послезавтра, — спокойно ответил Зепп.

— Вот как? Любопытно. Кто же тут постарался?

Зепп пожал плечами.

— Вы знаете, что Крюгер делает то, что хочет. Вчера он был в «Кайзерхофе» у Цеткин. Вряд ли что-нибудь может помешать такому собранию. Да и отмена его возбудила бы опасные кривотолки среди рабочих.

— Что же делать? — спросил озадаченный Уве.

— Следует пойти по другому пути: обеспечить обстановку на этом собрании. Может быть, где-то действительно тяжелые условия труда. Может быть, где-то имеет место жестокая эксплуатация. Но не у нас! У нас рабочие обеспечены, существует охрана труда, система поощрений. Учитывается семейное положение, болезни…

— Еще бы, — прервал Уве, — я держу целый штат дармоедов, которые всего-то и делают, что смотрят: не зашиб ли кто пальчик, не загремел ли кто-нибудь в канаву с отходами…

— Я говорил об этом с Фуксом. Все будет обеспечено.

— Учтите, фрау Цеткин острый и коварный противник. Ее метод — поднять оппонента на смех и доказать, что все, кто выступает против нее, — хозяйские подлипалы! Это она умеет.

— Знаете, Уве, — Зепп присел на стол рядом с хозяином, — я встречал фрау Цеткин, когда она была еще фройляйн Эйснер. Ее политический темперамент мне хорошо известен. На нашей стороне то преимущество, что она не в курсе дел фабрики и мы можем разочаровать ее теми особыми обстоятельствами, которые отличают ваши предприятия, господин Нойфиг. Обстановкой доброго содружества фабриканта с рабочими, этим последним словом современной политики.

— Да, Лангеханс, вы правы, это единственный способ выйти победителями из драки, которая наверняка заварится вокруг выступления Цеткин. А каким именно образом вам пришлось познакомиться с фройляйн Эйснер?

— Очень просто. Во времена исключительного закона я отказался от активной партийной работы. Но отнюдь не зарекался помогать тем, кто продолжал работу в обход закона. Время показало, что я поступил мудро.

— О да! — согласился Нойфиг.

— Фройляйн Эйснер обратилась ко мне за помощью: речь шла об освобождении из тюрьмы ее жениха, Осипа Цеткина.

— Ах, вот оно что. Я вспоминаю какие-то разговоры вокруг этого. Ведь фройляйн Клара служила у нас в доме. Я был тогда еще маленьким мальчишкой.

— Ваш отец был человек исключительно терпимый. Гогенлоэ выставили ее в два счета.

— Они всегда были чванны и неумны, — запальчиво произнес Уве, — и особенно Альбрехт. Он несколько по-другому судит теперь, когда ему приходится играть в демократию с депутатами рейхстага.

— А знаете, Альбрехт снова в Лейпциге. У него какие-то дела с наследством.

Это известие не заинтересовало Нойфига: он думал о другом.

— Значит, вы помогли когда-то фройляйн Кларе?

— В некотором отношении — да. Мне удалось узнать о судьбе ее жениха.

— И вы не встречались с ней потом?

— Встречался. Когда она после смерти мужа вернулась в Лейпциг, она захотела вернуть себе германское подданство.

— Вот как! Разве это имело для нее какое-нибудь значение? Они ведь — «дети мира»…

— Значение чисто практическое: естественно, она приехала не с пальмовой ветвью, а с намерениями продолжать работу в партии. И угоди она в тюрьму, будучи иностранной подданной, ее тотчас бы выслали.

— И вы помогли фрау Цеткин?

— Конечно. Ведь ее желание было вполне в рамках закона. Я только облегчил ей процедуру, которая могла бы длиться бесконечно.

— Вы сделали для нее многое… — Уве оглядел Лангеханса: юрист, несомненно, пройдоха, каких свет не видел! Но не за прекрасные же глаза Лангеханс счел нужным оказывать услуги этой женщине. Значит, он допускал еще тогда, что времена изменятся. Что когда-нибудь это ему пригодится. Интересно!

Он с каким-то новым чувством, словно переоценивая, окинул взглядом Зеппа: его стройную фигуру — занимается спортом! — продолговатое лицо, спокойные глаза с каким-то рассредоточенным взглядом, который, казалось, вбирал все, без разбору, и не выделял никого и ничего, все принимая бесстрастно, как бы про запас. Удивительно, что такой ловкий субъект в общем-то мало преуспел в жизни. «А он изрядно полысел!» — почему-то обрадовался Уве, словно какой-то изъян в его советчике делал его более понятным и надежным. «Мы с ним оба молодые, — подумал Уве, — нам еще многое предстоит. Нельзя предугадать ход истории. Кто мог подумать в годы исключительного закона, что на рабочих собраниях будут открыто призывать к забастовкам и антиправительственным выступлениям! Кто мог допустить, что у владельца предприятия не будет другого выхода, как опереться на какую-то часть рабочих, безусловно, достойных, но все же людей другого круга. И через них проводить свое влияние. Нет, во времена папы Нойфига жизнь была гораздо легче и во всяком случае проще. «Да» это было «да», а «нет» было «нет»!

Вот в прошлом месяце в ущерб себе — да, нанося немалый урон себе, — он выделил изрядную сумму на занятия спортом своих рабочих. Боже мой, у папы глаза полезли бы на лоб от всего этого! Зачем предпринимателю гребцы и лыжники? Что, это помогает лучше работать? Способствует развитию производства? Дурь! А надо!.. Надо потому, что все это делают. И его не убудет от того, что изредка в субботний вечер он сыграет партию в кегли со своим мастером, тем же Фуксом, например… Но папа не знал таких забот! И если играл в кегли со своими мастерами, то разве только потому, что не помышлял о другом обществе. И другом времяпрепровождении!»

Но сейчас он вызвал Лангеханса, имея в виду определенную цель. Уве беспокоило предстоящее выступление на его фабрике.

Странно, Клара Цеткин в качестве агитатора совсем не сливалась в его сознании с той женщиной, которая так мило говорила с ним в ресторане в тот свой приезд. Даже не верилось, что она — из этих крикунов и напроломидущих. Уве считал, что в партии теперь так много хорошо воспитанных и терпимых, широко смотрящих на вещи людей. Ведь Лангеханс — тоже в партии, и Фукс — само собой… Почему такая культурная дама, как фрау Цеткин, должна науськивать рабочих на хозяев и призывать к крайним мерам? Да, хорошо подготовиться, подстраховаться — это необходимо!

— Вы считаете, что Фукс организует собрание как надо?

— Безусловно: на фабрике есть еще разумные люди.

Уве приободрился: еще бы! Он столько сделал для своих рабочих! К тому времени, когда он уйдет в отставку и посвятит себя исключительно производству кухонной утвари и кое-чего другого, у него будут первоклассные предприятия с самыми передовыми рабочими. Теми самыми, которые удерживают партию от левых излишеств и стоят на почве реальности.

Успокоенный, он отпустил Лангеханса. Этот Зепп — находка в паше время! И надо привязать его покрепче к делу «Отто Нойфиг и сыновья» — Уве не хотел менять название фирмы. Участие в прибылях? Почему бы нет?

Размышляя таким образом, Уве машинально смотрел в окно, как его советчик и друг быстрым деловым шагом проходит по заводскому двору в своем щегольском легком пальто с атласными отворотами, в модной шляпе с загнутыми вверх полями на лысеющей голове. Вот он приветливо отвечает на поклоны рабочих. Приподнимает шляпу перед женщинами, толкающими вагонетку на подъездных путях. Вот он пожимает руку инвалиду-привратнику, вытянувшемуся перед ним, словно перед фельдфебелем. Пройдоха Зепп. Необходимый Зепп. Зепп-Безменянельзя…

Лангеханс миновал высокую ограду с многократно повторяющейся готически хвостатой надписью «Отто Нойфиг и сыновья» и отправился прямиком в винный погребок Ауэрбаха. Историческое место, где в свое время веселился с друзьями Гете и где, как гласит предание, впервые предстало ему видение доктора Фауста, настраивало Зеппа на философский лад.

«Что есть Фауст в наши дни? Где взять Мефистофеля, которому можно было бы запродать душу? Кому нужна душа?» Зепп пил маленькими глоточками кюммель и предавался своим сложным мыслям. До какого-то пункта они шли, абсолютно совпадая с ходом мыслей Нойфига: «Мы с Уве оба принадлежим к молодым, — Зепп всегда опускал то обстоятельство, что был на десять лет старше. — Мы новое поколение людей дела. Нас ждет новая эпоха. Новый век. Новый век — у… это штучка! Чтобы достойно войти в него, надо уже сейчас тренироваться… На пролезание в игольное ухо! Все эти старые патриархальные порядки годились, когда «да» было «да», а «нет» было «нет». Но наступают времена другой формулы: «И да и нет». И потому…»

Тут мысль юриста сворачивала на свой собственный путь: «Когда-то говорили: за двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь. И это был голос здравого рассудка. А теперь поймает зайца только тот, что погонится за двумя. Одного поймает наверняка, а возможно, и обоих. Раньше, кто тише ехал, оказывался дальше. В век, когда скорости решают все, он всегда будет в хвосте. И самое главное: наступило время «службы двум хозяевам». Когда-то Гольдони очень веселился, разоблачая слугу двух господ. Старомодный господин не подозревал, что именно такой слуга будет главной фигурой грядущего века».

Лангеханс допил кюммель, заплатил по счету и поднялся по винтовой лестнице погребка. Швейцар распахнул перед ним тяжелую одностворчатую дверь и пожелал господину юристу приятно отдохнуть в кругу семьи. Адвокат не собирался этого делать, хотя бы потому, что не имел семьи.

Перед ним открылась картина вечернего Лейпцига, который он так любил. Улицу заливал желтоватый свет этих новомодных фонарей с лампионами, висящими, словно гроздь винограда на железном столбе. Экипажи, медленно двигавшиеся по мостовой, ловили тревожные отблески своими лакированными боками, умножая световые точки, роящиеся, словно светляки, в узком русле улицы между шпалер старых лип. Слева шпиль Томаскирхе ясно рисовался в небе, подсвеченном снизу рекламой колбасного заведения Беренцвейга. Справа Гриммаишештрассе уходила перспективой залитых светом домов, первые этажи которых представляли сплошную линию сверкающих витрин и пестрых вывесок.

Толпа праздных людей катилась по тротуарам, обдавая сложным ароматом фиксатуара, духов и зубного эликсира Плюмке, «гарантирующего сохранность зубов и свежее дыхание».

Лангеханс подозвал извозчика и велел везти себя в гостиницу «Кайзерхоф».

Клара начала свое выступление с события недавних дней: повышения цен на продукты питания.

— Кому выгодно повышение цен, почему правительство идет на эту меру? Разберемся!

И Клара разбирает по косточкам таможенную политику правительства, направленную на удорожание хлебных продуктов.

Клара только что совершила большую поездку: она рассказывает о тяжелой жизни рудокопов Силезии и металлургов Рейнской долины, кустарей Тюрингии, об изнурительном крестьянском труде на полях богачей за Эльбой. Жены и дети рабочих и крестьян давно тянут лямку труда на фабриканта и помещика.

На совести правящих классов, на совести буржуазных писак, вопящих о прогрессе и классовом мире, на совести строя миллионы жизней, g том числе — жизней женщин и детей. Вопиющее противоречие между словами и делом разъедает современное общество опаснее, чем мор, чем эпидемия — бич средневековья! То были опасности, рожденные самой природой. Массовое убийство сегодня — порождение преступного строя. И ответственность за уничтожение людей, за нищету и социальные болезни, за деградирование масс несут в равной мере с капиталистами те, кто уводит от борьбы, кто усыпляет бдительность угнетенных, те, кто призывает к братству овец и волков! Эти болтуны так же опасны, как прямые защитники бесчеловечного строя. «Чума на оба ваши дома!» — восклицает Клара словами Шекспира.

Клара испытывает тот особый подъем, когда нужные слова сами приходят к ней, она не выбирает их, не ищет. Мысли выношены ею, они стали ее сущностью. Это ее мир, мир, который она избрала и который не покинет до последнего своего дыхания.

