Взрыв. Повесть

Гуро Ирина Романовна

Глава вторая

 

 

1

Владимир Михайлович Загорский был действительно замечательным человеком. И жизнь у него сложилась удивительная, богатая значительными событиями, сильными чувствами, близостью с лучшими людьми времени.

Да можно ли сказать о такой жизни — «сложилась»? Люди того славного племени, к которому принадлежал Загорский, сами складывают свою жизнь, сами ее строят. Не в погоне за жар-птицей успеха, за личной удачей, нет, совсем в другом видят они смысл жизни…

Этим смыслом был освещен путь Володи Лубоцкого с самой юности. А партийный псевдоним «Загорский» он изберет себе много позже.

Отец мальчика, скромный, многодетный служащий из Нижнего Новгорода, вероятно, по-своему представлял себе будущее своего младшего сына.

«Благосостояние!» — это слово привычно окрашивало будущее надеждой. «Благосостояние» — о чем еще может мечтать вечно нуждающийся отец, с великим трудом поднявший на ноги своих детей? Младший, Володя, был самый яркий, самый одаренный из них. И самый беспокойный. И самый разбросанный. И самый отчаянный. И самый непонятный…

«Вы видели, как он рисует? Нет, вы посмотрите только! Конечно, я мало в этом смыслю, но, слава богу, в нашем городе есть настоящие художники! И что же они говорят? Что мой сын будет художником! Хорошо, пусть это будет не Айвазовский. Но, уж во всяком случае, учитель рисования из него бы получился. Это тоже верный кусок хлеба. Так сиди, рисуй!.. Нет!.. Вдруг он с Яковом Свердловым — это же друзья! — садятся в лодку — да разве это лодка? Дырявый рыбацкий челн! — и уплывают бог знает куда. Вот так они делают, чтобы их матери тут с ума сходили!.. А посмотрите на них, когда они оба играют в шахматы! Можно подумать, что это молодые мудрецы! Спинозы!.. У обоих лоб философа и серьезность совсем как у взрослых людей!

Но вот один одержал победу, и оба, в одну минуту забыв о шахматах, возятся на траве, как два щенка. И что это за дело: кидаться с дерева в реку, нырять, заплывать, куда и взрослые не заплывают! Разве шутят с такой рекой?.. Это еще ничего! Так это же опасные мальчики! Зачем, скажите, им понадобился пистолет? Старый-престарый… Где они его нашли? Зачем очищали песком от ржавчины и прятали на чердаке? Нет, я не говорю, что мой младший сын плохой сын! Боже сохрани. Он ласковый и уважительный. Но насчет послушания — нет, послушания ни на грош! И ничего тут не попишешь!»

Отец отчаялся воздействовать на Володю. И чем дальше, тем меньше его понимал.

Да, в ту пору Володя и сам себя еще не понимал. Разве знал он, отчего так замирает сердце, когда стоишь на волжском берегу в серый, бессолнечный денек и смотришь, в серую даль с рыбачьими лодками на горизонте, со стадами облаков, пасущимися на серой степной глади неба? Почему так необходимо перенести на холст ветхий забор, кусты боярышника за ним, ничем не примечательную сторожку на крутом берегу, в который бьет волжская волна. Голопузого мальчонку на кладке, уставившегося на поплавок…

И случилось так, что глаза раскрылись на обычное, как на чудо. Берег со старой деревянной лестницей, каждая ступенька которой знакома со всеми своими трещинками, с травкой, проклюнувшейся в них; закатное солнце, обуглившее домишки на том берегу, и деревья, вставшие силуэтами на немыслимо переменчивом небе; женщины, звонко шлепающие вальками по мокрому белью, стоя на мостках, цветные пятна их подоткнутых юбок и голоса, раздающиеся здесь, на волне, сильно и звучно, с глухим, коротким эхом где-то за рекой. Волга у Нижнего разливается широко, вольно, бежит волна, качает рыбацкую лодку, скрипят уключины, неуклюжий руль медленно поворачивает ее наперерез волне, и теперь можно представить себе, что ты в морском плавании, у чуждых берегов, незнакомая синяя даль неизвестно что таит в своих просторах и, может быть, только несколько весельных взмахов отделяют от чуда…

Все просится на холст, на бумагу. Володя Лубоцкий набрасывает углем очертания избы у плеса, одинокое дерево. А как передать ощущение воздуха, простора, свободы? Как написать перспективу, в которую уходит последний луч?

Его жизнь полна разнообразными впечатлениями, мальчишескими пристрастиями, приключениями. В сущности, он добился для себя свободы, а попробуй родители ее ограничить, — он просто сбежит!

В одном Володя постоянен: в дружбе! Что ему открылось в Якове Свердлове, в невысоком, худощавом подростке? Общая тяга к странствиям? Или к шахматам? Или книгам? Или цельность характера, надежность, умение радоваться и печалиться за друга в его радостях и печалях? И постоять за него.

Да, все это вместе. И все же еще нечто большее. Большие ожидания! Ожидания чего? Этого они еще не знали. Но они были полны ими, неясными ожиданиями большой судьбы. Они шли ей навстречу, еще не видя ее в лицо. Только иногда отблеск стоящего впереди смутно, как тень крыла чайки на воде, падал на раскрытую страницу книги, над которой склонились две мальчишеские головы.

Да, они были еще мальчишками, еще до синевы состязались в нырянии, еще азартно резались в городки или до хрипоты спорили, кому принадлежит первенство на турнике, — когда в их жизнь вошли книги. Не те, которые были спутниками их детства: о приключениях на море и на суше, о сражениях с индейцами, о чудесах таинственной пещеры и кладах в глубине вод… Появились книги другие: растрепанные, но бережно подклеенные, хранимые на чердаке в старом чемодане.

Что это за книги? В общем, те самые, на которых воспиталось их поколение, — книги, учившие жить: Добролюбов, Писарев, Белинский, Чернышевский…

Двое мальчишек, лежа на чердаке у слухового окошка, вели за собой восставших рабов вместе со Спартаком. Конь о конь с Оводом мчались по горной тропе… Потому что они были мальчишками? Вряд ли. Скорее потому, что уже становились взрослыми.

Они стеснялись произносить слово «подвиг», хотя жили предчувствием его. Они не давали друг другу клятвы бороться за свободу, хотя мечтали об этой борьбе. Идя ей навстречу, они совершали поступки, приводившие в ужас родителей…

Оставить гимназию? Бросить мысль об образовании, ибо где же еще можно получить «приличное» образование, если не в классической гимназии? Если не путем зубрежки неправильных латинских глаголов и истории русских самодержцев? Где, спрашивается? В трактире, где они сидят с простыми рабочими с мельницы или сукновальни? В канавинской аптеке, куда устроился Яков Свердлов? Или, может быть, на этом чердаке, где они пропадают ночами, — того и гляди, сожгут дом, — разве они следят за стеариновыми огарками?!

Отец хмурился, мать плакала. А Володя? Что — Володя?

Канавино — пригород Нижнего. Аптека здесь центр культуры и цивилизации! В ее зеркальных окнах — два больших стеклянных шара, наполненных один синей, другой красной жидкостью — опознавательный знак аптеки: народ тут неграмотный, не каждый прочтет вывеску. Кроме лекарств, здесь еще торгуют сельтерской водой с фруктовым сиропом.

Володя сидит на высоком стульчике, болтает ногами и смотрит, как Яков, облаченный в белый халат, сосредоточенно взвешивает на аптекарских весах какие-то снадобья.

— Слушай, ты похож на алхимика. Я не удивлюсь, если узнаю, что ты здесь ночами, тайно изготовляешь из ничего золотые слитки.

— Чихал я на золотые слитки, — меланхолично бросает Яков, вынюхивая длинноватым, острым носом что-то в белой фаянсовой чашке.

