На «Советском Союзе»
Перед тем, как проснуться, я не ворочался с боку на бок, не крутился, дрыгая замлевшими ногами, — просто открыл глаза и тотчас зажмурился от ударившего в лицо яркого солнечного луча.
В моей походной жизни, близкой к спартанской, в этот утренний час мне не требовалось, подобно большинству людей, проснувшихся в мягких постелях на кроватях, диванах, софах, кушетках, шарить вокруг себя в поисках ночных туфель на пушистом белоснежно–курчавом коврике из меха овцы.
Чтобы ощутить внешний мир, не нужно было прислушиваться к шуму водопроводного крана в ванной и шелестящему свисту смывного бачка в туалете, к шлёпанью тапочек жены и бряканью посуды в кухне.
Я вспомнил, как вчера, в потёмках ночи засунул в планшет исписанную от корки до корки толстую дневниковую тетрадь, уже в полузабытьи выключил фонарик.
И сейчас, проснувшись, сразу ощутил себя во времени и пространстве, готовым продолжать плавание и прерванное сном романтическое повествование о жизни странствующего отшельника, каковым стал после многих лет учения, бесплодных поисков самого себя в круговертях мудрёной, но, если глубже вникнуть, — суетной жизни.
Сегодня 28 июня. Четверг, 45‑й день моего одиночного плавания на плоту–катамаране вниз по Оби. На Крайний Север, в тундровое Заполярье, в снежную Арктику.
В неведомое сказочное Лукоморье бегу я от мирской суеты к белым медведям и птичьим базарам.
Совсем рядом плещется, шумит великая сибирская река.
Рассвет вставал над Обью.
Где–то поблизости жалобно попискивает маленький длинноносик–куличёк. Мохнатый золотисто–чёрный шмель бьётся о стенки палатки. Нудно ноет возле уха комар.
Призывный трубно–звонкий лебединый крик доносится издалека: мой добрый Ангел! Слышу тебя!
Жгучее солнце, просвечивая брезент, подобралось к открытому пологу палатки, заблистало прямо в глаза.
Уклоняясь от ослепительного света, бьющего через открытый полог палатки, я прикрыл глаза, нежась в горячих солнечных лучах, растягивая удовольствие последних минут. Щедроты солнца проливались в душу, наполняя её светлой радостью.
С улыбкой блаженства я чувствовал себя беспечным путешествеником, плывущим на плоту без цели и задач. В Никуда.
Мысленно взирая окружавший меня бескрайний водный простор с высоты пролетевшей надо мной лебединой стаи, я осознавал себя хозяином этого огромного, необозримого взглядом пространства, представлявшего собой во множестве торчащие из воды вершины кустов и деревьев, залитых половодьем, тальниковые островки, плёсы, протоки. В этом затерянном от цивилизации нетронутом мире я — ненормальный чудик и странствующий отшельник–романтик один его властитель и повелитель: долго ещё не сунутся сюда «нормальные». Что им здесь делать? Что они здесь забыли? Где пятизвёздочные отели? Где комфорт и удобства для отдыха? Где рестораны, пляжи, сауны, площадки для гольфа? Ничего нет! А потому и рож самодовольных, наглых, хамоватых, вольяжно–развязных здесь нет.
Господи! Сделай так, чтобы жадные до нефти и газа грабители никогда бы не пришли сюда, не порушили бы этот прекрасный, очаровательный своей дикостью северный край, такой с виду величественный и вечный, но такой ранимый и хрупкий! Господи, отними память у алчных и безжалостных истязателей природы, сохрани то, что осталось на Земле нетронутым загребущей варварской рукой!
«Полной ненавистью ненавижу их; враги они мне». Библия, «Псалтирь», псалом Давида 138, (22).
«Восстань, Господи, во гневе Твоём; подвигнись против неистовства врагов моих, пробудись для меня на суд, который Ты заповедал». Библия, псалом 7, (7).
«Господи! Да не постыжусь, что я к Тебе взываю; нечестивые же да посрамятся, да умолкнут в аде». Библия, «Псалтирь», псалом Давида 30, (18).
Я дотянулся до полога и прикрыл его. Полежу ещё! Скрытый свет, лившийся сквозь стенки и щели палатки, высвечивал глянец планшета, зелёно–синий бок рюкзака и жёлтый корпус радиоприёмника, отражался в никеле фонаря и термоса, дрожал на алюминии котелка, струился на постель.
Хорошо лежать просто так и думать… Совершать экскурс в прошлое…
…Когда торпедный электрик с нашей подводной лодки К-136 Владька Рюмшин, хлюпая расквашенным носом, вернул мне украденную у меня нейлоновую японскую тенниску радужной расцветки, радости моей не было предела. И то правда — очень уж привлекательно я в ней смотрелся.
Конечно, каждый сам себе нравится, особенно, на фотографиях юных лет, но не каждый, словно Нарцисс, любуется своим отражением. То нос картошкой, то губы вареники. Волосёнки жиденькие на голове или уши оттопыренные торчат. Глаза бесцветные под белесыми ресницами смотрят невыразительно. Конопушки, веснушки, родинки — да мало ли других изъянов на лице?!
А я глядел в зеркало вполне довольный собой: не Ален Делон, но паренёк симпатичный, девчонкам нравлюсь, факт. Пора показать себя и на людей посмотреть.
Сбрызнув тенниску «Шипром», я вышел из каюты и поднялся наверх.
Модная тенниска в сочетании с приятной внешностью придавала уверенности прогулкам по просторной палубе «Советского Союза». Но праздное шатание по коридорам лайнера, однообразный свинцово–серый пейзаж Берингова моря скоро наскучили, да и прохладно было на верхней палубе, и я спустился вниз, на «улицу Ленинскую» — так на «Советском Союзе» называли длинный проход между каютами третьего класса.
Напомню, что это бывшее германское пассажирское судно, ранее называлось «Ganza» и досталось нашей стране в качестве трофея. Когда–то здесь прогуливались важные немецкие тузы: фашистские генералы, нацистские вожди. Теперь здесь прохаживались расфуфыренные уборщицы кают — номерные, официантки, работницы камбуза, медики и прочие девицы и молодящиеся дамы из судовой обслуги лайнера. Они надеялись подцепить на ночку–другую красавчика–отпускника. Офицерика, рыбака–промысловика или лётчика с полным карманом денег. А если повезёт, то и выйти замуж. Последнее, впрочем, не входило в планы молодых и резвых морячков, заполонивших судно. Дорвавшиеся до свободы служивые, блистая морской формой, пожирали взглядами выставленный напоказ «товар» на «Ленинской». Выбор большой, но у простого солдата или матроса, уволенного в запас, значительно меньше шансов против сияющих офицеров и моряков комсостава. Однако, будем посмотреть…
Центральный коридор с множеством боковых трапов, украшенных резными перилами, заканчивался входом в кинозал.
От нечего делать я пошёл смотреть фильм. В дверях меня остановила миловидная женщина лет двадцати восьми с короткой стрижкой тёмно–русых волос. Бросив короткий взгляд на мои флотские брюки, она, не приняв во внимание тенниску «на выпуск», безошибочно угадала, кто стоит перед ней.
— Ваш билетик, товарищ матрос?! — обнажая в улыбке золотые коронки зубов, спросила контролёр–билетёр. Улыбаясь сочными, накрашенными перламутровой помадой губами, поигрывая ключиком от каюты, чуть насмешливо спросила она, продолжая разглядывать меня, как смотрят на шаловливого котёнка, прежде чем схватить его.
— А что, разве для военнослужащих вход платный? — «включил я дурака».
— Да уж такого симпатюльку так пропущу, — кокетливо ответила она. — Демобилизованный, что ли?
— Да нет ещё… Еду во Владивосток сдавать экзамены в университет. Поступлю — тогда и службе конец.
— Во Владивосток? — зыркнула на меня зелёными глазами контролёр, отрывая между тем корешки билетов у кинозрителей, спешащих занять укромные места, где можно целоваться в темноте.
— Да, на отделение японского языка, — толкаясь в проходе и мешая входящим, ответил я, поймав себя на мысли, что любуюсь ложбинкой на её слегка декольтированной белой груди.
— Ну, так я пройду? — сделал я робкую попытку протиснуться в зал вслед за плюгавеньким сухопутным лейтенантом, ведомым за руку тучной пассией с «улицы Ленинской».
— А едешь к кому? К папе с мамой? — с загадочной улыбкой придержала меня за подол тенниски хозяйка кинозала.
— Да, нет… Мои родители в Сибири… Так, в квартире камчатской учительницы пока надеюсь перетолкаться…
Её глаза вспыхнули, щёки зарделись. А я не мог оторвать своих глаз от её открытых плеч. Присосаться бы к ним губами, утопить лицо в этой бросающей в жар ложбинке и целовать, целовать…
Она перехватила мой страждущий взгляд, и, видимо, чётко определила ход мыслей матросика, ищущего женской ласки.
Свет в кинозале погас. Влюблённые парочки, пожимая руки и всё другое, склонились для поцелуев.
Билетёрша прикрыла дверь передо мной.
— Фильм старый… «Баллада о солдате»… Не видел, что ли?
— Видел…
— Ну, так давай лучше по «Ленинской» пройдёмся… Меня Валей зовут.
— А я Гена.
— Сладкое имя. Конфетка… Как и ты сам. — Она зажмурилась и часто–часто постучала мелкими ровными зубками:
— Ам–ам… Съем тебя!
Подхватила меня под руку и повела по длинному межкаютному коридору, у стен которого со скучающим видом не солоно хлебавши стояли те, кто ждал царевну-Лебедь или царевича Гвидона. Валя с гордым видом, словно на подиуме, простучала шпильками туфель.
Под молчаливо–завистливые взгляды «ленинцев» миновали мы длинный коридор и поднялись на шлюпочную палубу.
Уже стемнело. В свете топовых огней мы стояли некоторое время, стиснутые обоюдными объятиями, слившись в долгом поцелуе.
— Всё, — сказала она. — Не могу больше…
— Да, — согласился я… — Ветрено… И прохладно…
— Конфетка! Ты, что, не понял? Терпенья нет! Салажо–онок! — залилась она смехом. — Пошли скорее!
Заведуя кинозалом лайнера, ей не составило труда взять у номерной ключ от самой дорогой каюты люкс–класса, в роскошных аппартаментах которой когда–то занимались любовью высокопоставленные особы германского рейха.
С широченной кровати красного дерева, инкрустированной слоновой костью, застеленной шикарными простынями, расшитыми по краям тончайшим инеем кружев, неслышно опустилась на ворсистый ковёр тенниска, шмякнулся вместе со штанами флотский ремень. Туда же полетели туфли на шпильках — «гвоздиках», трикотиновое платье и прочие прибамбасы секс–озабоченной труженицы кинопроката из Дальневосточного морского пароходства.
Сквозь тонкий нежно–розовый нейлон «комбинашки» виднелись очертания нагого тела. Не владея собой, я обхватил его, горячее и податливое, чувствуя, как оно тает в моих объятиях. Прикоснулся губами к её губам, и лёгкая дрожь пробежала по ней. Щёки Валентины порозовели, миловидное лицо с завитками волос у висков запылало, и глаза заблестели от возбуждения. Желание разгоралось в ней диким пламенем. Охваченная не сдерживаемыми эмоциями, разомлевшая, она схватила мою руку и прижала к груди. Ощущая, как и сам наливаюсь теплом, исходящим от упругой выпуклости, я подумал, что никогда прежде не испытывал чего–либо настолько приятного и совершенного. Потерявшись в мире пьянящих ощущений, трепетал от прикосновений и поцелуев, от рвущихся из неё стонов страсти. Отдавшись на волю чувств, она отзывалась на каждое моё движение бурными ласками.
Прохладный ветерок колыхал шторку над открытым иллюминатором, приняв нас в свои объятья, успокаивал разгорячённые тела.
— Тебе приятно, мой мальчик? — приподнявшись надо мной, спросила она и щёлкнула кнопкой ночника. В рассеянно–розовом свете лампы, вспыхнувшей в большой раковине, моему затуманенному взору предстало обнажённое красивое тело, очерченное безупречно правильными линиями. Скомканные простыни, разбросанная одежда. Цветастое покрывало из китайского натурального шёлка, столкнутое на пол, поблескивало золотистыми искорками. На бархатных оранжевых занавесях ширмы распустили хвосты парчовые павлины. Подушки, набитые лебяжьим пухом!
И рядом с тобой горячая, осыпающая тебя поцелуями женщина, ничего не требующая взамен.
Незатухающий огонь угадывался в глубине её взгляда.
— Чего молчишь? Тебе хорошо со мной? — поглаживая меня, допытывалась она.
В ответ я выключил светильник, погружаясь в тёплые волны страсти с этой красивой, нежной и ласковой женщиной.
— А-ах, — в изнеможении простонала Валя. — А ты молодец! Опытный мужчина!
— Да ну-у… Какой там у меня опыт? А вот ты — да! Красавица! Знаешь ты кого мне напоминаешь?
— Кого–нибудь из твоих подружек? Да? А говоришь — неопытный.
— Спящую Данаю с картины художника Рембранта, вот кого!
— Вот как! Ну тогда ты…
— Аполлон Бельведерский?!
— Нет! Просто сладкая конфетка! Будешь моим любовником на время всей твоей учёбы, а я буду тебе помогать учиться: красиво одевать тебя, обувать…
— А твой муж?
— Он китобой. Каждый год уходит в море на десять месяцев. А я без мужчины никак не могу. С ума схожу. Но теперь у меня есть ты. Алик, муж мой, на китобойной флотилии «Слава» в путину ушёл, не скоро возвратится. Мой семилетний сынишка на Седанке у мамы. Вдвоём с тобой будем пить сладчайший напиток любви.
— А как же твой кинозал?
— Да я всего на один рейс и пошла…Чтобы тебя найти! Пошли в душ!
Мы покувыркались в огромной ванне в шапках мыльной пены, освежились под прохладными струями душа. Обмотавшись махровыми фирменными полотенцами, упали в кожаное кресло, покрытое чехлом из белого шёлка, и пили из хрустальных бокалов болгарское вино «Бисер». Валя сидела у меня на коленях, её обнажённая грудь касалась моего лица. Ухватив меня за шею, увлекла за собой на ковёр, по которому в разные времена толклись босыми ногами важные пассажиры «Ганзы» — «Советского Союза». Наконец, утомлённые приятной усталостью, повалились в кровать, и забросив ноги друг на друга, заснули крепчайшим сном.
Когда мы проснулись, на палубе слышались крики, топот, грохот якорных цепей и брашпилей, завыванье сирен буксиров.
Океанский лайнер «Советский Союз», благополучно совершив рейс из Петропавловска — Камчатского, швартовался к морскому вокзалу Владивостока.
Восток — дело тонкое
Остров Назинский… Я не намеревался приставать к нему. Тем более, ночевать на чвакающем под ногами берегу. Если бы не маленький бурый комочек, бултыхающийся на сучковатом бревне посреди реки. Я не сразу понял, что это зайчонок. Малыш, обречённый на гибель, прижав уши, проплывал мимо. У меня сжалось сердце при виде удручающего положения, в котором оказалось несчастное животное. Выручить его из беды было моей первой мыслью, но как? Ствол дерева белел ободранными острыми сучьями, и приближаться к нему, раскачиваясь на волнах, было крайне опасно.
Рискуя пропороть борта лодок, я сделал несколько безуспешных попыток схватить зайчонка за уши. Всякий раз, как мне удавалось подплыть ближе, глупыш испуганно перескакивал вперёд или назад.
Я уже хотел оставить бесплодную затею по спасению ушастого пленника наводнения, но заметил, что река поворачивает влево, и течение тащит нас к острову.
Неожиданно оказавшись в роли деда Мазая, я подналёг на вёсла, чтобы обогнать заячий ковчег и выбраться на мелководье раньше, чем рядом проплывёт берёзовая коряжина. Едва успел завести плот на травянистую отмель, как плавунья с шумным плеском проелозила по кромке берега, подминая ветвями и корнями осоковые кочки. Стремнина уже разворачивала её, направляя по течению. Не мешкая ни секунды, шлёпая в ботинках по колена в воде, я подскочил к ней, схватил за уши мокрого, дрыгавшего лапами зайчонка и вернулся к плоту. И вовремя. «Дика» на метр–другой уже оттащило назад, и не подбеги я к нему, всё могло окончиться плачевно: в реку не бросишься в одежде, не догонишь на глазах уплывающий плот. С радостью я вскочил на него, засунул испуганного зайчишку–плутишку в рюкзак и взялся за вёсла. Однако, течение в этом месте настолько сильно, что я никак не мог отгрести от прибрежных кустов, обрушившихся в воду деревьев, и ещё целый час огибал остров, подбирая подходящее место для высадки.
К вечеру я присмотрел взгорок, и не раздумывая, направил плот к нему. Здесь я выпустил из рюкзака длинноухого «мореплавателя», тотчас ускакавшего в тальниковые заросли. Поставил палатку, приготовил дрова для костра, переоделся в сухую одежду, переобулся в «болотники» и отправился на прогулку по острову Назинскому неспеша размять ноги, подышать чистейшим воздухом томского севера, приправленного луговым ароматом.
Зелёный цветистый луг на поверку оказался мокрой почвой, из которой под ногами выдавливалась вода. Здесь было полно утиных гнёзд. Первые ранние кладки яиц затопила разлившаяся на сотни километров река. Утки устроили на острове новые кладки яиц и теперь в безопасности высиживали их. Изредка они взлетали из–под ног с недовольным кряканьем, но, сделав круг, скоро возвращались на гнезда.
Я брёл по острову, где оказался случайно в силу вышеназванных обстоятельств, и непонятная тревога давлела на меня.
Что это? Повсюду повалившиеся столбы с колючей проволокой, какие–то вросшие в землю бараки, сквозь прогнившие крыши проросли кусты калины, черёмухи и тальника. Почерневшие, трухлявые доски не то помоста с будкой, не то сторожевой вышки. Из зарослей шиповника торчит ржавый турник. Заросшая высоким дудником груда сложенных в штабель узких солдатских коек. Никель на их спинках облез, металлические рамы покрылись мхом. Мёртвое запустение во дворе заброшенных строений, сооружённых здесь, судя по всему, очень давно. Непонятно только: для чего и от кого они обносились колючей проволокой в этом совершенно безлюдном месте? Непохоже, чтобы это была ферма или загон для скота. Или охотбаза. Мрачные оконные проёмы с давно выпавшими из них сгнившими рамами с трудом угадывались через чащу ветвей, выглядывавших изнутри. У входов в эти не то сараи, не то жилища вместо дверей теперь высились толстые вязы.
— Сколько же лет прошло, прежде чем на этом бугорке, некогда бывшим крыльцом, выросли деревья? — вслух размышлял я, с трудом раздвигая ветви природных часовых, заслонившие вход в барак с развалинами кирпичных печей. Оловянные, алюминиевые чашки, подёрнутые мхом, плоские тарелки, горками составленные под стеной, выглядывали из зарослей крапивы. Очевидно, здесь была столовая. Я освободил от мха одну из них, протёр пучком травы. На донышке отчётливо проступила надпись: «З-д Металлист 1935».
С опаской поглядывая на прогнувшийся потолок, сохранивший кое–где пятна известковой побелки, я выбрался наружу с обыкновенной алюминиевой миской, за временем лет ставшей раритетом. Только зачем она мне? Походной посуды мне и своей достаточно. Поразмыслив, я зашвырнул миску, направляясь к другому бараку. Страсть археолога проснулась во мне. Или простое любопытство, сопряжённое с волнением и боязнью, подвигало меня проникнуть в тайну этого странного объекта.
В следующем бараке, низком и длинном, с прогнившим полом, с двумя грубо отёсанными брёвнами, служившими, видимо, парадными колоннами, готовыми уже вот–вот рухнуть, под слоем мшистых досок и обвалившейся штукатурки я обнаружил сопревшую, слежавшуюся в плотные комки бумагу. Бесформенная масса трухи, некогда бывшей книгами. А вот и остатки стеллажей — ржавые каркасы, покрытые рыжеватым мелким мхом. Что здесь было? Библиотека? Изба–читальня?