Так можно говорить только с людьми, жаждущими именно этих слов, принимающими их как свои собственные мысли, выраженные другим человеком ясно и глубоко. И Клара с уверенностью опытного оратора определила, что здесь, в спортивном зале, которым гордился Нойфиг, она должна говорить именно так. Она уже не помнила, что нашептывал ей накануне в «Кайзерхофе» Зепп Лангеханс, ее давнишний знакомый. Очень-очень совестливый господин. Очень-очень ловкий господин… О чем он ее предупреждал? От чего предостерегал?

Нет, в глубине сознания у нее, конечно, отложилось что-то от его неожиданного вторжения, но сейчас это казалось мелким и несущественным. Сейчас, когда ее так слушали! Так принимали! И как могло быть иначе? Это же с ними, с этими людьми ей идти дальше и подниматься выше. И когда горнист протрубит атаку, они будут в одной цепи наступающего класса. Потому что у них один враг. Один. В какие бы личины он ни рядился! О, она узнает его под любой маской!

И зная его так хорошо и сделав борьбу с ним целью своей жизни, она указывает пальцем на тех, кто куплен! Кто вопит о классовом мире, об изживании противоречий.

Как сигнальщица, стоит она на мостике и машет флажками, предупреждая об опасности, о подводных скалах, о скрытых рифах, о глубинных течениях, грозящих кораблю…

Когда она садится и председатель поднимается, чтобы назвать фамилию следующего оратора, она наконец вспоминает странное свидание накануне.

…Лангеханс почти не изменился со времени их последней встречи. Он тогда помог ей, проявил внимание и дружелюбие. И все же настороженность ее не растопилась. Он принадлежал к тем социал-демократам, которые отошли от партии, когда исключительный закон распростер свои черные крылья над Германией. Таких людей было немало: они боялись социализма, но допускали его победу. И хотели при всех обстоятельствах быть среди победителей. Так она понимала Лангеханса в то время. А теперь? Одно дело — откликнуться на ее просьбу, а другое — проявить инициативу, предупредить ее, что на фабрике Уве Нойфига ее ждет организованный отпор со стороны самих рабочих. Чем руководствовался Лангеханс в данном случае? Соображениями перестраховки? Конечно, за эти годы он мог, как бывало с другими, перемениться, примкнуть к последовательным социалистам: он же не был связан ни родством, ни богатством с сильными мира сего. Но Клара не верила в это. Лангеханс был как раз из тех прилипал, которые неотлучны от кита капитала.

Эти благопристойные господа не имеют ничего общего с палачом в красной рубахе. Но есть некая потайная дверь, более тайная, чем банковский счет, чем мобилизационные планы и секретные сговоры государств. Однажды эта дверь откроется и впустит палача в благопристойный кабинет!..

Нет, Клара не забыла того, что ей сказал Лангеханс. И забыть не могла. По простой причине: все рассказанное им было ей известно раньше. И даже еще до приезда в Лейпциг. Ушлому юристу было невдомек, что корреспонденты «Равенства» информировали ее в полную меру их осведомленности. Нет, конечно, она не дала ему понять, что он явился с запоздалыми новостями. Важно то, что он вообще явился. Значит, он не уверен в том, что ставка на хозяев — верная ставка, что к финишу прибежит именно лошадка Нойфига. И как бы финиш этот ни рисовался воображению пройдохи-юриста, он счел нужным перестраховаться!

Почему она не выступила сразу с тем, что ей открылось еще до Лангеханса и подтвердилось им? О, не так просто положение. Она держала пока в резерве эту подлую историю с подкупом инспектора по охране труда. Историю, которую она знала раньше и снова услышала от Лангеханса. Из тех же соображений она не выступила с ней на страницах газеты.

Несомненным являлось одно: рабочий погиб по вине администрации, потому что не была остановлена машина. И больше того: остановить машину запретили! А затем, путем подкупа и подлогов, изобразили «несчастный случай»…

Но вот на трибуне Фукс. Это о нем предупреждал ее Лангеханс. Надо признать, что Фукс — вовсе не простак. Цель его выступления — отвести слушателей подальше от ее доклада. Доказать, что у них на предприятии нет оснований для пессимистических выводов.

— Не везде же есть поводы и необходимость в стачках! Это же сильнодействующее средство. Там, где можно договориться, ни к чему крайности! Договорились же мирным путем о снижении норм на сверхурочные работы…

Клара молчит. Опыт подсказывает ей, что у Фукса найдутся оппоненты. Она заключает это по тому, как настроена аудитория. Хотя никто не прерывает Фукса, в зале — шумок. И выражение лиц тоже говорит ей о многом.

Действительно, тотчас выскакивает маленький, щуплый человек с таким лукавым, в смешливых морщинках лицом, что в нем сразу угадывается местный остряк и балагур. Это подтверждается репликами с мест: «Ну, уж Крюгер даст жару!», «Сейчас он сделает из Фукса муфту для своей жены!»

— Что это тут говорилось о снижении норм на сверхурочную работу? А где эти сверхурочные работы, если рабочий день и так продлили на полтора часа и именно для того, чтобы не оплачивать сверхурочных! И если стачки — сильнодействующее средство, как сказал Фукс, то разрешите вам напомнить, что при холере не помогают слабодействующие! А от работы в нашей кочегарке подохнешь скорей, чем при холерном море.

При полном одобрении зала Крюгер рубит дальше:

— Хорошо Фуксу рассуждать о мире с хозяевами: комнатная собачка тоже собака, но живет иначе, чем дворовый пес. Получая из рук хозяина аппетитную косточку, она не нуждается в экскурсиях на помойку.

В зале хохочут, Крюгер даже не улыбается. Но все его многочисленные морщинки напряглись от язвительности:

— Наша Клара очень хорошо знает, что нам нужно. И как опасно для нас пускаться на уступки. Протяните хозяину палец, он откусит руку!

Крюгер останавливается на секунду и постным голосом добавляет:

— Даже если это наш глубокоуважаемый и высокоценимый господин Нойфиг!

Смех покрывает его слова, но он еще не кончил:

— И только два слова о нашем юрисконсульте. Есть такие люди: где они проходят, там трава вянет. Все. И больше я не скажу ни слова. Я пока не приискал себе другого места: мне еще надо у них поработать!

Клара смеется вместе со всеми. Фукс, как ни в чем не бывало, тоже смеется, — о, это бывалый и очень натренированный субъект! А Лангеханс? Что Лангеханс? Юрист не прост. Он говорит без напряжения и делает вид, что не принимает всерьез Крюгера:

— Крюгер любит посмешить народ, когда собрание становится немного скучным…

Куда он клонит? Он ищет популярности. Адвокат рассказывает, как ему удалось выиграть дела в пользу рабочих, — может быть, это действительно так. Возможно также, что не все знают ему подлинную цену. Лангеханс — из породы оборотней. Он легко оборачивается радетелем за права рабочих.

Во всяком случае, на заводе чувствуется мощная рабочая организация, и Клара ясно видит расстановку сил.

Ее радует еще одно обстоятельство: выступает женщина, работница. Речь ее, уступая крюгеровской в хлесткости, деловита и остра. Она рассказывает о событии: аварии со смертельным исходом… В зале становится так тихо, что слышно только жужжание вентилятора и этот женский голос, глубокий и, можно было бы сказать, бесстрастный, — так твердо произносит слова эта немолодая женщина. Можно бы, если бы не ее лицо. На нем — ярость. Она бросает в зал беспощадно:

— На нашем заводе, в нашем цехе, погиб человек. Он оставил вдову и двух сирот. Они не получили ни копейки, потому что умные судьи признали, что он сам себя убил, избрав такой странный способ. Ребенок не поверит этой глупости! Как же нам работать с сознанием того, что жизнь наша ценится не дороже листа белого металла, из которого и выйдут-то едва ли две кастрюли!..

И с этого момента, с этих слов начинается полный драматизма настоящий разговор, которому Клара только помогает, распутывая дальше клубок обоснованных подозрений, который обрастает все более достоверными деталями. Она уже видит, как это будет выглядеть на страницах «Равенства», вся эта история во всей ее полноте!

Поезд в Дрезден отходил вечером. Как всегда, на вокзале собралась толпа. Встречать и провожать Клару выходили рабочие с женами, брали с собой и детей. В этих встречах и проводах незаметно затерялось то зернышко официальности, которое, наверное, было когда-то.

И это уже не речи, а простые прощальные слова, которые вырываются сами собой. Клара знает, что эти люди рады встрече с ней и будут ждать ее снова. А какая-то девушка, постеснявшаяся подойти, прислала ей записку, что в августе у нее свадьба и как было бы хорошо, если бы Клара приехала именно тогда.

Из-за того, что так много народу столпилось на перроне, к вагону первого класса с трудом пробивается маленькая группа. Это господа в черных пальто и цилиндрах и дамы в собольих и норковых палантинах. В центре компании — долговязый, сухой военный. Его лицо так костисто и так обтянуто желтоватой, почти пергаментной кожей, словно под остроконечной каской мертвый череп. А длинная пелерина стального цвета как будто наброшена на скелет.

И только когда поезд двинулся и уже набрал скорость и позади осталась махающая платками, кричащая и даже немного расстроенная прощаньем толпа… И, конечно, та компания в цилиндрах и палантинах — тоже… Только тогда Клара вдруг сообразила, что в одном поезде с ней едет Альбрехт Гогенлоэ. Это обстоятельство вообще-то было ей безразлично, но оно вызвало воспоминание. Нет, вовсе не о том давнем случае в замке Гогенлоэ, когда ее выгнали из-за Альбрехта. А более позднее. Когда она была гувернанткой в богатом семействе, проводившем тогда лето в Зальцбурге. Да, в Зальцбурге… Ей сейчас увиделось удивительно ясно то раннее утро. Наверное, было часов семь, не позже. И она поднялась так рано, чтобы побыть одной. Хоть немного. Болтовня девочек мешала ей воспринимать красоту этих мест, и уже совсем было невозможно среди уличного шума, толкотни и криков торговцев представить себе, что вот именно здесь родился и провел свою юность Вольфганг Амадей Моцарт.

И когда она очутилась совсем одна на вымощенной крупным булыжником небольшой площади, то увидела, как через эту площадь проходит очень маленький человек в лиловом камзоле и туфлях с бриллиантовыми пряжками, подаренными ему Марией-Терезией. В руках у него папка в сафьяновом переплете с золотыми шнурами.

Она видит его сбоку, и потому особенно нежным кажется его профиль под шляпой с плерезом. Она счастлива, что видит то же, что и он: излучину Зальцаха, такую плавную и безмятежную, словно там не текучая вода, а тонко окованная серебряная серьга, уложенная на зеленом бархате берегов. И горы, кажущиеся совсем близкими, — в легком тумане, однако, различаются альпийские луга на верхних склонах и блестящие снежные языки, облизывающие вершины. Игру воды в Хельбрунне и тюльпанное поле парка Мирабель.

И слышит то, что он слышит: мелодичный перезвон знаменитых зальцбургских колоколов, который кажется ей целым представлением, маленькой оперой, где на фоне мужественных басов игриво и ласково тянут тонкую нитку лейтмотива альты.

И она идет за маленьким нарядным человечком, выступающим так важно и излучающим музыку, как солнце — тепло. И не теряет его из виду даже тогда, когда он скрывается в дубраве, потому что и оттуда продолжает литься музыка. Она узнает ее. Это концерт для скрипки, написанный именно здесь, в Зальцбурге. Адажио звучит так естественно и свободно, как будто это голос леса или ветра, а не какого-нибудь инструмента.

И она долго слушает, пока звуки не сливаются с утренним небом в розовых парусах, с переливами красок тюльпанного поля, с туманной перспективой, медленно проясняющейся, словно раздвигается тюлевый занавес и уже открываются декорации: горные склоны, то каменистые, то луговые, и замок вверху, почти на вершине.

Все детали ландшафта выступают четко, как будто она смотрит на них, регулируя на резкость бинокль. Глаза ее вбирают все больше: синеву дальних ущелий, тень буковой рощи, сверканье вечных снегов, овал горного озера и двойной шпиль собора в долине.

И вдруг смолкла музыка и тень упала на гравий. И цокот копыт, дробный, синхронно-слитный, словно кто-то быстро вбивал гвозди в деревянную стену, заполнил все. Клара увидела, как проносится кавалькада молодых мужчин в синих и красных фраках и черных лакированных сапогах и женщин, боком сидящих в седле, так что складки длинных широких юбок падают до самого стремени. Вуали, прикрепленные к их маленьким цилиндрам, развеваются, как веселые облачка. И все: кони, картинно перебирающие ногами, фигуры всадников, наклоненные вперед, и эти вуали-облачка — все придает ландшафту законченность и даже смысл!

