Донат Черепанов, по кличке «Черепок», прочел объявление о предстоящем собрании московского актива в тот день, когда это объявление было напечатано в газете. Еще не дочитав до конца, он понял, что это единственный и последний шанс.

Все его прежние попытки наталкивались на стену. Стену бдительности. Стал опасным каждый шаг. Глаз соглядатая мерещился Черепанову в каждом окне, мимо которого он проходил. Ему чудились шаги за спиной, легкий щелчок взводимого курка на ночной улице. Кто-то тихо называл его по имени — и исчезал за поворотом. Он сходил с ума. Он почитал себя человеком храбрым, стойким, не поддающимся панике. И он терял себя.

Когда это случилось? Когда началось у него это странное состояние словно бы беспрерывной лихорадки?

Может быть, в тот вечер, когда ушла Белла? Странно, что в его теперешнем положении, при полной ясности предстоящего уже завтра, он все еще думает о ней. Но ведь тогда, когда она была с ним, не было ясных перспектив.

Впрочем, нет, все было ясно. Что именно? Планы были ясны. Только дата не назначена. Случай не подворачивался. А дата, дата — это страшная вещь. Это — уже ни шагу в сторону или назад. А только вперед, к цели. К долгожданной цели. Но почему все-таки ушла Белла?

Донат снова переживал тот вечер, когда он пришел в хорошо знакомый ему дом Беллы на Ордынке. Флигель стоял во дворе, как-то неприютно, на отшибе. И хотя там были какие-то соседи, ему никогда не случалось их видеть. Может быть, потому, что он приходил поздно вечером. А если оставался ночевать, то уходил, когда все уже были на работе.

В тот вечер все шло как обычно. А что в окне у Беллы не было света, то ведь он знал ее привычку лежать на тахте, не зажигая огня, без сна…

Он не искал ее. Она сама нашла его. Как она догадалась о его планах, о его роли? Он ведь ни слова не говорил, но она обладала каким-то чутьем на эти вещи. Ее ненависть была такой же сильной, как и его. Но у нее это было от истерики, от неуравновешенности душевной… Как странно он думает! Как будто они все не были истеричными и неуравновешенными! Как будто Барановский не злоупотреблял наркотиками, а здоровенный с виду Николаев не закатывал нервные припадки, словно институтка!

Да, в тот вечер все шло как обычно. И дверь во флигель была не на замке. Тоже как всегда. Почему-то у них никогда не запиралась дверь. А впрочем, чего им было запираться? Здесь жили нищие люди. Ха! Они ведь ждали, что из хижин их переселят во дворцы. Что ж! Многих действительно переселили. Это ничего не значило: агитационный ход.

Он прошел темным коридором, который был ему так знаком, что он знал, какая половица скрипнет под его ботинком. И, не постучавшись — он никогда не стучал, — нажал на ручку двери. Она поддалась с легким скрипом, который тоже был ему знаком. И он вошел, ничего еще не видя после улицы…

Но глаза постепенно привыкали к темноте, и он различал уже все, на что падал очень слабый свет из окна. Углы все еще были в темноте. Тахта стояла в углу. И хотя ее совсем не было видно, но он уже понял, что там никого нет. В этом не было ничего удивительного. Но когда Белла не ночевала дома, она оставляла ему записку.

Они не должны были рвать связь друг с другом. Ведь он, в конце концов, втянул ее в дело. Конечно, не в «боевую группу», но в «литературную». Листовки, связь с типографией… В этом Белла была сильна и делала все с какой-то даже страстью. Он не мог потерять Беллу…

Они были связаны цепью очень крепкой. То, что держало их на коротком расстоянии друг от друга, совсем коротком, было прочнее уз любви, дружбы или долга. То, что было задумано ими, не позволяло никому отдалиться… Что же, они не верили друг другу? Если по правде, то доверие было здесь ни при чем. Когда речь шла о подобном деле, в измене мог быть заподозрен каждый. Они верили друг другу. Но уклониться чуть в сторону — значило вызвать подозрение.