Роясь в куче неразделяемых рыхло–прелых листов, я не терял надежду отыскать в ней что–нибудь более–менее сохранившееся. И старания мои были вознаграждены «Мёртвыми душами» Н. В. Гоголя, «Обломовым» И. А. Гончарова и «Евгением Онегиным» А. С. Пушкина. Без обложек, источенные мышами по краям страниц, под листом оцинкованной жести эти ветхие книги преданно берегли в печатных словах мысли великих классиков русской литературы. На их титульных листах значился 1938‑й год.
Чьи руки прикасались к этим скромно изданным книгам? Кто вчитывался в эти полинялые строки? Кто пробегал глазами по их корешкам, блестевшим бронзой названий? Кто коротал с ними непроглядную вьюжную ночь при свете коптилки у горячей печурки?
Может быть, этот «кто–то» нашёл последний приют на гнетущем душу острове под одним из бугорков, что попадались мне на пути к баракам?
Я снял с себя камуфляжную куртку, бережно завернул в неё свои находки и вернулся к плоту.
Тихий тёплый вечер обещал ночь без дождя.
Быстро темнело. Пламя костра, возле которого я устроился на перевёрнутом вверх дном ведре с картой на коленях, высвечивало плот–катамаран, палатку, блики его отражались в реке.
Я развернул карту, надел очки и вгляделся в её замысловатые узоры, прикинул циркулем пройденное расстояние, ножка которого остановилась на крохотном зелёном пятачке. «о. Назинский», — прочитал я и невольно втянул голову в плечи: так вот куда занесла меня нелёгкая! Остров Смерти, как называют его аборигены этих мест! О том, что на острове Назинском располагался в годы сталинских репрессий лагерь политзаключённых, я слышал давно. Но вот воочию увидел его, представил лай сторожевых собак, окрики конвоиров, согбенные спины худых, понуро бредущих людей, морозную звёздную ночь, вышки с часовыми в окружении заснеженных болот, и жуткая оторопь мурашками пробежала по телу.
Мне расхотелось сидеть у костра. Я подбросил в него мокрого плавника, чтобы дым отгонял комаров, нырнул в палатку и скоро заснул…
…Забрезжил рассвет. И вот новый день и новая пища — на сей раз — для размышлений, поскольку основная еда у меня по–прежнему лапша «Роллтон». И первая запись в дневнике:
«29‑е июня, пятница, 11.00. Описывать, не мудрствуя лукаво то, чему был свидетелем». Кажется, я уже когда–то слышал эти слова. А может, они мои собственные? Но прежде, чем обратиться к далёким событиям столь же далёкой моей молодости, свидетелем которых был, вернусь в день сегодняшний, который не радует погодой. Вчерашний тихий и тёплый вечер, не предвещавший ненастья, оказался обманчив. Всю ночь косые струи моросящего дождя шуршали по целлофану, накинутому на палатку. Льёт дождь и сейчас.
12.30. Прогудел моторами «Метеор‑182», из Александровского на Каргасок пошёл. В салоне теплохода дремлют пассажиры. Нет им дела до седобородого старикашки–романтика, потерявшего страх, чтобы отчаяться на одиночное плавание на плоту из двух резиновых лодок. И уж подавно глубоко начхать им на исповедь странствующего отшельника, на его последнюю попытку рассказать мнимому читателю о плавании по реке–жизни.
15.10. Подшил пуговицы, заштопал носки. Решил пообедать остатками вчерашнего ужина, но каша испортилась, выбросил. Допил кисель, с тем и пойду дальше, потому что сидеть в палатке в ожидании погоды уже надоело. Донимают комары. Надел прорезиненный костюм, сапоги. Собираю и складываю на катамаран вещи.
Небо в грязных тёмно–серых облаках. Река пенится волнами, свежий ветер срывает верхушки с их гребней. Ворона нескладно машет крыльями, словно и не летит вовсе, а неуёмный ветер швыряет её и тряпкой несёт над сырым лесом. Сильный ветер — предвестник солнца, голубого неба и зноя. Он разгонит тучи.
15.30. При ужасном волнении на реке покидаю травянистый берег печального острова Назинский — острова страданий безвестных узников. Виновных или безвинных, поди теперь разбери?!
Вспомнилось капустное поле совхоза «Женьшень» в Анучинском районе Приморского края и его главный агроном — высокий, худой, немногословный мужчина с белой как у луня головой.
Отряжённый редактором газеты «Восход» Волосастовым Виктором Сергеевичем в качестве корреспондента сельхозотдела, я приехал в «Женьшень» взять интервью у этого знатного полевода, вырастившего большой урожай капусты. Невиданной величины тугие кочаны красовались в кузовах автомобилей, увозящих капусту с поля.
— Как вам удалось получить такую крупную капусту? — спрашиваю.
— Эка невидаль! — отвечает агроном. — В «Гулаге», бывало, и получше выращивал. В Томской области «двадцатку» отбыл…
И он поведал мне ужасную историю своей безрадостной жизни, в которой вместо счастливого смеха было много слёз.
— Весной тридцать седьмого… В конце апреля… Ещё кое–где снег лежал на полях, — спокойно начал свой рассказ агроном. — Сосед вечерком пришёл ко мне. Сидим, пьём самогонку. Ну, я возьми и скажи: «Райком сеять заставляет, а земля не отошла от зимы, не прогрелась. Нельзя в такую холодную пашню семена бросать, замрут и не взойдут. Да разве в райкоме понимают? Им отчитаться перед обкомом надо». А сосед и говорит мне: «А что они там в обкоме понимают? Им бы Сталину поскорее доложить!». Ну, я возьми и скажи: «А Сталин знает когда сеять? Сидя в Кремле, он, что, разбирается в агрономических сроках нашего района?!». Тут сосед и отвечает мне: «Верно, Степан Иваныч, какого хрена Сталин понимает в весеннем севе? А райкомовские да обкомовские подумали бы своими глупыми башками, что сейчас зерно в землю бросать — только губить!». Сказал так и домой засобирался. Проводил я его и думаю: «Надо бы пойти в район, заявить на соседа в ГПУ. Не то он на меня вперёд заявит. Больно много языками натрепали». Выглянул я на улицу: ночь беспросветная, грязь, распутица, мокрый снег валит. А до района двадцать километров чапать… Уехать не на чем… Не пойдёт сосед в такую погоду стучать на меня… И лёг я спать. А под утро гэпэушники нагрянули. «Собирайся!» — приказали мне. Я только и успел сказать жене: «Не жди, выходи замуж». Она глаза вытаращила, ничего не понимает. Забрали меня. Десять лет без права переписки всучили. Не поленился сосед в ту ночь… А я за свою лень почти двадцать лет отсидел. В пятьдесят шестом году реабилитировали. После хрущёвского выступления на двадцатом партсъезде о культе личности Сталина освободили меня.
— Что ж потом? — спросил я, поражённый услышанным, а главное, спокойствием, с которым человек рассказывал о своей несчастной судьбе.
— А что потом? Приехал домой… В Колывань. У жены новый муж, взрослые дети. Я им — никто. Посидели втроём обнявшись, поплакали. И всё… Уехал я из Сибири на Дальний Восток…
— Вы обещали про капусту рассказать, — напомнил я бывшему политзэку.
— Да то в зоне… Как узнали там, что я агроном, велели овощами заниматься. Выращивал свеклу, морковь, картофель, капусту, помидоры, горох, лук… Во время войны в том лагере очень голодно было. Зэки как мухи дохли… А я на поле украдкой овощами питался. Так и выжил…
— Ну, а сосед?! Встречали его?
— Убила его жена в пьяном скандале, утюгом навернула по лбу…
…Эх–ма! Тру–ля–ля! У одних — судьбы, у других — судьбишки. Кто — люди, а кто — людишки. Кому дела вершить, а кому делишки творить… И гласит заповедь Божия: «Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна». Исход, гл.20, Второзаконие, гл 5.
16.45. Не волны, а огромные валы поднимают и швыряют вниз катамаран. Скрипят скобы. Ветер с дождём треплет флажок на мачте, готовый разорвать его в клочья, швыряет в лицо брызги белой пены, терзает брезент на лодках и упрямо теснит меня к тальникам правого берега.
Попадаю в какую–то узкую протоку, защищённую с обоих стороной плотными тальниковыми стенами. Здесь полное безветрие. Моросит дождь. Гладкая река течёт тихо и спокойно.
Устало бросаю вёсла. Закрываю глаза. Благодать!
Ещё несколько минут назад меня швыряло на волнах, ветер выл, и что–то жутковато–гаденькое заползало в душу, оторопь сжимала сердце, мокрым становилось тело, дыхание прерывистым, и только руки, словно чужие, сами по себе без остановки мотали вёслами. И то был страх. Безотчётный, подсознательный, подленький.
Блаженство скоро кончилось. Вышел снова на Обь. Ветер понемногу стихает.
17.50. Прошёл речной знак «1805‑й км.».
Иду вблизи обрывистого правого берега с нависшими над водой деревьями, подмытыми течением и готовыми рухнуть.
!8.00. Пристаю под глинистым обрывом у лесосклада. Беспорядочное нагромождение старых бревён и досок. Хватит дров для костра!.
Поднимаюсь на обрыв и ноги тотчас утопают по колена в мягком пушистом мху, покрытом неизвестными мне белыми цветочками, пахнущими хвоей.
На ровной местности редкие худосочные ёлки с подгоревшими снизу сухими стволами. И как изваяние, чёткий профиль грациозного лося, застывшее на малиновом фоне заката в сотне шагов от меня. Я крикнул, помахал шляпой. Лось двинулся в бескрайнюю ширь простиравшегося впереди болота, легко, будто по твёрдому месту, побежал и скоро исчез в дальнем ельнике.
Вот оно, очарование Севера!
Неподалеку от меня высокий, красный, четырёхугольный знак, установленный для капитанов–речников.
Дождь перестал. Облачно. Всё в белесой дымке. Воздух сырой. Костёр развожу с трудом. Мокрая береста долго не загоралась даже от спецназовских спичек. Ставлю палатку, готовлю ужин: суп из пакета «Рисовый, с курицей», кисель «Клубничный», лапша «Роллтон».
Пасмурный и скушный выдался денёк.
Болят натруженные плечи, ноют суставы в локтях. Одно утешение: на сухом месте, на мягком мху, напоминающем перину, под песни «Радио России» отдыхаю я в тепле и сытости. Посвечивая фонариком, делаю пометки в записной книжке о пройденном пути, сверяюсь с картой.
Сине–фиолетовая ночь нависла над глухоманью тундры. Ещё один день плавания позади. Ещё на десяток–другой километров стала короче река–жизнь.
Однако, пора «включать машину времени». Закрываю глаза и мысленно нажимаю на пульте кнопку с надписью «Июль, 1965».
И… поехали!
У входа в здание Дальневосточного государственного университета, в фойе, в длинных коридорах его, устланных паркетными полами, толпятся озабоченного вида юноши и девушки с «дипломатами», сумками, портфелями, с тетрадками, книжками, блокнотами. Осаждают двери приёмной комиссии. Списывают с доски объявлений расписания консультаций и экзаменов. Суетятся, торопятся, спешат.
Абитуриенты…
Многие не поступят, но живут надеждой на золотые медали и хорошие знания. На удачные билеты и шпаргалки. На знакомства пап, мам и протеже влиятельных родственников. На взятки и дорогие подарки.
Толкутся простаки из деревенских школ в серых пиджаках и клетчатых рубахах, в скромных самошитых юбках и дешёвых кофтах — будущие педагоги: географы, литераторы, историки, биологи.
Бухают по коридорам кованые кирзовые сапоги солдат–дембелей, пожелавших стать физиками, математиками, океанологами.
Мягко ступают в лакированных кожаных туфлях франтовато одетые сынки высокопоставленных чинуш и парсоветских бонз, подавших заявления на юридический факультет, на отделения журналистики и востоковедения. Держатся высомерно и обособленно: сказывается барское воспитание, уверены, что займут прокурорские и судейские кресла, кабинеты редакторов и послов.
Цокают шпильками городские модницы — вчерашние десятиклассницы. Этим хоть куда — лишь бы студентками стать, а там… выйти удачно замуж, забросить диплом на пыльную полку.
А пока бойкие, пробивные мамаши, более уверенные в себе, чем ненаглядные чада, в чём–то убеждают их, утешают, нервно теребят платочки, заглядывают в двери приёмной комнаты, сверлят глазами проходящих преподавателей, доцентов, профессоров.
ДВГУ — «Alma mater» Владивостока, основан в 1920 году. Среди студентов Приморья известен под именем «Дуга». Поскольку женский пол заметно преобладает в стенах этого престижного учебного заведения, моряки, военные и горожане прозвали его «ЦПХ» — «Центральное п… хранилище».
Из этого неисчерпаемого кладезя образованных жён бравые женихи в погонах черпают невест и увозят туда, «где Макар телят не пас». Полярные снега Чукотки, сопки Камчатки и Курил для юных мечтательниц ещё впереди, и одна мысль гложет их: «Сдам или нет?»
Вот куда на неравную схватку интеллектуалов и профанов, эрудитов и тупарей, блатных и никому не известных простофиль направил я свои стопы прямо с морвокзала.
Во флотской форме и с коричневым дермантиновым чемоданом, преисполненный радостью долгожданной встречи с храмом наук, ввалился в кабинет секретаря приёмной комиссии, где, как скоро понял, меня не ждали. Сдерживаемая весёлость потухла во мне, лишь я переступил порог кабинета.
Тучная, необъёмная дама, холодная как глыба айсберга, встретила вынужденно–любезно со стандартной улыбкой на ледяном лице. Ответственное положение обязывало её держать на расстоянии штурмующих кабинет многочисленных просителей, намекавших на готовность предложить различные услуги в обмен на помощь при сдаче экзаменов.
— Молодой человек! Здесь не багажная кладовая! — охладила она мой пыл. Равнодушным тоном спросив фамилию, порылась в папках, нашла экзаменационный лист, не слишком почтительно подала мне. Да это и понятно: таких как я — в очереди не счесть, и все рвутся к ней со страстью голодающего получить хлебную карточку.
— Ну-с, молодой человек, желаю успешной сдачи экзаменов, — с холодной учтивостью проговорила она. — И впредь заходите без чемодана. — Ну-с, что ещё?
Я, не слишком полагаясь на свои знания, тяжело топтался на месте.
— Скажите, пожалуйста… Много желающих поступать на отделение японского языка? — неуверенно, извиняющимся тоном спросил я.
Громоздкий стул, принявший несоизмеримый с ним груз тела, резко скрипнул. На бесстрастном, ничего не выражающем лице дамы мучительно разошлись подведённые чёрным карандашом брови. В чертах его, в сжатых губах выразилось глубокое удивление наивностью сумасбродной идеи морячка подать заявление на самое престижное отделение. Блаженное неведение скромного абитуриента умилило её. Морщинки в тесной выемке между приподнятых грудей разошлись и подобрели. Тёмная синева пытливых глаз посветлела лазурью.
Наивность не порок, а свойство души, и потому неприступная наружность дамы сменилась выражением доброжелательности и снисходительности.
— Набираем группу из десяти студентов–японистов, — последовал ответ. — Подано четыреста с лишним заявлений. Конкурс более сорока человек на место.
— Так много? — совершенно растерялся я.
— Что делать? — развела руками секретарь приёмной комиссии. — Восток — дело тонкое. Все хотят стать дипломатами, военными атташе, консулами, послами.
За распахнутым настежь окном шелестели листья дуба. Лёгкий ветерок играл каштановой прядью увядающей женщины, упрямо не признающей приближение неизбежной старости. Открытое спереди васильковое платье с короткими рукавами обнажало припудренные пухлые руки и шею с явной целью немного щегольнуть их воображаемой свежестью.
— Может быть, пока не поздно, перебросить документы на другой факультет? На юрфак, к примеру, или на истфак?
Я нерешительно переминался с ноги на ногу, колеблясь в выборе жизненного пути. Одолевали сомнения: правильно ли сделал, сунувшись на японский? Откуда было знать, что сюда ломится такая прорва умников?
— Доводите до конца ваш авантюрный замысел, — ответила она, кончиком носового платка подправляя помаду на губах и посматривая в маленькое зеркальце. Подняла на меня тщательно ухоженное лицо:
— Но помните: все четыре экзамена надо сдать только на пятёрки. И ни на один балл меньше! Иначе — никаких шансов. А не пройдёте по конкурсу на японский — по итогам экзаменов поступите на другой факультет.
Её синие глаза, с которыми хорошо гармонировали васильки на платье, смотрели на меня со скрытой усмешкой. Казалось, в них можно было прочесть: «И куда тебя несёт, недотёпу? С избранными не от мира сего решил потягаться?». Вслух же она посоветовала:
— Верьте в свои собственные силы, кто бы что ни говорил вам.
Я поверил. Я сдал. Английский язык, сочинение, русский язык и литературу, историю — все на пять. Двадцать баллов из двадцати возможных. Меня зачислили.
1 сентября 1965 года я стал студентом–первокурсником отделения японского языка Дальневосточного государственного университета.
В аудитории я присмотрелся к тем, кто в беспощадной схватке наделённых властью людей с толстыми портфелями и кошельками пробил своему отпрыску место на студенческой скамье рядом со мной.
Счастливчиками оказались Пётр Григоренко, Юрий Кужель, Владимир Павлятенко, Константин Скакун, Владимир Кучук, Виктор Совастеев, Борис Шенвальд, Владимир Глущенко, Алексей Клименко и ещё две девушки, фамилии которых, к сожалению, не припомню. Одна из них невзрачная и бледная как моль. Другая — яркая, броская красавица–блондинка, стройная и неприступная как статуя.
Из них только один Совастеев, простой парнишка из Уссурийска — золотой медалист поступил ценой десятилетней школьной зубрёжки. Остальные — все без исключения — протеже. Например, отец Алика Клименко в то время был начальником Приморского управления КГБ. Павлятенко оказался сынком сахалинского туза из облисполкома. У Кучука папа был крупным военачальником в Дальневосточном военном округе. Красавица–блондинка — дочь одного из бывших партийных вождей Приморского крайкома КПСС. Мать Владимира Глущенко работала зубным врачом в штабе ВВС Тихоокеанского флота, лечила там генералов–авиаторов, заодно нашёптывала на ушко одному–другому похлопотать за сына. «Лохматые руки» нашлись у Григоренко, Кужеля, Шенвальда, Скакуна и неприметной девчонки.
Большинство из них сторонились студентов–выходцев из простых семей, избегали общения с ними. Напыщенные прыщи–очкарики расхаживали в дорогих японских костюмах фирмы «Канэбо», размахивали супер–элитными «дипломатами» и «кейсами», как называли обтянутые замшей чемоданчики с шифрами–замочками. Сверкали бисерными галстуками, небрежно повязанными на белоснежных нейлоновых сорочках, блистали лакированными югославскими туфлями.
От этих пижонистых выбражуль я держался подальше. Ещё во время вступительных экзаменов подружился с Вовкой Глущенко. Высокий, интеллигентный, красивый парень нравился сдержанностью, серьёзностью, рассудительностью, надёжностью. Он уже успел немного поучиться в Московском военном институте иностранных языков, где изучал индонезийский. Что–то у него там не пошло, Вовку выперли, о чём он нисколько не сожалел. Мы подолгу гуляли по вечернему Владивостоку, строили планы, рассуждали, находя между собой много общего. Особенно, наши интересы совпадали во взглядах на хорошеньких женщин. Неторопливые беседы о любви, браке, семейных отношениях и значении секса в этих насущных вопросах часто заканчивались практическим завершением теории знакомств. Глущенко, как истый джентльмен, подражая литературным героям вестернов, приподнимал край шляпы, представлялся симпатичным незнакомкам:
— Фрэнк… А это мой друг Хуго.