— Ну, тогда эликсир жизни!

— Чихал я на эликсир жизни! — Яков взбалтывает пробирку и смотрит на свет.

— Ты похож на Фауста! Нет, на деревенского колдуна! — сообщает радостно Володя.

— Слушай, когда дойдешь до Вия, я тебя отсюда выгоню, и тем все кончится, — мрачно объявляет Яков.

Звонок, оглушительный, как пожарный колокол: рассчитан на уснувшего ночного дежурного… Открывается входная дверь.

— Что вам угодно? — Яков оглядывает через пенсне вошедшего, тот мнется на пороге.

Это молодой здоровенный парень в штанах и рубахе из неотбеленной холстины и в лаптях.

— Мне бы господина аптекаря…

— Я аптекарский ученик, — объявляет Яков.

С этим пенсне на хрящеватом носу он, ей-богу, имеет необыкновенно значительный вид.

— Животом маюсь, — смущенно, шепотом сообщает парень, словно бог весть какую тайну.

— А что ел?

— Чего съешь? Пища наша, она не того…

— Знаю, — отрезает Яков, — на пристани работаешь? У Дьякова?

— Точно, — изумляется парень.

— Харч артельный, стряпуха — от подрядчика?..

— Точно, — еще больше изумляется посетитель.

— На ваших харчах, посчитай, сколько народу кормится…

Яков достает микстуру, приклеивает к бутылочке ярлык.

— Будешь пить три раза в день по ложке. Есть ложка?

— А как же? С ложкой всегда к котлу пристроишься, а без ложки — чего? Голодом просидишь. — Он достает из-за оборки лаптя деревянную ложку…

— Ну, если этой, то половину… Сейчас и выпей. Ну, а теперь сосчитаем, сколько на тебе народу кормится: артельщик — раз! — Яков щелкает на счетах.Десятник — два!.. Пока дойдем до тебя — сколько ртов… У!.. Теперь давай в деньгах. Сколько получаешь? Небось сдельно работаешь?

— Ага…

Яков считает на счетах, парень как завороженный смотрит ему в рот. «Животная маета» не то прошла, не то забыта под наплывом новых и дерзких слов очкастого умника, — скажи ты, ведь по летам-то навряд ли его старше!

— Тебя как зовут? — спрашивает Яков.

— Петр Савельич Дрынов. Из деревни мы. За Волгой…

— А меня— Яков Михайлович. Это мой друг — Владимир. Заходи, будем знакомы.

— Спасибочки! — Петр Дрынов срывает с головы шапку, низко кланяется. Идет к двери. Но поворачивается: — А плата как же? За бутылку-то…

— Ладно уж. Аптека не разорится. Будь здоров.

Володя все так же болтает ногами, окидывает критическим взглядом друга и говорит:

— Насколько я понимаю в фармакологии, господин ученик аптекаря занимается антиправительственной агитацией.

— Пошел к черту! — спокойно отвечает Яков.

— Нельзя сказать, чтобы вы были вежливы с клиентами!

— Это ты-то клиент?

Звонок… На этот раз две девицы. Наверное, местные, канавинские, модницы. На них газовые косынки, светлые блузки с высоким воротником заправлены в корсаж длинной, по моде, юбки, обшитой по подолу узенькой лентой-щеточкой.

Девицы здороваются немного принужденно, но Яков преображается в одно мгновение:

— Знакомьтесь! Мой друг Володя Лубоцкий. А это сестрички Маша и Таня Скворцовы. Девицы читающие, думающие… Да, забыл — еще смеющиеся…

Подтверждая эту характеристику, девушки сдержанно улыбаются:

— С вами, Яков Михайлович, не соскучишься!

— О, вы еще вот его не знаете!

Девушки смотрят на Володю вполглаза, по-провинциальному.

Но Таня спрашивает смело:

— Он тоже… сознательный?

— А как же! С другими не вожусь.

Тогда Таня, не таясь, вынимает из ридикюля тоненькую книжку-брошюрку. Она хорошо знакома Володе. «Кто чем живет». Азбука политической грамоты. Девицы, видно, недалеко ушли в своем политическом образовании.

С удивлением он слышит, как Яков говорит девушкам, перегнувшись через прилавок:

— В воскресенье приходите на выгон за лабазом Дьякова. Чуть пониже, в ивняке, соберемся.

Звонок… Молодой приказчик в соломенной шляпе-канотье, похожей на опрокинутую солонку и с тросточкой. Зашел освежиться — выпить воды с сиропом…

— Момент! — Яков с видом завзятого ухажера посылает вслед девицам: — До скорейшего свиданьица! Ждем в воскресенье.

Когда они прощаются с Володей, он ощущает, какие у них шершавые, с мозолями ладони. Девицы-то работящие!

Приказчик впопыхах выпивает воду и устремляется за девицами.

— Господин! Сдачу! — взывает строго Яков и мучительно долго отсчитывает копейки.

— Господин ученик аптекаря! — загробным голосом вещает Володя. — Если я не ошибаюсь, вы превратили приличное аптекарское заведение в место явок противоправительственных элементов?

— Ты полагаешь, что Таня и Маша «элементы»? — серьезно спрашивает Яков.

— Если еще нет, то при твоем содействии…

Звонок… На этот раз вваливаются сразу четверо.

Ясно: с перепоя. Предводительствует румяный купчик в вышитой петухами рубахе, как с картины. Помещение наполняется сивушным перегаром.

— Аптекарь! Содовой!

— Для меня это уже слишком: я пьянею «ретуром» — от одного дыха! — говорит Владимир. — Приду в воскресенье. На выгон!

Итак, к дьяволу гимназию с латинскими глаголами и законом божьим! С карцером для ослушников, «крайними мерами» — для дерзких, для думающих, для чувствующих… С медалями для безгласных, для зубрил, для тупиц, для барских сынков! С уроками, на которых от тоски мухи падают замертво, с переменами, на которых драки — единственное, во что выливается энергия, пружиной сжатая долгим сидением за партой! С высокими сапогами монарха — на портрете в актовом зале. В первом классе они, ученики, не достигали и голенищ, упираясь затылком лишь в золоченую раму, в третьем — переросли сапоги. В четвертом — достигли августейшей талии. Что же, расти дальше под сенью венценосца? Нет! Побоку гимназию!..

Перед ними открылся мир рабочего пригорода — Канавина.

Неказист его внешний вид: серые домишки, белые, с облупленной штукатуркой бараки. У колодца женщины, изглоданные вечной бедой: своей, чужой.

У кабака дерутся пьяные. Заунывная песня вылетает из его окон вместе с руганью и звоном разбитой посуды.

То, что туманилось в воображении, слетало со страниц уже прочитанных нелегальных изданий, слышалось в речах, горьких и гневных, приблизилось, приняло форму, цвет, характер…

Ранняя осень бушует в садах города. Скрипят стволы деревьев, и метель листопада кружит между ними, вырывается за ограды, вздымает смерчи пыли на немощеных улицах. Тихая ночь изредка оглашается колотушкой ночного сторожа или бессвязной песней загулявшего обывателя на окраине.

Тихая ночь. Осенняя ночь. Она полна значения для двух юношей, что расходятся быстрым шагом в разные стороны по дощатым тротуарам. Для них — это ночь тревоги, гордая ночь, незабываемая ночь.

Наверное, каждый, кому в шестнадцать-семнадцать лет довелось тайно, ночной порой, расклеивать тонкие листки, носящие колючее название «прокламации», запомнит такую ночь с ее шорохами, скрипами, звуком шагов невдалеке, заставляющим прижаться к стене, замереть… Со счастливым чувством успеха, удачи, когда последний листок наклеен на двери какого-нибудь «казенного» дома, как вызов, как знак: «Мы были здесь. Мы оставили здесь эту бумагу, в которой— наши взгляды, наша уверенность, наша угроза»…

И был такой день, когда они вышли из подполья, из своей безвестности и показали всему городу, что в нем есть люди, не покорившиеся жестокому строю, не побоявшиеся выйти на улицу с протестом.