Как будто именно для этих людей вставало солнце, и дул ветер, и шелестели деревья, и уж, конечно, трава росла единственно затем, чтобы ее попирали копыта их лошадей.

Среди красных и синих фигур всадников, изредка перебиваемых белыми шарфами и воротничками, была одна блестящая точка, один блестящий предмет, который вобрал в себя все: и свет, и краски, и тот веселый слитный шум, который пришел вместе с кавалькадой и сейчас исчезнет вместе с ней.

Она подумала именно так: «предмет», потому что молодой человек так блестел и искрился, благодаря всему на него нацепленному, как не может блестеть и искриться человек. Начиная от головы в сверкающем кивере, увенчанном тонкой спицей с сидящим на ней орлом, так жарко и победно горящим на солнце, словно он был из чистого золота, и кончая лакированными сапогами с блестящими же серебряными шпорами. Все, что было посредине, тоже переливалось и словно бы кипело. Казалось, с офицерского мундира всадника падают звезды. Падают, падают — этот необыкновенный звездный посев грозил смертоносным урожаем! Кларе вдруг показалось, что вместо венчиков тюльпанов на стеблях расцвели гогенцоллерновские короны, а уж дубовые листья сами собой расположились вокруг железных крестов.

Если бы Клара и не рассмотрела лица молодого всадника, замыкавшего кавалькаду на высоком караковом жеребце, она бы без сомнений сказала, что это Альбрехт Арминий Гогенлоэ, просто потому, что на свете не могло быть никого, кто бы так сверкал и искрился, блистал и переливался.

Почему же такой зловещей, такой опасной и словно бы не реальной, а как бы видением, мелькнула перед ней пестрая кавалькада с блестящим всадником в арьергарде? Мелькнула и ушла, оставив что-то похожее на тонкую темную паутину смутного предчувствия.

Клара стала женой Фридриха Цунделя. Это был союз двух уже немолодых людей, объединенных многим, и в первую очередь — политическими взглядами. Правда, убеждения художника не имели столь прочного фундамента, на котором строились воззрения Клары. Его взгляды могли давать зигзаги, подчас неожиданные. Для Фридриха главным делом жизни было искусство. Зато здесь они были полностью единомышленниками.

Дом в Силленбухе, где они жили, был невелик и без затей. Его привлекательность заключалась в том, что он стоял вблизи леса, сохранившего какую-то нетронутость, почти дремучесть: такими мохнатыми были ели, так густа и высока некошеная трава на полянах, а то, что участок при доме не был обнесен оградой, а только окружен живой изгородью, делало его как бы пространственнее и диковатее.

Здесь собирались не только партийные функционеры, но и люди искусства. Не только разгорались споры, но звучали стихи. Чудесные вечера проходили на террасе дома, откуда открывался вид на склоны, покрытые буковым лесом.

Здесь, на воле, росли мальчики Клары.

Клара была счастлива. Она жила напряженно, полно, испытывая радость от своей работы, от своих детей, от своего дома, друзей и от того, что шла рука об руку с человеком, который любил ее давно и был ей продан, а то, что она не могла ответить ему чувством, которое возможно только раз в жизни, — что ж, это было ясно не только ей, но и ему.

Она была счастлива так, как умела быть счастливой в своем гостеприимном и веселом доме в Силленбухе, который надолго, очень надолго станет ее пристанищем, ее гнездом и крепостью, в котором еще придется пережить тяжелые дни…

 

Глава 2

На пороге зимы Клара возвращалась из агитационной поездки.

Прикрывая утомленные глаза, она слышала перестук колес и отрывочные фразы соседей. Клара всегда ездила третьим классом. Она любила красочную речь простого люда, заполняющего неказистый, душный вагон: несложные сцены, разыгрывающиеся у нее на глазах; звуки губной гармошки или простой песенки, исполненной странствующими артистами, собирающими гроши в старую шляпу. Она могла вмешаться в политический спор, острой насмешкой сразить противника и поддержать единомышленника.

Что несет новый век им, трудящимся людям?

Да, новый век обещал многое Германии. Ее «деловым людям». Тем паладинам «новой эры», которые с опущенным забралом и занесенным мечом готовились ринуться — нет, разумеется, не в сшибку с противником из плоти и крови, — времена крестоносцев давно прошли, — а в битву более грандиозную, более изощренную и более опасную. С противником, хотя и незримым, но вполне реальным, хотя еще и не хлопочущим около пушек, не лежащим за пулеметом и даже не припадающим на колено с винтовкой, но могущим это сделать в любую минуту.

Ведя войну еще бескровную, хотя и вполне материальную, капиталисты знали, что близок момент, когда заговорят пушки, пулеметы и винтовки.

В свалке держав-хищников вокруг рынков сбыта, вывоза капитала, резервов дешевой рабочей силы — вокруг всего этого сладкого пирога колоний — самым молодым и самым жадным, самым зубастым и нахрапистым был германский империализм. С опозданием, когда когти и зубы его соперников уже терзали свои жертвы, гогенцоллерновская Германия только еще вступила в драку за владычество в мире.

Идея захвата «жизненного пространства», самая реакционная, самая ядовитая, преподанная под множеством разных личин в зависимости от того, кого надлежало одурачить, — эта идея исходила на заре века как утренняя звезда империализма, предвещая его сияющий безоблачный день.

Но лучшие люди века уже тогда увидели погибельность этой идеи для народов и заговорили об этом. Эти люди были и в Германии. Клара гордилась своими учителями и друзьями, принадлежавшими к ним: Карлом Либкнехтом, Францем Мерингом, Августом Бебелем и другими, более молодыми, но шедшими за ними след в след. Раскрывая преступные замыслы правительства, подготовку военных авантюр, они вступали в острые конфликты с оппортунистами, разгадав в них агентов буржуазии в рабочем классе. Трещина, расколовшая партию, углублялась, рушились последние мосты между последовательными социалистами и теми, кто уже без оглядки бежал с поля боя и окапывался в глубоком тылу рабочего движения под сенью соглашательских теорий о «единстве нации».

Клара перебирала в памяти встречи с дорогими ей людьми, а окружающее вторгалось в ее мысли репликами соседей, перестуком колес.

Вагон потряхивало на неухоженной колее.

— Скоро и железная дорога придет в негодность. Будем ходить пешком по шпалам, — говорил худой человек в рабочей одежде.

— Да будут ли шпалы! — откликнулся кто-то.

Все засмеялись.

— И рыба подорожала, — не к месту объявила толстуха с корзинкой на коленях.

— Не знаю как где, но у нас, в верховьях Рейна, рыбы скоро не будет вовсе. Все предприятия спускают в реку отходы, — подал голос скептик из темного угла.

— Куда только смотрит кайзер? — поддакнула женщина с корзинкой.

Из коридора просунулась вихрастая голова. Бойкий фабричный говорок зачастил:

— Кайзеру некогда, муттерхен! Он занят турками! Он боится, чтобы турок не обидели англичане!

— При чем тут турки? — закричала женщина. — Мне нужна дешевая рыба!

— Еще чего захотели, муттерхен? Может, вам ананасов? Или бла-ман-же? — вихрастый захохотал и вернулся в коридор.

Клара вышла за ним. Оказывается, здесь шла игра в скат. Несколько молодых мужчин азартно бросали карты на поставленный ребром чемодан.

Один из игроков узнал Клару:

— Здравствуйте, товарищ Цеткин. В прошлом году я слышал вас в Нойкельнских казармах. Вы говорили против войны. А что вы думаете о заварушке в Криммитчау?

— В Криммитчау?

— Вы не видели сегодняшний вечерний выпуск? Я купил его на станции. Сейчас принесу!

Он тотчас вручил ей вечернюю газету. В Криммитчау забастовали ткачи, требуя сокращения рабочего дня и повышения зарплаты.

Клара посматривала в окно; ей не терпелось поскорее добраться до редакции «Равенства».

Зимним вечером Клара приехала в Криммитчау. Саксонские ткачи и ткачихи вступили в решительную и планомерную стачечную борьбу с предпринимателями. Обстоятельства в Криммитчау были совершенно особыми даже на фоне общего оживления стачечного движения в стране.

Город текстильщиков казался вымершим. Дым не поднимался над крышами фабричных корпусов, ветер гулял на дворе, уставленном сугробами. Забастовочные пикеты не допускали за ворота фабрики полицейские команды, мобилизованные на уборку снега.

Клара никому не сообщила о своем приезде, хотелось самой окунуться в атмосферу много месяцев борющегося города, теперь вступившего в решающую фазу этой борьбы.

Приближалось рождество. Зима была на редкость снежной, метельной. Маленький городок утопал в снегу. Тощая кляча единственного извозчика, стоявшего на площади, с усилием потащила пролетку с поднятым верхом.

— Какие новости в городе? — спросила Клара возницу, напоминавшего елочного Санта-Клауса, запорошенные снегом его усы и борода казались сделанными из ваты. И снежинки на них блестели, словно бертолетова соль, которой украшают Деда Мороза и Снегурочку.

— А вы откуда, уважаемая? — ответил он вопросом на вопрос.

— Из Штутгарта.

— Вот как! Невеселое время вы, однако, выбрали для посещения нашего Криммитчау. Наверное, здесь у вас родные?

— Да.

— В газетах пишут про нас не совсем то, что происходит на самом деле, — раздумчиво заметил возница, понукая коня.

— А именно?

— Да взять хотя бы нашу пожарную команду. Сообщают, что она потушила пожар на складе отходов.

Возница замолчал надолго, и Клара нетерпеливо спросила:

— А что же на самом деле? Не тушила? Или пожара не было?

— И пожар был. И команда, действительно, его потушила. Но спрашивается: кто поджег, а?

Клара сказала, что ее это тоже интересует.

Возница щелкнул кнутом над спиной своей клячи и полуобернувшись, многозначительно сообщил:

— Все дело в брандмайоре.

— Ах так! — Клара ждала продолжения, но оно не последовало. Пролетка ныряла по ухабам, возница не оборачивался больше.

Узкая улица вела на небольшой взгорок. Темные фабричные здания высились на нем.

— Кладбище, — выразительно сказал возница, указывая на них кнутом.

— Ну, а что же брандмайор? — напомнила Клара.

— Брандмайор, чтоб вы знали, и дал в газету сведения. Но-о, перебирай ногами, Эльза, скоро в конюшню!

— Какие же сведения?

— Будто склад подожгли забастовщики.

— А на самом деле?

Возница долго крутил кнутом в воздухе, прежде чем сделать свое сообщение:

— А поджег кладовщик, у которого еще с того квартала не сходится сальда-бульда.

— А брандмайор?

— Брандмайор? О, брандмайор! — оживился возница. — Брандмайор и надумал покрыть это дело за счет забастовщиков!

— Почему же ему вздумалось покрывать кладовщика?

Возница бросил на Клару такой взгляд, словно она задала бог знает какой глупый вопрос:

— Так брандмайор же — его родной брат.

— Ну, тогда все понятно, — сказала Клара.

— Всем давно понятно! Всему городу. Еще на Цецилиенкирхе часы не пробили полночь, как пожарники с трезвоном и гиком вывалились из-под каланчи. Но, спрашивается, как они узнали про пожар, если никакого пламени или дыма еще вовсе не было?

— Что же это значит? — продолжала Клара свои расспросы, явно доставлявшие удовольствие Санта-Клаусу.

— Неувязка! — с важностью объяснил тот и больше не произнес ни слова. Да и некогда уже было.

Они остановились перед стандартным двухэтажным домом, окна которого были неярко освещены желтоватым светом: Криммитчау освещался керосиновыми лампами, не так давно сменившими свечи.

Расплачиваясь, Клара сказала:

— Спасибо за ваш рассказ о пожаре. Он гораздо интереснее «сведений» брандмайора и уж наверняка — правдивее. Счастливого рождества!

В доме Франца Рунге появление Клары произвело веселый переполох. Семейство сидело за столом, и Клара тотчас отметила скудность ужина, накрытого с такой тщательностью, словно тут предполагалось что-то путное. Она привезла с собой кое-что, и к радости троих детей Рунге на столе появились традиционные рождественские лакомства в разноцветных обертках.

— Завтра надо будет получить багаж, там много всего: и теплые вещи, и продукты, и игрушки. Все, что прибыло к нам в «Равенство». Со всей страны. С надписью «Для бастующих в Криммитчау».