Откуда, из какого романа Глущеко вычитал эти имена, не знаю. Какая мне разница? Хуго так Хуго… Я кланялся кивком головы. Далее следовало несколько фраз на раскатисто–звучном индонезийском. Такое галантное поведение производило впечатление на неискушённых молоденьких продавщиц, официанток кафе «Пингвин» и даже более опытных дам городского телеграфа, не избалованных правилами хорошего тона.
Девицы неподдельно смеялись, и тут жестом фокусника Вовка запускал пальцы в нагрудный карман жилета и вынимал билеты в кино.
— Я не спрашиваю, дамы, что вы делаете сегодня вечером, потому что знаю: мы идём с вами в «Голубой зал» кинотеатра «Комсомолец».
«Дамы» с напускной скромностью смущённо краснели и… соглашались. После фильма свидания продолжались в квартирах подружек. Глущенко притаскивал громоздкий катушечный магнитофон «Айдас», что в значительной мере повышало наш общий имидж в глазах очаровательных простушек. Записи у моего приятеля тоже были модерновые. Не «Калинка–малинка». Песни Адриано Челентано, Мирей Матье, Джона Леннона и Пола Маккартни из рок–группы «Битлз», Ирвицы Шерфези, Шарля Азнавуи, Джо Дассена и других звёзд зарубежной эстрады. Плёнки часто рвались. Мы склеивали их уксусом, что не мешало сближению в медленном танго под негромкое звучание волнующей музыки и мигающий разноцветный свет.
«Айдас», модные шляпы, жилеты и красотки, которым нравятся прилично одетые молодые люди, появятся у нас позже. Пока же мы шлындали в выходные дни в поисках случайного заработка. До первой стипендии было далеко, и мы были рады устроиться посудомойщиками, грузчиками, дворниками, чтобы иметь в кармане хоть копейку денег. Приближалась зима, следовало подумать об одежде и обуви, и если Вовка Глущенко мог рассчитывать на помощь матери, то мне приходилось надеяться только на самого себя.
В этот трудный месяц студенческого становления я получил неожиданный денежный перевод на пятьдесят рублей от земляка–новосибирца Игоря Ставицкого. По его инициативе экипаж К-136 собрал небольшую сумму и прислал мне, чем помог моему существованию на первых порах. Никогда не забыть мне той бескорыстной помощи боевых товарищей–подводников.
Стоял сентябрь.
Владивосток нежился в тепле золотой приморской осени. На трамвайной остановке мы читали объявление, сорванное Вовкой с забора. Оно гласило: «Требуются маляры для покраски склада на 36‑м причале».
— Слушай, Хуго, сдаётся мне, это то, что нам нужно, — выразив на лице мыслящую физиономию, заключил Вовка.
— Да, Фрэнк, — тем же тоном подтвердил я. — Кажется, на этом складе проблемы, где найти подходящих парней, умеющих держать в руке кисть.
— В таком случае, Хуго, двинем стопы на 36‑й причал.
Подковки курсантских сапог несостоявшегося военного атташе в Индонезии Вовки Глущенко высекали искры из асфальта тротуара. Застиранные бриджи, полинялая гимнастёрка с зелёными следами погон, пилотка, засунутая под ремень, придавали ему вид бравого солдата Васи Тёркина, демобилизованного из армии.
Я выглядел не менее экстравагантно: флотские чёрные суконные брюки, ботинки с крючками и уже известная полосатая тенниска навыпуск с выглядывавшими из–за отворотов полосками тельника. Если к нашим нарядам прибавить гордость студентов–японистов, ещё не изучивших ни одного иероглифа, но уже мысленно гулявших по токийской Гиндзе, то представление будет полным. Приобнявшись, два закадычных друга брели вниз по улице Первого мая, спускаясь на берег бухты Золотой Рог, на Комсомольскую пристань. Отсюда паромы и морские трамваи, завывая сиренами, отходят на острова Русский и Попова, в бухты Диомид и Анна, на полуостров Голдобина, в Находку и другие порты Приморья.
К слову сказать, улица Первого мая — а ныне Петра Великого — одна из первых во Владивостоке. Сейчас трудно представить, что в год основания города, в 1860‑м, здесь протекал ручей, в котором водилась рыба.
На Комсомольской пристани мы разыскали контору, давшую объявление. Она оказалась рядом со складом Военторга. На крыльце конторы трое неопределённого вида мужчин, небритых, в рабочих блузах, ругались с начальником базы.
— Сам паши за одну тыщу! Меньше, чем по пятисотке на брата получается. Дураков поищи лазить с кистью на такую верхотуру… Пошли, ребята!
Как мы поняли, они тоже приходили по объявлению, но их не устроила оплата. Мы же с радостью согласились, не очень представляя, что нас ожидает. Ещё бы! За тысячу рублей! На двоих по пятьсот! Такие деньжищи студенту! Ого!
Обшитый листовым железом склад был огромен. Высотой с трёхэтажный дом стометровой длины. Начальник базы распорядился выдать нам по комплекту спецодежды. Переодевшись, мы раскупоривали жестяные банки с зелёной краской, опорожняли их в большую бочку, размешивали, и наполнив ведро, прихватив кисти, закреплённые на длинных шестах, по лестнице забирались на крышу. Обвязавшись верёвкой, один из нас ложился на живот, свешивался с крыши вниз головой, макал кисть в подвешенное внизу ведро и елозил краской по ржавым стенам. Другой страховал напарника, удерживая за верёвку. С большим рвением мы принялись за работу, но через пару недель, когда ещё оставалась не выкрашенной передняя стена склада, энтузиазма заметно поубавилось. Однако, страсть поскорее получить деньги, подгоняла нас.
Не обошлось без казусов и приключений.
Ранним воскресным утром, свежим и солнечным, к 36‑му причалу подошёл паром с мыса Чуркина. Пассажиры, в основном, морские офицеры в кремовых сорочках, в фуражках с белым чехлом, с жёнами и детьми, празднично разодетыми, высыпали на причал, торопясь в город. Походить по магазинам, посетить театр, цирк, сходить в кино. Отдохнуть, одним словом. А тут я со своей краской…
Только они ломанулись в проход рядом с передней стеной склада, как я возьми и вынь из ведра кисть. Не специально, конечно… Так, не подумавши… Ветер подхватил краску веером и отнёс на головы пассажиров, на их мундиры и нарядные платья. Что тут было! Визги, крики, угрозы достать нас и оторвать башки. И уж точно быть нам битыми, да спрятались на крыше, не видно снизу. И забраться к нам нельзя. Лестницу наверх затащили. Долго люди бегали вокруг склада, шумели, ругались, что испортили им выходой, да что могли мы поделать?! Не чистить же каждого ацетоном? Так почти час в страхе просидели на крыше, носа не высовывали.
А вечером, когда уставшие, перепачканные краской, сматывали верёвки и мыли в растворителе кисти, к нам подвалили две размалёванные и подвыпившие обработчицы сельди с плавзавода. Бутылка водки в руках одной из них, непечатные слова в устах другой говорили о том, что галантные манеры просоленным рыбачкам излишни: девицы, соскучившись в промысловой путине по мужчинам, сами напрашивались на общение и тратить время на пустые тру–ля–ля явно не собирались. Разобрав по принципу: которая повыше — та Вовкина, мы повели их на Партизанский проспект, в дом номер двенадцать, где на первом этаже располагалась Приморская картинная галерея, а на втором, в пустой квартире секретаря парткомиссии 15‑й эскадры подводных лодок капитана первого ранга Говорухи обитал я. Камчатские хозяева дали от неё ключи, сами обещали позже подъехать. Антураж «двушки» с раздельными комнатами составляли пара ужасно скрипучих коек с панцирными металлическими сетками, фанерный ящик вместо стола и старый расшатанный стул. Убогую обстановку дополняли допотопный холодильник «Саратов», отключенный из–за отсутствия в нём продуктов, драные обои с примитивным рисунком: блеклые коричневатые листья по выгоревшим на солнце мелким жёлтым листочкам. Выцветшая ситцевая занавеска на кухне, заменявшая мне полотенце, и небольшой аквариум на грубо сколоченном табурете. Вода в нём высохла, рыбки и водоросли погибли, стёкла покрылись сухой зеленоватой грязью. На койках ни матрацев, ни подушек, ни одеял. Пришли мы голодные как бобики, но напрасно девицы хлопали дверцей холодильника: в нём давно мышь повесилась. И даже тараканы, не находя крошки хлеба, сбежали с кухни. Водку, принесённую морскими чувихами, мы выпили, занюхивая рукавом. Девицы пьяно лезли целоваться, но любовь не состоялась: слишком не адекватно вели себя наши гостьи. Путали туалет с ванной, блевали и нечленораздельно бормотали, нехорошо поминая какого–то старпома Никишина.
— Слушай, Фрэнк, не намотать бы нам на винт от этих тухлых камбал? Как считаешь, старина?
— Ты прав, Хуго. Поднимаем этих любвеобильных венер и выдворяем.
Секс–страдалицы заупрямились, зароптали:
— Ну, что вам жалко? За так… Мы же с вас денег не просим. Водку нашу вылакали, а теперь гоните! Импотенты хреновы! Козлы вонючие!
Еле выпроводили блудниц. С долгой вознёй и со скандалом. Шибко ругались они на лестничной площадке, привлекая внимание соседей. И тоже, как те пассажиры на причале, облитые поутру краской, грозились оторвать нам башки. И ещё кое–что…
Вовка Глущенко ушёл, но скоро раздался звонок в прихожей. Я открыл дверь. Думал, вернулся мой приятель, но то была недовольная произведённым шумом соседка — толстая бабища с упёртыми в бока ручищами.
— Я-те ноги повырву, спички вставлю, студент, коли будешь безобразничать тутоте. Башку оторву, за одно место подвешу! Али милицию позову. Вот–те вправят мозги, будешь знать, как нарушать…
— Не надо милицию… Извините, больше не буду.
Бабища, громко ворча, удалилась, а я расстелил на полу матросский бушлат, в изголовье положил стопку учебников, взятых в универовской библиотеке, и раздевшись, голяком упал на непритязательного вида постель, крайне довольный пусть временным, но своим углом в большом городе.
В эту ночь я долго не мог уснуть. Мысли о прелестях Валентины Михалёвой будоражили, гоняли кровь. Я вскакивал, ополаскивался холодной водой, но душ взбодрил тело и разогнал сон. Лишь стоило мне на миг закрыть глаза, как мысленно взору представлялась обнажённая, ласкающая меня Валентина. Может, напрасно прогнали мы рыбачек, недавно вернувшихся из промысловой путины? На пищевой линии трудятся девчата, медкомиссии там проходят. Сбросил бы с себя дурной груз и спал бы сейчас легко и беззаботно.
Из–за учёбы, колымной работы совсем не оставалось времени посетить жену китобоя, утомлённую ожиданием встречи с молодым любовником. Она, как и я, сгорала желанием новой страсти, и двери её уютной квартирки на улице Баляева были готовы распахнуться передо мной в любую минуту. Скоро мы закончим покраску этого чёртова склада, и горячие объятья примут бедного студента–япониста.
Через неделю начальник базы обошёл склад, из рыжего ставший грязно–зелёным, и остался весьма доволен работой студентов. Ещё бы! Подрядившись за низкую оплату, мы сэкономили в его карман кругленькую сумму. Он пригласил нас в кабинет, попросил расписаться в ведомости и тотчас выдал по пятьсот рублей.
Мы одурели от счастья, и конечно, потратили бы деньги на всякую чепуху, но, желая отблагодарить добросовестных студентов, мудрый начальник пожалел нас и запустил в святая святых — в склад Военторга.
Наверно, и в пещере Али–бабы не было столько сокровищ, сколько таил их в себе неприметный с виду, обшарпанный склад, мимо которого ежедневно проходили тысячи владивостокцев, озабоченных поиском продуктов, предметов быта. А здесь! Чего только не было?! Шубы норковые и мутоновые. Костюмы, плащи, пальто импортные. Туфли и женские сапоги разных фасонов. Шляпы, шапки меховые из пыжика. Наборы косметики, ковры, чайные сервизы, стиральные и швейные машины, холодильники, электроплиты, цветные телевизоры и ещё многое другое..
— Берите в пределах своей зарплаты всё, что пожелаете, — предложил нам начальник базы. — Рекомендую приобрести кожаные лётные куртки. Чистый хром! И по госцене сравнительно не дорого: всего сто двадцать рублей. Туфли югославские со вставками из натуральной крокодиловой кожи. Перчатки английские на козьем меху. Шляпы из Германии. Костюмы польские с жилетами. Качественно и модно пошитые пальто рижкой фабрики. Шарфы из ирландской шерсти. Сорочки белые, шёлковые, с добавлением лавсана, не мнутся. Галстуки из Праги. Подарочные наборы французской косметики для ваших девушек и коробки конфет московской фабрики «Красный Октябрь». Берите, парни. Только для вас такой выбор. Заслужили. Я и адмиралам столько товаров враз не продам. Дефицит!
Мы взяли всё, что нам предложил начальник базы.
— Извините, а у вас есть чемоданы — «дипломаты», — спросил я, вспомнив чванливых однокашников.
Начальник базы снисходительно усмехнулся наивности студента.
— В Греции всё есть, — просто ответил он. — И чемоданчики тоже. Лишь бы ваших денег хватило рассчитаться.
Денег хватило. И даже немного осталось, чтобы купить Валентине три бархатисто–красных гладиолуса.
Очень сожалея, что сейчас не зима, и я не могу надеть на себя всё, что купил, с огромным удовольствием надел костюмные брюки, белую сорочку и жилет, обул лакированные чёрные туфли, украшенные желтовато–коричневыми врезками. Ноги понесли на улицу Баляева.
На Ленинской, у сидящих возле трамвайной остановки бабуль, купил роскошные цветы. Хотелось идти медленно, чтобы все видели, как я выгляжу. Но никто не смотрел на меня. Шли толпы моряков торгового флота, прекрасно одетых, не обращавших внимания на парня с букетом. И я ускорил шаги. Коробка конфет и косметический набор приятно утяжеляли мой чемоданчик.
И вот он, блаженный миг счастья! Заветная кнопка звонка. Торопливые шаги в прихожей. Чуть приоткрытая дверь. На пороге она. Воровато выглядывает на лестничную площадку, хватает меня за руку, и я мигом оказываюсь в тесной прихожей. Дверь быстро захлопывается, и Валентина повисает на мне.
— Что так долго? Истосковалась… Сил нет, как хочу тебя…
После душа, одетый в роскошный сингапурский халат мужа, причёсанный и умащённый женьшеневым кремом, я сидел на мягкой подушке в наволочке из зелёного атласа. Шёлковое, нежно–голубое кимоно Валентины, источая запах завораживающих сердце духов, проплыло по комнате, приближаясь ко мне. Руки, невидимые в широких и длинных рукавах, обвились вокруг моей шеи, и мои губы слились с её губами. Ароматом душистого, настоящего цейлонского чая пахнуло из заварника, когда Валентина наклонилась над ажурным японским столиком, разливая чай в белые чашки из тончайшего фарфора. Сквозь прозрачно–вышитые на ткани ветви цветущей сакуры проглянули не прикрытые лифчиком груди.
— Спасибо за подарки. Вот так… В один глазик… В другой… В носик… В губки… В ушки… — обцеловала она меня. — Кстати, у меня для тебя тоже кое–что имеется.
И подарила серую, приятную глазу рубашку из лавсана.
— Носи на здоровье. Я же обещала заботиться о тебе. И деньги на питание дам. Голодный, небось, сидел все эти дни? Сам виноват, что не приходил. И нечего стесняться, что денег не было. Студент, ведь ты… Люби меня и всё… Какие красивые цветы! Изрядно потратился! Дай ещё поцелую!
Валентина поставила гладиолусы в хрустальную вазу.
— Ну, вот, чем не икебана?! Раз ты изучаешь японский язык, помогу тебе познать обычаи японцев. Ведь недаром говорят: «Восток — дело тонкое», — с женственной грацией обратила она ко мне прелестное лицо. — А я, как–никак, несколько лет работала номерной на теплоходе «Байкал». Мы стояли на линии Находка — Иокогама. Приходилось бывать в Токио, в Осака, в Саппоро, в Нагасаки. Так что, имею некоторое представление о жизни японцев. Сегодня приготовлю тебе чай в восточном стиле, — ласково сказала Валентина и распустила оби — пояс на кимоно. С безумством бешеного быка я подхватил её, кинул на постель с заранее откинутым, воздушно–лёгким нейлоновым покрывалом.
— Осторожно, любимый, помнёшь причёску! — сдерживая меня, засмеялась Валентина. — А как же чайная церемония? Подождёт?
И сунула мне в рот пластинку японской жевательной резинки.
Нет, не зря я на восточное отделение поступил.
Кимоно в бело–розовой вишнёвой кипени. Чайная церемония. Японское покрывало. Мятная, сладко–кислая жвачка, придающая дыханию свежесть лимона. Икебана. Баюкающий, тихий голос Валентины, рассказывающей о поездке к вулкану Фудзияма.
Да-а… Восток — дело тонкое.
Радость жизни
30 июня. Суббота. Солнечный, ветреный день, едва не ставший моим последним. Едва… Впрочем, рано или поздно он станет для меня последним. Ведь жизнь такая штука, в которой никто не выживает. Но не сегодня. Хотя… Как знать? Вдруг ударит молния или треснет по башке тяжёлым суком старого дерева, влепится в грудь шальная браконьерская пуля или когтистая лапа выскочившего из бурелома медведя вспорет брюхо. Каждый шаг, каждый миг будь начеку, если жить хочешь. И прежде, чем взмахнуть веслом, встать на тропу или вздремнуть у костра, задайся вопросом: «А желаю ли я быть обглоданным рыбами, обклёванным птицами, превратиться в обугленную головёшку?».
Где, когда, от кого я услышал изречение: «Думай о смерти!» Или в книге какой прочитал?! Не помню. А вот втемяшилось в башку!
Размышляя об этих мрачных словах, недоумевал: «Чего мне об ней думать? С какой стати? Умирать не хочу и не собираюсь. Ну, а случись что… Ничего не поделаешь… Знать, судьба. Вот ещё не хватало! Здоровому, сильному человеку о смерти думать! Бред какой–то!»
Не все мудрёности сразу поймёшь в жизни, которую прожить, как известно, не поле перейти. Кто–то никогда не слышал этого гнетущего душу назидания, кто–то не придал значения ему или откровенно начхал на него. Иной же попросту не вдумается в смысл всего двух библейских слов, заключающих в себе понятие «жизнь человеческая», её суть и существование.
Состариться успел я, прежде чем открылось мне понимание вышеупомянутых слов. Фразу «Думай о смерти» я воспринимаю сейчас как призыв к правильному образу жизни, к соблюдению заповедей Господних.
Если у вас есть время, а у меня его здесь предостаточно, немного пофилософствуем.
Выходя поутру на работу или учёбу, торопясь к самолёту, поезду, автобусу, садясь в метро или в своё роскошное авто, отправляясь на рыбалку, в лес за грибами, на дачу, в театр, наконец, просто в магазин или на рынок, вы, не думая о смерти, рассчитываете скоро возвратиться, заняться делами. Напротив, не помышляя о костлявой бабушке с косой на плече, вы даже уверенно заявляете, что придёте во столько–то, встретитесь там–то, сделаете то–то и то–то. На этот счёт один хороший и мудрый человек однажды осадил меня так: «Молодой человек! Уверенность и самоуверенность — разные вещи!» Вот и вы, по–моему, не уверены, а самоуверены, я бы даже сказал: самонадеяны. Как вы можете гарантировать, что вас по дороге не сшибёт автомобиль с пьяным водителем? Не упадёт на вас рекламный щит? Не обрушится кровля в супермаркете? Не опрокинется лодка? Не шибанёт вас током? Не взорвётся рядом бензоколонка? Не треснет по башке пьяный хулиган? Что не поскользнётесь в гололёд и не расшибёте голову о бордюр? И ещё тысячи подобных вопросов.