Демонстрация! Первая демонстрация… Это — идти с товарищами плечом к плечу и петь «Марсельезу» и кричать: «Долой самодержавие!», «Да здравствует свобода!». Это древко красного флага на плече. Это запрещенная песня на губах. Это листовки, передаваемые из рук в руки.

Володя вовсе не думает сейчас о том, что будет после: арест, тюрьма, ссылка в Сибирь. Пожизненная. И ему, Владимиру, хоть и несовершеннолетнему, тоже… И будет захудалое сельцо, где долго-долго тянутся зимние ночи под брех собак. И неудачные побеги… Это еще будет. Потом.

А тогда, в Сормове, были тайные встречи в каморке на окраине. Шелестели тонкие листки «Искры». Впервые дошло к молодым революционерам бескомпромиссное слово Ленина. Впервые они ощутили себя частицей большого целого. Пусть они — только песчинка. Таких песчинок множество. Когда подует ветер, он подымет их в воздух, и родится ураган…

Статьи из «Искры» переписывались от руки. Они становились «листками».

Позже появились «летучие листки» уже печатные: из нелегальной типографии Нижегородского комитета РСДРП. Их жадно хватали молодые руки участников кружка. Это была действенная литература. Небольшой кружок юношей и девушек, в котором верховодили Володя Лубоцкий и Яков Свердлов, уже тесен для них.

Раннее утро. Дымы из труб отвесно подымаются над шиферными крышами. Только что отгудели последние гудки, и народ повалил на заводской двор, растекаясь по цехам.

Как сделать, чтобы каждый — каждый! — прочел тонкий листок со словами правды?

И как сделать эти слова близкими, понятными многим? Как раскрыть взрывчатую силу этих слов?

Тут давалась воля догадке, воображению, изобретательности. Листки проносили в корзине с пирогами, которыми торговала на заводском дворе бойкая молодайка. Их ввозили на территорию завода на телеге, под, грузом технического сырья. Попросту проносили на себе под рубашкой. Когда листки разбросали по цехам под видом афиши заезжего цирка, отпечатанной на оборотной стороне, о дерзости «политиков» заговорили в городе.

Ученик аптекаря канавинской аптеки, социал-демократ, снимает комнату у вдовы акцизного чиновника. Хозяйка в восторге: такой тихий, приличный молодой человек! Если к нему приходят знакомые, такие же молодые люди, — ни попоек, ни шума. Заводят граммофон: это новинка! Из раструба огромной трубы звучат душещипательные романсы. И, естественно, все притихли.

Еще бы! В чулане, примыкающем к комнате, молодые люди сидят над толстой книгой — это «Капитал»…

Как в условиях России применить теорию Маркса? Но ведь Россия тоже катится по рельсам капитализма. Законы развития общества, открытые Марксом, действительны и для России.

Они знали слова запрещенных песен о тяжкой доле трудового народа, они читали нелегальные книжки, но и песни, и книжки существуют сами по себе, а жизнь народа течет вдали от них, по своему руслу. Как соединить теорию и практику рабочего движения? План и стихию?

Молодые люди, задумываясь над этим, понимают, что не одиночкам дано это сделать, а сильной организации. Они становятся членами подпольной организации РСДРП.

 

2

Девятнадцать лет. Только девятнадцать. Такая сила бушевала в нем! Он еще так мало сделал! Кто знает, сколько бы он еще смог…

Какое страшное слово «ссыльнопоселенец»! Поселенец — на всю жизнь. Так сказано в приговоре: «Пожизненная ссылка в отдаленные места Сибири». Он, конечно, начисто отметал в мыслях это слово: «пожизненно». Революция освободит! Но он и не собирался ожидать ее сложа руки. Каждый день, каждый час он провожал с тяжким чувством проходящей мимо него жизни.

А время шло, и вступала в свои права сибирская весна. Он и не полагал, что она может быть так красива со своими солнечными, прозрачными днями, с туманными утрами, когда солнце всходит неяркое, легкое, опоясанное хвостатым облачком. И даже невзрачное село Рождественское оправдывает свое праздничное название, когда оно укрыто пышными пуховиками снега, искрящегося на солнце.

Однажды он проснулся на заре, откинул полушубок, которым накрывался, прислушался… Что-то изменилось за окном, что-то произошло там, в синем редеющем сумраке, что-то, доносившее сюда свой сигнал. Это была вода. Первый весенний ручеек, пробившийся из-подо льда и журчащий так нежно и настоятельно. Может быть, он вырвался на свободу из своих ледяных цепей еще вчера, под солнцем, которое грело уже ощутительно, но в шумах дня не слышен был его голос. А теперь он звучал для Владимира призывно…

Но прошло много времени, пока ссыльный освоился настолько, что мог осуществить задуманное.

В охотничьем азарте, в долгих скитаниях по окрестностям Владимир не забывал главной своей цели: изучить местность, чтобы при первой возможности бежать.

Это случилось в конце августа 1903 года. Уже осень полновластной хозяйкой входила в леса, золотила осины и чуть трогала багрянцем лиственницу. Но еще не редели леса, еще не раскрылись темно-зеленые укрытия чащобы, не выдавал четкий след на размякшей лесной дороге. Ночуя то под кустом, то на телеге случайного попутчика, пробирался «вечнопоселенец» к железной дороге.

Однажды на исходе дня оборванный, исхудавший человек вышел на опушку леса. Далеко впереди он увидел полотно железной дороги, поворот колеи, крутой и заманчивый, как излучина реки, станцию, кажущуюся игрушечной отсюда со своими маленькими бревенчатыми домиками там, в синей дымке. Вечером он рискнул приблизиться. На станции орудовал усиленный жандармский наряд, в поездах шел повальный обыск. Машина розыска работала на полный ход.

Беглец вернулся в свое неверное, ненадежное убежище: тайгу. Снова сделал вылазку к железной дороге — и снова вынужден был отступить…

Так, наконец отчаявшись, не видя выхода, метался он в тайге, пока не принял решение: вернуться в село. В наказание за самовольную отлучку ему переменили место ссылки на Якутию! «Места отдаленные»… Ледяная тюрьма без окон и дверей! Побег оттуда практически невозможен. И слово «пожизненно» получает уже совершенно реальный и страшный смысл.

Перед лицом такой перемены в своей судьбе он решается на побег дерзкий, отчаянный, то, что называется «или пан, или пропал».

Да, ему показалось, что он пропал, когда в избу вошли два жандарма и сели пить брагу с хозяином избы, тоже бывшим стражником. И, конечно, пеняли на хлопоты из-за сбежавшего «политика». А тот сидел в подполье этой самой избы между бочками с квашеной капустой и засоленной медвежатиной. И больше всего боялся расчихаться от острого запаха черемши и укропа.

Он еще думал, что пропал, когда этот же хозяин — не сразу, нет, через недели отсидки в подполье! — вез его спрятанным в розвальнях, закиданных всяким скарбом, и вдруг их остановил неизвестно откуда взявшийся патруль. Но оказалось, что казаки просто хотели разжиться щепоткой махорки.

Но даже тогда, в подвале, и в санях в каком-то уголочке сознания у него теплилось чувство удовлетворения: и бывший стражник, и другие мужики укрывали его с каким-то даже злорадным чувством по адресу сбившихся с ног жандармов. И это было маленьким итогом… Итогом его общения с этими людьми. Может быть, что-то из переговоренного у охотничьих костров, или в долгий перекур на лавочке у ворот, или еще где-то? Может быть, запали какие-то слова в их жадные на правду души?

