Василий вышел из беспамятства, как выходят из тумана: непонятно, что там было, что окружало его в густом облаке бессознания. Он ничего не видел и не слышал. Что он видит и слышит сейчас?.. Ночь. В окно, ничем не закрытое, он видит ночь. Он узнает ее по редким звездам вверху, по млечной струйке, бегущей среди темных полей небес. Где он?

Ему никак не удается сообразить это. Такой шум в голове. Тысячи молоточков выстукивают в черепе. Они-то и мешают ему услышать что-нибудь… Что-нибудь, что подсказало бы, где он.

Одно несомненно: он никогда раньше здесь не был. Узкая комната с белыми стенами совершенно незнакома ему.

Звуки все еще не доходят до него, но постепенно он начинает различать запахи: пахнет лекарствами, кажется йодом. То, что он видит и обоняет, соединяется и приводит к догадке: он в госпитале. Но почему? Он не чувствует никакой боли. Если бы не шум в голове…

В памяти какой-то провал. В ней застряли слова: «Это Владимир Михайлович Загорский»… «Где, где?»

Он повторяет эти слова про себя несколько раз. И они вызывают в памяти звук: шипение, тихое, как бы вкрадчивое, но чудится за ним еще что-то… И вдруг

Василий видит руки Владимира Михайловича, его протянутые руки, которые Василий видел, казалось, очень долго.

Василий поднялся на постели: теперь он уже не мог ни минуты терпеть неизвестность. Что произошло после тех слов: «Где? Где?», после того, как он бросился на это шипение и увидел протянутые руки Загорского?

Василий стал на ноги, и его сразу закачало. Но он преодолел это. И дошел до двери. Она оказалась открытой настежь. Василий увидел длинный зал, едва угадываемая в полутьме его перспектива напомнила ему тот, другой зал… Но как бы при выключенном свете. И, падая, он видел перед собой именно его.

Когда Василий снова очнулся, было уже утро. Узкую комнату с одним окном щедро заливало солнце. На его кровати сидела Вера. При ярком солнечном свете он видел ее лицо отчетливо и вместе с тем как-то со стороны. Может быть, потому, что никогда раньше не видел ее в белом. Ах да, просто она в больничном халате. Но рука у нее тоже белая. Вера прижимает к груди белую, гипсовую руку.

Что это? Он с ужасом вспоминает, что и она ведь была там, в зале… В зале, где случилось что-то ужасное. И он все еще не знает, что.

— Ты ранена, Вера?

— Меня выбросило взрывной волной. Это только перелом.

— Владимир Михайлович?

— Он погиб. Он схватил бомбу, хотел выбросить ее обратно в окно. Чтобы спасти людей… Бомба разорвалась у него в руках.

Вера склоняется над ним, и Василий чувствует, как ее слезы текут по его лицу. И становятся его слезами, которые он не может сдержать и весь отдается им, ослабевший и беспомощный, как ребенок.

Он сам не знал, зачем идет сюда. Что влечет его к печальному этому месту. Как будто он мог лучше уяснить происшедшее, и, может быть, найти себе оправдание, блуждая в развалинах дома, где были погребены дорогие ему люди. Оправдание? Да, чувство вины не оставляло Василия. И хоть разумом он понимал, что не мог ничего предотвратить, в глубине души ему верилось: что-то мог он сделать. Если бы поспеть минутой раньше…

И все начиналось сначала: если бы поспеть… если бы он поспел…

Сколько раз он вместе с Владимиром Михайловичем проходил этим переулком или проезжал на машине! Василию показалось, что он слышит веселый, окающий голос Владимира Михайловича, что тень его небольшой, крепкой фигуры скользнула рядом. Но это была не тень, а огромное пороховое пятно на белой стене дома.

Василий перешагнул через веревку, огораживающую развалины, остановился перед фасадом особняка и замер: такая страшная картина разрушения ему открылась. Горький запах пожара ударил Василию в нос, голова закружилась. Он хотел прислониться к стене и увидел, что она безобразно вспучена и вышибленная оконная рама нависла над ней углом.

Все, все здесь было необратимо порушено.