А-а… Не гарантируете… В таком случае, представьте себя на мраморной лавке в морге, куда вас только что доставили с места происшествия. Санитары сдёргивают с вас одежду, и вы предстаёте их взору в рваных трусах, из нестиранных дырявых носков торчат давно не стриженые ногти. «Надо же! Работник солидного учреждения, а носки в дырках!» — скажет судмедэксперт, прежде чем вспороть вам брюхо. А как же?! Пряча в туфли ноги в рваных носках, вы не рассчитывали на их демонстрацию в морге. И всё откладывали на «потом» стрижку ногтей.
С высоты Небес, куда вознесётся ваша душа, с любопытством взирая на свои бренные останки, на собственные пышные либо скромные похороны, вы увидите грызню родственников из–за того, что при жизни не написали завещание. Услышите плач и проклятия жены, нашедшей в ящике письменного стола письма вашей любовницы. Посожалеете о дорогой вам коллекции монет, не сданной заблаговременно в городской музей и пропиваемой вашим внуком. О пачке денег, припрятанной от семьи в погребе и обречённой сгнить там. О близких людях и друзьях, коих обидели и у кого не попросили прощения. Да мало ли чего ещё вы сделали или не сделали, не думая о смерти?! А самое главное, будучи живыми, не попросили прощения грехов у Господа, не раскаялись в поступках неблаговидных, не обратили свой взор к Нему, потому что самонадеянно не рассчитывали так скоро предстать пред ликом Его.
Иллюстрацией к вышесказанному всплывает в памяти страшная картина бытовой трагедии, виденная мною во время работы в милиции. Молодая, красивая женщина, плавающая в бульоне из собственного мяса, отставшего от костей. Сидя в ванне, она закрыла холодную воду и открыла кран с горячей, но потеряла сознание от жары или по другой причине и заживо сварилась в кипятке. А кран всё хлестал, наполняя ванную паром, превращая в сауну. Здесь и обнаружила несчастную… хозяйка квартиры, вернувшаяся из отпуска раньше намеченного срока. В её отсутствие муж занимался любовью с замужней женщиной. Он ушёл на службу, оставил любовницу дома, не предвидя несчастья. И у всех их родственников жизнь пошла кувырком. Муж, оскорблённый предательством погибшей жены, отказался её хоронить. Покинутыми стали дети. Развелись супруги другой стороны. И опять пострадали дети. Не думали о смерти любовники, нарушая заповедь Христову: «Не прелюбодействуй».
«Блудница — глубокая пропасть, и чужая жена — тесный колодезь. Она, как разбойник, сидит в засаде и умножает между людьми законопреступников».
Притчи Соломона, гл.23, (27–28).
Это солнечное утро совсем не располагало к мрачным мыслям. Было ярко и тепло. Мокрые листья деревьев отливали изумрудным блеском.
Легко и быстро «Дик» шёл правым берегом, пронося меня мимо красивого приобского села Лукашкин яр.
Я не удержался от соблазна немного отдохнуть у пристани, выбрался на вылизанный волнами песок и с удовольствием растянулся на нём, предавшись сладкой дрёме беспечного путешественника.
От ровного плеска реки отделился нарастающий шум, и вой сирены подошедшей «Кометы» поднял меня с гладкого ложа. Столкнув катамаран с косы, я продолжил плавание, с любопытством разглядывая плескавшихся неподалеку ребятишек с раскосыми глазами — детей остяков. Разгулявшийся встречный ветер поднял волну, плыть стало труднее. Я с трудом ворочал вёслами, не оборачиваясь назад, и не заметил, как очутился в протоке, круто уходящей вправо. Ничего не оставалось, как подчиниться силе течения и следовать нежелательным курсом.
Причин для беспокойства не было: все протоки в конце концов впадают в Обь. Вот и эта скоро, должно быть, повернёт левее. Но время шло, близился вечер, а плот по–прежнему несло в противном мне направлении. Где я? Без навигатора трудно сказать, но окажись такой прибор под рукой, толку мало с него. Река осталась в западной стороне. Пробиться к ней сквозь стену тальника или возвратиться на вёслах обратно — нечего и думать.
Угодить на мраморную лавку или в ящик холодильника в морге у меня сегодня было мало шансов. Более вероятным представлялось сгинуть на бескрайнем плёсе среди высоченных кочек торфяного болота. Гряда густых ивовых зарослей уводила на северо–восток, всё дальше от Оби. Уклоняясь на десятки километров правее, я плыл, предоставив себя на произвол судьбы. Где конец половодью? До самого горизонта блестит вода с выступающими из неё кустами шиповника, калины, черёмухи, белыми стволами чахлых берёз, подгнившими осинами и тополями.
Чтобы не напороться на сучья, приходилось то и дело лавировать между деревьями, обходить чащи. Тучи комаров вились надо мной. Обвязал голову сеткой–москиткой, в страхе поглядывая на вялые бока лодок. Подкачивать не решаюсь из боязни проткнуть о корчи. Глубина здесь небольшая — не больше метра. Вёсла то и дело цепляются за кочки. Случись порыв — на воде дырку не заклеить. И выйти отсюда по горло в воде невозможно. И через стену затопленного тальника не пройти. А ну, как вода спадёт! Оголятся кочки, не проплыть по ним. И что тогда делать здесь? Кто придёт сюда на помощь? Никто! Паника охватила меня. Волосы стали мокрыми. Пни и коряги, преграждавшие путь, повергли меня в ужас. Из болота несло запахом тины, сероводорода, днище лодок шуршало по осоке качающихся кочек.
От жуткой мысли увязнуть здесь, остаться навсегда и быть заживо съеденным гнусом, я в отчаянии воздел руки к небу и громко повторил слова Давида:
— Господи! Спаси меня! К Тебе взываю я, ибо Ты услышишь меня, Боже. Приклони ухо Твоё ко мне, услышь слова мои. Цепи ада облегли меня, и сети смерти опутали меня. Услышь, Господи, голос мой, которым я взываю, помилуй меня и внемли мне.
Псалом 16 (6), 17 (6).
И прокричав так, почувствовал я облегчение. Прилив необузданной радости обуял меня. Странно было бы со стороны видеть и слышать человека, диким визгом подогревающего себя посреди необъятного болота.
В самом деле! Чего раньше времени расписываться в бессилии?! Живы будем — не помрём! Еды хватит. В крайнем случае, рыбы наловлю. От жажды гибель тоже не грозит. А на плоту и спать можно.
Я уже прикидывал, как буду выживать здесь до заморозков, когда удастся выбраться по льду, как вдруг слева в стене тальника появился пробел, и в нём на минуту показался и пропал из виду силуэт буксира. Река! Обь рядом!
Строчки стихотворения индийского поэта–гуманиста Рабиндраната Тагора вспомнились мне:
С удвоенной энергией я налёг на вёсла.
Уже темнело, когда пристал к невысокому берегу с несколькими нежилыми избами. Заборы упали, крапивой заросли. От крайнего оторвал доску, развёл костёр, заварил чай в котелке и присел на пенёк, стараясь не вспоминать о недавно пережитом страхе. И невольно подумалось мне: «Как после всего не верить в Бога, в Ангела–спасителя, друга моего верного?»
«Извлёк меня Господь из страшного рва, из тинистого болота, и поставил на камне ноги мои, и утвердил стопы мои». Библия, псалом Давида 39 (3).
Над самым горизонтом небо очистилось, и заходящее солнце окрасило облака в багровый цвет.
Лилово–сизая тяжёлая туча с золотистой желтизной по краям расплылась над солнцем, прижала раскалённый до красноты диск к воде. Он погружался в сверкающую гладь реки, окрашивая небо в той стороне в багровый цвет. И опускаясь, остывал и бледнел. Вспыхнул драгоценной короной, в последний раз полыхнул огнём по кромке горизонта и погас.
Стало темно и тоскливо. Но тотчас зажглись первые звёзды. Мрак отступил под их дрожащим светом.
В просветах между стволами деревьев показалась луна. Её свет, просачиваясь сквозь листву, освещал берег и стоящий возле него плот, серебрился на воде. Выпутавшись из густых ветвей, она поплыла над рекой, отражаясь в воде.
В безветрии подрёмывали сосны. Их чёрное кружево из переплетающихся ветвей причудливыми узорами украсило посветлевшее небо. Листья ив, калины, черёмухи, шиповника отбрасывали белесые отблески.
Складки дыма мягко и причудливо качались над затухающим костром.
Радость жизни… Дымок костра под открытым небом, усеянным яркими звёздами. Счастливое избавление из болотного плена. Ночная тишина, наползающая на заброшенный посёлок, чутко ловящая шорохи, всплески, шуршанья. Осторожные потрескивания сучьев. Шелест листьев и сухого камыша. Кружка с ароматным чаем. Жаркое пламя огня, освещающее палатку, отгоняющее комаров. Серп блестящей луны. Бледный свет Млечного пути. Жалобное попискиванье одинокого кулика. Сладкая истома блаженства.
Радость жизни и самое большое счастье — видеть мир, лицезреть белый свет. Любоваться голубым небом и плывущими по нему облаками, красивой бабочкой, порхающей с цветка на цветок, шоколадной шляпкой пузатого гриба–боровика, радугой, вставшей над лесом, умытым тёплым дождём, вечерним закатом солнца и всем прекрасным, что окружает нас.
«Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце». Екклесиаст, гл.2, (7).
Радость жизни — слышать пение птиц, жужжание шмеля, кряканье уток и курлыканье журавлей, журчание ручья и плеск волн, музыку и другие голоса и звуки, приятные душе и сердцу.
Радость жизни — не болеть, не испытывать жажды, голода и мучительных болей, чувствовать себя здоровым и ходить по земле, по лесным и горным тропинкам, по весеннему лугу, по зимнему саду, сидеть с удочкой по утру у сонного озера, белого от кувшинок, плести венок из ромашек, косить траву и складывать в стог душистое сено.
Радость жизни и великое счастье — дышать полной грудью чистым и свежим воздухом, быть свободным от плена и рабства, от начальников и пут домашнего бытовизма, от долгов и обязательств, от клятв и обещаний.
Радость жизни — слиться с Природой, ощутить себя её частицей, в уединении приносить молитвы Господу и в полном покое читать Библию, стараясь постичь величайшую мудрость слов, сказанных Христом и святыми апостолами.
Спросите слепого, глухого, безногого инвалида, парализованного человека, обречённого навсегда быть прикованным к больничной койке, если у вас достанет мужества спросить у них, что бы выбрали они между горами золота, бриллиантов и возможностью прозреть, слышать, встать с коляски, и выйдя ранним утром на улицу, воскликнуть: «Здравствуй, солнце! Я вижу! Я слышу!» И бегом припуститься босыми ногами по росистой траве. Что бы выбрали они?! А что бы выбрали вы, окажись, не приведи Бог, в их страдальческом положении мучеников?
Как жаль, что многие люди находят счастье в другом: в достижении власти и славы, в продвижении по службе, в деньгах и роскоши. Их цель — стать богатыми.
«Кто любит серебро, тот не насытится серебром; и кто любит богатство, тому нет пользы от того… Умножается имущество, умножаются и потребляющие его; и какое благо для владеющего им, разве только смотреть своими глазами… Сладок сон трудящегося, мало ли, много ли он съест, но пресыщение богатого не даёт ему уснуть… Есть мучительный недуг, который видел я под солнцем: богатство, сберегаемое владетелем во вред ему». Екклесиаст, гл.5 (9 — 12).
О роскошной жизни, о славе и, тем более, о власти я и не помышлял, учась в университете, хотя голова была частенько забита, как прокормиться, где подзаработать денег, чтобы купить в зиму тёплые ботинки. Для этого было много способов. Я мыл полы в кинозале «Комсомольца» после вечернего сеанса. Рисовал рекламы фильмов для кинотеатра «Владивосток». Работал сторожем в детском саду, разгружал вагоны и трюмы сухогрузов.
Однажды зимой, в трескучий мороз с ветром, надеясь получить рубль, я помог женщине, купившей стол в мебельном магазине, дотащить его до её дома и поднять на пятый этаж. Я дул на закоченевшие пальцы, стоя на лестничной площадке с надеждой на возможный чай и честно заработанный рубль. Она сказала: «Спасибо» и закрыла дверь. Просить постеснялся и, не солоно хлебавши, возвратился в общежитие, в которое к этому времени я уже переселился. Покинуть пустую квартиру добрейшей Евгении Дмитриевны пришлось вот по какой причине.
Возвратясь после лекций в дом на Партизанском проспекте, неожиданно и к своему удивлению, близкому к разочарованию, я застал в квартире новых квартирантов, друзей капитана первого ранга Говорухи. Жирный и толстый хомяк в погонах капитана второго ранга и подстать ему сильно располневшая жена. Комнаты уже были заставлены мебелью и вещами неожиданных соседей.
— Света, — подала руку для знакомства необъёмная женщина. — А это мой муж Эдик. Мы займём гостиную комнату. Будем жить здесь, пока лодка Эдика в ремонте.
Эдик оказался командиром подводной лодки — «букахи» проекта 641.
Света, недавняя выпускница пединститута и не работавшая ни одного дня, моложе супруга–подводника на пятнадцать лет.
Эдик часто возвращался домой поздно и вдрызг пьяным. Открывалась дверь, и он валился на пол в прихожей, рыгал, мычал и бормотал что–то нечленораздельное. Света с воплями и плачем елозила тряпкой по полу, убирая за ним. Потом вдвоём мы с трудом поднимали укачавшегося маримана с пола и укладывали на кровать.
И всё бы ничего, но я привёл к себе давнюю знакомую Раису Железную, приславшую мне любовное письмо накануне моего отъезда с Камчатки, в котором она выражала желание встретиться. Я не оценил заботу обо мне Валентины Михалёвой, жены китобоя, за любовные утехи обещавшей поить, кормить, обувать и одевать студента, и черти потащили меня к Раисе. Её муж Женька, моторист с пассажирского теплохода «М. Урицкий», ушёл на этом судне в Японию. Мы с Раисой развлекались сначала у неё дома, а потом поехали ко мне. В полночь ко мне в комнату вломился пьяный Эдик, включил свет и громовым голосом, как привык орать с мостика лодки на матросов, прорычал:
— Сейчас же убирай это отсюда! — указал он пальцем на Раису.
— Пошёл вон, алкаш! — грубо ответил ему я, стараясь прикрыть простыней нагую Раису. — Командуй у себя на лодке, а здесь ты не командир, а пьянь!
Пойти вон, однако, пришлось не ему, а мне. Проводив Раису, я поутру собрал книги, чемодан и перебрался к друзьям–студентам, снимавшим комнату у старухи в частном доме. Бабка почти каждый вечер напивалась, угрожая выгнать нас на улицу. Но скоро мне выделили место в общежитии, в бывшей солдатской казарме царской постройки на 11‑м километре, что на бывшей окраине Владивостока, неподалеку от швейной фабрики. И надо же так случиться: вскоре я и Раиса сидели в городском парке и целовались. Рядом прошла Валентина и всё видела. Больше я к ней не ходил. А ещё через несколько дней Вовка Глущенко познакомил меня со студенткой инъяза Нинкой Брюхановой из Уссурийска. Мы шли обнявшись, а навстречу лицом к лицу Раиса. Пришлось и с ней расстаться.
Студенческие годы — незабываемое время!
Тощий живот, подтянутый до последней дырки на ремне. Блуждания по Океанскому проспекту в надежде встретить знакомых, у кого можно было бы поужинать или занять «трояк до стипона». Весёлые истории учёбы и общежития. Скушные лекции по общеобразовательным предметам. Сдавали экзамены «не мытьём, так катаньем». Но только не знаниями. Студент — он же хитрая бестия! В ступе его не утолчёшь, на одном месте не утопчешь! Палец в рот ему не клади — оттяпает!
Декан филологического факультета Татьяна Петровна Санникова, хромоногая старушка, преподавала «Введение в литературоведение».
Каждая её лекция начиналась примерно так:
— Сижу я как–то на даче у Шолохова… Разговор зашёл о его ранних донских рассказах… Кстати, именно в тот вечер Михаил Александрович согласился с моими замечаниями к учебнику Абрамовича… Можете его не читать… Готовьтесь к экзаменам по моим конспектам.
Или:
— В последний раз, когда мы встретились с Александром Фадеевым, в беседе за чашкой чая писатель согласился со мной, что Тимофеев в новом учебнике по литературоведению даёт не совсем правильную оценку соцреализму… Записывайте мои лекции и готовьтесь по ним…
А то:
— В личной переписке с Виктором Астафьевым мы не раз касались темы взаимоотношений человека и природы…
Ещё так:
— Василий Шукшин позвонил мне, пригласил в Сростки… Он тогда снимал «Калину красную»…
Со всеми–то известными писателями она встречалась, со всеми пила чай.
На одной из таких лекций я громче допустимого перешёптывался с какой–то студенточкой, чем вызвал недовольство самолюбивой и тщеславной бабуси.
— Гусаченко! — резким, скрипуче–дребезжащим голосом подняла она меня с места. — Развлекаетесь?! Сегодня вы пробежали по лестнице, чуть не сбили с ног и даже не поздоровались…
— Извините, Татьяна Петровна… Не заметил…
— Меня-я?! Декана факультета?! Не заметили? Не знаю, не знаю, как будете сдавать мне экзамен…
Я сел, как ошпаренный кипятком… Привычку Санниковой брать студентов измором знали все. Редко кто получал у неё положительную отметку с первого захода. Сидящие в актовом зале сокурсники сочувственно смотрели на меня: «Ох, и влип же ты, парень!» — говорили их взгляды.
Но служба на флоте не прошла даром.
На другой день я караулил декана у лестницы. Вот она, ступенька за ступенькой, шкандыбает, припадая на левую ногу, на четвёртый этаж. Перебегаю на другое крыло, взлетаю этажом выше, проношусь по коридору и спускаюсь ей навстречу.
— Здрасте, Татьяна Петровна!
Вежливо, с поклоном говорю.
— Здравствуйте, — сухо отвечает она.
Я не сдаюсь. Каждый день, то снизу, то сверху иду навстречу и всё одно:
— Здрасте, Татьяна Петровна…
Капля камень долбит. Если капать долго и в одну точку. Оттаяла душа зловредной служительницы «Альма матери». На последнее моё приветствие она ответила заметно подобревшим голосом:
— Здравствуй, Гена!
И вот экзаменационная сессия катит в глаза.
У дверей аудитории толпятся несчастные заложники «Введения в литературоведение». Какой–то шутник хохмы ради прилепил на них листок с надписью: «Оставь надежду, вся сюда входящий». Вырывают зачётки из рук тех, кто «имел удовольствие пообщаться с любимым литературоведом». «Неуды» следуют за «неудами».
Словно кролику перед пастью удава деваться некуда: надо входить.
Вошёл. Взял билет. Пробежал глазами и сердце захолонуло в зелёной тоске: «Концепция революционных мотивов в романе А. М. Горького «Жизнь Клима Самгина».
Мало того, что не читал этой книги, да ещё и «концепция»! Провал! Пролёт полный!
Полчаса сижу с умным видом, карандаш покусываю.
— Вы готовы, Гена? Идите отвечать…
Ласково так обратилась.
Делать нечего. Вдохнув тяжко, сажусь перед ней и с ходу — терять–то нечего:
— Татьяна Петровна, я готовился только по вашим конспектам. В них всё так ясно, так понятно. А Тимофеева почитал — такая белиберда… Абрамович тоже, не понять что… Вот если бы ваши лекции учебником издать…
— Вы… находите? И готовились по конспектам моих лекций? Похвально, похвально…
— Да, Татьяна Петровна… Не согласен я с определением соцреализма Тимофеевым… И с Абрамовичем не согласен… Ваша позиция в этом вопросе представляется более правильной…
— Хорошо, Гена… Ну, рассказывайте… Какая там у вас тема в билете?
SOS! Спасите наши души!
Бросаю последний козырь.
— Татьяна Петровна… А когда вы встречались с Шолоховым, вы касались темы соцреализма в его «донских рассказах»?