Как ни странно, впервые то, что он «пан», а не пропал, пришло в голову беглецу, казалось бы, в самый неподходящий для этого момент! Он не мог взять билет на поезд ни на одной из ближайших станций, поэтому ехал «зайцем», скрываясь от контролеров путем рискованных «перебежек». Кроме того, из предосторожности он двинулся не на запад, где его безусловно будут искать, а на восток.

И все же он чувствовал себя почти в безопасности. Густой воздух вагона для «черного люда», сложный запах махорки, дегтя, сивухи и каленых кедровых орешков — это запахи свободы.

Суровые пространства за окном, то степь, то лес, то пойма речная, — это дорога свободы. И, уж конечно, свобода — множество людей, раскрывающихся в крошечном вагонном мирке с откровенностью случайных попутчиков.

Россия на колесах! Деревенский, устоявшийся веками быт порушен. Вытесненный нуждой из родных мест, ощипанный поборами, прижатый богатеем мужик отправляется искать лучшей доли в город. И здесь частая сеть предпринимательства вылавливает его и тысячи других таких же и пускает в оборот сложной машины современного капиталистического производства.

Но есть еще другое движение: из центра России на ее окраины, в поисках лучшей земли и меньшей зависимости, но здесь уже свои трудности, свои разочарования…

Наблюдения сами собой нанизывались на стержень одной мысли: старый жизненный уклад трещит по всем швам!

Пестрая вагонная жизнь с ее опасениями уступила место оседлому, но опять же нелегальному существованию. Когда ему удается наконец добраться до Москвы, обосноваться в ней оказывается куда труднее, чем проделать безбилетный вояж по великому сибирскому пути.

Впервые он получает «липовый» паспорт, явки для заграницы. И деньги. Ему открывается дорога в политическую эмиграцию со всеми ее ухабами.

Ненастной ночью в грязной корчме пограничного местечка он встречается с контрабандистами. Они промышляют переправой за границу людей, вошедших в конфликт с властями.

Подкупленная пограничная стража смотрит сквозь пальцы на эти нарушения, как на необходимую принадлежность пограничной зоны. Все это, конечно, зыбко, ненадежно… Но все годится для беглеца, которому грозит якутская ссылка.

Ночью переходили границу. Не без юмора Владимир подумал: возможно, мастера своего дела, переносящие туда-сюда запрещенные к ввозу товары, а заодно переводящие людей, нагнетают таинственность, — все эти крадущиеся шаги, зловещий шепот и прочие детали… А действительность проще: пограничная стража получает свою долю, и все! И сами «деятели» имели отнюдь не оперный вид: так, торгаши пограничного местечка, набившие руку на переваливании тюков с контрабандой через безымянную речушку с пограничным знаком на болотистом берегу. И все же… Все же сердце билось учащенно, и все эти самоуговоры ничего не стоили при столкновении с мыслью: вот сейчас все решится! Либо свобода, либо… Ах, господи, да ведь сотни благополучно переходят… А ему всегда везло!

— Теперь прямо, вон на тот лесок. Оттуда версты две — и станция… — почти в полный голос, со спокойнейшей интонацией объявил провожатый.

Все обыденно, просто, по-деловому.

Маленькая станция, чистенький вокзал. За ним — красные черепичные крыши, выбегающие из купы уже обнаженных лип, крупные булыжники мостовой, аккуратные вывески с острой готикой немецких букв. Все ярко, чисто, аккуратно.

Так выглядит свобода. Да, свобода — этот туманный день в чужом городе, в чужой стране… Незнакомое чувство вдруг стеснило сердце: чужбина!

Пройдет много лет, а горький вкус этого слова все еще будет у него на губах.

…Сначала Берлин с его стандартными четырехэтажными серыми домами; узкие русла улиц между ними похожи на каналы, несущие свои воды в гранитных берегах. Чужестранец дивится всему: пышности Тиргартена с нелепыми статуями германских монархов и полководцев; веренице велосипедистов обочь тротуара; пестрой и шумной жизни маленьких пивных, где с глиняными трубками в зубах сидят мужчины без пиджаков, играют в карты или лото и толкуют о политике; сиянию вечерних улиц с чередой блестящих экипажей, с толпой гуляющих, нарядной, беспечной, праздной; нищете, скрываемой из последних сил…

Он долго разыскивал данный ему в Москве адрес. Желтенький трамвайный вагончик, дребезжа, протащил его по чистенькому Панкову. На остановках кондуктор помогал прилично одетым мужчинам подняться на площадку и получал несколько пфеннигов за эту услугу.

Владимир спрыгнул на брусчатку мостовой в конце длинной улицы. Воспользовавшись калиткой-вертушкой, он оказался на бульваре. Здесь никого не было. Только очень старая женщина в большой черной шляпе и вязаном платке на плечах, стянутом сзади узлом, неверными шагами бродила по аллеям. Она опустошала проволочные корзины, симметрично расставленные у скамеек, вываливая их содержимое на ручную тележку.

Владимир говорил по-немецки, но, к его удивлению, никто не понимал его. Да и сам он с трудом разбирал беглую, слитную речь берлинцев с неопределенными окончаниями слов. После многих его усилий женщина указала рукой направление.

На нужной улице не было ни солидных дубовых дверей с эмалированными пластинками «Вход только для господ», что означало, что молочница, дворник, трубочист и слесарь должны заходить с черного хода, ни собак на поводках, зацепленных за начищенные медные крючки у магазинов, ни указателей для экипажей: «Частная дорога — проезд закрыт».

Он запросто вошел в чистый дворик, в котором две девочки, играющие в серсо, указали ему нужную квартиру.

Владимир очутился в крошечной передней. За одной стеной звучали гаммы, разыгрываемые на пианино, за другой — громко разговаривали по-русски, горячась и перебивая друг друга. Владимир облегченно вздохнул.

— Вам сюда! — сразу поняла хозяйка, открывшая дверь. Вероятно, она не была в восторге от громкого спора, заполнившего всю квартирку, и тотчас скрылась.

Владимиру пришлось постучать дважды, пока наконец его услышали. В комнате за столом со стаканами остывшего чая сидело несколько человек. Можно было без труда узнать в них русских студентов. Появление Владимира, письмо, которое он вручил хозяину комнаты, и самый тот факт, что он только что из России, вызвали новый взрыв шума. И не успел он ответить на вопросы, которыми закидали его, как снова разгорелся спор.

Он шел по нескольким линиям сразу, но в конце концов сводился к одному: кто же главное действующее лицо в русской революции, которая мыслилась присутствующими как событие недалекого будущего, — рабочий класс или либеральная буржуазия, выступающая против феодализма?

Владимир уловил в споре эти две ясно наметившиеся позиции. Стороны сыпали именами, щедро приправляя свои доводы цитатами. Он чувствовал себя стесненно: ему не приходилось участвовать в теоретических дискуссиях.

Он сказал, как умел, как понимал: пролетариат поведет на бой против самодержавия… И стал рассказывать о сормовских рабочих, о том, что знал так хорошо. Вдруг ему стало очень понятно, как эти люди истосковались по России. Эмиграция — это, наверное, нелегко. И хотя все время он радостно и удивленно отмечал, как без оглядки произносятся здесь запретные слова, какая видимость свободы их окружает, было другое, что сковывало: расстояние… Оторванность от земли, на которой им предстояло бороться, строить, жить.

Вскоре Владимир Михайлович переехал в Женеву. В Женеве — центр русской эмиграции. В Женеве — люди, имена которых для молодого революционера полны значения и притягательности. Швейцария!