Черепанов задвинул занавеску и зажег свет. Комната показалась ему чужой, незнакомой. Тревога охватила его. Нет, в ту минуту он уже не думал о Белле, он думал только о предстоящей операции. Он не хотел думать ни о чем постороннем… На столе лежал лист бумаги, исписанный мелким, неровным почерком Беллы. Случалось и раньше: она писала ему сумасбродные, отчаянные письма. Он стал читать, почему-то немного волнуясь. Ну конечно, не за Беллу он волновался.

И даже прочитав и сразу поняв, что это уже действительно конец, он воспринял все как-то тупо. «Крысы бегут с тонущего корабля», — подумалось ему. Нет, его корабль еще был на плаву! И Белла… Она же ничего не знала конкретно. Она не могла знать, что сроки придвинулись так близко… На расстояние вытянутой руки.

«Догадалась?»-вдруг подумалось Черепанову, и на мгновение ему стало страшно. У нее же всегда была склонность к предчувствиям. Откуда же у него этот страх? Он не верит ей? Теперь, когда она ушла, отдалилась, — не верит! Что она пишет здесь?

«Я была готова на решительный поступок, но выяснилось, что он мне не под силу. Я больше не могу…»

«Истерика. Сумасбродство. Она ничего не знает конкретно». Эта мысль немного успокоила его,

Черепанов взял газету с извещением. Он не положил ее на стол перед собой, словно для этого требовалось огромное усилие.

И вдруг Черепанов увидел себя как бы со стороны, таким чужим показалось ему собственное лицо. Там, в зеркале, был кто-то чужой: молодое худое лицо с толстыми, словно бы подпухшими губами. Под волосами, гладко зачесанными набок, — широкий лоб. Но главное- глаза. Глаза были безумные, страх заливал их, они словно бы не видели ничего, обращенные вовнутрь…

Холодом пробрало Черепанова. «Да что же это я? Разве я боюсь?» И нисколько он не боялся. А чтобы окончательно себя укрепить, вызвал, как вызывают доброго духа, то единственное, но такое сильное воспоминание. Короткое. Совсем недолго оно длилось, то мгновение. Но было победительным, триумфальным.

Да, был, был такой момент, короткая минута торжества, минута, которая готовилась долго и тщательно.

В июле девятьсот восемнадцатого, казалось, удалось обмануть бдительность большевиков, за их спиной подготовить мятеж, мятеж, который должен был привести эсеров к власти. Какие силы были тогда у них! Какими непобедимыми они себе казались! Черепанов, закрыв глаза, чувствовал горячий воздух того июля.

Удалось самое большее: убийство германского посла в Москве, прямой повод немцам для выступления против Советов! Среди бела дня левый эсер Блюмкин с ловко подделанными документами проник в германское посольство и, бросив бомбу, убил посла Мирбаха. Это была удача. И она казалась решающей!

Другой левый эсер, Попов, склонил особый отряд, подчиненный ВЧК, к выступлению против Советской власти.

Война с Германией — вот чего они все добивались и что казалось вполне реальным. Война с Германией означала крах большевистской России, а для них, эсеров, открывала возможности договориться с Англией, Францией, возможность стать у власти, повести страну по тому пути, который они, эсеры, указывали народу: не пролетариат, не рабочие должны стоять у власти. Рачительный хозяин, земледелец, зажиточный крестьянин.

Но это потом, потом, когда падут большевики. А в тот горячий июль надо было их свалить…

Черепанов запомнил тот день. В особняке Морозова в Трехсвятительском переулке располагался отряд Попова.

Ну конечно, воинство это уже мало походило на какую-либо воинскую часть! Половина была пьяна, орали песни, громко похвалялись «срубить голову Советской власти». Ну что ж! Зато оружия было много: и бомб, и патронов, даже пушки были.

Все улыбалось им тогда, удалось захватить телеграф и похозяйничать там: сообщить на широкую периферию о том, что эсеры пришли к власти и предлагают повсеместно изгонять большевиков.