Оня сняла очки, протёрла стёкла платочком, опять надела, благодарно взглянула на меня. «Ну, хоть один поверил в мои встречи с писателями, в которые и сама начала верить», — наверно, подумала Татьяна Петровна и с упоением стала описывать встречу с Шолоховым, но уже не на даче у него, а на берегу Дона.
Вдруг спохватилась, взглянула на часы:
— Давайте, Гена, вашу зачётку!
Пять! И в скобках: «Отл.», — написала она.
Осторожно, на цыпочках, вышел я, словно боясь растрясти только что свершившееся чудо.
— Ни фига себе! Поверить невозможно! — изумлённо ахнули сокурсники, заглянув в мою зачётную книжку.
Ещё бы! Мне и самому не верилось.
С «закидонами» были и другие «преподы».
Особой придурью выделялся среди них преподаватель «Зарубежной литературы» Электрон Григорьевич.
Своим лекциям он неименно предварял рассказ о швейцарских часах, якобы доставшихся ему от бабушки — «ф, ганцуженки».
«Закидоны» же Электрона Григорьевича заключались в том, что на каждой экзаменационной сессии у него в почёте были либо «дураки», либо «умники». Старается студент показать знания, Электрон Григорьевич издевается над ним каверзными вопросами, «валит» бедолагу–умника. Оказывается, дураки на сей раз в моде у него. Несут они всякую чушь. Электрон Григорьевич хохочет, за живот хватается:
— Надо же! Орфей, говорите, чувак, который бродит по аду и на гитаре наяривает! Пять! Давайте зачётку!
А в другой раз «дураков» без ножа режет, «умников» восхваляет. И на каждой сессии все дружно восклицали:
— Кто прошлый раз у него в моде был? Дураки или умные?
И рядились из–за часов Электрона Григорьевича.
— Ты учил, ты и так сдашь… А я ничего не знаю… Я про часы спрошу…
Дело в том, что часы Электрона Григорьевича были спасительной палочкой–выручалочкой для самого нерадивого студента. Достаточно было на экзамене спросить:
— Электрон Григорьевич! Который час?
Преподаватель степенно тянул за серебряную цепочку, вынимал часы из карманчика жилета, говорил время.
— О, никак это швейцарские часы?
— Да, это часы знаменитой фирмы «Павел Бурэ»…
— О! И где вы приобрели такие дорогие часы?
Начиналась длинная, всем известная история про бабушку — «ф, ганцуженку», в ходе которой бралась зачётка и возвращалась с «пятёркой».
У преподавателя «Истории Японии» косоглазого Серова свой кураж. Входил в аудиторию, объявлял:
— Кто согласен на «тройку», зачётки на край стола!
Не успевал договорить — гремели, сдвигаясь, стулья, и стопа зачёток вырастала на столе.
Как жил в общежитии — кино и немцы! Смеху подобно!
Нас в огромной комнате проживало семнадцать человек с разных факультетов. Не все по утрам спешили на лекции.
Крепыш в очках, выпивоха и лодырь с физико–математического Юрка по прозвищу Скандальщик из–за прогулов и двоек не получал стипендию, но родители ему регулярно присылали с Сахалина деньги. Юрка до обеда спал, потом бежал в магазин за поллитровкой. Самой заветной мечтой Юрки было, проснувшись поутру, увидеть перед собой ведро водки и черпак в нём. Сговорившись втайне от него, мы сбросились со стипендии по пятёрке, купили двадцать поллитровок «Московской», раскупорили бутылки и слили водку в ведро. Потихоньку подставили к кровати спящего Скандальщика. Такой запахан пошёл по комнате, я вам скажу… Юрка проснулся, носом заводил. Голову приподнял, а перед ним ведро водки и ковшик плавает в нём. Ну, потом такая общая пьянка пошла… Прибежал комендант, долго грозился всех нас выселить.
Валера, сокурсник Скандальщика, играл на гитаре, разучивая новую песню из репертуара блатных песен типа: «Эх, Магадан, Магадан, столица Колымского края, машины не ходят туда, бегут, спотыкаясь олени…». Или: «Товарищ Сталин, вы большой учёный, в языкознаньи вы познали толк, а я простой советский заключенный и мой товарищ старый брянский волк».
Казах Юрка Успангалиев с юридического, будущий опер уголовного розыска, непрошибаемый и хладокровный, не взирая на гвалт, нахрапывал, отвернувшись к стене.
Долговязый и рыжий студент–биолог, которого все звали Ганс, лёжа в койке, лениво тасовал колоду карт, потом брал газету и задумчиво задавался вопросом:
— Итак, где мы сегодня будем обедать?
Пробегал глазами объявления в краевой газете «Красное знамя» и читал их нам вслух:
— После тяжёлой и продолжительной болезни скончался… Кто? Зав лабораторией? Нет, этот нам не подойдёт… Скудные будут поминки… А вот! Начальник конторы общепита Свиньин какой–то… Ну, этот нам сгодится…
В назначенное время похорон Ганс шёл по указанному в газете адресу, занимал место в автобусе среди участников траурной процессии и не выходил из него до окончания погребения, после чего автобус следовал к месту прощального ужина. Затесавшись в толпу друзей покойного, Ганс усаживался за стол с обильными кушаньями и вволю наедался. Вот уж про кого поговорка, так это про Ганса: «Объелся, как дурак на поминках!». С поминок Ганс возвращался под хмельком, с карманами, набитыми конфетами, кусками колбасы и сыра. Вытряхивал их содержимое на стол и, сытно икнув, предлагал:
— Налетай, подешевело!
Уговаривать нас не приходилось. Полтора десятка рук вмиг расхватывали поминальные гостинцы, а Ганс лежал на кровати, лениво тасовал карты и выслушивал слова благодарности за проявленную заботу о голодных товарищах. Позже Ганс прославился тем, что зевая, вывихнул челюсть.
Женька Коряковцев, мой однокурсник с отделения китайского языка, как–то притащил в комнату своих знакомых — двоих индийских военных моряков в чалмах. Нам было полезно пообщаться на английском языке, а гостям на русском. Уходя, индусы оставили в подарок стеклянную банку с красочной этикеткой, изображавшей диковинные плоды. Лишь только затворилась за индийцами дверь, как мы нетерпеливо сняли крышку. Содержимое банки отливало вишнёво–малиновым цветом, напоминая джем. Мы нарезали ломти хлеба и толсто намазали их предполагаемым вареньем. Женька, по праву хозяина деликатеса, с жадностью бабуина, первым сунул в рот индийское лакомство, закатил в ужасе глаза и, задыхаясь, принялся махать перед лицом ладонью. «Джем» оказался острой приправой из жгучего перца. Поминая на чём свет стоит посланцев из горячей Индии, их привязанности к острым блюдам, голодный студент запулил банку в открытую форточку.
Остальные личности ничем особо себя не проявили. Изредка посещали медвытрезвитель, каким–то чудом избегая сообщения в деканат, попадали в уличные драки и, похваляясь выбитым зубом, синяком под глазом, грызли гранит наук. Спорили о политике, о высоких материях, стараясь заглушить голод. Беспрестанные мысли о жратве вынуждали опускаться до поиска знакомых, где можно было бы поесть.
Позывы пустого желудка вынуждали забыть о таких понятиях, как совесть, скромность, наглость и часто навещать квартиру Евгении Артемьевны Анквич — матери моего товарища по службе. Весельчака, проныру и гуляку Игоря выперли за какую–то провинность из ТОВВМУ и он морячил матросом ледокола на Севере.
Бабушка Игоря — седая, подвижная старушка, чуткая и внимательная, не чаяла души во внуке. В отсутствие Игоря всю заботу обратила на меня. Изредка я помогал ей прибраться в большой квартире, бегал в магазин за продуктами, в аптеку за лекарствами. Она угощала меня пирожками, блинчиками, вкусным борщом, пловом, оладышками и другими вкуснятинами.
Мы говорили об Игоре, что доставляло бабушке несказанную радость.
Как–то за обедом бабушка, заговорщически понизив голос, сообщила мне удивительную новость:
— Завтра обязательно будь к обеду. Тебя сватать будут…
— Что-о?! — я чуть не поперхнулся супом. — Меня-я?! Сватать?
— Погоди, не кипятись… К нам в гости придёт друг бывшего мужа Евгении Артемьевны с женой и дочкой. Между прочим, он адмирал, командует бригадой подводных лодок. От Евгении Артемьевны они давно наслышаны о перспективном студенте–японисте, считают тебя подходящей партией для дочери.
— А как же она сама?
— Кто?
— Дочь! Она, что, согласна?
— Разумеется. Ты молодой, красивый, учишься на престижном факультете…
— А как же любовь? Она ни разу не видела меня…
— Глупенький, — подливая мне в тарелку супу, — сказала бабушка. — В адмиральских да генеральских семьях завсегда так — по знакомству женятся.
— А что? Неплохо обручиться с адмиральской дочкой. Связи–то у её папаши — ого–го! Глядишь, протолкнёт в военные атташе.
— Ну, вот, правильно понимаешь… Так мы завтра ждём тебя… Игорь пишет: из Арктики скоро вернётся, в аккурат твоим свидетелем на свадьбе будет.
Заинтригованный выгодной женитьбой, я пришёл на другой день в «тройке», в белоснежной рубашке: на манжетах запонки с опалами, при «бабочке» и с причёской — «канадкой», освежённой одеколоном «Шипр». Лакированные туфли, демисезонное пальто, шляпа и чемоданчик — «дипломат» вполне соответствовали импозантному виду жениха, достойного руки адмиральской дочки.
Не хватало, наверно, джентльменской трости. Но, увы, не то время, не те понятия о моде.
Я разделся и с лёгким поклоном вошёл в гостиную. За столом, помимо Евгении Артемьевны, сидели контр–адмирал и две не в меру раздобревшие женщины. Не обратив на меня внимания, они пили шампанское вприкуску с шоколадными конфетами. Евгения Артемьевна кивнула на стул рядом с адмиралом. Судя по двум пустым бутылкам «Столичной» и по измятой кремовой сорочке, он уже был «хороший».
Без обиняков, адмирал сразу взял «быка за рога»:
— Слушай, студент… Дарю тебе квартиру… Пока, правда, однокомнатную… Мебель в ней вся германская… Стенку мне по спецзаказу из Берлина прислали… Ещё дарю «Волгу» и впридачу катер «Адмиралтеец». А хочешь дачу на Океанской отдам? Мне там отдыхать некогда, а вы молодые, поразвлекаетесь на природе… Из университета тебя жена будет встречать на машине. Понял, студент? В шахматы играешь? Если выиграешь — плачу стипендию. Сколько тебе платят?
— Тридцать рублей.
— Тридцать рублей?! — адмирал пьяно расхохотался. — Маловато для свадебного путешествия. А, студент? Ладно, оплачу ваше турне в Болгарию. Что?! Молчать! Пошли, сразимся в шахматишки. Даю шанс выиграть тридцать рублей.
Уронив стул, адмирал поднялся. На привычно–волевом лице непреклонная решимость: брови строго сдвинуты, губы упрямо сжаты. Никаких сомнений относительно меня стать его зятем. «Куда ему, нищему студенту пырхаться против такого выгодного брака?», наверно, думал комбриг, не принимавший никогда в расчёт мнения подчинённых.
Сказал — и точка! Выполнять!
Засунув руки в карманы, свалив ещё пару стульев, вероятный тесть двинулся к шахматному столику. Расстёгнутые брюки расшиперились ширинкой, из которой торчал уголок тельняшки.
Адмирал плюхнулся на диван и надсадно захрапел.
Пользуясь моментом, я проскочил на кухню к бабушке, готовившей к столу большую коробку с тортом, перевязанную голубой лентой.
— А где же адмиральская дочка? — шёпотом спросил я. Добрая старушка удивлённо посмотрела на меня.
— Как… где?! Рядом с мамой, где же ещё ей быть?
— Эта толстуха — адмиральская дочка?! Да она же старая!
— Всего годков на пять старше тебя… С образованием невеста, мединститут закончила. Будешь у них как сыр в масле кататься. Иди за стол, а то неудобно…
Мы пили чай, ни слова не говоря о сватовстве. Я уже подумал, что всё это не серьёзно, но толстуха справа обратилась ко мне так, словно всё давно решено:
— Что же это вы, молодые, сидите с нами? Сходили бы в кино… В «Искре» сегодня «Полосатый рейс» идёт. Замечательный фильм!
— Да, смешной… Я видел уже, — поспешно ответил я, надеясь отказаться от совместного похода с адмиральской дочкой, внешне мало отличающейся от мамы.
— А я не видела, — сминая очередную шоколадную обёртку и облизывая пальцы, жеманно повела плечом толстуха–невеста. — Маман, позвони администраторше, чтобы мы не стояли в очереди за билетами.
Я вёл дочку адмирала под руку по проспекту Сто лет Владивостоку. Снег валил хлопьями. Чтобы, не приведи Бог, не увидели знакомые, я прятал лицо в её пушистом воротнике из меха чернобурой лисицы, ещё более полнившем фигуру предполагаемой невесты. Не доходя до кинотеатра, она показала на панельную пятиэтажку, придержала меня за руку:
— Здесь я живу… Ну его, кино это. Пойдём лучше ко мне. Поможешь замок вставить в шифоньер?
— Нет проблем…
В квартире, полной дорогих вещей, на столе ваза с белыми хризантемами. На полу корзина с румяными яблоками. Шапки нежно–розовых кораллов на полках полированных немецких шкафов. Оттягивая момент неизбежного сближения с толстухой — (иначе, зачем она завела меня к себе домой?), — я деловито осведомился:
— Где инструменты? Где замок, который надо вставить?
— Ах, да, замок, — нехотя ответила она, — Вот он. Старый сломался, я купила взамен другой. Нужно закрепить его на этой дверце.
Я быстро взялся за работу. Обчертил фланец замка, высверлил под него отверстие, вставил в него замок и …о, ужас! Замок провалился насквозь через дыру в дверце шифоньера, глухо брякнулся внутри. Вместе с ним что–то оборвалось внутри меня самого: дубина! Обчерчивать надо было торец замка, а не круглый фланец. Как теперь крепить замок? Я похолодел от страха. Испортил германскую мебель, привезённую аж из Берлина! Что делать?! Что-о дела–ать?!
— Как дела? Ты скоро закончишь? — поинтересовалась хозяйка модного гарнитура, причёсываясь перед трюмо.
Она уже переоделась и теперь была в шикарном халате — по синему шёлку золотисто–розовые узоры.
— Всё нормально… Вот только сбегаю сейчас в хозяйственный магазин за шурупчиками… Я там видел такие… подходящие для крепления этого замка — пролепетал я, загораживая собой дыру на дверце. Не по фланцу надо было обчерчивать, а по торцу замка. Да что теперь делать? Ретироваться надо!
— Поздно уже… Закрыт, наверно, магазин… Завтра и сходил бы…
— Да успею ещё… Я быстро… Туда и обратно…
— Беги да быстрее возвращайся, — подкрашивая губы, уступила она моей настойчивости уйти в магазин.
Я торопливо сбежал по лестнице и оглянулся на улице: не гонятся ли за мной? За углом кинотеатра перевёл дух: что теперь будет? Так подвёл Евгению Артемьевну! Наверняка нажалуются за испорченный шифоньер. А что делать? Не возвращаться же с повинной. Со стыда сгореть можно. Больше к Евгении Артемьевне я ни ногой. Прощайте, горячие пирожки. Прощай, душевная бабуся! Доброты твоей мне никогда не забыть.
Зимой, после первой сессии я занял денег у Вовки Глущенко и полетел в родные пенаты.
На «ТУ‑104» до Новосибирска. На электричке до Тогучина. Пешком до Боровлянки.
По дороге, уже перед самой деревней мне встретилась лошадь, запряжённая в сани. В них, закутавшись в тулупы, сидели моя двоюродная сестра Раиса, дочь тётки Лены, и её муж Анатолий Протопопов, деревенский забулдыга с пропитым красным лицом. Как я узнал позже, Раиса ехала в больницу на аборт. Они обрадовались встрече и, желая принять участие в семейной вечеринке по случаю моего приезда, повернули коня обратно.
В тот же вечер, в шумном застолье, когда перевалило за полночь, к нам прибежала соседка Раисы, истошно завопила:
— Рая! В твоём доме дыму полно!
— Как?! Там же маленькие Колька с Наташкой! — суматошно вскинулась Раиса и без шали, без пальто выскочила за порог. Следом за ней побежали все. Но было поздно. Пятилетний мальчишка и двухлетняя девчушка задохнулись в дыму неисправной печки. Детей нашли под кроватью, куда, задыхаясь, спрятались несмышлёныши. Прокопчённые, как головёшки, они лежали с растрёпанными волосёнками в ситцевых рубашёнках, и никак не верилось, что они мертвы. В угарную избу, несмотря на позднее время, набилось полно народу. Мужики молча курили, а бабы голосили. Было жутко.
Раиса не поехала на аборт и родила мальчика. Косвенным виновником случившейся деревенской трагедии стал я. Разминулся бы часом раньше с Раисой, остались бы живы её дети. Но тогда не родился бы другой малыш. Вот как бывает…
Недолгим было моё гостевание в родительском доме в мои первые студенческие каникулы, омрачённые гибелью ребятишек. Я уехал с тяжёлым камнем на сердце.
В зубрёжках конспектов и непроходящих мыслях о куске хлеба насущного проходили будни первого курса университета. И каждый день в них отличался от других какой–нибудь выходкой, неординарным поступком со стороны кого–нибудь из нашей братии, в тесноте населявшей комнату номер 17. Прыганье по койкам и битва подушками среди ночи, бросание ботинками, игра в карты до утра, разбросанные повсюду книги, тетради, немытая посуда, пух и перья на полу, пустые бутылки и огрызки селёдки на столе, посреди которого красовался настоящий человеческий череп, притащенный кем–то из мединститута и приспособленный под пепельницу, всегда полную окурков, табачный дым, хоть топор вешай — обычная обстановка студенческой комнаты номер 17.
Пришлось и мне отличиться. Мы отмечали в кафе «Мечта» день рождения Скандальщика, где я пил водку и вино. От этого «ерша» мне стало дурно в переполненном троллейбусе. На задней площадке, сдавленный толпой со всех сторон, я зажал себе рот, но сдержать приступы рвоты не смог. Вокруг меня сразу стало свободно, и я двинулся к выходу, поливая сидящих длинными струями то направо, то налево — в зависимости от того, куда меня заносило. Цепляясь руками за причёски дам, срывая с них шиньоны, парики и сеточки для волос, шёл я по проходу между сидящими пассажирами. Дикий визг и страшный вой поднялся в троллейбусе. Но вот и остановка. Двери открылись. Продолжая давать длинные смычки, я вышел, двери закрылись, и троллейбус укатил в темноту ночного проспекта Сто лет Владивостоку. Что там в нём было потом — не знаю. Но нетрудно представить…
А я приплёлся в комнату номер 17 и, не раздеваясь, упал на пол между кроватями. Там я и очнулся рано утром с ладонями, прилипшими к засохшей рвоте, из которой торчала резинка «бабочки». Я потянул за неё, бабочка вырвалась и шлёпнула по носу.
Не скажу, что этот урок пошёл мне впрок. Ещё много раз в жизни напивался до дурноты, о чём всегда сожалел на утро, клянясь: «Чтоб я ещё когда взял в рот эту гадость! Бррр… Никогда!»
Никогда не говори себе: «Никогда!».
Однако, терпению коменданта общежития на 11‑м километре пришёл конец. В разгар очередной ночной оргии он заявился в «семнадцатую» и застал всех, сидящими в трусах на спинках кроватей и с сигаретами в зубах. Мы травили анекдоты, выражая восторг диким хохотом, и замерли при виде неожиданного визитёра. Он с минуту стоял, молча и удивлённо взирая на обстановку в комнате, словно впервые глядя на пух и перья на полу, на рыбьи хвосты и окурки. Смерил нас уничтожающим взглядом и, стараясь быть спокойным, спросил:
— Что это у вас за сборище?