Здесь все зелено и свежо. Что тут главное? Снежные шапки гор, окружающих город? Возможно. Потому что, куда ни глянешь, они парят над тобой. Крошечные, если смотреть снизу, словно картонные, стада на зеленых склонах? Чистенькие кафе под полосатыми тентами? Женева — город зеленой влажной тишины. Иногда прохожие — они так чинно движутся под сенью платанов — кажутся рыбами, плавающими в аквариуме. Безмолвно, еле шевеля плавниками — короткими толстыми ручками, проплывает за угол усатый старик с кипой газет под мышкой. Владимир Михайлович встречает его каждый день и уже здоровается с ним… С круглыми глазами-окулярами, играя хвостиком, плещется рыбка-девочка, такая же тихая, как старичок!

Небольшой круг русских большевиков-эмигрантов имел свой центр, свое средоточие, свой компас, по которому каждый выверял себя. Никто из них еще не знал и не догадывался даже, что будет для них значить Ленин потом, в будущем. Но предчувствие этого было. Наверное, оно рождалось в каждодневном общении с Владимиром Ильичем. Да, в нем они находили превосходство воли, знаний, опыта. И уже тогда, на заре — те годы были заревыми для Владимира и его товарищей, — в Ленине виделся им и нравственный идеал.

В разногласиях и спорах среди социал-демократов, как через увеличительное стекло, высматривались характеры. Это были не те споры, которые ведутся между друзьями, обогащают чем-то обе стороны и заканчиваются к обоюдному удовольствию. Не те разногласия, которые можно смягчить или сгладить путем уступок и обходя острые углы. Это были разногласия и споры, которые решались только разрывом. Вот здесь и перевешивала уверенность Ленина в правоте своей и своих единомышленников, его дар убеждения, его принципиальность.

Между вчерашними соратниками пролегла трещина, все углубляющаяся. Но уже тогда можно было предвидеть, что она сделается пропастью.

Владимир без колебаний стал большевиком. И эта его прямая, безоговорочная линия в политике расположила к нему женевскую группу. А кроме того, он был еще и милым человеком, хорошим другом, веселым и интересным собеседником. И очень молодым, а по внешности, пожалуй, юным… Так что даже не захотелось звать его по имени-отчеству. И вскоре он стал для многих просто Володей.

Для людей, уже давно оторванных от родины, он был каким-то живым ее кусочком; как лист, сорванный и подхваченный ветром, приносит аромат далеких мест, так и этот по-волжски окающий, чуточку стесняющийся и все же очень естественный и свободный в обращении молодой человек пришелся по душе женевским большевикам.

Были они людьми незаурядными. И не только потому, что политическая борьба стала их уделом и в ней заключался высокий смысл их жизни, — им был дарован талант жить! Жить полно, интересно, наслаждаясь искусством, природой, мечтая, веселясь…

При том, что положение эмигрантов было особое, тот круг людей, в который вошел Владимир Михайлович, удивил его широтой интересов и упрямым стремлением не терять даром времени: готовиться к будущему, которое было уже не за горами.

Владимир Михайлович стал одним из учеников этой своеобразной школы, где учились теории марксизма и искусству агитации, тактике уличных боев и основам материалистической философии. В общем — учились «делать революцию».

Центром школы был Владимир Ильич. Тогда впервые юноша оценил богатство его душевного мира, который раскрывался так щедро и увлекательно перед друзьями.

Серьезные занятия часто заканчивались вечерами в квартире Ульяновых или Лепешинских, где звучала песня, скрипка, рояль. Это скрашивало дни изгнания.

И еще полюбил Владимир Михайлович загородные прогулки, то близкие — в живописной долине реки Арве, то дальние. Это уже были не те «вылеты», как образно, на немецкий манер, называли здесь обязательные воскресные прогулки жителей города, а настоящие «туры», восхождения на горы, к снежным вершинам. Ночевки в крестьянских домах или пастушеских хижинах, короткие привалы у горного ручья, бегущего по камням; острый вкус местного сыра, тишина, еще более ощутимая от мелодичного звона колокольчиков, которым был пронизан здешний воздух, — это стада, пасущиеся на склонах… Все это запомнилось, улеглось, отложилось в памяти и вспоминалось Владимиром много позже, совсем в другую пору его жизни.

Началась русско-японская война. Война углубила разногласия большевиков и меньшевиков, обнажила их непримиримость.

Большевики стали издавать свою газету — «Вперед».

Название газеты выражало направление ее. Вперед звала она пролетариев России: вперед, на штурм самодержавия. К этому призывали глубокие теоретические прогнозы Ленина, статьи Воровского и Луначарского.

Владимир Михайлович ведал самой живой и подвижной частью в этой газете: организацией ее доставки. Ему был по душе боевой дух газеты, призыв к действию, к оружию!

1905 год стоял на пороге. Пришло время, когда оружие решало судьбу революции.

 

3

Владимир Михайлович совершил бросок от тихой, зеленой Женевы до вздыбленной восстанием Москвы в каком-то отрешенном состоянии.

Шел легкий мелкий снежок, слегка косящий от несильного ветра. На поднятых кожухах пролеток лежали уже маленькие сугробы.

— Вторые сутки сыплет, а на санях не выедешь: то мороз, то тает, — меланхолично сообщил Владимиру извозчик, не без искусства лавируя по узкой Мясницкой.

Действительно, снегу на мостовой почти не было, мороз не набрал силу, но Владимиру Михайловичу в его европейском пальтеце «на рыбьем меху» стало совсем неуютно.

«Обязательно надо позаботиться насчет теплых перчаток. И валенок…» — подумал он мельком и тотчас забыл об этом.

Потом, много времени спустя, он уже не без юмора напоминал себе об этих перчатках и валенках, но так и не удосужился их заполучить.

Он вошел в жизнь революционной Москвы с ходу, в самый разгар. Его подхватило ветром, весело и вольно гулявшим над городом, и уж так хорошо дышалось ему в этой долгожданной, ярко воображавшейся и все же вовсе новой атмосфере!

Так вот что означают газетные строчки! «В России революция!» — кричали газетчики на улицах Женевы. Большие листы заграничных газет порхали в толпе… «В России революция!..» — передавали друг другу изгнанники… До чего же действительность богаче, чем самые возвышенные мечты о ней!

Та конкретная практическая работа, в которую Владимир сразу погрузился, все эта работа была возможна только вот сейчас, в разбуженной фабричными гудками и шумом митингов стачечной, праздничной, небывалой Москве.

Владимира Михайловича звали теперь «товарищ Денис». «Городской район», ему порученный, был важным участком: здесь находились предприятия, обеспечивающие жизнь города. Хлеб насущный выдавали хлебопекарни. Но не менее важен хлеб духовный: в районе — крупнейшие типографии.

Каждая из них имеет свое лицо, свой характер, свою историю. Но самая бойкая и «модная» да, пожалуй, и самая прижимистая для рабочего — знаменитая «Кушнеревка».

Если пройти от Сущевского вала по Селезневке и свернуть в узкий проулок, упрешься прямо в паперть Пименовской церкви. Покосившиеся заборы, из-за которых свешиваются окованные морозом ветки, покосившиеся домишки. А если повернуть немного налево, — перед тобой длинная Пименовская улица.

Местность эта называется неблагозвучно: «Антроповы Ямы». Наверное, это от болота, что неподалеку и посылает сюда свое зловонное дыхание.

По Пименовской улице прогромыхает телега водовоза, промчатся резвые кони пожарной части, расположенной тут же, протрусят извозчичьи клячи, запряженные в потрепанные пролетки. К вечеру из ворот выбегают к разборной колонке девушки и молодайки с ведрами на коромыслах.