Но картина разрушения выглядела еще страшнее со стороны сада. Даже толстые опорные балки были переломлены и вся задняя часть дома обрушилась в сад вместе с железными листами крыши. Среди развалин глаз выхватил обломки мебели, осколки зеркала, клочки портьер. И вдруг в стороне Василий увидел откатившийся сюда совершенно невредимый цветочный горшок.

Василий узнал его. Это был тот самый горшок с отростком «декабриста», который принесла и поставила в кабинете Загорского Вера. Растение, расцветающее раз в год, в декабре…

Василий нагнулся над ним — сочные зеленые стебли его еще были живы. Он один уцелел на этом кладбище.

Все здесь, беспощадно разъятое взрывом, весь этот вещный мир как бы подчеркивал человеческую трагедию, разыгравшуюся здесь. И от горького чувства непоправимости у Василия защемило сердце.

Он бродил один среди обугленных развалин, повторяя имена людей, которых знал, которые окружали Загорского, — его друзья, его соратники… Вместе с ними он ушел из жизни.

Он не мог оторваться от зловещего места.

В бессмысленной жестокости этого акта чувствовалась обреченность фанатиков. Василий жаждал встречи с этими людьми, возмездие которым будет высшей справедливостью. Он знал теперь, что привело его сюда. И теперь ему хотелось скорее очутиться среди товарищей. Как хорошо, что он снова среди своих друзей, на Лубянке! Он надеялся, что именно его пуля найдет убийцу. А что розыски убийц идут и кольцо вокруг них все сжимается, — это он знал, и это укрепляло его надежду.

Обогнув дом, он снова вышел на Леонтьевский. Так как уцелевшая часть стены угрожала обвалом, ограждение было выдвинуто далеко на середину мостовой, движение по переулку шло впритирку к противоположному тротуару.

С удивлением Василий увидел мужскую фигуру, притулившуюся у самой стены с повисшей оконной рамой. Фигура была обращена к Василию спиной, и первым его побуждением было крикнуть, чтобы прохожий поостерегся. Но что-то удержало его. Это не был случайный прохожий, нет, ни в коем случае! Этот человек стоял здесь уже давно, и, может быть, не раз…

Нелепая мысль мелькнула у Василия: говорят, что преступника всегда тянет на место преступления, совершенного им… Глупость! Может быть, когда-то и существовали такие совестливые преступники.

Все же, настороженный, Василий подошел ближе: человек стоял так же, крепко опершись, чуть не навалившись на опасно вспученную стену. «Пьяный какой-нибудь», — подумал Василий, но рука с папиросой, небрежно откинутая, не дрожала, во всей фигуре была какая-то нарочитость, как будто человек не случайно оказался тут.

Василий подошел вплотную, но и тогда незнакомец не очнулся от задумчивости.

— Эй, приятель, так тебя и задавить может, — негромко сказал Василий над самым его ухом.

Человек неторопливо обернулся, и Василий застыл на месте от удивления, узнав рыжего Женьку.

Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Василий — с какими-то смутными подозрениями, Женька — с несвойственным ему выражением, словно бы сожалея о чем-то и как бы говоря: «Да, это я, вот так, и ничего тут не поделаешь!»

— Почему ты здесь? — спросил Василий, наконец обретя дар речи.

— Долго рассказывать. А если по-честному, я тут и околачиваюсь, чтоб найти кого-нибудь… кому можно рассказать.

Это прозвучало странно, нелепо.

Василий понял только одно: в судьбе Женьки что-то резко изменилось. В нем не было прежней самоуверенности, былого нахальства. Наоборот, в нем высматривалась усталость, разочарование, даже безнадежность. И если в чем-то проявлялся прежний Женька, так это в решительности, с которой он предложил:

— Вот что, Вася! Хочешь потратить на меня час времени — не раскаешься. Не хочешь — не обижусь.

— Пойдем! — ответил Василий, не раздумывая. Мысль о том, что Женька не случайно здесь, что есть связь между ним и этим скорбным местом, что эта связь может выявиться сейчас же, вынуждала его торопиться.

— А куда поведешь? В ЧК? — спросил Женька. Смысл его слов был вроде вызывающий, но голос звучал устало, насмешкой над самим собой.

— В пивную зайдем. Тут недалеко, на Дмитровке.

— Лады! — Женька с готовностью шагнул на тротуар.