— Спасибо, Клара! Ты просто била в набат в своей газете. Почему ты не сообщила, что приедешь?

— Ах, Франц! Сейчас не время для пышных встреч. Надо подымать дух людей. Пусть почувствуют, что не одиноки, что с ними вся рабочая Германия. И даже больше. Вы читали сообщения из России?

— Конечно. Но, наверное, ты расскажешь об этом: подробнее?

— Да, я затем и приехала. На юге России и в Петербурге забастовщики выдерживают бои с полицией.

— У нас не слаще. Ты сама увидишь, — сказала Гедвиг Рунге.

Позже, когда детей уложили спать, они еще долго сидели в кухне, где в очаге дотлевали угли и слабо светила лампа с приспущенным фитилем.

— Подумай, Клара, — сказал Франц, — какие перемены произошли в Германии только на нашем веку. А ведь мы с тобой не такие уж старики…

— Поверь мне, — ответила Клара, — что за ту вторую половину жизни, которую нам с тобой еще предстоит пройти, мы будем свидетелями еще больших перемен!

— А знаешь, Клара, я бы все-таки узнал тебя, если бы даже встретил случайно. И спросишь, почему? По чертикам в глазах!

Потом они вспоминали давние дни в Видерау, когда семейство Рунге ткало у себя на дому, а приказчик фабриканта, которого за усы торчком звали «дядя Кот», объезжал округу в фургоне, запряженном парой кляч, забирал продукцию и расплачивался за нее часто не деньгами, а залежалыми товарами, предназначенными для подобных случаев.

— Я даже помню, — сказал Франц, — как мои сестренки радовались побрякушкам, словно дикари с какого-нибудь острова.

— Да, и приказчик представлял в единственном своем лице класс капиталистов, — продолжала Гедвиг. — Но всего удивительнее то, что сейчас, рядом с современными ткацкими фабриками продолжает вовсю процветать та же кустарщина. Даже у нас в округе. И кустари эксплуатируются еще бессовестнее, чем во времена «дяди Кота»…

— Но сейчас они бастуют вместе с вами?

— Конечно. Иначе стачка могла бы сорваться.

Она стала рассказывать, как отважно ведут себя женщины, ткачихи и жены ткачей. И в этом тоже было знамение времени.

Когда-то, много лет назад, в качестве классового врага перед ними представал «дядя Кот» со своим фургоном. А сейчас — изощренный и безликий враг: империализм.

Саксонские капиталисты — владельцы текстильных фабрик — не жалели денег на оплату штрейкбрехеров и полицейских сил для их охраны. Но рабочие пикеты не допускали предателей к заводским воротам. Пикетчиков арестовывали, на их место становились другие.

Собрание, на которое пришла Клара, было многолюдным. Выступали не члены стачечного комитета, не партийные или профсоюзные функционеры, а рядовые рабочие и работницы.

— Нам тяжело. И все же будем бастовать дальше. Прошли те времена, когда мы, женщины, понуждали отцов и мужей прекращать борьбу. Мы многому научились за эти годы. Мы требуем только человеческих условий труда. Потому что мы — люди. Свободные люди, а не рабы. И никогда рабами не будем. Пусть хозяева зарубят это себе на носу!

Пожилая женщина говорила, сложив на груди руки, так спокойно и безнатужно, словно дело происходило у нее дома, а не в переполненном зале.

— Мой сын и моя невестка бастуют. А мои внуки — школьники… Мне не просто с ними: каждую ночь я думаю, чем накормлю их, когда наступит утро. И хотя это плохое утешение, но все же я говорю себе: пусть мальчишки знают, что их родители — не штрейкбрехеры, а борцы! Ведь это тоже великое дело: давать пример детям!

Когда. Кларе предоставили слово, она вдруг заволновалась. Такой опытный оратор — да, сотни собраний, тысячи речей. Она произносила их перед лицом врагов и в кругу друзей, среди товарищей по классу и в накаленной атмосфере вражды и насмешек. Она прекрасно продумала свою речь. Как всегда.

И вдруг ощутила знакомый толчок в груди. И начала совсем по-другому, чем думала начать:

— Дорогие мои товарищи! Не могу найти слов, чтобы выразить, как я горжусь вами…

Она должна была сказать эти слова: именно они выражали сложное чувство, которое Клара испытывала, глядя в зал, глаза в глаза забастовщикам Криммитчау. Хотя люди здесь были разные, и вели себя по-разному, и разной была их доля в общем деле, но то, что питало ее гордость, отмечало их всех: решимость. Они решились на жертвы ради общей победы. В разных судьбах и разных характерах открывалась Кларе готовность постоять за себя и за товарищей, чувство собственного достоинства, все, что рождается в совместной борьбе, в рабочем единстве.

И все это делало особенным и значительным окружающее.

А между тем это была обыкновенная харчевня, вовсе неуютная со своей круглой железной печкой посередине, напоминающей старую заводскую трубу. И в обычное время, покрытые жиденькими скатертями простые длинные столы на толстых, скрещенных ногах вызывали только одно желание: поскорее поесть и ретироваться. В самом деле: хозяин знает, что бессемейный рабочий все равно не минует непривлекательное заведение, — куда ему деться?

Но сейчас столы отставлены, а стулья сдвинуты в ряды, и это уже не просто посетители фабричной кнайпы, а собрание! И все пришли сюда именно затем, чтобы послушать оратора и обсудить свои дела. И женщины не теснятся позади обособленной стайкой, а сидят вперемежку с мужчинами.

На всех — праздничная одежда. Она подчеркивает то, что они не работают: они бастуют. Пиджаки с жилетами на мужчинах, хоть из грубошерстной материи и куплены в магазине дешевых товаров, выглядят отлично — так тщательно они вычищены и отглажены. А крахмальные воротнички, только чуть-чуть пожелтевшие от частой стирки, красят даже пожилых мужчин. Шляпы и котелки они положили на колени, а женщины опустили на плечи свои пуховые косынки или держат за ленты вязаные капоры.

Хотя в зале не видно ни одного полицейского, ясно ощущается их присутствие за стенами, у входа. Там, на короткой дистанции, маршируют патрули. Рослые шуцманы позволили себе слегка отпустить ремни касок, но они готовы затянуть их и ринуться в зал по первому знаку офицера, который время от времени выходит на крыльцо складского помещения, где наскоро оборудован полицейский штаб. А склад — пуст: откуда бы взяться продукции, если ткачи бастуют? И не допускают в цехи штрейкбрехеров.

Иногда к зданию склада подлетают верховые и, спешиваясь, торопливо проходят внутрь, на ходу отстегивая полевую сумку. И что-то необычное и опасное есть в присутствии здесь этих вооруженных людей. Но и они, несмотря на свое оружие, чувствуют себя не очень спокойно. В поспешности их твердого шага, в уклончивости взглядов, в том, как нарочито громки их голоса и резки движения, проглядывает опаска, неуверенность и, может быть, даже стыд… Ведь тот, кто носит полицейский мундир, не родился же в нем!

Откуда эта неприкаянность? Почему под мундиром начинают теплиться совсем неподходящие для него чувства? Их слишком много тут, этих забастовщиков, не единицы, не кучки, как бывало. А то, что среди них — женщины, ведь это тоже меняет дело. Тут уж поневоле раздумаешься, когда потащишь из ножен саблю или в горячке замахнешься рукояткой пистолета на какую-нибудь… Точь-в-точь похожую на твою матушку или сестру.

И все эти мысли не только оттого, что их так много: недовольных, протестующих, решившихся. Это не толпа, которую легко рассеять одним выстрелом поверх голов, а организованная масса. И отсюда — опасность.

Да, так выглядит все это теперь. Теперь, в другие времена. Времена массовых рабочих выступлений, немыслимых еще несколько лет назад. Маленький городишко Криммитчау, заваленный снегом, со своим маленьким мирком, в котором так недавно главными фигурами были управляющий фабриками, плутоватый брандмайор и пастор, — все сместилось в нем.

И главной фигурой стал забастовщик. Вдруг сделалось всем отчетливо видно, что именно от рабочего зависит жизнь городка, он главный здесь, как и повсюду. И когда его натруженные руки сложены, не подымается дым из фабричных труб, стоят станки, заносятся пылью пролеты цеха.

А хозяевам остается щелкать на счетах, подсчитывая убытки. И если до конца быть стойкими, неутешительный итог принудит капиталиста согласиться на требования рабочих.

Теперь, после событий в России, после стачки на Обуховском заводе, после крестьянских выступлений на Волге, — общность цели стала яснее. Рабочий мир далекой страны придвинулся, встал плечом к плечу.

Но Клара не отдалялась от того, что заботило ее и сидящих в зале сегодня, сейчас. Ткачи выставляли конкретные требования: десятичасовой рабочий день. Весь рабочий класс Германии борется за издание закона о сокращении рабочего дня. В Криммитчау — застрельщики, но они не одиноки: за ними идут другие.

Клара видела на лицах людей, одетых в праздничную одежду, знакомое ей выражение спокойной решимости. Непоказной отваги, свойственной людям труда, вероятно, оттого, что они трудятся вместе, что при всем несходстве личных судеб накрепко сцементированы общими экономическими и политическими интересами. И негромкий их героизм дорог именно своей естественностью, этим «я со всеми», которое рождается в самом сердце рабочего единства. И оно-то и есть самое опасное для класса господ.

Да, разумеется, героизм — в открытой схватке с полицейскими отрядами или даже с регулярными войсковыми частями, которые однажды строевым шагом вступают на фабричный двор. И фабрика, где ты знаешь каждый листок чахлой липы у проходной, каждый выщербленный кирпич на дорожке к цеху, вдруг становится чужой и опасной, как лагерь противника, как угроза твоему миру, твоему очагу, жизни твоих детей. И в ярости, с которой ты вступаешь в неравный бой с мыслью не только о себе, но и о своих товарищах, — да, в этом героизм. Но он — и в долгих месяцах стачки, изматывающей силы, сжимающей сердце жалостью к детям, к непониманию в их глазах. Мы можем сказать себе, но не им же: надо выстоять! Повседневный, обыденный героизм рабочего-стачечника!

И об этом тоже говорит Клара.

Ее не смущает шепоток, возникающий то там, то тут в зале, улыбка, вдруг пробегающая по чьему-то лицу, звук отодвигаемого стула. Это собрание не сковано: оно живет, дышит, реагирует на ее слова, но вместе с тем и на мысли, вызванные ее словами. И наверняка сейчас тетушка Гертруда шепнула соседке что-нибудь язвительное по адресу хозяйского холуя Мерца, который сидит на краешке стула, готовый в любую минуту смыться. Но при этом слушает, словно церковную проповедь, выражая всей своей нескладной фигурой сосредоточенное внимание.

А хохотушка Анни, незаметно отставив свой стул, оказалась как раз рядом со стеснительным молодым подручным ее отца. А отец уже заметил ее маневр и хмурит брови.

Но лица Франца Рунге, его жены и наладчика станков Алоиза суровы, а глаза их обегают зал, словно взвешивая силы. Это вожаки забастовки, тень ответственности лежит на них. Они слушают Клару с особым чувством: ведь в ее речи, в ее глубоком подтексте одобрение их трудной работы. Хотя Клара ни слова о них не говорит.

Но она дает им понять, что разделяет с ними тревоги, опасения, ответственность. С ними сейчас все ее помыслы, и нет людей более ей близких. Потому что они делают дело и ее жизни. Есть такая вещь: рабочая солидарность! Вот она в действии — здесь, в Криммитчау. И нет более благородной цели, чем укрепление ее.

Она еще не кончила свою речь. Ей надо сказать еще многое. Она радуется прочному контакту с залом, наполненным тишиной и дыханием людей, не только слушающих, но и обдумывающих ее слова.

Но вдруг чувствует какую-то перемену. Что-то произошло, что-то отвлекло внимание от нее. Она замечает движение у дверей, все головы поворачиваются в ту сторону. Похоже, что за дверями происходит свалка: уже слышны выкрики и шум там, снаружи.

По проходу между скамьями бежит парнишка:

— Полиция ломится в зал! — кричит он, впрочем, без всякой паники в голосе: по молодости лет ему это только интересно!

— Спокойствие, товарищи! Полиции не удастся разогнать наше собрание! Давайте завалим вход.