Иногда щегольской экипаж, запряженный серыми в яблоках холеными конями, подлетает к красному кирпичному дому, типичному зданию торгово-промышленного типа конца XIX века. Вывеска на нем объяснит, что здесь «Типография-литография И. Н. Кушнерева, переплетно-футлярное заведение»…

Статский советник Кушнерев — из тех предприимчивых «деловых людей» Москвы, которые полностью усвоили «стиль эпохи». Быстро богатеющие московские купцы вступали в сложные торговые отношения друг с другом, с другими городами, да и за пределы Российской империи протягивалась мощная рука бойкого московского воротилы… Кушнерев в купеческом мире Москвы считался «аристократом».

Поставил Кушнерев скоропечатню — и сразу по уши заказов! Торговое дело требует много печатной бумаги. Реклама — двигатель торговли, а какая же реклама без бумаги! От конфетной обертки до проспекта сложных машин, от банковского реестра и квитанционной книжки до папиросных этикеток. Узкие конторские книги, альбомного формата каталоги, тонкие листы накладных и красочные наклейки для парфюмерных изделий…

А с ними наравне — «изящный товар»: визитные карточки с коронами, с завитушками, с золотым обрезом, поздравительные открытки с днем святого рождества или пасхи, с целующимися голубками, с дедом-морозом, с бракосочетанием, она — в фате с флердоранжем, он — с модными усиками в стрелку…

Океан бумажной продукции. А выливался он из красного кирпичного здания на Пименовской улице, где в духоте и вони от кипящего клея уже сотни типографов, литографов, печатников, переплетчиков и других специальностей пролетариев работали на крупного московского дельца Ивана Николаевича Кушнерева.

Прошло немного времени, и здесь наладился выпуск книг, журналов. Кушнеревское «Товарищество на вере» богатело, уже немало весило оно на весах московского торгового мира.

Расширяется дело, растут капитальные вложения, и вот на весь квартал вольготно раскидывается мир «Кушнеревки».

«Типо-литография высочайше утвержденного Товарищества И. Н. Кушнерева и К0» выходит в свет: на международные выставки, привлекает внимание торговых людей за границей.

В начале века типография насчитывала более шестидесяти рабочих. Они-то и дали внушительному предприятию неуважительное название: «Кушнеревка».

Заключалось в нем и презрение, и досада, и угроза!

Большевикам типографии предстояло важное и опасное дело: создать нелегальную технику, набирать и печатать прокламации большевиков.

Как это сделать? Как «тиснуть» запрещенный материал на глазах у мастера, табельщика, добровольного или платного соглядатая?

Товарищ Денис держал совет с большевиками типографии. Это были не только смелые, «рисковые», но и очень опытные люди. Знали не только каждый уголок в типографии, все щелочки ее, но и повадки и привычки каждого маленького администратора. Было известно, что в обеденный перерыв табельщик имеет обыкновение, закрыв наборный цех, удаляться в трактир неподалеку. И это время можно было использовать для печатания «своего»… А где укрыться так, чтобы и духу твоего не учуяли, — вот тут и проявляли свой опыт и сметку кушнеревские друзья товарища Дениса.

Только щелкнет снаружи замок, калачом свернувшись на двери, затихнет говор на лестнице, — в пустом помещении начинается новая жизнь. Попрятавшиеся кто где наборщики принимаются за дело. Доставленная товарищем Денисом листовка заранее разрезана на части: каждый набирает свою часть. Быстро, оперативно кушнеревцы изготовляли и тайно выносили за ворота типографии печатное слово Московского комитета социал-демократической партии.

Товарищ Денис в ватной куртке, сменившей его «европейское» пальто, в картузе, сдвинутом на ухо, ничем не выделялся среди кушнеревцев в рабочей столовой или в толпе у доски с объявлениями администрации. Здесь, у этой доски, вспархивали меткие словца, едкие шутки по адресу начальства.

Потом товарищ Денис стал вести рабочий кружок на «Кушнеревке». Было молодое, горячее время.

Владимир Михайлович встретил Ольгу Пилацкую в самую кипучую пору подготовки вооруженного восстания.

Он пришел за литературой для «Кушнеревки». Товарищи в Московском комитете сказали ему: брошюры, листовки получишь на нашем складе печати. Владимир зашел туда в конце зимнего дня. Это было полуподвальное помещение, окна под самым потолком пропустили косой солнечный луч, и русые волосы девушки, склонившейся над кипой книг, показались запорошенными золотистой пылью.

Девушка выпрямилась…

«Ох, какая!» — явственно произнес у него внутри какой-то голос. А какая именно, — нет, этого он не мог бы определить. Красивая — да! Но в своевольных летучих прядях русых волос, во взгляде, в движениях привлекало еще что-то… И тянуло смотреть на нее, как тянет смотреть на огонь.

— Вы за литературой для «Кушнеревки»? — спросила девушка, потому что он не произнес еще ни слова, а молча глядел на нее.

— Да. А вы как догадались?

Девушка засмеялась:

— Неужели вы думаете, что я, не зная вас в лицо, выдам нелегальную литературу? Притом, что вы молчите…

— Нет, почему же! У меня вот записка к вам: «Товарищу Ольге»… Значит, вы и есть товарищ Ольга? А по-настоящему как — от папы и мамы?

— От папы и мамы тоже Ольга. — Девушка опять сдержанно засмеялась.

Была в ней какая-то строгость. В рисунке бровей, почти сомкнувшихся на переносице, может быть?

— Меня знаете, что насмешило? — объяснила она, собирая пачки уже подобранной литературы. — Сегодня вы третий приходите ко мне, и все спрашивают, как меня зовут «по-настоящему».

Владимир сидел на столе, болтал ногами, вел себя несолидно. Судьба послала ему этот беззаботный, ласковый час: солнце в подвальном окне, солнечный блик в густых девичьих волосах, запах свежей печати, предчувствие чего-то хорошего, что еще будет.

— Ольга… а как дальше?

— Ольга Владимировна Пилацкая.

— Курсистка, конечно?

— Конечно. — Она иронически подчеркнула свой ответ. — Вот вам литература. Привет кушнеревцам.

— Вы у них бывали?

— Еще бы! Я же не только тут, в складе, копаюсь, — с гордостью произнесла она.

«Все же она больше чем красивая», — не очень ясно определил он. Впечатление о ней не собиралось. Но вот так принял ее: «Больше чем красивая»…

Вдруг Владимир вспомнил: ему говорили кушнеревцы о молодой большевичке, которая получала шрифт для нелегальных партийных типографий. Рискованные эти операции проводила смело, шрифт уносила в модной большой муфте.

— А где муфта? — спросил он, скользнув взглядом по вешалке, на которой висели пальто и меховая шапочка.

— Какая муфта? — удивилась девушка.

— С которой навещали моего друга Александра на «Кушнеревке».

— А… Вы и это знаете?

Литература была собрана: они увязали ее в солидный тюк.

— Как же будете брать его? — спросила девушка.

— Обыкновенно! — Он вытащил из кармана холщовый мешок казенного образца с царским черным орлом и бросающимся в глаза жирным клеймом: «Московский городской почтамт». — Вот так. На плечо! И прошу не задерживать казенную корреспонденцию!

— Я не задерживаю, — шутливо сказала Ольга и посмотрела на него светлыми смеющимися глазами.

Но Владимир скинул мешок и снова уселся на стол:

— Значит, Ольга, будем вместе драться?

— Да, это уж точно, — ответила она спокойно, — я ведь с кушнеревцами буду. И вы тоже?

— Обязательно, — рассеянно подтвердил он.

Он на короткий миг отвлекся от реальных обстоятельств, от того, что предстоит им обоим, а думал об их будущей встрече, смутно представляя себе, при каких обстоятельствах она произойдет.

И все время, пока он добирался до Божедомки, где на квартире одного из товарищей должен был опустошить свой «казенный» мешок, ощущал он запах свежей печати и видел золотую паутину волос в тонком солнечном лучике.