— Проводим комсомольское собрание… — ляпнул Ганс, не выпуская из рук колоду карт.
— Вот как?! И какой вопрос на повестке дня? — ехидно поинтересовался комендант, постучав ногтем по пустой бутылке из–под «краснухи».
— Да вот обсуждаем, что нельзя так жить дальше, — нашёлся Ганс.
— Правильно, давно бы так… Даю вам срок — один день. Если завтра приду и увижу такой же кавардак, тебя выгоню первого, — выходя из комнаты, предупредил он Ганса. А нам стало не до смеха: комендант шутить не намерен. Выдворит Ганса из общаги. Прощай тогда поминальные конфеты и пряники! Приуныли мы.
— А что, чуваки, давайте и впрямь наведём порядок, ну, хоть на один день, — предложил я. — Только, чтобы никто не знал.
Идея понравилась. Несмотря на поздний час, приступили к уборке немедленно. Расставили на полках книги, протёрли стол, вымели мусор, заменили простыни и наволочки, ставшие чёрными, на свежевыстиранные, белые. Выпросили у дежурной горшок с геранью и водрузили на стол. Перед уходом в университет на лекции, заправили конвертами одеяла, и любуясь порядком, призадумались: «Чего ещё не хватает в нашей «семнадцатой»?
— Телевизор бы сюда! — изрёк Юрка Скандальщик. — Возьмём на прокат.
Сбросились по рублю, и после обеда, тайно затащив громоздкий чёрно–белый «Сигнал» через окно, установили на тумбочке. Приходили соседи–студенты из других комнат, обалдевали, спрашивали?
— Откуда телевизор у вас?
— Пока были на лекциях, комиссия комитета комсомола проводила проверку на самую чистую комнату, — серьёзно объяснил Ганс. — Нашу комнату лучшей признали, телевизором наградили…
— Безобразие! У нас всегда чисто, а вы первый раз порядок навели, и вам приз? Будем жаловаться в комитет!
Приходил комендант. Остался несказанно доволен.
— Телевизор где взяли?
— Скинулись общаком и купили, — ответил Скандальщик.
Но как и предполагали, не на долго хватило терпения жить в чистоте. Телевизор сдали обратно в прокат. Горшок с цветком разбился, и земля таскалась под ногами вперемежку с пухом и перьями. На столе огрызки, карты, стаканы. Желтовато–бурый череп, полный окурков, оскалившись челюстью, бесстрастно взирал пустыми глазницами на студенческий содом.
По весне навестил нас комендант, увидел всё тот же бедлам, бутылки, покачал головой и понуро спросил:
— Телевизор–то где?
— Продали и пропили, — невозмутимо объяснил Скандальщик.
— Всех выгоню! Всех! — затопал ногами комендант. Может, так бы оно и случилось, но за окном цвела сирень, мы сдали весеннюю сессию и отправились на практику. Кто куда, а я и Вовка Глущенко в Дальневосточное морское пароходство на суда загранплавания. Нас направили матросами на пассажирский теплоход «Григорий Орджоникидзе», совершавший рейсы с японскими туристами на Камчатку, Сахалин и Курилы. Иногда этот белоснежный красавец–лайнер ходил в Японию. Нам представлялась хорошая возможность не только говорить с японцами, закрепляя на практике теоретические занятия языком, но и заработать за летние месяцы немного денег. К тому же, бесплатное питание «на убой» и целых три месяца проживания в каюте, напротив которой душ, сауна и бассейн. Короткие объявления по судовой трансляции «Команде завтракать… полдничать… обедать… ужинать… пить чай» приятно ласкали ухо студента, и глаза его загорались при виде жирного, наваристого борща с мясом, котлет с картофельным пюре и компота из сухофруктов. И как непременное дополнение к сытной пище обилие на судне хорошеньких девушек — работниц камбуза и ресторанов, медсанчасти, турагенства, кинозала, библиотеки, косметического салона, парикмахерской. Снуют по коридорам, палубам, верандам и трапам номерные, буфетчицы, пассажиры. Есть где разгуляться парню молодому, есть на кого глаз положить!
В сравнении с общежитием, где вечно голодные студенты рыскают из комнаты в комнату в поисках жрачки, жизнь матроса на теплоходе может показаться пансионатом, санаторием, домом отдыха, курортом. А что? Море необъятное рядом шумит. Шезлонги на палубах. Девицы в купальниках из–под чёрных очков ухажёров высматривают. Из динамиков задорная песня гремит:
Всё так… Если бы не штормы, напрочь убивающие мысли об этой самой еде, о любовных интрижках. Если бы не четырёхчасовые вахты дважды в сутки и авральные работы на судне. Если бы не старпом, предупредивший: «Увижу возле дверей ресторана — спишу на берег». Если бы не сердитый боцман, гонявший матросов как сидоровых коз с одной и той же угрозой: «Плохо надраите палубу — на цугундер надену!».
В остальном нормально. Сытый, вздрюченный старпомом и боцманом, я возвращался после вахты в каюту, где всецело погружался в непонятный для непосвящённых и потому таинственный мир иероглифов.
Часто приходится слышать удивлённо–восхищённые возгласы: «Как?! Вы изучали японский язык? О, это, вероятно, так сложно. Просто уму непостижимо, как можно читать, писать и говорить по–японски!»
Отвечаю: не сложнее, чем решать уравнения с интегралами, читать микросхемы компьютеров и городить мелом на классной доске формулу органического соединения. Не сложнее, чем выточить на токарном станке замысловатую деталь, починить электронику на «иномарке», сделать микрохирургическую операцию глаза, управлять авиалайнером, раскрыть преступление, совершённое неизвестным. Но ведь делают же! И я преклоняюсь перед их мастерством и знаниями.
Что же касается японского языка, скажу так: «Умницы — японцы!» Рациональны во всём, даже в языке, в котором всё подчинено строгим законам грамматики. В русском языке, наоборот, сам чёрт и тот ногу сломит. В одном и том же предложении переставляй слова как вздумается — значение не изменится. Скажем так: «В сосновый лес утром рано мужик пьяный поехал за дровами на хромой кобыле». Сколь ни меняй местами члены предложения в этой банальной фразе, смысл один и тот же. В японском языке такая вольность недопустима. Подлежащее там строго на первом месте, сказуемое — на последнем. Второстепенные члены внутри, а прилагательные опережают их. И вышеприведённый пример на японский лад будет выглядеть так: «Аса хаяку ни сакэ но отоко ва бикко но ума дэ маки но мацу но мори ни икимасита». Дословно: «Рано утром пьяный мужчина на хромой лошади за дровами в сосновый лес поехал».
Строгую закономерность составляет и японская письменность, позаимствованная в глубокой древности из Китая. Иероглифы состоят из 213 образных картинок — знаковых ключей, количеством и расположением черт, обозначающих основные жизненно–важные понятия: «дерево», «огонь», «вода», «земля», «солнце», «луна», «человек», «крыша», «металл», «ухо», «рот» и так далее. Составляя воедино несколько ключей, получается иероглиф со смысловым значением. К примеру, иероглиф «Konomu, suku de aru» — (любить) состоит из двух ключей, соединённых вместе: «женщина» и «ребёнок». Вот истинно возвышенное и чистое понятие любви! Не между мужчиной и женщиной! Два ключика в этом иероглифе тесно прижались друг к другу: женщина–мать и дитя–ребёнок. И нет чувства крепче и сильнее, чем их обоюдная бескорыстная любовь! Легко запоминается написание такого иероглифа.
Зная иероглифические ключи, нетрудно догадаться о значении иероглифа, который они составляют или найти его в словаре.
Надо отдать должное гению китайского мудреца, сумевшего придумать знак для обозначения такого аморфного понятия как «промежуток времени». Иероглиф этот состоит из ключа «солнце», написанного внутри ключа «ворота». Древний мудрец подметил, что солнце, проходя по небосклону, проникало своим лучом в щель между воротами, и этот промежуток времени всегда занимал одно и тоже время. Или взять, к примеру, иероглиф «утро»: солнце над землёй. В иероглифе «слышать» опять те же «ворота», а в них ключ «ухо». Увидел мудрец любопытного человека, который подставил ухо к воротам и подслушивает и готов иероглиф!
Проводя подобные аналогии, легче понимать и запоминать иероглифы.
Однако, рациональные японцы пошли дальше и придумали слоговую азбуку — хирагану. В таблице «годзю он» — (пятьдесят звуков) пять гласных: А, И, У, Э, О. Остальные готовые на них слоги: КА, КИ, КУ, КЭ, КО, СА, СИ, СУ, СЭ, СО, ТА, ТИ, ЦУ, ТЭ, ТО, НА, НИ, НУ, НЭ, НО и так далее. Так что, хочешь пиши иероглифами, не хочешь — пиши хираганой. Когда моему внуку Андрюше было пять лет, я методом слоговой азбуки научил его читать и писать всего за месяц.
Иностранные слова японцы обозначают катаканой. Принцип этой азбуки такой же, но значки отличаются написанием. А для «неграмотных» иностранцев придумали азбуку «Ромадзи». (Рома — Рим, дзи — буква). Латинскими буквами!
В Японии 100 миллионов человек пишут и читают иероглифы. Японцы очень гордятся своей письменностью, пишут иероглифы с любовью и даже устраивают соревнования на лучших писцов. Они любуются красивыми надписями, как произведениями искусства.
Вот так, приблизительно, обстоят дела с изучением и пониманием этого мелодичного, довольно приятного на слух языка, имеющего несколько степеней вежливости. С разными людьми надо разговаривать на определённом уровне, употребляя только вежливые, литературные слова или просторечные.
Так что, ничего сложного, необычного. При желании и прилежании научиться говорить по–японски за пол года вполне реально. У студентов–японистов на этот счёт бытует анекдот.
Спрашивают студента:
— Трудно выучить японский язык?
— А когда сдавать? — привычно чешет затылок студент.
Спрашивают профессора:
— Трудно выучить японский язык?
— Первые десять лет трудно, а потом привыкнешь…
Не пугайтесь. Если вас интересуют культура, быт, обычаи, традиции, история, экономика Японии, смело беритесь за учебники японского языка. И уверяю — не только достигнете определённых успехов, но, увлечённые этой интересной темой, получите огромное эстетическое удовольствие. Но не откладывайте в долгий ящик. Для начала выучите японскую поговорку: «Фуми ва яритаси каку тэ ва мотадзу». Буквально: «Хотел бы написать письмо, но всё руки не доходят».
Информацией о японском языке я отвлёкся от воспоминаний плавания на пассажирском теплоходе «Григорий Орджоникидзе».
Однако, уже слишком поздно. И о том, как я и Вовка Глущенко морячили на этом белоснежном красавце–лайнере, я расскажу в следующей главе.
Костёр прогорел. Тлеют угли. Я залил их водой, и посвечивая фонарём, пробрался в палатку. Под рукой положил топор и ведро, чтобы греметь в него среди ночи, отпугивая медведей, возможно, лазающих неподалеку.
«Медведей прорва развелось, по берегу шастают», — вспомнились слова охотника из Каргаска. Но комары злее медведей. Несколько этих гнусных тварей, напившись моей крови, уже краснели рубиновыми брюшками, прилепившихся на стенках палатки. Пришлось попшикать на них рефтамидом из баллончика–распылителя и самому потом дышать в палатке этой гадостью.
Темнота наползает, обволакивает сосны сизым как дым туманом. Сухая иголка крутится под пологом на невидимой паутинке. Ночная бабочка с шуршанием металась под лучом фонаря, тыкалась в него. Замолкли птицы, кроме неумолчно–противного коростеля.
— Пресвятая Троице, помилуй нас; Господи, очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша; Святый, посети и исцели немощи наша, имене Твоего ради. Господи, помилуй. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков. Аминь.
«Ложусь я, сплю и встаю, ибо Господь защищает меня». Псалтирь, пс. 3 (6).
На практике
1 июля. Воскресенье. 09.10.
На синем фоне чистого неба резко очерчены зелёные вершины дальних холмов. Прозрачный воздух напоен стойким запахом речной свежести и луговой травы, поблескивающей росой. Тончайшая паутинка висит в нём. Чирок, просвистев крыльями, с лёту плюхается в медленно текущую воду.
Ослепительное солнце припекает и сулит жаркий день. В одиноком величии проплывает оно по голубой небесной равнине и льёт на расслабленную природу потоки горячих лучей. Всё живущее в ней укрылось от палящего зноя. Не слышно щебетанья птиц. Попрятались в густой листве.
«Июль — краса и верхушка лета, середина цвета, месяц ягод и зелёной страды, устали не знает, всё прибирает», — говорят в народе.
Июль — владыка тепла. Славянские народы седьмой месяц года нарекли седмиком. Первое его имя на Руси — липец: период цветения липы. Ещё звали его в Древней Руси червецом — в июле собирали насекомых–червецов, используемых для изготовления красной краски.
Июль — зелёное пиршество года, месяц душистых ягод, медовых трав, щедрый сладкоежка, буйный, пышный и многоцветный. Величают июль сеноставом, сенозарником, сенокосником, жарником, косенем.
Июль — зенит тепла, краса светозарная, баловень внезапных и скоротечныз дождей.
Там, куда стремится моя душа — за Полярным кругом под лучами незаходящего солнца сейчас кругом светло, яркими красками расцвели во влажной тундре северные цветы.
Нежилые избы на берегу оказались заброшенной деревушкой с красивым названием Тополёвая пристань. Из каких соображений бывшие жители так назвали её, непонятно: кругом одни сосны, берёзы и ни одного тополя. Да и вместо пристани — пологая канава, прорытая с берега в реку. Поваленные изгороди, на взгорке — водонапорная башня для фермы — всё, что осталось от колхоза.
Дымок вьётся над крайней избой. Из неё вышли навстречу мне двое мужчин в рыбацких одеждах, в сапогах–болотниках. Приветливо поздоровались.
— Владимир Ходырев, — добродушно протянул мне левую руку для знакомства первый из них: правая у него была занята пустой пластиковой бутылкой.
Второй незнакомец назвался Александром Велькиным. В нём я признал остяка: смуглое, чуть скуловатое лицо, слегка раскосые глаза, прямые чёрные волосы торчат из–под кепки. Неожиданно Велькин запрыгал, приплясывая и притопывая на месте. Вокруг его резинового сапога вертелась серая гадюка.
— Есть, держу! Давай, Володя, подставляй тару! — ногой прижимая гадюку к земле, Велькин палкой–рогулькой ловко заправил её ядовитую голову в горлышко бутылки, подсунутой напарником. Змея, как в нору, вползла в неё, свернулась кольцами.
— Полежит внутри бутылки до начала охотсезона, завоняется, хорошим прикормом для соболей станет, — навинчивая колпачок на бутылку, объяснил Велькин. — Противный запах, конечно, но лучше приманки не найти. Колонок, норка, соболь прут на неё, как кошки на валерьянку. — Сашка, смотри, ещё одна ползёт! Ну, и развелось нынче этих тварей у нас! Кишмя кишат. В огород, в стайки лезут. И в дом забираются. Просто, напасть! Тащи бутылку, изловим заразу…
— Да куды их нам? Солить, чё ли? На промысел запасли, хватит, — безразлично ответил Ходырев. Носком сапога отпихнул ползущую рядом гадюку, столкнул в воду. Та попыталась залезть в одну из лодок моего плота, но я отбросил её веслом. К моему удивлению гадюка резво поплыла, выставив из воды голову на высоко поднятой шее. Остальная часть извивающейся змеи была скрыта водой, чем плывущая гадюка очень напоминала всемирно известное лохнесское чудовище в миниатюре.
Я, как всегда, поздно спохватился о фотоаппарате.
А какой редкий и выразительный снимок бы получился!
Два одиноких жителя Тополёвой пристани, давно забытой теплоходами, узнав о моём путешествии, преподнесли мне в подарок пару копчёных язей и комки отварной карасёвой икры, обжаренной в масле.
Прежде, чем распрощаться с радушными приятелями–охотниками, я пошёл слоняться по берегу вдоль заросших бурьяном изгородей бывшей деревенской улицы.
Постоял у скромного обелиска–памятника воинам–сельчанам, не вернувшимся с войны. Низенький заборчик вокруг него разрушился от времени и дождей, краска на ржавой звёздочке облезла. Сорная трава густо проросла в почерневшей оградке, калитка в которой давно никем не открывалась. Сиротливо и прискорбно выглядят на потемневшей штукатурке памятника фамилии тополёвцев, навсегда ушедших отсюда в 41‑м. Кто вспомнит об этих героях — защитниках Родины, отдавших за неё самое дорогое — жизнь? Кто скосит траву в оградке и побелит памятник? Кто положит букетик полевых цветов на его постамент?
В глубоком раздумье стоял я у памятника тем, кто гулял по этому берегу, жил, любил, с надеждой на возвращение уходил на фронт. И вот лишь безмолвные фамилии напоминают о них. Некоторые выцвели и невозможно прочесть. Назову те, что удалось разобрать.
Усольцев А. В., Усольцев И. В., Усольцев Ф. В.
Шантин Г. А., Шантин И. А.
Савран И. Ф., Савран А. Ф.
Букша Д. И., Буйнов И. И., Ремыга П. И., Дубровин А. И., Гоношенко П. В., Москалюк А. И., Михайлов А. С., Цибуленко А. И., Серебренников И. П. Неводчиков И. Я., Журавлёв Ф. И. и другие: всего на обелиске 24 фамилии.
Вечная слава героям, павшим за Отечество! Помолитесь за убиенных воинов, люди. Помяните их словом Божьим. И в память о них зажгите свечу.
В 15.00 плот–катамаран «Дик» при попутном ветре и с распущенным парусом покинул Тополёвую пристань. Боковая волна била в левый борт. Чуть кренясь на правый борт и слегка зарываясь носом, «Дик» устремился навстречу новым заманчивым далям. И «Радио России» вдохновляло бодрыми голосами Стаса Михайлова и Евгения Кемеровского:
За Тополёвой пристанью лесистый остров разделил Обь надвое. Главное русло уходило влево, в сторону села Александровского.
Правый рукав, именуемый на карте протокой Верхний Утаз, уводил вправо, что являлось более коротким путём до Стрежевого — города газовиков и нефтяников.
18.00. Делаю пометку в походном дневнике: «Стрелки часов перевёл на тюменское время. Иду Верхним Утазом. Лодки стали вялыми, надо подкачать. Ветер переменился, я убрал парус. Накрапывает дождь. Село Александровское осталось где–то слева. Пора подыскать место для причаливания на стоянку. Ветер крепчает».
Небо обложили тучи. Громовые удары раздавались громче и ближе. Пошёл дождь, застучал крупными каплями по лодкам, по одежде. уВетер и дождь не ослабевали, но пристать к берегу не представлялось возможным: деревья, подмытые течением, вповалку нагромоздились в воде, преграждая подход осклизлыми стволами, корневищами, ветвями и острыми сучьями. Носовая часть правой лодки совсем ослабла без воздуха, грозя затоплением. Продолжать плавание опасно. Невозможно всё время бежать. Надо остановиться, осмотреться, а всё ли так?
Уже в сумерках высмотрел в буреломе зелёный мысок — подходящее место для подхода плота.
Торопясь поскорее ступить на сушу, я спрыгнул с катамарана и тотчас по грудь ушёл в воду: макушки высокой и густой осоки я принял за твердь берега. Ругая себя за оплошность, я уцепился за доски плота, пытаясь вскарабкаться на палубу. Вдруг в густом ельнике затрещало, раздался страшный рёв. Охваченный паническим ужасом, я едва не опрокинул в воду рюкзаки, залезая на плот. Зацепившись вёслами, никак не мог отгрести от предательского мыска. А рёв и треск, приближаясь, становились всё яростнее. Чёрное пятно мельтешило среди лесоповала, в котором я ничего не мог рассмотреть. Наконец, мне удалось выбраться из лабиринта упавших деревьев на чистую воду протоки. Течение реки подхватило плот, вынесло на середину. Озлобленный рёв не прекращался. Я схватил котелок и, боясь преследования, принялся стучать по нему топориком.