Алоизу не дают закончить: все срываются с мест. Мужчины громоздят один на другой тяжелые столы и скамьи. Их руки как будто соскучились по работе, и она у них спорится. Настоящая баррикада выросла у дверей.

— Продолжай, Клара! — кричат из зала.

Событие дает новый поворот ее речи: нельзя ждать мира между волками и ягнятами! Всякое соглашение с буржуазией будет уступкой ей. Посмотрите: капиталисты не считаются ни с чем. Они разгоняют рабочее собрание силой оружия. А кто дал оружие в руки солдатам? Государство! Кайзер! Она защищают капиталистов всеми средствами, какими располагают! А располагают они всем: армией, полицией, тюрьмами, законом. И если прольется рабочая кровь, то она ведь ценится у них дешевле водицы! А мы можем противопоставить им лишь свое единство. И это немало, потому что нашим трудом держится земля. Потому что нет в мире вещи, не сотворенной рабочими руками! И мы не просим, а требуем!

Последние слова Клара почти выкрикивает, покрывая шум у дверей. Сейчас по ним снаружи бьют прикладами. Видно, как содрогаются половинки тяжелой дубовой двери. Замок трещит. С грохотом валятся скамейки. Двустворчатая дверь распахивается, и в зал вступают полицейские во всем параде, держа руки на кобуре, словно им угрожает смертельная опасность. Они оцепляют зал, заняв позиции вдоль стен и у окон. Офицер проходит вперед и делает знак, требуя тишины.

Но его слова тонут в шуме. Видно только, как он раскрывает и закрывает рот, словно рыба, вытащенная на берег. Клара отстраняет его и подымает руку, постепенно зал затихает. В тишине звучит ее голос, спокойный и гневный:

— Товарищи! Наше мирное собрание незаконно сорвано полицией! Мы требуем от вас, — оборачивается она к офицеру, — объяснения, на каком основании вы врываетесь в зал и вводите в него вооруженных людей.

— Я действую на основании закона о воспрепятствовании бунтовщикам…

— Здесь нет бунтовщиков, господин офицер! — прерывает его Клара. — Здесь организованные рабочие! Товарищи, выйдем отсюда в полном порядке с нашими боевыми песнями!

Улицы городка, заваленные снегом, тонкие морозные узоры на стеклах окон, пламечки елочных свечей на них. В тихий этот мир врывается боевая песня. Может быть, ее слова повторяют сейчас забастовщики России?

То январское утро было в редакции «Равенства» праздничным. Едва Клара переступила порог, к ней кинулась сияющая Кете Дункер:

— В России революция!

Кете смотрела на Клару, пробегающую глазами столбцы последних сообщений. Она все еще стояла посреди комнаты в пальто и шляпе, и на лице ее было выражение, поразившее Кете: что-то еще, какое-то еще чувство примешивалось к радости Клары. Что она видела за строчками этих первых известий? Может быть, она подумала в эту минуту о своем муже? Как-то Клара сказала Кете: «Чем старше становятся мои сыновья, тем яснее проступает в них сходство с отцом». Она произнесла это с радостью, но и с печалью, которую, вероятно, только притушили, но не истребили годы.

Могла ли Клара не вспомнить об Осипе Цеткине сейчас?

Кете знала, как жадно собирает Клара вести из России. Кларе говорили многое не только встречи с русскими революционерами, бежавшими от кары царя, не только письма из России. Она могла увидеть картину жизни в нескольких строчках русской газеты, в жестких определениях приговора царского суда. И на страницах «Равенства» рассказывалось о русских женщинах, их бедах и их стойкости.

Кете хотелось сказать Кларе, как глубоко она понимает ее, но при самых добрых отношениях Клара всегда была сдержанна в проявлении своих чувств. И Кете ограничилась необходимым:

— Германа вызвали в Берлин. Он уже уехал.

«Герман Дункер, партийный функционер, вызван Правлением партии… — мыслями Клара была уже в Берлине. — Надо полагать, там сейчас все кипит, развернется кампания в поддержку русских».

— Наши бонзы попытаются затормозить ход событий. Впрочем, это невозможно. Рабочие подымутся, не дожидаясь сигнала. Очень важно немедля начать кампанию помощи русской революции. Не только резолюциями о братской солидарности, но сбором средств. Мы выступим с этим на первой странице. Подумай, как составить номер, посвященный русской революции. Надо, чтобы Роза дала статью. Я напишу ей.

Клара тут же набросала черновик передовой статьи: читателю надо не только показать преступления царизма, трагедию Кровавого воскресенья, но дать представление о силе гнева, мощи пролетарского отпора. Будить не чувства жалости, а протеста. В России наступила пора революционного действия, и это должно стать ясным читателям «Равенства».

Организуя выступления газеты, Клара не переставала думать: есть же и другие меры воздействия на массы, не менее значительные. Что делается в Берлине? Почему нет сведений о широких, массовых рабочих собраниях? Неужели будет упущен такой момент? Какой стыд! Раздумывать и помалкивать в тот час, когда русские пролетарии строят баррикады? Да возможно ли это? Понятно, кунктаторы из верхушки партии заняты псевдотеоретическими дискуссиями. Но вопреки им всегда подымалась боеспособная, верная принципам часть партии. Ведь у них в Штутгарте уже проводятся митинги солидарности, и Клара выступала на них и видела, как настроены рабочие, — это их кровное дело — революция в России!

Клара решает отправиться к Тагорам. Профсоюз, которым руководит Пауль Тагер, самый боевой. И конечно, швейники уже сказали свое слово русским братьям по классу.

На дворе ясный январский день. Зима в этом году дает себя знать: ударили десятиградусные морозы. Неккар лежит как ледяной мост между заснеженными склонами берегов. И деревья одеты инеем. Словно тут приложили руки лучшие кружевницы штутгартского предместья.

Клара подняла меховой воротник и сунула руки в муфту. Но острый ветер пронизывает до костей. Но из одного желания укрыться от него, но из любопытства она останавливается перед вывеской кафе «Регент». Это владения Кунде, здесь собираются «отцы города». Интересно, что-то они говорят насчет событий!

Она попала как раз вовремя: все в сборе. За столом, уставленным пивными кружками. Даже Куурпат здесь. Он, правда, косит глазом в сторону тира, устроенного в нише задней стены: оттуда долетают сухие щелчки мелкокалиберных «Монте-Кристо» и оживленная перебранка стрелков.

Ораторствует Фохт. И, как видно, уже давно: его лысина блестит от пота и, возможно, от непосильного умственного напряжения. Увидев Клару, все встают, изображая каждый на свой лад радость от ее появления.

— Фрау Цеткин, мы как раз обсуждаем последние новости и определяем свое отношение к ним, — объявляет Фохт напыщенно. Можно подумать, что от того, как он отнесется к русской революции, она расцветет или засохнет на корню! Но все же небезынтересно, до чего они тут додумались.

— И что же вы решили, господа? Сдается, вы уже немало времени судите и рядите здесь? — Клара обводит глазами стол с ровными столбиками картонных подставочек. Воздух такой густой от сигарного дыма и пивного дрожжевого запаха, что, кажется, его можно пощупать.

— Да, события призывают нас! — неопределенно отзывается Фохт. Его правая рука засунута за борт сюртука, словно он готовится произнести какую-то программную речь. Заинтересованный Куурпат отворачивается от тира и придвигает стул поближе. Кунде снимает с Клары пальто и вешает его на оленьи рога в углу. Тотчас перед Кларой появляется кружка светлого пива.

— Подогрето, как вы любите, фрау Цеткин.

Она благодарит кивком головы и приготавливается слушать.

— Я вся внимание, господин Фохт.

Фохт откашливается. Похоже, что он заподозрил какую-то каверзу. И уж во всяком случае насмешек от Клары — не оберешься! Но он признанный политикер здесь, в «Регенте», и обязан поддержать свое реноме.

— Речь у нас идет, естественно, об известных событиях в России.

— О революции в России, хотите вы сказать? — с невинным видом спрашивает Клара.

— Подождем давать определения, фрау Цеткин. Еще рано говорить о революции… Да и есть ли основания для этого? Могут ли рабочие столь отсталой страны с ее дикими законами, при полном отсутствии демократизма — подняться на революцию?

— Для революции нужна прежде всего культура! — выпаливает Кунде.

— Правильно, — благосклонно кивает ему Фохт, словно подскочившему с нужным ответом школьнику. — Поэтому мы прежде всего должны выяснить для самих себя: что мы имеем в России, господа? Революцию или стихийный бунт? Движение рабочих или всего лишь эпизод борьбы?

— Какой эпизод? — не сдержалась Клара. — Рабочий класс России ведет испытанная партия! И она подымает пролетариат на революцию. Социальную революцию! Разве ее размах не ясен даже из официальных сообщений, если уметь читать их?

— Не будем горячиться! — произносит Фохт, закрывая для важности глаза. — Будем думать.

Кларе вдруг становится смешно: чего, в самом деле, могла она ожидать здесь, в «Регенте»?

— Думайте, думайте! — весело бросает она и подымается со стула.

Когда тяжелая дверь захлопывается за ней, словно напрочь отрезая все, что осталось там, в глубине кафе, она ощущает резкость и свежесть ветра, дующего в лицо, и в его порывах — легкий аромат: это запах зимы — снега, хвои, дымков из многочисленных труб, они прижимаются к самым крышам.

Клара тотчас забывает о компании в «Регенте», ее теплые башмаки скользят уже по узкому тротуару окраины. Домики рабочих теснятся к фабричным корпусам, гордо вздымающим свой флагшток над чугунными воротами.

Клара открывает калитку, знакомой тропинкой, с которой старательно счищен снег, идет к крыльцу. Дверь, обитая войлоком, заперта на замок. Между тем Паулю уже пора бы вернуться с работы, и уж во всяком случае Эмма должна бы ждать его с обедом.

Клара стоит перед дверью. Да, пожалуй, и весь поселок словно вымер. В этот час здесь обычно людно. Кто спешит домой, кто — на перекресток в трактирчик, где всегда есть свежее пиво и где ведутся жаркие дискуссии на темы дня. Не заглянуть ли туда?

Звонкий мальчишеский голос выводит ее из раздумья:

— Фрау Цеткин! Фрау Цеткин!

— Почему ты так кричишь? Ты думаешь, за эти дни, что мы не виделись, я оглохла?

Это внук соседки, Макс. Макс-Всезнаюпервый. Он и на этот раз оправдывает свое прозвище:

— Я боялся, что вы уйдете, а дядя Пауль наказал мне высматривать вас. Вроде я на посту. Но стоило мне на одну минуточку отойти от окна, посмотреть, что там делает в кухне Микки, не подбирается ли к клетке с канарейками… И вот вы здесь. Фрау Цеткин, наши все в зале ферейна, там очень большое собрание. А если вы хотите погреться в доме, вот ключ… Или лучше пойдемте к нам, наш Микки…

Она прерывает его многословие:

— Иди в дом, Макс, зачем ты выскочил раздетый?

Клара быстро идет по знакомой дороге к мрачноватому зданию на пригорке. Массивный этот дом издавна принадлежит союзу швейников. Когда-то один из владельцев фабрики в филантропическом порыва затеял здесь благочестивые чтения с показом посредством «волшебного фонаря» сцен из Священного писания.

Затея не имела успеха. Домом завладел певческий ферейн. А потом большой двухсветный зал пригодился для собраний. Если и он не вмещал желающих, что, впрочем, случалось редко, раздвижная стена давала возможность расширить аудиторию.

Так было и на этот раз. Клара бросила пальто на стол, где уже лежала груда других, — вешалки были переполнены. «Весь поселок здесь… И это связано с событиями в России», — поняла она и сразу окунулась в атмосферу митинга — да, конечно, это был именно митинг. Маленькая толкучка у дверей — тс! тсс! — зашикали кругом. Значит, митинг уже идет.

— Товарищ Клара, сюда! — кто-то тихо позвал ее, что-то шепнул соседу. Люди раздались, она протиснулась в зал и очутилась недалеко от возвышения для хора. Впереди нее стояло еще много людей, и она раньше, чем увидела его самого, услышала голос Пауля Тагера, чуть хрипловатый, с заметным саксонским выговором.

Она осторожно придвинулась, и теперь он уже стал ей виден. Чуть косолапя, стоял он, сжав здоровенные кулаки; один прижав к груди, а другой выбрасывая вперед и жестикулируя им, словно вбивал кувалдой точки после каждой фразы. И это придавало какую-то значительность его словам, неторопливым и веским, разделенным мгновениями раздумий.