Вечером 5 декабря товарищ Денис пришел на общегородскую конференцию большевиков в здании училища Фидлера. Здесь собралось более восьмисот человек. «А ведь это и есть начало новой жизни. Вот оно и настает, то самое желанное время, когда рабочие будут свободно собираться вот так всегда и обсуждать без помех свои дела. И такое вот многолюдство, и оживление, и раскованность… И твердая рука вожаков, которая направляет в широкое русло энергию и решимость всех этих людей…» — думал он, приятно ощущая себя причастным к этим первым шагам свободы…

Заслушивали короткие деловые сообщения делегатов: что сделано на местах для подготовки восстания, для вооружения рабочих.

Уже глубокой ночью приняли резолюцию: предложить Московскому Совету рабочих депутатов объявить с 7 декабря всеобщую стачку, которая должна перейти в вооруженное восстание.

6 декабря вечером Владимир Михайлович оказался на историческом заседании Пленума Московского Совета, которое открыло первую страницу первой русской революции. Заседание проводилось в доме 20 по Мясницкой улице, в помещении Варваринского акционерного общества.

Когда он вошел в зал, говорил представитель железнодорожных мастерских. Владимир Михайлович узнал его, потому что слышал его выступление накануне, на конференции. Это был человек большого роста, с атлетической фигурой и внешностью трибуна. Своим гулким басом он произнес:

— Мы всю ночь ковали оружие! Рабочий класс готов к решающим битвам.

От этих слов становилось жарко и весело.

«Ковали оружие»! Как-то по-особому слова эти отдались в его ушах, и он оглянулся на соседа, чтобы в чьих-то еще глазах поймать эту искру, этот кусочек зарева, что засветил ему в словах богатыря… И увидел Ольгу. Она стояла позади него в проходе, зажатая со всех сторон людьми. На ней было то самое пальто и маленькая шапочка, которые тогда висели в подвале. Лицо Ольги было обращено к говорящему, и он увидел на нем выражение готовности к чему-то высокому и прекрасному. Он подумал, что это выражение ей, вероятно, свойственно.

Он не знал, как дать ей знак, что он здесь и видит ее. И вдруг она повернула голову, но не увидела его. Он продолжал слушать, чувствуя Ольгу за собой и радуясь, что теперь они слушают вместе эти слова: о том, что начнется уже завтра. Потому что речь шла об очень конкретных вещах: о том, насколько подготовлены предприятия Москвы для решающих выступлений. Не готовятся, а подготовлены. Именно — подготовлены!

— Мы выставляем триста человек дружинников, вооруженных смит-вессонами…

Было принято решение: на следующий день начинаются активные действия.

Владимир Михайлович догнал Ольгу у выхода. Она вздрогнула от неожиданности, когда он взял ее под руку. Они вышли на улицу, тускло освещенную газовыми фонарями. Голубые сугробы стояли по обочинам мостовой.

— Завтра… — шепнул он в Ольгино ухо.

— Завтра, — ответила девушка и посмотрела на него своим характерным прямым взглядом, в котором заключалась и радость, и уверенность, и еще что-то, от чего ему захотелось кувыркнуться головой в сугроб, своротить фонарный столб.

— Вы откуда, собственно, такой взялись? — вдруг спрашивает Ольга и даже останавливается, ожидай ответа.

— Гм!.. Действительно, откуда же я взялся?.. — Он комически морщит лоб. Ему понятно, что она, член московской организации большевиков, недоумевает, почему ничего о нем не слышала, не встречала его раньше. — Видите ли, я взялся, собственно говоря, из Женевы…

— А… Женева…

— Женева расположена в красивейшей части страны, именуемой Швейцарией, — тоном гида сообщает он.

— Я уже догадалась об этом. Вы-то как туда залетели?

— По милости горячо любимого нашего монарха и иже с ним…

— А если серьезно?

…Он не знает, почему именно в ту канунную ночь он так разговорился! Наверное, потому, что оба они были взволнованы, оба понимали, что стоят у высокого порога, еще не зная точно, что за ним, но ожидали, что — исполнение желаний…

— А ведь верно, такое чувство… нет, даже уверенность, что завтра — исполнение всех наших желаний? — спросил он.

— «Исполнение желаний» — так говорят гадалки. Это не очень подходит к тому, чего мы ожидаем от завтрашнего дня. Но вы же хотели про Женеву?

— А, да… Понимаете, когда я выбрался из пасти дракона — я имею в виду его жандармский вариант, — первое время чувствовал себя на крыльях! Лети куда хочешь! Приговор, осудивший тебя на пожизненную «нежизнь», кажется разорванным в клочки и пущенным по ветру…

— А почему же только «кажется»? Разве это не так в действительности?

— Скорблю: не всегда так! Случается: та же всемогущая рука схватит за шиворот и за чертой. Свобода в Европе — понятие относительное!

Он вспоминает то утро в Женеве, когда жирные заголовки газет бросились ему навстречу: «Революция в России!» Первые сведения о январских событиях! Среди других русских эмигрантов Владимир Михайлович участвовал в многолюдном митинге протеста против кровавой расправы с русскими рабочими 9 января. После горячих речей народ не хотел расходиться. Организованно вышли, с пением «Марсельезы» двинулись по улицам… Народу шло много, голоса звучали мощно, обыватели в беспокойстве открывали окна, прислушивались…

— Ну, это даже для Женевы оказалось слишком, — говорит Владимир. — Полицейские сначала равнодушно взирали на то, как стихийная демонстрация растекается по городу. Но когда и после полуночи публика не рассыпалась, а по улицам гремело «Отречемся от старого мира», тут уже обстановка переменилась. Налетела конная полиция — и давай разгонять! Мы не подчинились. Один конный меня хватил резиновой палкой по спине — совсем не по-европейски! Я развернулся, стащил его с коня… Кругом потасовка… Кончилось арестом и предписанием: «В двадцать четыре часа покинуть Женевский кантон»…

— Покинули? — интересуется Ольга.

— Не покинул. Никак нельзя было. Дела не пустили. Перешел на нелегальное положение.

Ольга задумчиво смотрит на Владимира. Наверное, соображает, что вовсе не так молод, как выглядит. Может быть, она даже не представляет себе, что у него за плечами… Как расскажешь об этом?

— Как вы, видимо, поняли, я оказался в эмиграции уже с кое-каким опытом. Я был один из тех, которые поворачиваются к революции стихийно. Как подсолнечник к солнцу. Ну конечно, я читал литературу, знал «азы». Но этого мало. И для мыслящего, передового пролетария мало, а для нашего брата, интеллигента, тем более. Вот эти годы…

— Годы? — воскликнула она.

— Да, годы. И я их, не хвалясь скажу, не потерял даром. Одолевал марксистскую теорию — этот хлеб наш, партийных людей. Без нее наша работа не поднимается выше борьбы за копейку…

Они говорили серьезно, но минутами серьезное вдруг отступало, и они полушутя рассказывали друг другу о себе торопливо и сбивчиво, как будто завтрашний день грозил им разлукой и они хотели оставить о себе зарубку поглубже, как будто чем больше они узнают друг о друге, тем сделаются понятнее и ближе.

Боевая дружина кушнеревцев обороняла баррикаду в Косом переулке.

Боевая дружина кушнеревцев обороняла баррикаду в Косом переулке. Ожидался налет полиции. Защитники баррикады расположились на своих местах, проверяя оружие.

Все пошло в ход: смит-вессоны, двустволки, старые берданки, самодельные бомбы. Мешки, набитые бумажной стружкой, снятые с петель двери, заваленный набок извозчичий экипаж, уличный фонарь, — баррикада была сбита по всем правилам уличного боя. Она получилась высокая, со множеством амбразур на разном уровне. Пошел снег, мелкий, легкий. Церковный звон, долетавший из Пименовской церкви, и этот летучий снег, и фигуры жителей, по-воскресному одетых, — все входило в противоречие с миром этой баррикады, с вооруженными людьми за ее укрытием, с напряженными лицами их, с короткими приказаниями командиров.