Ещё долго бесновался скрытый таёжными дебрями зверь. Отдалённый расстоянием, рёв становился всё глуше, тише и скоро затих совсем.
Придя в себя, я сразу вспомнил о дожде, о промокшей одежде с прилипшими к ней хвойными иглами. О тёплом ночлеге нечего было и думать. На полуспущенных лодках я не рискнул плыть в темноте, привязался к толстому топляку и, кое–как переодевшись в сухие одежды, закутался в плащ и стал дожидаться утра. Звериный рёв в полутёмном лесу, неожиданное купание и звенящие над ухом комары начисто отбили желание спать.
Волны покачивали плот, накрапывал по плащу дождь, а я лежал и думал… Вспоминал… О чём? О том самом беззаботном студенческом времени, когда вместе с Вовкой Глущенко вступил на палубу пассажирского лайнера «Григорий Орджоникидзе», куда мы прибыли по ходатайству университета на языковую практику.
И вот как всё было…
В отделе кадров Дальневосточного морского пароходства нам выдали удостоверения моряков морского флота и направили матросами второго класса на пассажирское судно. «Григорий Орджоникидзе» — белоснежный красавец–теплоход стоял у причальной стенки владивостокского морвокзала в ожидании круизного рейса, когда мы робко поднялись по крутому трапу на его борт. Вахтенный штурман — седоватый франт с нашивками второго помощника капитана проверил документы, окликнул проходящего мимо озабоченного вида мужчину в сапогах и в робе, испачканной краской. Из коротких рукавов торчали худые, жилистые руки, держащие кипу разноцветных сигнальных флагов.
— Степаныч! Пополнение прибыло! Принимай орлов. В каюту проводи…
— Держите! Несите в шкиперскую, — с ходу переложил Степаныч свою ношу в наши руки и, не оглядываясь, зашагал на полубак. Он оказался боцманом — блюстителем чистоты на судне и грозой матросов.
— Стало быть, матросами к нам? — отдраивая переборку шкиперской, — сухо спросил Степаныч. — И какого класса? Второго?! Не густо… Ну, да ладно, со временем и на первый сдадите… На руле приходилось стоять, салаги?
Я вспомнил, как рулевой–сигнальщик К-136‑й Женька Гаврилов объяснял мне градуировку на картушке гирокомпаса, показавшейся тогда совсем не сложной. Лодка находилась на привязи у пирса, Женька позволял крутить штурвал. Постеснявшись признаться, что имеем о руле поверхностное представление, я ответил за обоих:
— Стояли, конечно… Приходилось…
— Будете приборкой заниматься во время плавания: мыть дымовую трубу, швабрить палубу… Работать со швартовыми канатами, а в порту борта красить, — определил наши обязанности боцман. Мы с Вовкой понимающе переглянулись: «Слава Богу! Никаких рулей!».
Был чудесный летний приморский вечер. Швартуясь к нашему теплоходу, деловито пыхтели пузатые буксиры. Трапы уже убраны. Провожающие на причале морвокзала машут родным и близким. Нам с Вовкой никто не машет. Мы не пассажиры. Мы — матросы этого белоснежного красавца. Пыжась изо всех сил, буксиры оттащили его от причала. Из круглого иллюминатора нашей каюты мы наблюдали, как он удаляется с многолюдной толпой провожающих. Эхо разносило над бухтой Золотого Рога модную по тому времени песню, гремевшую голосом Эдуарда Хиля:
За комингсом раздались тяжёлые шарканья ног, обутых в сапоги. Латунная блестящая ручка задёргалась на лакированной двери, и в каюту ввалился боцман Степаныч. Окинул нас быстрым взглядом, посмотрел на часы.
— Без четверти двадцать… Время заступления на вахту. У нас один рулевой по–семейным обстоятельствам на берегу остался… Старпом распорядился кого–нибудь из вас поставить. Так, салаги, кто на вечернюю вахту заступит?
— На к-какую в-вахту? — заикаясь, переспросил Вовка?
— Я же ясно сказал: у руля в рубке… Ну, так кто из вас идёт?
Мне ничего не оставалось, как вызваться первым. Вовка, пожав плечами и разведя руки, с усмешкой глянул на меня: мол, назвался груздем, полезай в лукошко.
Я легко взбежал на мостик, где за выходом судна из бухты наблюдали капитан, старпом и вахтенный штурман. Как положено в таких случаях, по всей форме обратился к старшему по должности:
— Товарищ капитан, разрешите заступить на вахту?
Капитан, заложив руки за спину и выпятив живот, внимательно осматривал акваторию бухты.
— Заступайте, — махнул рукой капитан, не оборачиваясь.
— Есть заступать!
Бравый рулевой в белой нейлоновой сорочке, стоявший «собачью» вахту, и желая скорее смениться, не счёл нужным расспрашивать о моём опыте управления судном. Коль прислали на мостик, значит, соображает парень что к чему. Торопливо отрапортовал:
— На курсе двести семьдесят! Вахту сдал!
— На курсе двести семьдесят! Вахту принял! — в тон ему бодро повторил я. После этих слов прежнего рулевого как ветром сдуло из ходовой рубки.
Я остался один на один с полуштурвалом, похожим на самолётный, всмотрелся в цифры и деления. Вроде всё понятно. Число «270» подрагивает вверху картушки, чуть смещаясь влево. Слегка повожу штурвалом вправо, и оно послушно перемещается в нужную сторону. Так, получилось… Но число почему–то не остановилось на месте, а продолжает уплывать вправо, и вот уже на румбе не «270», а все «285», хотя я и не верчу штурвалом. А, понятно: инерция судна. Быстренько перекладываю руль влево и жду, когда «270» вернётся на прежнее место, но проклятое число опять проскакивает верхнюю риску, уклоняется влево.
— Не рыскать, — делает замечание капитан. — Точнее держать.
— Есть точнее держать!
— Пять вправо, — спокойно командует капитан.
— Есть пять вправо!
Поворачиваю штурвал вправо. Нужные мне пять чёрточек–градусов поплыли мимо нулевой риски, и капитан довольно отметил:
— Так держать!
— Есть так держать!
Но картушка продолжала сдвигаться вправо, завертелась быстрее, и сколько держать на курсе, я уже не знал, поскольку совершенно не соображал, где должны быть эти «пять вправо». Чувствуя неладное, капитан обернулся, посмотрел на меня, но мой, как ему показалось, уверенный вид, успокоил его.
— Влево десять градусов, — попытался капитан исправить мою ошибку, но я уже и сам с перепугу заломил руль влево.
— Есть десять влево! — снова отрепетовал я, и всё повторилось: на какой–то момент нос судна оказался в нужном направлении.
— Так держать!
— Есть так держать!
А как держать?! Картушка дико закрутилась влево, и капитан дико закричал:
— Ты что творишь?! Право руля!
Я сам понял, что много взял влево, лихорадочно и до отказа переложил руль вправо. Но слишком много. Лайнер круто покатился вправо и не миновать бы катастрофы, но капитан подбежал к машинному телеграфу, дёрнул рукоятки на «Полный назад!», отшвырнул меня и сам схватился за руль. Выровняв теплоход на курсе, облегчённо вздохнул и подозвал к себе старшего помощника.
— Где вы нашли это чудо? Он же ни бельмеса не петрит в компасе!
— Из пароходства прислали… на замену отпускникам…
— Ну, я с вами ещё разберусь… Боцмана ко мне! А ты…, — он смерил меня уничтожающим взглядом, — а ты… пошёл вон с глаз моих!
Побитым псом я вернулся в каюту. Вовка лежал на диване и читал «Женщину в песках» Кобо Абэ.
— Чего так рано, Хуго? — откладывая книгу, поинтересовался товарищ.
Я рассказал о своих злоключениях на мостике. Вовка расхохотался.
— Ину мо арукэба бо ни атару, — тотчас привёл он японскую поговорку, что означало: «И собака, бегающая где–попало, получает палкой!».
За стеклом забрызганного водой иллюминатора уже плескались волны Японского моря, когда по судовой трансляции объявили:
— Матросу Гусаченко прибыть в каюту капитана.
У роскошной двери из лакированного красного дерева я потоптался в нерешительности и несмело постучал.
— Войдите.
Вошёл.
Капитан сидел в кресле, в пижаме и шлёпанцах, уже лысеющий мужчина лет пятидесяти пяти. Над прищуренными и совсем не злыми, как мне до этого показалось, чёрными глазами, торчали густые брови.
Как и полагается во всех морских романах, капитан пил кофе и курил трубку. На столе лежали журналы «Морской сборник», газеты. Высокий японский вентилятор шелестел их страницами.
Пол украшал большой персидский ковёр, а вход в спальню прикрывала ширма из голубого японского шёлка, расшитого золотистыми узорами и видами розовых пионов. В углу каюты, над холодильником попискивала в клетке жёлтая канарейка. Интерьер дополняли телевизор на тумбочке, привинченной к полу, шкаф с книгами и морскими картами, большой глобус и картина Ивана Айвазовского «Девятый вал».
Из открытого иллюминатора доносились звуки вальса: на палубе, освещённой прожектором, танцевали счастливые туристы.
Без кителя и фуражки капитан выглядел совсем домашним и нисколько не страшным.
— Что же ты, студент, якорем тебя по кнехту, обманул боцмана, сказал, что стоял на руле? — прихлебнув кофе, душевно спросил капитан.
— Очень хотелось научиться, товарищ капитан.
— Кто же учится на выходе из бухты? Ты мне чуть судно не угробил, осьминог тебя возьми! И тех пассажиров, что веселятся сейчас на юте. Им и невдомёк, что были на волосок от гибели. Ай–яй–яй! Благодарение Всевышнему, что не допустил столкновения, спас нас всех. Ведь ты завернул судно так, что в него чудом не врезался проходящий мимо рыболовный траулер. Не отработай я винтами, всё, студент, не сидел бы я сейчас за чашечкой кофе. И ты не стоял бы здесь! Даже подумать боюсь, что могло произойти. О-очень хоте–елось научи–иться! — передразнивая меня, нараспев протянул капитан. — Вот, вышли в море, становись на руль и учись. Вахтенный помощник всё объяснит. Я распоряжусь, чтобы тебя поставили на вахту. Ступай, студент… Эх, молодёжь, молодёжь…
Ещё не раз я заходил в капитанскую каюту.
В бухте Провидения увидел в магазине шикарный итальянский плащ. Висит свободно, никто не покупает. Кому на холодной Чукотке белый плащ нужен?. Денег нет, побежал к капитану. Дал взаймы до получки.
В японском магазине — мы тогда курсировали на линии Находка — Йокогама, по причине отсутствия валюты попал я впросак, из–за пухового свитера чуть было в полицию не попал. Капитан выручил: открыл сейф и отсчитал нужную сумму йен.
На Камчатке группа туристов уезжала к вулкану Авача. Обратился с просьбой съездить с ними, что не дозволялось членам экипажа. Разрешил.
Капитана звали Шалва Григорьевич Асатиани.
Не думаю, что он сейчас жив. Больше сорока лет прошло.
Вечная тебе память, добрый человек!
Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, православного христианина Шалву Григорьевича Асатиани, славного моряка, прости ему вся согрешения вольная и невольная и даруй ему Царствие Небесное за его человеколюбие. Аминь.
Не только капитана Асатиани и многочисленных его пассажиров помиловал Господь.
Ангел–хранитель незримо наблюдал за мной с Небес.
И терпеливо сносил мою самонадеянность порулить судном до поры, до времени. Но в минуту грозящей опасности рукой капитана отвёл несчастье от меня и от невинных людей, чьи жизни оказались во власти моего необдуманного и поспешного поступка. Всю жизнь охранял Он меня, бережёт и поныне.
— Ангеле Божий, хранителю мой святый, на соблюдение мне от Бога с небес данный! Прилежно молю тя: ты мя днесь просвети, и от всякаго зла сохрани, ко всякому деянию настави, и на путь спасения направи. Аминь.
Тем летом во время швартовки к причалу морвокзала Петропавловска — Камчатского лопнул туго натянутый стальной трос. Оборванный конец пулей стрельнул возле моих ног, рассёк голенище сапога, не задев кожу, хлобыстнул по лебёдке и свился кольцами. Мгновение назад, нёсший смерть, разлохмаченный, измазанный солидолом, он безобидно расстелился у моих ног. Подбежавший бледный боцман глубоко выдохнул, загнул трёхэтажный мат, качая головой:
— Ты как швартовый набиваешь, раззява? Трос скрипит — дай слабины! Нога цела? Ну, слава Богу! В рубашке родился… Салага! Камбала дохлая! Вымбовкой тебя по рынде и на канифас! Студ–дент! Это тебе не с япошками балясы точить в Находке! Тут соображать надо! Башкой варить! Понимаешь?! Моли Бога, что цел остался! Чего торчишь пиллерсом? Бросай выброску, заводи конец!
В то августовское утро я первый раз в жизни украдкой перекрестился.
Заход в порт Петропавловска — Камчатского «Григорий Орджоникидзе» сделал на два дня для ознакомления туристов с достопримечательностями города.
Рядом, только перебраться через Авачинский залив — бухта Крашенинникова. Или Тарья, как ещё называют её камчадалы. А там К-136. Вдруг она не в походе и стоит родная у пирса! Ну, как не навестить дорогой сердцу корабль, друзей–подводников?
Сменившись с вахты, забыв о неприятном происшествии на швартовке, сбежал по трапу теплохода и бегом к военному коменданту за пропуском на военно–морскую базу. Объяснил хмурому подполковнику–пограничнику, что так, мол, и так… Служил на лодке, хочу проведать товарищей.
Тот выслушал и выдать пропуск отказался.
Галифешник зелёный! Обойдусь без твоего пропуска! Все входы и выходы знаю здесь. Не один день в Питере был!
На морском трамвае добрался до Тарьи. Но вот заковыка: на причале пассажиров встречают два матроса и офицер. Патруль! Проверка документов! Что делать? Возвращаться обратно? К тому же у меня за спиной скрытые пиджаком заткнуты за ремень две поллитры водки. Не с голыми же руками друзей навещать?
— Позвольте, я вам помогу! — выхватываю у какой–то женщины сетки с вилками капусты и, делая вид, что я её муж, не спеша спускаюсь по трапу.
— Ваши документы, товарищ…
Матрос замялся, не зная как обратиться. В приличном костюме перед ним пассажир, в белой сорочке с галстуком. Может, офицер или мичман. И такой хозяйственный, домашний. Факт, не шпион.
— Старший лейтенант… То ли не видишь, матрос, руки заняты, чтобы удостоверение показывать? Помоги лучше даме с трапа сойти. Споткнётся ненароком на шпильках своих…
— Извините, товарищ старший лейтенант, проходите, — виновато ответил матрос, подхватывая под руку хозяйку капусты.
Я прошёл с ней несколько шагов, вернул удивлённой женщине её тяжёлые сетки и почти бегом рванул в сопку известными мне тропами, через дырку в заборе мимо КПП и патрулей. Отдышался в радостном волнении и с высоты глянул на бухту: вот она, красавица!
Я её сразу узнал среди множества «эсок», «букашек», «кашек» и других подводных кораблей по характерному профилю, а главное — по белому номеру «496» на зелёной рубке, начертанном моей рукой с помощью земляка–новосибирца Игоря Ставицкого.
Цепляя камни югославскими туфлями, придерживая за поясом бутылки, чуть не кувырком скатываюсь с сопки и оказываюсь на пустом пирсе рядом с лодкой. Глазам не верю! Неужели это я вновь стою рядом с ней?
Незнакомый молодой матрос с автоматом у трапа.
— Вам кого надо?
— Позови вахтенного офицера!
— Гусаченко?! Ты ли это?! Какими судьбами? — раздаётся с ходового мостика знакомый голос старшего лейтенанта Малкиева. — Спускайся в лодку.
Через минуту я в четвёртом отсеке у ракетчиков. У них обед. Меня тискают Печёркин, Мунконов, Иванишко, Широкопояс. У всех уже старшинские нашивки на погончиках. Прибежали Игорь Ставицкий, электрик Толстых, рулевой–сигнальщик Гончиков, химик Платонов, моторист Мутанов и другие. Радости нет предела. Бутылки с водкой пришлись кстати. Я рассказал парням о своей жизни на гражданке, об учёбе, о плавании на теплоходе и последним трамваем покинул Тарью. Навсегда.
Я был первым и единственным человеком, посетившим К-136 после демобилизации.
Через день «Григорий Орджоникидзе», пришвартованный кормой к причалу, поднял якоря и взял курс на Чукотку. Мы зашли в Эгвекинот, в Анадырь, в Провидения и в Уэлен.
В Эгвекиноте загрузили носовой трюм железными синими бочками. Внутри них что–то пересыпалось, вроде щебёнки. Бочки, наполненные лишь на треть, были очень тяжелы. Стрела крана дрожала от напряжения, поднимая каждую из них. Место погрузки — безлюдный причал, оцепленный караульной ротой солдат.
Что везли мы в тех бочках — ведомо было, наверно, командиру той роты. И ещё нашему уважаемому капитану. Во Владивостокском порту бочки перегрузили ночью в крытые вагоны в присутствии военных.
В посёлке Провидения я и Вовка Глущенко посетили местный рынок. Чукчи в большом количестве продавали здесь сувениры из клыков моржа и оленьей кожи, торбаза, тапочки, сумки, украшенные бисером.
— Какая красота! Возьми, Фрэнк, будешь дома щеголять, — показал я на комнатные туфли с оленьими пушистыми хвостами, обшитые бисером. Моему приятелю они тоже понравились.
— Сколько? — взяв в руки искусно сработанные вещи, спросил Глущенко.
— Двадцать пять, — ответила старуха–чукчанка с разрисованным белой и синей глиной лицом. Слезящиеся щелки глаз, никогда не мытые и не чёсанные космы волос. В руках трубка с длинным чубуком. Старуха выбила из трубки пепел на грязную ладонь и забросила в рот. Пожевала редкими жёлтыми зубами, выковырнула пальцем из–за щеки табачную жвачку, посмотрела на неё и снова засунула в рот.
— Двадцать пять, — повторила она.
— Носи сама. — Глущенко брезгливо положил тапки обратно. — От них такой ужасный запахан, Хуго, что впору зажимать нос и не дышать.
— Боюсь, Фрэнк, тебе ещё долго не отмыть руки. Шкуры зверей чукчи выделывают мочой беременных женщин и детским калом.
— Фу-у… Что же ты раньше не предупредил? А ещё друг, называется…
— А чтобы ты не смеялся над моим ужином у чукчей в Анадыре.
— Ладно, один–один! Квито!
В деревушку–стойбище из десятка чумов, коптящих небо в анадырской тундре, меня затащил помощник капитана, с которым я коротал ночные часы у руля.
— В Анадыре три дня стоим. Сгоняем к чукчам в тундру. За спирт выменяем у них песцовые шкурки, — предложил штурман.
— А мне они зачем? — задал я наивный вопрос.
— Дурак, хоть и студент–японист! Шкурки на барахолке толкнёшь. Водка есть?
— Одна бутылка…
— Маловато… Ладно, у меня фляжка спирта. Потом сочтёмся.
Мы приехали туда с геологами на вездеходе.
В просторном холодном чуме, обтянутом шкурами, седой, молчаливый чукча и его неопределённого возраста жена терпеливо ждали, попыхивая трубками, пока я развязывал рюкзак с водкой и спиртом. В этом рюкзаке мы намеревались увезти вымененные шкурки.
— Давай, начальника… Лей спирта, сколько не жалко. Сейчас моя баба закуска сварит. Шибко скусная закуска…
— Меняем на спирт и водку, — придержал фляжку штурман. — Одна кружка — одна песцовая шкурка. Идёт?
— Про шкурка песеца говоришь? Будет шкурка… Хороший шкурка… Наливай… Чукча знает. Будет тебе шкурка, начальника. Много песеца. Полный кружка наливай. Шибко хороший шкурка получишь.