Зажатая со всех сторон, она одновременно слушала и следила за настроением зала, за выражением обращенных к оратору лиц.

Как он вырос, Пауль Тагер! Настоящий рабочий вожак. Его не собьешь с пути теорийками о недоросшем до революции русском пролетариате. Классовое чутье подсказывает ему верные оценки. И в теории он тоже подковался за эти годы. Его ум, цепкий, своеобычный, природный юмор, уменье говорить с людьми заслужили ему авторитет. Вот и сейчас — как слушают его! Он говорит о происшедшем в России так, словно это случилось совсем по соседству. И то проклятое воскресенье, когда царь встретил картечью безоружный народ, — разве это воскресенье не могло быть их кровавым днем, и разве не могла пролиться кровь и на немецкой земле? В простых словах Пауля Тагера, рабочего вожака, звучит всем понятное: рабочие — братья. На каком бы языке они ни говорили, на какой бы земле ни стоял их дом — у них есть еще общий дом, общая семья, общий язык… И когда царь стреляет в русских рабочих, пули пронзают и наше сердце. А когда путиловцы в Петербурге подымаются против гнета монархии и капитала, и мы, немцы, расправляем плечи: вы начали, русские братья? Мы пойдем за вами след в след!..

Вот же произносятся здесь и принимаются всеми прямые честные слова о поддержке русской революции. И не возникает ни у кого сомнений в правильности ее методов. Но оппортунисты уже толкуют о непригодности русских методов в Германии.

Уже тушат боевую энергию рабочих изо всех своих брандспойтов, заряженных ядовитыми сомнениями и клеветой.

Из теневых углов выступают рыцари Большого Компромисса, и нашептывают, и подсказывают: «Не немецкое дело эти всеобщие политические стачки! Баррикады! Уличные бои! Это для русских максималистов, а мы, немцы, люди порядка!»

И Клара легко принимает от Пауля Тагера эстафету митинга, говорит о последних событиях, о развитии революции в России. Самое главное — это то, что поднялся рабочий класс и не за копейку, не за одни экономические свои права борется — а с замахом на самый режим.

Через несколько дней Клара уже была в Берлине! В столице проводились многолюдные митинги протеста против преступлений русского царизма, митинги солидарности с рабочими России.

В Люстгартене с пламенной речью к тысячной аудитории обратился Карл Либкнехт. В Веддинге выступал Август Бебель. Моабит, Нейкельн и Панков слушали гневную речь Клары, обращенную к виновникам Кровавого воскресенья. И там, в Берлине, на массовом митинге работниц Клара сказала слова, которые стали крылатыми и потом возвращались к ней из чужих уст: «Нужда учит ковать железо. Нужда учит бороться с помощью железа! И если реакция пустится в пляс, то пролетариат докажет ей, что, когда он поведет наступление, он сумеет заговорить по-русски!»

 

Глава 3

Однажды, ранним августовским утром, Клара проснулась в ожидании значительных событий. Их медленно и торжественно нес разгорающийся день.

Еще совсем рано. Клара любит этот час, когда город полон легким прозрачным туманом. Эти пеккарские туманы! Они совсем особые. В них нет густоты и мрачности белесой нелепы, ползущей с заболоченных северных озер. Нет и мутной, подсвеченной желтыми огоньками фонарей мглы, придающей зыбкость и призрачность ненастному дню Парижа.

Неккар набрасывает на город тонкий поблескивающий покров, через который зеленые склоны холмов видятся бархатными, и как будто дымятся покрытые плющом стены домов, своевольно и все же гармонично разбросавшихся в долине.

Клару радует наступающий день. Сегодня социалисты всех стран впервые соберутся в Германии. И Штутгарт будет связываться в людской памяти с важным этапом борьбы. Борьбы единственно справедливой и праведной. Той борьбы, которая составляет смысл ее жизни.

Клара сидит на балконе, тихонько покачиваясь в плетеном кресле-качалке. Это редкая минута какого-то расслабления, в ней — тишина, как и во всем вокруг. И в этой тишине Кларе яснее видится: много перемен на берегах Неккара. И она со своим «Равенством», с его пахнущими типографской краской страницами, которые открывают каждый ее день, причастна к этим переменам. Переменам, в большой мере рожденным активностью женщин…

Как случилось, что именно с женским движением так тесно связана ее судьба? И когда это случилось? Может быть, в те молодые, горячие годы, когда они с Лаурой Лафарг приносили тонкие листки «Социалиста» в убогие жилища ткачих, швей и вязальщиц в предместьях Парижа, в улочках, освещенных тусклыми газовыми фонарями? Или раньше, у Мозермана в Лейпциге, где впервые Клара услышала горькие слова: жены рабочих срывают забастовку, уговаривая мужей вернуться на работу. Работницы мучного короля Шманке не вышли на демонстрацию…

Или еще раньше, когда подростком Клара переодевалась в мужское платье, чтобы услышать откровенные речи в харчевне «У развилки»?

Когда единство работниц-женщин стало реальной силой, силой, которая может и должна противостоять привычному гнету? И разорвать частую сеть, сплетенную из многообразных «нет», произнесенных громовым голосом закона или вкрадчивым шепотом вековых предрассудков?

Какое разнообразие женских характеров выявляет то же «Равенство»! На его призывы откликаются матери, задумавшиеся над судьбой дочерей. Матери, ищущие для своих детей выхода из душного мира, бремя которого они сами несли безропотно.

Если страницы «Равенства» показывают женщине свет впереди и она идет на него — это многого стоит!

К «Равенству» тянутся и те, кто еще в начале пути. Кто хочет сам строить свою жизнь. Им надо помочь вопреки закону, поставившему женщину наравне с умалишенными и детьми, лишив ее избирательного права. Вопреки церкви, раз навсегда объявившей женским уделом семью и кухню. Вопреки — увы! — глубоко укоренившимся даже в рабочих семьях взглядам на женщину как на рабу.

Есть особый смысл в том, что первая международная конференция социалисток собирается здесь же, в Штутгарте, в одно время с конгрессом. Это умножает силу обоих.

И теперь, перед лицом военной угрозы, особенно важно сплочение женщин-социалисток, посланниц пятнадцати стран. Они возвысят голос против войны. За избирательное право для женщин!

Мысли о том, что предстоит уже сегодня, радуют Клару. Туман рассеялся, и все вокруг изменилось. Краски стали ярче, гуще, сочнее. И присущие городу переливы их, все оттенки зеленого и коричневого: зелени и стволов деревьев, домов и церквей — выступили яснее.

Она входит в комнату и раздвигает занавеси окна. Утренний свет падает на лица ее сыновей, открывающих навстречу ему глаза, еще полные легких снов молодости.

Неподалеку от городских стен Штутгарта распростерся огромный зеленый луг. Просто диво, что его не вытоптали тысячи ног в тяжелых казенных ботинках: здесь топчутся новобранцы, обучаемые науке убивать.

Но буйная трава, как вода, залила следы зловещих приготовлений, и удивительно мирной и торжественной выглядит зеленая площадь в этот день.

Многие штутгартцы пришли с семьями. Да, сейчас жены не остаются дома: это ведь и их день. Страницы «Равенства» шуршат в каждой квартире, и ведь именно к женщинам обращает свое слово газета.

Сегодня Клару избрали секретарем Международного женского бюро. Здесь уже знают эту новость.

— Значит, так: это Бюро, оно будет постоянно. При Исполкоме Интернационала. Это значит, что мы, женщины, будем всегда на виду, что наши вопросы будут решаться каждодневно, — важно произносит немолодая толстуха с лицом в добрых мелких морщинах. Видно, что эти слова ей не внове, она давно приобщилась к миру идей. С удовольствием и немного осторожно она выговаривает значительные, «не женские» слова, вводя подруг в этот уже знакомый ей мир.

— Твоя Эмма просто настоящий политикер, сосед. И наверняка ты уже слышал от нее, что именно ты и есть домашний тиран, деспот и все такое… — замечает удобно расположившийся на траве коренастый человек в подтяжках поверх праздничной белой рубахи, которую он очень боится измарать, и потому подстелил под локти кусок клеенки.

Муж Эммы Пауль Тагер не очень похож на тирана, хотя бы и домашнего. Чем-то он похож на жену, как бывает в семьях, где супруги долго и дружно живут вместе. Он снимает очки в серебряной оправе и, протирая стекла клетчатым платком, неторопливо отвечает:

— Видишь ли, Отто, нас с тобой варят в таком котле, где запросто снимается мясо с костей…

Отто морщит свой хитрый острый нос и немедля дополняет:

— А потом вылавливают мясо, а кости выбрасывают собакам. Это ты хотел сказать, Пауль?

— Примерно. Так вот, что может сказать своей жене человек из котла?

— Он может сказать: «Ай-я-яй!», — не задумываясь, откликается Отто.

— Правильно. И хотя мы — непьющие, не гуляки и не деспоты — что доброго мы можем дать своим женам, а? Обглоданную всякими жучками получку?

— Побойся бога, Пауль, — энергично протестует Эмма, — а дети? Разве это не радость? И разве не радость хороший муж, если он даже не приносит жене полноценную получку? Это же не его вина.

Пауль ничего не отвечает и не смотрит на жену. Он додумывает что-то. После большой паузы он возвращается к тому, с чего начался разговор:

— Если женщины даже ничего не сделают — что они могут сделать? — но просто хоть поймут всю эту хитрую механику, все это свинство, которое происходит… То одно это уже много значит. Тебя хоть не будут шпынять за то, что ты не добытчик.

— Паульхен, — тихо говорит Эмма, — почему ты так считаешь? Помнишь, что рассказывала Клара о ткачихах Криммитчау. Они не посрамили себя.

— Верно. Но я веду речь не об отдельных забастовках. А о чем-то большем…

— Самое большее и важное, чтобы не было войны! — Слово «война» Эмма произносит совсем тихо, словно боясь накликать ее, назвав по имени.

— Что уж говорить! — соглашается Пауль. — Как подумаешь, что нас могут погнать. И не посмотрят на возраст: сунут в руки винтовку, нахлобучат каску и — ступай, таскай из огня каштаны для тех, кому выгодна бойня.

— Об этом и пойдет сегодня речь, — говорит Эмма, укладывая в корзинку остатки завтрака.

Трибуна пока пуста, но по тому, как народ, обтекая ее, сбивается на площади в одно целое, чувствуется приближение того главного, из-за чего собрались здесь.

Обширное каре, в центре которого — трибуны. Под ними расположились оркестры: их медь сверкает на солнце, соперничая с золотым шитьем знамен. Шеренги знаменосцев выдвинулись вперед, с тихим шелестом развернулись знамена. Сейчас покажутся делегаты конгресса.

— Смотри, вот Клара! — кричит Эмма и, увлекая за собой мужчин, пробирается вперед. Она жадно смотрит, как неторопливо двигается Клара к трибуне, отвечая на приветствия. Кто-то из мужчин протягивает ей руку, и Клара легко для своей несколько полной фигуры подымается наверх. Вот она уже у самого барьера…

Ах, боже мой, Клара! Совсем недавно ей исполнилось пятьдесят, а ведь Эмма Тагер знала ее, когда Кларе было и тридцать, и двадцать, и десять. Судьба то разъединяла их, то вновь соединяла. Судьба рабочего человека, который не в ладах с хозяевами. И потому часто вылетает за проходную. А Паулю Тагеру довелось и за решеткой сидеть! И тогда, в тяжкие их годы, Клара была с Эммой. И первые слова правды о женской доле Эмма услышала от Клары. Изменилась ли от этого жизнь семьи Тагеров? Нет, она не стала ни богаче, ни спокойнее. И все же в эту жизнь вошло нечто повое. Новый смысл, новое понимание окружающего. И самой себя тоже. Пожалуй, это даже странно, но союз Эммы с ее мужем тоже стал другим. Пауль Тагер открылся ей с новой стороны. А она ведь думала раньше, что он весь — там, в цехе, а в субботние вечера — в кегельбане за углом. Иногда ей не хватало слов — подумать только! — в разговоре с собственным мужем. От которого у нее двое детей. Клара открыла ей многое. Но, наверное, еще далеко не все, что предстоит открыть.