И самые драматические и неожиданные события развернулись именно в Трехсвятительском переулке. В их эсеровском гнезде, в их «ставке»…

Бурно встретили в особняке Морозова известие об убийстве Мирбаха. Тут уж пошло такое ликование, что дом заходил ходуном.

Но надо было обладать мужеством большевиков, чтобы именно в этот момент явиться в логово эсеров! Но Дзержинский явился…

Черепанов видел это своими глазами. Он видел, как четверо чекистов спокойно вошли в штаб Попова. Дзержинский шел впереди. Он был очень спокоен, хотя, конечно, прекрасно понимал, куда он явился и что может здесь встретить. Он был бледен — его темная мушкетерская бородка подчеркивала эту бледность, — но спокоен. И самый факт, что он сюда явился, показывал, как он верит в себя и как презирает их всех…

И был такой момент, когда чаша весов с этим великолепным презрением, с этими гордыми словами о предательстве революции стала перевешивать… И окружение мятежников, в кольце которого стоял Дзержинский со спутниками, дрогнуло. Но тут явился Попов со своей «гвардией», поднялся шум, послышались угрозы. Голос Дзержинского потонул в них. Это была минута их торжества, торжества эсеров, их реванш за сделанные уступки, за личину, которую они носили так долго!

Но каким коротким оказалось их торжество! Жалкие людишки! Как только там, в Кремле, собрались с силами и открыли артиллерийский огонь по штабу, руководители эсеровского штаба стали разбегаться.

А Дзержинскому удалось привлечь на свою сторону матросов из отряда Попова. Если бы не это обстоятельство, если бы «поповцы» не изменили, несдобровать бы тогда Дзержинскому и Лацису!

Воспоминание об этом поражении причинило Черепанову почти физическую боль. Впрочем, это воспоминание было и мощным стимулом к возмездию.

Да, они обвели тогда большевиков вокруг пальца! В их руках оказался сам Дзержинский! Надо признать: в этом человеке кроется огромная сила. И только этим можно объяснить, что ему и его товарищам удалось вырваться. Но все же был, был такой момент, когда он, Черепанов, мог крикнуть в лицо Дзержинскому, схваченному, обезоруженному: «У вас был октябрь, у нас- июль!»

Правда, «Железный Феликс» не выказал никакого смятения, но все равно это была удача! Это был час торжества эсеров, час возмездия за те дни, когда им пришлось играть роль союзников большевиков, их попутчиков!

А потом начался постыдный отход: «поповцы» складывали оружие, сдавались на милость большевиков. И если ему, Черепанову, удалось скрыться при арестах его сподвижников, то это сама судьба сохранила его для мести!

«Июль! Но что из того? Тот июль погас, как звезда в ночи. А октябрь… Погасить его пламя дано нам. Только нам».

Много месяцев Донат Черепанов кружил, как волк, вокруг своей жертвы. Особняк графини Уваровой, избранный большевиками для помещения Московского комитета, как магнитом, притягивал к себе Черепанова.

Этот особняк был ему хорошо знаком: раньше в нем помещался ЦК эсеров. Фасадом на Леонтьевский, тыльной частью на Чернышевский переулок, дом этот стоял поодаль от шумных улиц. Сад со стороны Чернышевского переулка облегчал подходы к дому и, что не менее важно, уход от него. Правда, сад огораживался высоким забором и калитка его запиралась на замок, но однажды ночью все было обследовано. Замок не мог послужить серьезным препятствием — сбивали и более крепкие запоры. При нападении на банк. И еще — при экспроприации инкассаторских сумм…

Черепанов ждал. И когда прочел в газете сообщение о созыве партийного актива в помещении МК, понял: вот оно, то самое, из-за чего стоит наконец выступить! Не лицом к лицу с врагом, а из-за угла ударить в спину смертельным ударом. Если не сейчас, то никогда! И то, чего не смогли сделать другие, совершит он, Черепанов! Потому что Ленин, без сомнения, будет присутствовать на собрании.