Они молча пересекли Тверскую с аптекой на углу, мимо старенькой церкви на спуске, вздымающей невысокие древние купола над белой оградой, прошагали по Большой Дмитровке и повернули налево.

Здесь, против массивного мрачного здания ломбарда, сохранилась маленькая пивная, в которой сейчас они оказались единственными посетителями.

Василий заказал пива.

— А если беленькой из-под прилавка? — спросил Женька, но, когда Василий отрицательно покачал головой, сказал: — Ну, тогда и я — нет.

В этом определенно проявлялось что-то новое, делавшее его не то чтобы совсем другим человеком, но как бы вышибленным из своей обычной роли горлопана, циника, бахвала. И, выйдя из роли, он оказался неприкрытым, голым и ранимым, как улитка, высунувшаяся из панциря. И это располагало Василия к нему. С болью он вспомнил, что так и не выполнил просьбу Владимира Михайловича разыскать Женьку «Беспощадного».

— «Ты слушать исповедь мою сюда пришел. Благодарю»… Помнишь у Лермонтова? — Женька усмехнулся, облизнул пивную пену с губ.

— Да. Но ты хотел рассказать…

— Не бойся. Я не раздумал, — усмехнулся Женька. — Помнишь, в Питере я около матросика в комендатуре ошивался? Я тогда по молодости о подвигах мечтал, о геройстве. А подвигов, понимаешь, не видно было. А что было? Душить контру! Ловить бандитов! Трясти спекулянтов! А мне этого, черт возьми, было мало… И тут вот подчалил ко мне один длинноносый. Телеграфист. Фамилия неблагозвучная: Штыкач. Может, знал?

— Знал, — подтвердил Василий.

— Вот взялся он меня обрабатывать. «В тебе, Женька, бунтарь сидит. Вот и иди в партию бунтарей — у нас и лозунг подходящий: «В борьбе обретешь ты право свое». В борьбе, а не в прыганье по вагонам за несчастным мужичонкой, что мешок отрубей принес. Не мелочись, ты на крупное дело способен»… Ну, и все такое. Послушал я, послушал и подался в эсеры. Был в Питере такой — лохматый, в пенсне, по прозвищу «Диоген». Он объяснял так, что жил некогда мудрец с таким именем, жил в бочке, поносил сограждан, искал настоящего человека. Вот и мой Диоген таким человеком оказался…

Женька задумался, помолчал.

— А может, он действительно был настоящим человеком. Но уж очень, понимаешь, не от мира сего. А другие, совсем другие, вокруг него так и крутились. И, прикрывшись его высокими рассуждениями, делали свои дела.

Все это показалось Василию весьма туманным и далеким от того, что он хотел от Женьки услышать. И он спросил:

— А как же ты попал в Москву?

— В Москву вот так. Мой Диоген — надо тебе сказать, что я при нем был вроде бы адъютантом, — переругался со своими единомышленниками и стал откалываться от левых эсеров. И послал он меня со своим длиннющим, как он сказал, «программным» заявлением в Москву, в ихний центр. Уж не знаю, почему он решил из меня гонца сделать, все равно как «Ваську стремянного»-помнишь, стихи учили, про князя Курбского?.. Ну, я отправился. Явился по адресу в Трехсвятительский переулок, передал письмо. Велели мне обождать. Жду. Паек дают, деньги платят, — чего мне? Тут начались события: как раз во время мятежа я при штабе находился, а потом, когда они все поразбежались, остался я как на льду… Насмотрелся я, как «в борьбе право свое обретают», — сыт по горло! Но и к другому чему не пристал… Брожу по Сухаревке, тому-другому подсобляю, — голодный не ходил. Но, скажу тебе, тоска меня заела. И не до кого притулиться. Как раз в эту пору встречаю я такого типа, Петрикоса. Ну, это его так звали. А по-настоящему он Петр Иванович Косичкин. Эсер ли он, анархист ли, не знаю, но на Трехсвятительском он, можно сказать, своим человеком был. Личность, скажу тебе, интереснейшая! Наружностью — гнида! Абсолютное ничтожество с наклонностью укусить, подколоть, ножку подставить. Но что-то в нем было такое… В общем, он больше их всех, моих волосатых, понимал и в конспирации, и в приспособлении к обстановке. Еще когда я при штабе был и все вроде шло по восходящей — наши гоголем ходили! — а Петрикос уже на сторону глядел. Вроде, знаешь, собаки, которая загодя землетрясение чует и убегает из дому. И вот, когда я шатался по Сухаревке, наскочил на меня Петрикос. Я так понял, что хотя это получилось случайно, но был я ему нужен. Не для политики, мне теперь так сдается, что политика ему теперь до печки была, а для его собственных дел. Дела же у него были такие: скупка-продажа антикварных вещей. Ну, знаешь, барахла всякого старинного и камушков. И картинки тоже шли. Подлинники. Дело это, я тебе скажу, в самом деле стоящее. Почему? Объясню, если ты не знаешь…