Клара хорошо выглядит сегодня. Эмма знает, какой усталой она бывает иногда, в конце своего рабочего дня. «Это ты, Эмма? — спрашивает она, отрываясь от бумаги. — Что у тебя слышно? Как дети?» — «Я провожу тебя домой, Клара. Хочешь?» Эмма любит этот поздний путь рядом с Кларой, простые беседы. Ей кажется, что они снова молоды, что все у них еще впереди…

И сейчас Эмма ловит в облике Клары, стоящей на трибуне, какие-то новые черты. Но Клара все та же. И на трибуне тоже. Она проста и естественна. В ней нет ни грана напыщенности или рисовки, какие бывают у других ораторов. В ней столько воодушевления, когда она обращается к людям. Ее слова понятны всем. О чем они? О русской революции, о том, что в мире есть страна, где пролетариат открыто выступил против царизма. И в боевых шеренгах шли и женщины.

Это важно, что есть уже опыт, пример! Что Интернационал подхватывает боевые знамена, не давая реакции их затоптать. И песет их дальше!.. Эмма так давно и хорошо знает эту женщину на трибуне, которую уже много лет зовут «нашей Кларой».

Митинги на воле, среди природы, а не в душном зале какого-нибудь ферейна всегда вдохновляют Клару. От того, что многие пришли на этот луг с женами и детьми, как на праздник, все это многолюдие похоже на одну большую семью.

И Клара, конечно же, по-особенному воспринимает тишину, воцарившуюся в тот момент, когда она начала свою речь, и сотни лиц, обращенных к ней с выражением внимания и расположения, которые она научилась ловить и понимать.

Эти чувства словно бы держат ее, как волна держит пловца, и делают дыхание ее свободным, а речь — наполненной.

И снова Клара говорит о том, что всего больше волнует сейчас ее и всех собравшихся здесь, — об угрозе войны, и заключительная мысль ее выступления посвящена русской революции.

— Такой многолюдный и представительный конгресс! Событие, правда? Уже одно то, что собралась такая мощная рать. Кажется, около девятисот человек.

Роза быстро роняет слова, подымаясь по лестнице и то и дело раскланиваясь со знакомыми делегатами. С большинством из них она уже виделась, так как встречала делегации, прибывающие в Штутгарт.

— Нас, немцев, больше всех! Почти триста делегатов. Это хорошо или плохо? — прищурившись, спрашивает Роза.

Клара идет рядом, с любопытством оглядываясь вокруг: ей еще непривычна пестрая и разноязыкая среда.

— Хорошо это или плохо? Ты же видишь, Роза, сколько в нашей делегации бонз. Ожидать от них смелости в решении вопросов трудно. Они способны замусорить самую ясную проблему.

— Одно ясно: предстоит борьба. Но спокойствие никогда еще не сопутствовало нашим собраниям, а? Тем более — таким масштабным. Сядем здесь. Отсюда виден весь зал, и я укажу тебе товарищей, которых ты еще не знаешь.

Роза шепчет Кларе на ухо:

— Посмотри, впереди налево сидят русские. Видишь, крайний оперся рукой на колено? Это Владимир Ленин!

Клара заметила его и раньше. Не потому, что в нем было что-то броское, обращающее на себя внимание. Просто она с особым чувством исподволь оглядывала русскую делегацию.

— А кто это рядом с ним? С бородкой?

— Луначарский. Тоже очень образован. И блестящий оратор.

Клара смотрела на них жадно. Она так много говорила об опыте русских, с горечью отмечая, что их собственные германские идеологи марксизма нередко уходили от живой жизни, исповедуя те засушивающие теории, от которых предостерегал Маркс.

Ленин внимательно слушал своего соседа, что-то говорившего ему, и время от времени усмехался. Усмешка его была добродушной. Клара еще не знала, какой язвительной она может быть.

Они с Розой еще немного по-женски пошушукались на его счет: у него лоб философа, а во взгляде есть какая-то остринка. Иногда он иронически поднимает бровь, и тогда кажется, что он сейчас громко рассмеется.

— Я тебя познакомлю с Лениным, — шепчет Роза.

— Удобно ли?

— Почему же нет? В перерыве.

— Ты уже слышала его?

Да, конечно, Роза встречалась с ним.

— Его жена тоже в партии. Ее зовут На-дежда Круп-ская.

— Как она выглядит?

— Очень скромная. И миловидная.

Было что-то торжественное в самой сути этого собрания: в том, что здесь собрались со всех концов земли, чтобы сообща решать общие для всех вопросы — вопросы, которые требуют именно общего решения. И таких вопросов становится все больше. Клара ведь помнит и Первый конгресс Второго Интернационала. Тот был более декларативен: тогда самым важным являлось заявить о себе, о своем существовании, о своем намерении сплотить социалистов всех стран, положить начало прочному содружеству.

Сейчас это содружество успешно развивается, этот конгресс должен определить линию для всех партий по важнейшим вопросам.

В зале все еще негромкая разноголосица, словно настройка в оркестре. Август Бебель окружен англичанами: здесь его друзья, с которыми он встречался, еще приезжая к Энгельсу в Лондон. Небольшая, изящная фигура Августа выделяется среди несколько мешковатых, рослых мужчин в скромных темных костюмах.

В этот же день Клара выступала против очень уж велеречивой фабианки, призывающей женщин-работниц бороться за свои права вместе с буржуазными дамами. И только постепенно, шаг за шагом, завоевывать эти права.

— Современные кунктаторши существенно отличаются от своего прародителя: Фабий Максим, прозванный «Медлителем», медлил в войне с Ганнибалом, полагая, что политика выжидания ослабит напористого противника. Оставим на совести Фабия мудрость его решений. Как-никак третий век до нашей эры — время далекое, можно найти примеры и поближе. Но капитализм, против которого мы выступаем, вряд ли можно уподобить Ганнибалу: замедленные маневры фабианок ему — что слону дробинка!

Клара разгорячилась, почти выкрикнула:

— Только выступая в боевых колоннах пролетариев, добьется женщина-работница своих прав!

В комиссии по избирательному праву Клара сразу заняла наступательные позиции. Она не раз на страницах «Равенства» критиковала австрийских социал-демократов и сейчас никак не хотела упустить возможность нанести ощутимый удар их оппортунизму, их половинчатости. Она понимала, что дело ей придется иметь с «самим» Виктором Адлером! Тем лучше!

Виктор Адлер не привык к критике. Он привык к лести и поклонению. К тому, чтоб его называли «отцом социал-демократии». И даже к тому, чтобы самая фамилия его обыгрывалась как символ. Тем хуже для него!

На этом конгрессе Клара вовсе не ограничивается сферой чисто женских вопросов, но в комиссии по избирательному праву она, конечно, будет говорить о правах женщин.

Виктор Адлер входит в зал заседаний, когда Клара уже произносит свою речь. У него величественный и благодушный вид, но где-то в глубине глаз мерцает беспокойство. Естественно! Он читал выступления Клары в печати против беспринципной тактики австрийских социал-демократов в избирательной кампании. Ясно, что и здесь разговор идет о том же.

Клара ловит этот его настороженный взгляд и возвращается к первоначальным словам своей речи: пусть Адлер послушает, она ему в лицо скажет все, что думает об их избирательской эквилибристике!

Австрийские социал-демократы задвинули в тень проблему избирательного права женщин. Как задвигают второстепенный предмет, чтобы не болтался под ногами! В погоне за парламентскими местами они склонны замять вопрос о праве женщин избирать и быть избранными. Товарищ Адлер, видно, считает, что не стоит раздражать господина волка: тот сам знает, какого ягненка раньше съесть!

У Адлера на лице одна из самых приятных его улыбок. Его речь льется плавно, слова выплескиваются безостановочно. Но он выдает себя круглый словом «удобно». Да, ради завоевания парламентских мест они сочли удобным в своей агитации не выдвигать на первый план требование избирательных прав и для женщин!

— Господин Адлер! Вы разоблачили себя полностью! О каких «удобствах» может идти речь, когда надо проводить в жизнь принцип! Разве активная и открытая поддержка прав женщин не придала бы больший размах агитации? Не усилила бы народное движение?

Клара высказывается жестко, без оглядки на авторитет Адлера, на лица его сторонников, которые безмолвно говорят: «Ну можно ли так?..» Она настаивает на том, чтобы ей было предоставлено право выступить по этому вопросу на пленуме конгресса.

Ее поддерживают, особенно энергично — Ленин. Кажется, ему по душе такой нелицеприятный и прямой разговор.

В этом можно убедиться и по обсуждению других вопросов конгресса: колониальному, об отношении социалистических партий к профессиональным союзам. Возникла по меньшей мере странная формулировка: «нейтральность профессиональных союзов». Нейтральность по отношению к кому? К партии?

Клара решительно высказывается против пресловутой «нейтральности».

С досадой она констатирует, что оппортунизм, столь явственно обнаруживший себя в работе конгресса, идет от немецкой делегации.

— Мы проявили себя не с лучшей стороны. Многое утеряно из былых наших качеств! Что из того, что касса партии полна, что социал-демократы сидят в рейхстаге, если утрачивается боевитость партии!

Роза печально соглашается: на долю делегации Германии пришлись незавидные лавры «вожаков оппортунизма». Хорошо, что конгресс в целом очистил резолюции от путаницы и ошибок.

Вскоре после конгресса Кларе доставило радость известие о том, что перевод ее статьи «Международный социалистический конгресс в Штутгарте» на русский отредактирован Лениным и им же снабжен примечаниями. Роза перевела ей эти замечания.

— Вот такие слова по твоему адресу: «Оценка Штутгартского конгресса дана здесь замечательно правильно и замечательно талантливо: в кратких, ясных, рельефных положениях резюмировано громадное идейное содержание съездовских прений и резолюций…» И дальше тут поясняются некоторые положения твоей статьи. То, что для русского читателя может быть неясным. Вот о требовании избирательного права для женщин: «Клара Цеткина еще раньше в печати упрекала австрийских социал-демократов за то, что в агитации за избирательное право они отодвинули назад требование избирательного права для женщин…» И напоминается о твоей полемике с Адлером. И еще о дискуссии с той фабианкой.

Роза и Клара обдумывают, как на страницах «Равенства» передать не только решения, но и атмосферу конгресса.

— Ты знаешь, Кете, я просыпаюсь и засыпаю с мыслью о Карле, — говорит Клара. Она стоит у окна своего маленького редакторского кабинета, сейчас залитого светом зимнего утра. Этот свет, холодный и резкий, вызывает представление о стылом камне. О стенах крепости, в которую заключен Либкнехт. Невыносима мысль о том, что он, такой деятельный, такой подвижный, как будто одновременно появляющийся в разных местах, — в узком пространстве за толстыми прутьями решетки!

— Я очень уважаю Карла. Можно ли не уважать его отвагу? Его одержимость! Но я отношусь к нему и с нежностью. Почти как к своим сыновьям. Может быть, потому, что он много моложе меня, я знала еще его отца.

— Карл похож на него?

— Пожалуй — нет. Вильгельм Либкнехт… В нем было больше от рассудка, чем от темперамента. И больше сдержанности. Хотя огня там тоже хватало — он же был пламенный оратор. Но то был огонь… более организованный. Пламень же Карла вырывается неожиданно, иногда — стихийно.

— На мой взгляд, он слишком уж эмоционален. Он держит в постоянном напряжении слушателей…

Кете сидит у стола Клары. Плоская корзиночка для писем на нем переполнена: Клара еще не прикасалась к почте.

— Его приговорили за антивоенную пропаганду. Это симптоматично, Кете.

— Конечно. Он ходил по лезвию ножа. Выступал перед молодежью, перед теми, кому первыми обрядиться в солдатские шинели. Власть над их душами — этого Карлу простить не могли.

Клара не отвечает: она видит перед собой худощавую фигуру Либкнехта: его голову, чуть откинутую назад, — от этого у него несколько гордый вид. Под топкой черточкой усов — беглая улыбка. Она только накоротке освещает его обычно задумчивое, нервное лицо. А слегка курчавящиеся над лбом волосы и ямочка на подбородке придают ему что-то юношеское.

— Мне всегда казалось, что у Карла есть нечто, отличающее его от всех нас. Наши общие мысли он преподносит слушателям в иной форме. Более острой и обнаженной. Более контрастной, что ли. Его речь — как негатив: только черное и белое. Резко, прямолинейно. Может быть, такая форма ближе к современности.

— А ты, что же, считаешь старомодными свои выступления? Я помню, как все хохотали, когда ты публично высмеяла министра полиции.