Товарищ Денис еще раз проверил расстановку бойцов. В отряде кушнеревцев были бывшие солдаты, но уличный бой — особая статья.

— Резервный пост на случай, если выбьют отсюда, знаешь? — спросил он пожилого рабочего, прилаживавшего на пояс подсумок.

— Так точно. Знаю.

— А где санитары?

— Где надлежит.

Ему указали на глубокую подворотню. Там разместились со своим хозяйством дружинницы. Он сразу увидел Ольгу. Она раскладывала по сумкам свертки бинтов и марли. Повязка с красным крестом на рукаве и темный платок делали ее строже и словно бы старше.

И, разумом понимая, как неуместны такие слова его сейчас, и все-таки какой-то частицей души чувствуя, что именно это и нужно, он сказал ей эти слова. Слова любви и надежды. Он хотел твердо знать, что они будут вместе всегда. И хотя она ничего не ответила, он уже твердо знал, что так будет. Уверенность в этом была с ним все время, во все последующие дни.

Боевые дружины «Кушнеревки» и обойной фабрики укрепились на баррикаде, готовые к сопротивлению.

С этой баррикады и начались для Владимира и Ольги боевые дни. И как для каждого солдата победа или поражение на его участке кажутся решающими для всей войны, так и для них часы торжества сменялись опасениями, и снова надежда окрыляла их, и казалось, что рабочая Москва берет верх… Захватили полицейский участок, обезоружили городовых, напали на конных, метким выстрелом сняли дозорных…

Так получилось, что первая их баррикада в Косом переулке открыла новую полосу их жизни. Все было в ней новым: все, что копилось в подполье, с револьверным треском, с грохотом гранат вырвалось на улицу.

Потом «Кушнеревка» пала. Уцелевшие защитники ее ушли на Красную Пресню. Но, бросив в дело тяжелую артиллерию, царское правительство разгромило и эту последнюю цитадель революции…

Глубокое подполье в условиях жестокой слежки, случайные ночевки на квартире сочувствующего интеллигента, из тех, кто не пошатнулся в лихую пору, пропаганда в рабочих кружках, агитация в заводских цехах, где говорилось свободно, пока поставленные на подходах сторожевые не подавали сигнал тревоги…

И тогда уже надо было уходить, и кто знает, как удастся ускользнуть и сколько усилий употребить, чтобы замести свои следы и снова вынырнуть в другом месте…

Встречи с Ольгой стали случайными, короткими. После провала одного из конспиративных собраний товарищу Денису организовали бегство за границу. Ольга уехала с ним.

Их семейная жизнь началась в изгнании. Вдали от родины. И поэтому их счастье не могло быть полным. Каждый день приносил им вести из России, печальные вести о жестокой расправе царизма с революционерами, о трагической судьбе друзей.

Владимир и Ольга стали строить планы возвращения в Россию. Для Владимира это было просто невозможно, и они решили, что сначала в Москву вернется Ольга. Она раздобудет для мужа паспорт, с которым он сможет выехать на родину и вернуться к боевой работе.

Наступила пора ожиданий.

Ольга в Москве… Ольга работает на нелегальном положении. Искусно избегает провала… И все же арестована! Выслана в Саратов…

Пренебрегая опасностью, по чужому паспорту Владимир выезжает в Саратов и связывается с подпольной организацией.

Но охранка уже напала и на его след. Только благодаря бдительности друзей он избегает ареста. И снова эмиграция… Теперь уже надолго.

Лейпциг — город крупных фирм, торгующих пушниной. В одной из них и устроился на службу русский эмигрант Загорский. С таким паспортом приехал Владимир Михайлович на этот раз в Германию. Сначала образ жизни не отличал его от других скромных служащих. Он снял комнату по объявлению, поселился в ней вместе со своей молодой женой. Вечера проводил дома и свел короткое знакомство с семьей хозяина квартиры.

Общительный характер квартиранта располагал к себе: хозяева сами были люди молодые. Им нравились и гости Загорских, их шумные споры, протяжные песни и скромное, но веселое застолье.

За этой внешней стороной жизни текла другая, тоже разделявшаяся как бы на два рукава: легальная работа в кружках, чтение рефератов, сбор средств для помощи политическим заключенным. И другая, глубоко законспирированная, — отправка нелегальных изданий в Россию. Это дело было связано с работой курьеров, снабженных чужими паспортами, с нелегальным печатанием материалов в типографиях Лейпцига при помощи немецких социал-демократов.

В эти годы Загорский снова встретился с Лениным. Это были встречи не только деловые, но дружеские, личные, оставившие глубокий след в памяти Загорского. Он был уже не тем молоденьким пареньком, новичком в политике, каким его когда-то в Женеве привели товарищи к Владимиру Ильичу и Надежде Константиновне. Уже раскрылся в нем тот талант политического деятеля, который выдвинет его в вожаки московских коммунистов, потом, много позже, в трудные годы рождения Советского государства.

Из встреч с Лениным была одна особо значительная, определившая многое. Владимир Ильич приехал прочесть реферат по приглашению лейпцигской русской колонии и несколько дней прожил на квартире Владимира Михайловича.

Загорский организовал собрание в одном из скромных ресторанов, как это принято было в Германии. Народу собралось много: вся русская эмигрантская колония.

Тема реферата была едва ли не самая важная в ту пору — национальный вопрос. И мысли Ленина о равноправии наций прозвучали так пророчески еще и потому, что они были высказаны в самый канун войны. Войны, которая без утайки выявила, кто чего стоит. Кто — до конца пролетарский интернационалист, кто — подпевала буржуазии.

Первая мировая война надолго разлучила Загорского с женой: Ольга с сыном Дениской была в России, а Владимир Михайлович оказался в немецком плену, в маленьком городке Гримме, неподалеку от Лейпцига.

Потянулась монотонная череда серых дней в глухом углу, где негде было даже заработать себе на жизнь. В эти ссыльные годы для Загорского и той маленькой группы гриммовских большевиков, которые признали в нем своего руководителя, была особенно важна переписка с Лениным, его статьи, которые доходили до них, его ободряющие письма. Это заочное общение с Владимиром Ильичем учило правильно оценивать настоящее и готовиться к будущему.

Известия о победе большевиков в России, об Октябрьской революции ворвались в тусклое существование пленников. Большевистская группа в Гримме стала строить различные планы побега: выносить бездействие было невозможно. Все, чем они жили это время, — занятия теорией, пропаганда среди военнопленных в Гримме — отошло на второй план перед лицом событий в России.

Но выезд из Гримма был невозможен до тех пор, пока между Советской Россией и Германией не установились дипломатические отношения. Нарком иностранных дел Советской России Чичерин сообщил германскому министерству о назначении гражданского пленного в Гримме Загорского секретарем советского посольства в Германии.

Однажды к старинному особняку на одной из красивейших берлинских улиц подъехал автомобиль министерства иностранных дел Германии. Невысокий, с виду совсем молодой человек поднялся по внушительной лестнице здания бывшего посольства царской России. С любопытством и по-хозяйски оглядываясь, он прошел по анфиладе комнат. На минуту остановился перед широким зеркальным окном: был май месяц, на бульваре бушевала молодая зелень старых лип.

— Будут какие-нибудь распоряжения? — спросил сотрудник, раскрывая блокнот.

— Да. Пусть принесут красный флаг.

Это было первое распоряжение первого секретаря первого представительства РСФСР в Германии Владимира Михайловича Загорского.

Пожилой швейцар, немец, внес красный флаг на длинном отполированном древке.

— Прикажете укрепить на крыше? — спросил швейцар.

Первый секретарь ответил задумчиво:

— Пожалуй, я сделаю это сам.