— Понятия не имею, — пожал плечами Василий.

Кажется, Женька все-таки доберется, хотя и окольными путями, до того, что единственно интересует Василия. А что-то ему подсказывало, что будет, будет в рассказе Женьки такой момент, такая точка… Ведь неспроста подхватил его на Сухаревке такой, видно, не простой тип — Петрикос!

И потому Василий заказал еще пива и продолжал слушать складный, несбивчивый рассказ Женьки.

— С антиквариатом этим, значит, такое дело. Когда скинули царя и аристократия подалась за границу, те, кто оставались, челядь всякая, ну, и та шушера, что вокруг царского двора вилась, порастаскала всякий шурум-бурум из дворцов. Что не успели реквизировать или уничтожить. И в голодное время они пустили это все в оборот. Ну, кто покупал? Известно — иностранцы. Мой Петрикос и был посредником, плавал в мутной водичке между этими, как говорится, осколками чуждых классов и иностранными ценителями. И на этом неплохо зарабатывал. Честно скажу, и я при нем зажил. Подлатался. Стал пижоном ходить. А делов всех мне было только что снеси туда-сюда чего. И в случае задержания твердить: попросил на базаре какой-то человек передать по такому-то адресу. Конечно, адресок липовый. И на том стоять… Надо тебе сказать: Петрикос обставлял свои дела отлично, — я ж тебе говорил, он насчет конспирации был мастак. Случалось мне: носил я в потертом портфелишке завернутые в старую газету бриллианты чистой воды. Мне это дело нравилось. Политика, я уже тебе сказал, мне осточертела.

А насчет «бывших», конечно, я был в полном курсе, поскольку выполнял поручения Петрикоса: снести что куда, взять, передать на словах… Было еще такое. Встречался Петрикос с каким-то типом в ресторане при бегах, сидели, обговаривали какие-то, видать, секретные дела. Почему я думаю, что секретные? Потому что всякий раз Петрикос мне велел следом за ними идти, проверять, не нацеплен ли им хвост…

— Что ж, тут тоже дело было в камушках или в этих… антикварных? — спросил Василий.

— Ну нет. Насчет «продукции», так этим тут и не пахло.

— Значит, что? Политика?

— Вернее всего.

— А почему ты так полагаешь?

— Да просто потому, что ничего от него Петрикос не получал и ему не передавал. А только были у них разговоры. Тип этот жил в номерах «Центральные». Хоть, по одежде судя, маскировался, но морду куда спрячешь? Самая офицерская морда. Ну, и опять же: Петрикос особые меры предосторожности принимал. По желанию Петрикоса я снял себе угол в одном домишке в Сокольниках, рядом с ним. И каждое утро ходил к нему, как на службу: чего надо, какие, мол, будут распоряжения. Однажды пришел — дверь на замке. Ну, это и раньше бывало. Прогулялся, пришел снова — замок! Уже к ночи зашел — никого! А когда и на следующий день то же самое, тут мне стало беспокойно. Думаю, схватили Петрикоса. По правде сказать, не пожалел я — страшненький был человечек. И даже как-то спокойнее и свободнее себя почувствовал. Года мне вышли, документы в порядке, думаю, запишусь на фронт… Тебя, может, это удивляет? И напрасно. Я ведь не за старый режим. Так все получилось: жизнь меня в сторону уводила…