— А! Фон Фейлиха?

— Да. Ты сказала, что он от господа бога обрел свой должностной разум и с помощью четвертого измерения узнал намерения давно скончавшихся законодателей. И это было очень смешно: как раз тогда началась эта мода на спиритизм.

— Она еще не кончилась. Верчение блюдечек продолжается. Боюсь, что военные замыслы кайзера будут представлены как наитие. Блюдечки вертятся в ту сторону, куда их вертят.

Клара садится за стол и читает длинные узкие листочки — гранки «Равенства». Основное сейчас — разоблачать приготовления к войне.

— Понимаешь, чего тут не хватает, Кете? Мне хотелось бы теснее связать решения конгресса с сегодняшним днем. Ведь если вчитаться, в них все — тревога! Тревога за мир. Давай двинем в номер беседу с тетушкой Гертрудой! Ее простые мысли об угрозе войны.

Обе улыбаются: бесхитростные высказывания старой работницы о богатеях, алчущих войны, настоящий народный юмор, едкая насмешка… И все это появится на страницах «Равенства» рядом с научно обоснованными решениями конгресса. В этом будет та контрастность, та острота, которые делают агитацию действенной.

Они углубляются в работу.

— Я хотела сказать тебе, — вдруг говорит Кете, — что после того шума, который ты подняла вокруг фабрики Фохта, он рвет и мечет.

— Еще бы! Такие безобразия! Подтвердился ведь систематический обсчет рабочих.

— Фохт коварный противник.

— Но в штутгартской организации ведь не один фохты. Она достаточно сильна.

— Чтобы поддержать тебя и не дать Фохту поносить тебя открыто. Но недостаточно гибка, чтобы помешать его интригам.

— Ах, Кете, интриги украшают жизнь таким фохтам. А это еще что такое?

Клара обнаруживает в почте пакет со штампом полицейского управления. Орудуя ножницами, Кете объясняет:

— Ты еще не знаешь, Клара. Теперь у нас вершит полицейскими делами новое лицо: некий Людвиг Тронке.

— Что он такое?

— Полицейский офицер, так сказать, новой формации. Хотя и не молод. Много мудрствует. Играет в либерализм.

— Ну, эти игры до добра не доведут. Что он хочет от меня?

Клара с великим изумлением читает текст очень уж вежливого приглашения в полицейское управление.

— Когда полицейский бурбон начинает проявлять вежливость, я слышу свист резиновой дубинки, — ворчит Клара. — Может быть, это связано с запрещением той статьи о вотировании военных расходов?

— Не думаю. В конце концов, мы сумели протащить ее под другой шапкой.

— Ох эти протаскивания верблюда сквозь игольное ухо! Они отнимают столько времени и усилий. Впрочем, Кете, ты наловчилась в этом. Нет ни одной запретной темы, которую ты не сумела бы развернуть в самых безобидных словах. Скоро под шапкой «Советы по домоводству» ты поместишь призыв к ниспровержению кайзера.

Посмеиваясь, Клара отчеркивает карандашом столбцы гранок: она уже забыла про Людвига Тронке и его непонятное приглашение.

Однако тут же вынуждена о нем вспомнить, — в ее руках исполнительный лист: редактор «Равенства» приговаривается к штрафу за оскорбление правительства в статье об избирательном праве.

— Что там такое говорилось по адресу правительства, Кете?

— Посмотри: я подложила эту статью. Ты сама писала ее.

Клара читает:

— «Псевдопатриоты низводят родину до положения дойной коровы, обеспечивающей их маслом, и до дракона, стерегущего награбленные ими сокровища. Такая родина не может быть отчизной для эксплуатируемых». М-да… Не очень-то почтительно по отношению к господам, заслуживающим, впрочем, большего. Я готова уплатить штраф вдвойне, если мне разрешат усилить выражения в следующий раз.

Кете смеется:

— В следующий раз штрафом дело не ограничится.

— Да, по нынешним временам!

Клара разделывается с почтой:

— Штраф придется уплатить. Ты думаешь, что следует свести знакомство с этим Тронке?

— Наверное.

— Ну что ж! Когда свинья хрюкает, это лучше, чем когда она молчит: значит, она не подрывает втихомолку стенку сарая.

Кете уходит, а Клара продолжает свою работу над статьей для «Равенства». Теперь, когда нет с ними Карла, она ловит себя на мысли: а как бы он написал в данном случае? Какие слова нашел бы?

Пролетка останавливается перед скучным казенным домом, и Клара, подбирая юбку, поднимается по не очень чистой лестнице, уставленной пыльными растениями в кадках.

Кларе как-то довелось посетить это учреждение: оно знало лучшие времена — при старом начальнике здесь все сверкало чистотой, но зато его административное рвение не распространялось на более серьезные дела. Людвиг Тронке, видно, пренебрегает мелочами. Впрочем, не все ли равно? Не в Штутгарте решаются вопросы, как-то задевающие Клару и ее газету. И если на какую-то статью накладывается вето или редактор наказывается штрафом — то, значит, вверху закрутили гайки…

Клара велела прыщавому юноше в новеньком мундире доложить о себе.

— Господин Тронке просит! — было сказано почти тотчас.

Навстречу ей шел от стола довольно стройный для своих лет мужчина с приятным, но каким-то очень мелким лицом. Да и все у него было мелким: рост, руки, ноги — даже перебирал он ими мелко, по-женски. При всем том он держался уверенно и даже самодовольно, и какая-то своеобразная внушительность была в его мелкой жестикуляции и в неожиданно густом голосе, когда он назвал себя: Тронк-ке… В это мгновение, когда Тронке произнес, свою фамилию, усилив звучание последнего слога, как если бы там было два «к», в это мгновение фамилия неожиданно показалась Кларе знакомой, очень знакомой. Что-то давнее смутно связывалось с ней.

Но она не успела вникнуть в эту странность.

— Уважаемая госпожа Цеткин, мне очень лестно, что вы посетили меня. Я бы не осмелился заявить вам о моем существовании, если бы не одно ничтожное формальное обстоятельство…

И тон, и смысл как-то не подходили полицейскому чиновнику: да, он же — «новой формации»!

— Что же это за обстоятельство, господни Тропке?

— О, совсем незначительное! Но форма… Форма — это вещь! Без формы ведь нет и содержания.

«Склонен к философии… Но какое отношение это имеет к ней как редактору «Равенства»? Или лично?» Клара ждала.

— Вот, — Тронке нашел в ящике стола какую-то бумагу и подал Кларе, всем своим видом показывая, насколько ему не нужна и даже противна эта вовсе никчемная бумажонка.

Клара с удивлением читала ее. Это был полицейский протокол, составленный по поводу ее выступления в Криммитчау. За «произнесенную на собрании бастующих рабочих речь, призывавшую к разжиганию классовой розни».

— Помилуйте, да это было больше трех лет назад.

— Совершенно верно. Мой предшественник держал эту бумагу как камень за пазухой. До случая!

— И вы полагаете, что такой случай представился? — спросила Клара, посмотрев на Тропке прямо и внимательно: решительно, она где-то его уже видела.

— Нет, госпожа Цеткин, ни в коей мере, — ответил он без всякой, впрочем, уверенности в голосе. — Но дело состоит в том, — он вздохнул с наигранной грустью, — что времена меняются. И должен вам заметить, что те самые слова, которые вы изволили про износить в Криммитчау три года назад… Ну, безобиднейшие, невиннейшие даже слова… сегодня они звучат иначе.

— И что же из этого следует? — спросила Клара спокойно, но с явным стремлением ускорить события: ей надоели психологические эксперименты этого доморощенного философа.

Он что-то уловил в ее тоне. Речь стала определеннее:

— Вам надо это подписать. Для формы. Просто, что вы ознакомились. Я не позволил бы себе вернуться к этой бумаге, — небрежным движением он отправил ее обратно в ящик, — если бы не обстоятельства сегодняшнего дня.

Тронке поднялся и щелкнул замком сейфа. Нырнув в него, он извлек всего-навсего хорошо знакомый Кларе экземпляр «Равенства». «Стоило ли его держать в такой секретности?» — подумала Клара, но тут же увидела, что газета сплошь расчеркана красным карандашом.

— Попрошу вашего внимания, фрау Цеткин, — сказал Тронке, заметно укрупняясь, может быть, благодаря выражению важности своей особы и значительности происходящего. — Вот ваша статья. И вот строки: «Такая родина не может быть отчизной для эксплуатируемых». Если понять смысл этой фразы точно, то она сеет сомнения в душе патриота. Она ставит под вопрос любовь к родине…

— Но ведь выше очень ясно говорится о застрельщиках войны, о том, как они понимают патриотизм. Когда я пишу: «такая родина», я имею в виду умаление понятия родины эксплуататорами.

— Я-то все хорошо понимаю, фрау Цеткин. Но поймет ли вас темный человек, простой рабочий? Право, вы преувеличиваете мыслительные способности ваших читателей.

— Надо полагать, здесь не место для ведения дискуссии по этому вопросу, — отрезала Клара. — Может быть, господин Тронке ближе подойдет к цели нашей беседы.

— Цель нашей беседы… Гм… Отнюдь не утилитарная — упаси бог! Цель превентивная, так сказать. Я хотел посоветовать вам, чтобы впредь именно о таких понятиях, как патриотизм, защита отечества, на страницах газеты не высказывались бы мнения, заставляющие… заставляющие подводить их под ту или другую статью закона.

Слово «закон» словно волшебной палочкой дотронулось до говорившего. Во всяком случае в нем снова что-то укрупнилось: глаза его уже не были мелкими, когда уставились на Клару почти с вызовом.

— Наш закон, фрау Цеткин, очень, оч-чень точен и, я бы сказал, педантичен в определении антипатриотических высказываний.

Тронке помолчал, а когда заговорил вновь, улыбка снова собрала мелкие морщины вокруг глаз и показала редкие, мелкие зубы под черными усиками.

— Наш разговор, фрау Цеткин, сугубо, сугубо превентивный. Направленный, так сказать, на то, чтобы умерить страсти. Мы живем в эпоху всеобщего примирения.

— Вы полагаете?

— Да ведь вы это и сами чувствуете, фрау Цеткин. Но не хотите признать. Потому что принадлежите другому времени, когда были модны крайности.

Клара вовсе не хотела втягиваться в политический спор с полицейским. Но ее заинтересовало последнее утверждение.

— В чем же вы видите это умерение страстей, в котором вы даже склонны усмотреть веяние времени?

— Аромат эпохи, госпожа Цеткин, аромат эпохи! Да в том простом факте, что далеко не все социалисты нашего времени высказываются за абсолютную противоположность интересов капиталистов и рабочих. Развитие общества способствует развитию и совершенно новых отношений. А именно: сглаживанию противоречий. И в этом — аромат эпохи…

Он повторял это полюбившееся ему выражение, раздувая ноздри, словно физически воспринимал некий аромат.

Клара могла бы несложными доводами загнать в угол полицейского мудреца, но ей была противна даже мысль об этом.

— Хотелось бы, чтобы вы привели свою газету в соответствие с этими новыми веяниями.

О, это уже слишком! Клара поднялась:

— Мне все понятно, господин Тропке. «Равенство» будет говорить полным голосом, пока оно существует. И я — тоже.

Она не посмотрела на него уходя, но в дверях он задержал ее на мгновение:

— А ведь я имел удовольствие знать вас раньше, фрау Цеткин. И вашего мужа также. Давно. В Париже.

Уже на улице, уже отойдя на несколько шагов от скучного здания, когда она оглянулась в поисках свободного извозчичьего экипажа, очень издалека пришел к ней образ молодого человека с мелкими чертами лица. Да, он же был всегда поблизости от организации. Даже при исключительном законе. И кажется, даже пострадал. Так вот откуда такое свободное манипулирование партийной терминологией! И циничное использование ее для своих целей! Какая «эволюция»! И не в ней ли «аромат эпохи»?

Она так и не нашла извозчика и пошла быстрыми шагами напрямик через сквер, инстинктивно стараясь поскорее отдалиться от этого дома, от этой беседы. У нее было ощущение, что она выходит из грязноватого тумана, в котором копошится мелкий человечек с печатью предательства на всем своем облике.

«А ведь этот разговор — тоже симптоматичен. Это — «подбирание хвостов»… Перед чем? В ожидании чего? Войны?» — подумалось ей, когда она подходила к своей редакции.