Чукча выпил одним заходом полную алюминиевую кружку. Закачался, затянул какое–то монотонное мычание, шлёпая себя ладошкой по губам. Надоело его слушать. Штурман поёжился от пронизывающего сквозняка, потянулся к бутылке.
— Однако, прохладно. Может, и мы употребим для согрева. Этот народный фольклорист, смотрю, не скоро очухается. Ты как?
— Плесни, только не много, а то на обмен не останется.
Выпили. Чукчанка на керосинке закуску поджарила, нам подала. Что–то белое… Не то лапша, с мясом обжаренная. Не то вермишель. Попробовали: вкусно. Сковородку мигом навернули. Ещё попросили.
— Сейчас надою, — сказала чукчанка. Взяла котелок и вышла во двор.
— Не понял… Кого она доить собралась? — вопросительно посмотрел на меня штурман и, хмыкнув, вышел следом за хозяйкой. Он застал её в корале сидящей под облезлым оленем, понуро опустившим рогатую голову у привязи. Бока несчастного животного, истыканные шилом, кровоточили, привлекая огромных оводов. Они вились над ним с грозным жужжанием, но олень с бесжизненным видом переносил боль. Чукчанка тем временем ловко нажимала большими пальцами на вспухшие ранки, выдавливая оттуда личинки больших мух. Червяки шлёпались на дно котелка, и уже целая пригоршня их набралась для угощения дорогих гостей лакомым кушаньем.
Штурман не сразу понял, чем занята чукчанка. Когда до него дошло, какую «вермишель» мы ели, рвота свалила его в судорогах за угол чума, превращённый хозяевами в туалет. Его долго рвало, и вконец обессиленный, он ввалился в чум, схватил пьяного чукчу за ворот рваной и грязной телогрейки:
— Песцов давай, свинья узкоплёночная! И мы отваливаем отсюда!
Тот открыл или не открыл глаза — до того они узки, пробормотал:
— Моя на охоту зимой в тундра ходи… Много песеца лови. Тогда твоя приходи, много спирт, водка неси. Хороший песеца будет, начальника, шибко пушистый потом бери.
Штурмана опять потянуло на рвоту. Схватив фуражку, он выбежал из чума и, шатаясь, побрёл на стоянку геологов к вездеходу.
Чтобы меня тоже не стошнило, я старался думать о румяных яблоках и персиках, о розах и тюльпанах и плёлся позади, сожалея о зря потраченной бутылке водки, припасённой для особых случаев.
К полуночи мы возвратились на судно и заступили на вахту, во время которой второй помощник капитана беспрестанно выбегал на крыло мостика, и наклонясь над планширем, стонал в приступах рвоты. Может, и мне тех мучений было бы не миновать, но я не видел ужасной сцены «доения» оленя. Знаю о ней со слов штурмана.
Вот над этой неудавшейся поездкой за песцами и смеялся Глущенко.
А в Уэлене я стоял вахтенным у трапа, когда на борт поднялся солидный мужчина, представился Алексеем Петровичем Никитиным, начальником местной конторы «Заготпушнина».
— И что вас интересует на судне, Алексей Петрович? — чуть насмешливо спросил я, не находя связи между морской профессией и работой посетителя.
— Напрасно вы иронизируете, молодой человек, — видя мою улыбку, сказал уэленский пришелец. — Меня интересуете вы…
— Я?!
— Да, именно вы… Как моряк, прежде всего…
— Я всего лишь студент, прохожу здесь практику по японскому языку. Следующий рейс намечается на Японию…
— Замечательно! Студенты всегда отличались предприимчивостью. Предлагаю выгодную сделку: по приходу во Владивосток вы покупаете ящик водки и высылаете мне. Я меняю водку на пушнину у чукчей… Выручка пополам.
— Что-о?! На пушнину?! Ха–ха–ха! Недавно мы уже пытались это сделать с одним человеком. Бр-р! — вспомнил я о чукчанской «вермишели» и передёрнулся.
— Нет, в самом деле. Здесь сухой закон, водки нет, а чукчей на это барахло — он потрепал мою нейлоновую курточку — не купишь. А за огненную воду они песцов мне мешками несут. Ты ничего не теряешь, парень. Вот мой адрес и деньги. Жду посылку. Будешь в деньгах купаться, студент. Пока.
А. П. Никитин вручил мне конверт с адресом и важно удалился. В его походке чувствовались уверенность, самодовольство и сытость. Он даже не обернулся.
В конверте я нашёл сторублёвку, а доллар тогда был дешевле рубля. Спокойно доверил незнакомому человеку большую сумму и даже не попросил расписки. Сколько же у него тогда денег? Миллион? Или больше?
Возвратясь во Владивосток, я заявился в гастроном, гонимый желанием лёгкого обогащения. Всего делов то? На чужие деньги купить ящик водки и посылками отправить в Уэлен. Деньги вложил в записную книжку, сунул в задний карман брюк. В толчее магазина книжка выпала из кармана, а может, её украли.
С отчаяния я готов был разрыдаться.
Сейчас понимаю, что не плакать, а плясать от радости надо было. Господь Бог навёл мои глаза на ту книжку, чтобы потерять её вместе с нечестно добытыми деньгами.
Следующим летом, когда мне вновь пришлось побывать на Чукотке, я прочитал в анадырской газете статью «Пушное дело», по которому судили за спекуляцию в особо крупных размерах начальника Чукотской конторы «Заготпушнина» некоего Никитина А. П. с подельниками. Быть бы и мне среди его соучастников, но не угодно было моё жульническое намерение Господу Богу.
Практику по японскому языку на старших курсах я и Владимир Глущенко проходили на судах загранплавания: отстоял вахту и восемь часов свободен. Знакомься с японскими пассажирами или в японском порту общайся с представителями Страны Восходящего Солнца.
Так поэтично называют Японию — Нихон.
Слово это состоит из двух иероглифов: ни — солнце, хон — основа.
Нихон — солнечная основа!
И где здесь знаки «страна», «восходящего»?
Так, выдумки иностранных журналистов, впервые попавших в Японию, в страну контрастов и удивительных красот, в страну устойчивых традиций и богатейшей многовековой культуры, в страну землятрясений и цунами, вулканов и долин.
С широко раскрытыми глазами бродит иностранец по Японии, не в состоянии постичь умом её экономическое чудо, идеалы и символы японцев, их быт и обычаи.
Европейцу не понять, почему японец с истинно самурайским духом с глубоким уважением относится к женщине, но оброненные им платок, зонт, перчатку ему поднимет и подаст она.
Женщина уступит место мужчине в автобусе, в электричке. И если вы сделаете наоборот, вы унизите её женское достоинство.
При необычайно плотном движении автотранспора никто из водителей–японцев не уберёт с проезжей части малыша, беззаботно сидящего на ней с игрушкой, а все будут осторожно объезжать его.
Восторженно любуясь розовыми лепестками цветущей сакуры–вишни, с большим искусством составляя сказочно–прекрасные цветочные композиции, японские зрители оставят после себя в кинозале много мусора.
Возводя завод–гигант, японские строители не тронут мешающую стройке хижину рыбака.
Приветливо улыбаясь начальнику, японский рабочий, выходя из цеха, исколотит палкой лицо манекена этого самого начальника за его придирки.
На свидании юноша стесняется есть мороженое при девушке, но вместе они нагишом плескаются в бассейне и заходят в общий туалет.
Японцы едят, в основном, рис и морепродукты, избегают употреблять в пищу хлеб и куриные яйца и отличаются высокой продолжительностью жизни.
На островах площадью сравнимой с нашей Камчаткой проживают 127 миллионов японцев! Причём, для жилья пригодно лишь восточное побережье. Западная часть — сплошные скалистые горы. Не жизнь, а непролазная толчея. А население России 149 миллионов человек.
Вот и прикиньте, как тесно жить у них и как просторно у нас. Кстати, наши народы близки друг к другу не только границами, но и общими трудностями в изучении языков, культуры и обычаев. Недаром говорят: «Умом Россию не понять!». Как и Японию. А чтобы понять, в ней, как и в России, надо родиться и жить.
Вот в такую Японию, с полицейскими в противогазах на перекрёстках, с шокирующими воображение витринами, витражами и рекламными щитами, с обилием всевозможных товаров в магазинах–супермаркетах, с шумящими над головой эстакадами автомобильных и железных дорог, с широкими и беспрерывными людскими потоками, с изящными букетами икебаны в окнах мы и пришли июньским дождливым утром на теплоходе «Григорий Орджоникидзе».
Порт Хакодате в южной части острова Хоккайдо.
Два иероглифа: Хако — коробка и дате (от дару — находить). Схоже с нашим приморским городом Находка. Хоккайдо — три иероглифа: хоку — север, кай — море, до — остров. Население Хакодате около трёхсот тысяч человек. Здесь университет, Центр морского рыболовства, предприятия нефтеперерабатывающей, судоремонтной, судостроительной, химической, лесопильной, деревообрабатывающей, рыбоконсервной промышленности.
Японский докер рассказывал нам, что планируется соединить Хоккайдо с островом Хонсю подводным тоннелем.
В составе группы моряков, руководимой первым помощником капитана, мы побывали в заповеднике Окума с большим заросшим озером и потухшим вулканом Комагатакэ.
Посетили храм русской православной церкви, построенной в конце девятнадцатого века на склоне высокой горы.
Осмотрели стены и башни старинной крепости Горёкаку.
Прогулялись по окраинам и паркам города, где много горячих минеральных источников.
И, разумеется, не миновали киосков и магазинов — главной цели экскурсии.
Наши знания разговорного языка способствовали покупке шариковых авторучек, дешёвых сувениров, настенных календарей, блескучих галстуков и носков, плавок, женских приколок и сеточек для сохранения причёсок, зажигалок–пистолетиков, брелков и прочих не дорогих вещиц. На большее у нас не было денег.
В больших японских магазинах первый этаж занят игрушками. Своеобразный детский сад. Заходит мамаша, оставляет капризное чадо на попечение продавцов и спокойно отправляется на эскалатор шастать по отделам. Дитё тотчас хватает любую игрушку и делает с ней, что хочет. Я наблюдал, как один мальчуган находил забаву в том, что, сидя на полу, бил об него игрушкой–грузовиком. Колёса от машинки отлетали, малыш хохотал и требовал другую. Девушка–продавец со стандартной улыбкой молча бросала в коробку поломанную игрушку и взамен подносила другую. И ничего. Это у них в порядке вещей.
Зато я опарафинился. Долго перебирал стопку свитеров, примеривал, прикидывал на себя, вертясь у зеркала, разглядывал этикетки и ложил на место.
Продавец–японец, терпеливо наблюдавший за мной, увидел, что выхожу без покупки и встал в проходе. Вежливо раскланиваясь и в улыбке обнажая безобразно торчащие зубы, безошибочно определил в покупателе русского моряка.
— Господин что–то искать? Могу помогай… Какой одежда господин искать?
Мне стыдно признаться, что денег нет, а роюсь в вещах просто так, из интереса. Практичным японцам такое не понять: смотришь, значит, конкретно ищешь нужную вещь и покупаешь.
Я нашёл выход из положения:
— У вас такого нет. Мне нужен свитер пуховый, чисто белый и с голубыми оленями на груди: один так, а другой вот так, — объяснил я ему на смеси японского, английского и русского, помогая жестами. Например, пух я показал, дунув перед собой, как дуют на пушинки. И для наглядности растопырил пальцы влево и вправо, изображая ими оленьи рога.
— Аната ва фунэ Орудзоникидзэ–мару–дэ ирассяимасита ка. Со дэс нэ, — спросил дотошный продавец, не желая смириться с тем, что покупатель не нашёл в его магазине нужную вещь. («Вы судном Орджоникидзе прибыли? Не так ли?».)
— Хай, со дэс. (Да, так), — смущённо ответил я.
— Сумимасэн, о-намаэ ва нан то оссяимас ка, — ощерился зубатой улыбкой японец. (Извините, как ваша фамилия?).
Чтобы поскорее отвязаться, назвал фамилию. Японец что–то начирикал в блокноте, и я поспешил убраться. Да не тут–то было! Вечером в порт прикатила «Тоёта». Из неё вылез всё тот же назойливый японец с красивой коробкой в руках. Как назло, я оказался вахтенным матросом у трапа.
— Ком бан ва! (Добрый вечер!), — поприветствовал он меня как старого знакомого. — Гусаитенко–сан! Корэ ва аната–но моно дэс. Кайтэ кудасай! Поджалиста! (Господин Гусаченко. Это ваша вещь. Покупайте!). И профессионально–привычным жестом раскрыл коробку:
— Доодзо! Тотэмо уцукусий моно дэс! Кайтэ кудасай! Ватаситачи ва коно моно-о росиадзин–ни ооку симасита. Гусаитенко–сан! Аната–но канэ ва кудасай…(Пожалуйста! Очень красивая вещь! Покупайте. Мы таких вещей для русских много сделали. Ваши деньги, господин Гусаченко…).
Японец развернул свитер перед моими изумлёнными глазами. Белоснежный свитер, пара голубых оленей скачут на груди. И снежинки–звёздочки серебрятся над ними. Супер–свитер. Загляденье! Глаз не оторвать. Показаться в таком в «Золотом роге» — все умрут от зависти. Шикарный свитер, с отворотом. Лёгкий, тёплый, из настоящего пуха, с лавсановой ниткой для прочности. Не носить, а повесить в каюте на переборку вместо картины и любоваться. Вот какой свитер привёз японец. Одна беда: чем платить?
— Моно ва амари ёросий дэс… Сицурэй дэс га, каимасэн, — ответил я, с сожалением возвращая свитер японцу. (Вещь слишком хорошая… Простите, но купить не могу). — Канэ-о … (деньги). В волнении я забыл как сказать «не имею» и заменил словом «не мочь, не в состоянии». Канэ-о дэкимасен…(деньги не в состоянии). В доказательство я вывернул пустые карманы.
Когда до японца дошёл смысл сказанного, его узкие глаза стали шире, улыбка с корявыми зубами сползла с лица.
— Гусаитенко–сан! Ваша капитана такаку кау. (Дорого платить) Вы заказывай… Мы делай. Не карашо. Оченна не карашо. Наша вызывай полиция.
Мимо старпом проходил. Всё сразу понял. По–японски немного говорил.
— Не надо полицию. О-канэ ва каимасё. (Деньги заплатим), — успокоил он японца. — Орудзоникидзе–мару–ни ёку ирассяимасита. (Добро пожаловать на судно «Орджоникидзе»).
Там из сейфа капитана Асатиани во избежание международного скандала, нужная сумма йен переложилась в портмоне настойчивого продавца, а я неожиданно для себя стал обладателем дорогого свитера. Покупатели — судовые барыги тотчас пристали: «Продай!», но я не уступил, решил рассчитаться своими силами.
Всё лето потом работал за этот свитер.
А японцы, им что? У русских мода на такие свитера? Нет проблем! На компьютере оленей нарисовали, на электронном станке–автомате нитки пуховые зарядили: одну белую, другую синию. К вечеру в магазине кипы таких свитеров лежали. Да наши барыги не успели ими затариться. Утром «Г. Орджоникидзе» отдал концы и проливом Цугару ушёл в Находку.
Следующей зимой во время ноябрьских праздников я слетал в гости в Иркутск к другу Петру Молчанову, студенту–заочнику юридического факультета. Вдвоём мы посетили в Улан — Удэ нашего товарища–подводника Гену Терёшкина, работавшего на заводе, после чего на «АН‑24» вылетели к родителям Петра в село Сахули на берегу знаменитой реки Баргузин. Сходили в тайгу, побелковали. Его отец — участник Великой Отечественной войны Пётр Николаевич и мать Наталья Аббакумовна радушно встретили меня и проводили, снабдив деньгами на обратную дорогу.
Последнюю практику перед защитой диплома я вновь плавал на т\х «Григорий Орджоникидзе», сожалея о том недалёком времени, когда придётся расстаться с полюбившимся мне судном.
Пусть вас не коробит слово «плавал». Те, кто любит говорить: «Плавает дерьмо, а моряки ходят», лишь повторяют эту избитую поговорку, сами чаще всего видели море с берега, либо, рисуясь, выставляют себя этакими просоленными морскими волками. Откройте любую книгу с мемуарами известного флотоводца и вы найдёте в ней достаточно фраз типа: «Когда я плавал на крейсерах…». Именно, плавал, скажет истинный моряк, имея в виду работу, службу. Но нельзя сказать: «Мы уплыли в Токио». Или: «Завтра поплывём в промысловую путину». Правильно говорить: «Мы ходили в Йокогаму». «Мы уходим в путину на промысел». «Мы пойдём ловить сайру у Шикотана». «Я пойду на этом судне в Австралию с заходом в Сингапур». Так что, повторяю: я плавал матросом на «Орджоникидзе» и на этом судне ходил из Находки в Хакодате, из Йокогамы в Гонконг и другие порты.
И ещё несведущие люди часто называют гражданское судно кораблём, что тоже в корне неверно. Кораблём может называться лишь то плавсредство, на котором имеется вооружение и поднят военно–морской флаг. Любое другое — это судно.
В Сангарском проливе, кишащем лодками, застрахованные рыбацкие шхуны, старые калоши, норовили подставить свои борта, чтобы получить страховки за свои хламиды. Требовалось очень чётко выполнять команды капитана, чтобы избежать столкновения. После удачного прохода пролива капитан Шалва Григорьевич пожал мне руку со словами:
— Держи краба, моряк!
Да, в то лето я уверенно держал курс. И, надо полагать, неплохой рулевой из меня получился бы, но учёба в ДВГУ подошла к концу. Весной я получил диплом об окончании восточного отделения этого престижного учебного заведения. Несмотря на мою хорошую языковую подготовку, лучшие места при распределении на работу получили «блатные» — дети высокопоставленных особ. Они ушли в консульства, в КГБ, переводчиками–референтами на международную выставку «Экспо», в торгпредство. На практике мои однокашники, имевшие «волосатую руку», не плавали матросами, а толкались в японских театрах, в синтоистских и буддийских храмах, в музеях и библиотеках, в торговых представительствах. Виктора Совастеева, как самого прилежного, оставили в университете преподавать на японской кафедре. Вовка Глущенко ушёл в турагенство.
Меня направили в Дальневосточный научный центр младшим научным сотрудником ворошить на пыльных полках подшивки японских газет и журналов, потрёпанных книг и брошюр, заниматься их переводами за грошовую зарплату, без какой–либо надежды на получение квартиры.
Возможно, я написал бы несколько научных статей и даже защитил бы кандидатскую диссертацию на их основе, перебиваясь с хлеба на квас в комнатушке общежития ДВНЦ. Возможно… Но не о такой стезе я мечтал, дённо и нощно заучивая десятки «кандзи» — иероглифов, слов и выражений. И мог ли я после ходовой рубки лайнера, с которой видел необъятный простор, сидеть в библиотечном складе, рыться в словарях и справочниках? Что мог видеть я там, глядя на мир через замочную скважину?
Судить о сложных и глубоких научных проблемах, событиях и явлениях жизни, исходя только из своих собственных ограниченных представлений о мире то же самое, что смотреть на безграничное небо сквозь игольное ушко. Японцы на этот счёт говорят так: «Ёси–но дзуй–кара тэн нодзоку» — «Смотреть на небо через трубку тростника».
Но лучше всего положение младшего научного сотрудника, сидящего в книжном подвале ДВНЦ, определяла японская пословица: «И-но нака–но каэру тайкай-о сирадзу» — «Сидящая внутри колодца лягушка не знает о большом море».
Я не захотел сравниться с лягушкой, сидящей в колодце, и снова ушёл в море. На этот раз электриком китобойного судна «Робкий» флотилии «Слава», о которой в советское время был снят замечательный фильм–оперетта «Белая акация». Я мечтал быть похожим на альбатроса, и стоя на верхушке мачты, раскинуть руки–крылья и парить над пенными волнами, лететь навстречу штормовой буре. Неодолимая с детства страсть вновь гнала меня искать приключения на свою беспокойную голову.