Надумал я это насчет фронта и вроде старую жизнь — к черту! И вдруг все опять повернулось… Вечером ходил я бесцельно по бульвару. Присел на скамейку. Поискал закурить по карманам, спичек нет. Смотрю — рядом сидит какой-то… Спросил у него спичку. И вдруг узнаю того самого типа, который с Петрикосом в ресторане… Любопытно мне стало. «Я, говорю, вас помню, вы с моим знакомым встречались, с Косичкиным, я вас вместе с ним видел. Не знаете ли, где он сейчас?» — «Понятия не имею. Я его и знал-то так… случаем». А глаза бегают. Чувствую, неспроста и наверняка про Петрикоса больше моего знает… Но я виду не подаю. «Да, говорю, сгинул куда-то. Это уже немало времени прошло». — «Ай-яй-яй! — говорит он. — Очень жаль». И опять повторяет, что мало его знал… «А вы что поделываете?» — спрашивает. Я и ляпнул ему: «На фронт собираюсь!» Он вроде бы испугался. «Не советую, говорит, дела сейчас там неважные. А вы человек молодой, перед вами вся жизнь». Разговорились мы. Я сумел ему доверие к себе внушить. Он говорит: «Я могу вас устроить на хорошее место». Я согласился. Просто так, без интересу. Такая, знаешь, апатия у меня. И все на свете безразлично. Куда волной повернет, туда и плыву: как щепка в половодье. «Зайдите ко мне, говорит, в гостиницу. Я вам записку дам. Я сам финансовый работник, у меня связи…» И правда, написал он одному, тоже, видать, из офицеров, только теперь на службу к большевикам подался: в губпродком. И взяли меня туда делопроизводителем. Стал служить, понемногу забывать прошлое… И тут и произошло это самое: взрыв в Леонтьевском… Понимаешь, это ведь во мне самом взрыв этот случился! Когда я прочел в газете, что это дело рук эсеров да анархистов, я этому сразу поверил! И прямо тебе скажу, жить не захотелось…

Женька замолчал. Не глядя на Василия, допил пиво и, так и не подымая глаз, закончил:

— Давно хотел кому-то все это вывернуть. А кому? В ЧК идти? С чем? В пустой след… Теперь уже ничего не вернешь!

— Погоди, Женька! А почему ты там, на пожарище, оказался?

Женька поднял голову, посмотрел на Василия: глаза Женькины были полны тоски. Василия даже передернуло — так пошла вся жизнь парня наперекос!

— Не могу я этого объяснить, Вася, — сказал Женька печально, — не могу… Что меня тянуло туда, сам не знаю. — Женька махнул рукой и вдруг добавил горячо: — Мучительно мне было это и все же приходил. И всякий раз жизнь свою пересматривал, думал: неужели я человек конченый? Хорошо, что тебя встретил. Вот все выложил — и на душе легче!

Василий напряженно раздумывал: профессиональное чутье подсказывало ему, что в рассказе Женьки вьется конец какой-то ниточки. Кто этот офицер, почему-то принявший участие в Женьке? Не потому ли, что он хотел держать его на виду у себя или Своих людей?

Женька ничего не знал о конце Петрикоса. Да и зачем ему знать?

— Слушай, Женя! Раз уже так случилось, что мы встретились, и что ты мне все откровенно…

— Это так. Как на духу, — кивнул Женька.

— Я понял. Но раз так, послушай моего совета.

— Что ж ты мне можешь насоветовать? — горько заметил Женька. — Дело мне припаять это, конечно, можно. С эсерами снюхался? Было. Со всякой шушерой? Тоже было. Что ж, теперь со мной разговор короткий!

Василий нахмурился:

— Не так. Вовсе не так. ЧК уничтожает только непримиримых врагов революции. А таких, как ты…

— Что? Заблудшая овца? — криво усмехнулся Женька.

— Если честно говорить, ты, конечно, не одну версту прошел вместе с нашими врагами…

— Не отрицаю, — Женькин голос прозвучал искренне, — но сейчас мне с ними не по пути. Независимо от того, как со мной обойдутся!

— Ты меня послушай. Я поговорю со своими о тебе. Я же понимаю: ты неспроста мне душу открыл. Хочешь повернуть свою жизнь.

Женька пожал плечами:

— Поздно уже, наверное. Впрочем, делай как знаешь.