Рассказ

Перед утром с озера донесся глухой, будто взрывной удар, от него дрогнули бревна дома. Казалось, кто-то огромный освобожденно вздохнул на все ущелье, и тотчас возродился наплывающий шум. Был этот шум плотен и всеобъемлющ, обнимал избу со всех сторон, туго наполнял ее.

Братья Аржанкины проснулись. Не зажигая света, привычно нашарили сапоги возле остывшей печки, сдернули с гвоздя возле двери стеганки, вышли.

На воле дул порывистый, сырой ветер. В кромешной тьме под крутым берегом ворочалось озеро, освобождаясь ото льда. Братья взволновались, глядели под ноги, в темень, где невидимые волны взламывали ледяные поля, крошили в густое месиво, гнали далеко, к истоку Бии.

Почти полгода Николай и Михаил Аржанкины провели в безлюдье. Осенью по чернотропу ушли в тайгу и вернулись с промысла на кордон в середине февраля, где дожидалась их Нюрка, жена Николая. С тех пор томились от безделья, заросли бородами, подолгу сиживали на берегу, глядя вдаль.

Там, в шестидесяти километрах был районный центр — Ключи, где жили отец с матерью и безмужняя сестра Варя. Но до Ключей не добраться. Идти пешком через хребты — без ног останешься. По льду — тоже дело гиблое. Зима стояла мягкая, и озеро парило черными полыньями.

С приходом ветра-ледолома братья почувствовали обновление. Николай вспомнил запах районного промтоварного магазина, на полках которого вперемешку лежали и конские сыромятные уздечки, и транзисторные приемники. Там, в самом углу, небрежно забросанные мотками веревок и другими хозяйственными товарами, грезился ему подвесной лодочный мотор «Вихрь». Очень явственно виделся: сквозь щели грубого реечного ящика — серебристый колпак обтекателя, уляпанный салидолом. И тонкая царапина на боку от неосторожной выгрузки. Знакомая такая царапина, словно сто раз ее видел.

Давно такой мотор желал Николай, потому что его движок совсем износился, отказывал в самый неподходящий момент и по скорости ни в какое сравнение с «Вихрем» не шел. И давно бы Николай купил себе такой мотор, потому что промышлял неплохо и деньги у него водились, да жена не позволяла.

Зимой, бывало, уговорит ее, и она согласится, а весной, когда приплывут в магазин, — на попятную. Зажмет в маленьком костлявом кулачке деньги — не подступись к ней. Жадно взглядывает на прилавок и полки, где разложены вороха одежды, щупает, примеряет. А потом вместо мотора покорно тащит за ней Николай разную бабью галантерею, без которой, по мненью Николая, вполне можно было бы обойтись.

В прошлом году, по весне же, купила ему кофту, каких тот сроду не видывал. Пеструю, расписанную нездешними яркими листьями. Примерил в доме стариков перед зеркалом — хоть плачь, хоть радуйся. Как пожелаешь.

Да еще отец усмехнулся:

— Ты в ей на улицу-то не выходи, Колька. Петухи заклюют.

— Ну что вы, папа. Отсталый какой, право. Теперь это модно, — убеждала Нюрка и все нахваливала свой подарок.

Однако кофту эту Николай снял и даже в магазин носил. Да разве там возьмут назад? Рады, поди, что нашелся дурак — купил. Так и валяется до сих пор в сундуке вместе с Нюркиными вещами. Глаза у нее до тряпок жадные, а того не замечает вроде, что рядиться не перед кем. Всю зиму да половину лета на кордоне проводят, вдалеке от людских глаз. А там самая милая одежда — ватная телогрейка да спецовочные штаны, которые и недороги, и сядешь в них где захочешь, беречься не надо.

На этот раз Николай решил ублажить жену. Убил за огородом пару линялых зайцев, сказал:

— Ты отдохни, Нюра. Выходной тебе сделаю.

Настряпал пирожков со свежатиной и завел старую песню про мотор после обеда, рассчитывая, что жена подобреет.

Нюрка разгадала нехитрый умысел, обрезала:

— Других дыр много.

— Дак их никогда все-то не залепишь. Все-то дыры… Без дыр-то и не бывает, — уговаривал тихим, сипловатым голосом.

Мишка в одежде валялся на постели от нечего делать. Руки под голову, глаза в потолок. Слушал нерешительный голос брата, дивился. Нюрка-то плоская, белобрысая, остроносая бабенка. И где только такую откопал брат. Ну, то, что некрасивая, — не беда. Бывает, баба красотой не выйдет, так характером возьмет, за душу ее полюбишь. А у этой и души, кажется, нет. Сварлива до невозможности. С утра заведется, с причиной, без причины ли, — гундит и гундит, будто наверстывает за то время, пока Колька тайговал.

И все-то не по ее: и как сказал муж, и как ступил. Другой мужик давно бы либо ее прогнал, либо сам ушел куда глаза глядят, а этот терпит, будто так и надо и по-другому быть не может. И ведь берут таких, как Нюрка, женятся на них. А может, такой и надо быть — настырной. Может, по-другому и не проживешь? Вон безответна Варька, так и жизнь наперекос.

Помянул сестру — сердце зашлось от жалости. Любил он ее за тихость и ласковость. Сидит она, бывало, дома с вышивкой, не видно ее и не слышно, а в избе от нее будто светлее. Что ни скажешь, что ни попросишь сделать — «ладно». Одно только слово от нее и услышишь.

Ее беспомощностью и воспользовался завгар, где она работала бухгалтером, большеротый, с пролысинами мужик. Оставил ее после смены подбить какой-то отчет, да и взял силой на засаленном дерматиновом диване, на котором редкий шофер не сиживал.

Она никому ни слова, ни полслова — к озеру.

Мишка пришел с работы, в гараже же слесарил, будто сердцем почуял: всегда она приходила вовремя, а тут нет ее. Кинулся искать. И почему-то прямиком — на берег. А она уж на припаромке. Веревка в руках с камнем и петлей.

Завгара он на другой день избил прямо в кабинете. Избил зверски, страшно, себя не помнил. Завгара — в больницу. Мишку — в отделение. Судили. Адвокат все допытывался:

— За что?

Отвечал односложно:

— По пьянке.

Отсидел два года.

Теперь, слушая перепалку брата с женой, ухмыльнулся.

За живое задела Николая эта ухмылка.

— А я говорю — куплю. Значит, куплю!

— Мы это еще посмотрим.

— Смотреть нечего. Кто тут хозяин?

Нюрка ехидно скривила остренькое, птичье лицо.

— Ты хозяин? Да какой ты хозяин, тюха ты!

Мишка заржал.

Тут уж Николай не выдержал, ругнул жену. Она сразу же, забрав собак, ушла к отцу на соседний кордон за восемь километров. Перед уходом грозилась:

— Ты еще придешь за мной. Поплачешь. На коленях поползаешь!

— Нужна ты мне! Сама прибежишь! — говорил ей Николай, возвышаясь в собственных глазах. Припоминал все унижения мужицкого достоинства, распалялся. Мотор решил брать непременно, боялся одного — пыл быстро пройдет.

…Михаил жадно вдыхал весенний воздух, хмелел, представляя, как он сдаст пушнину, купит дорогой костюм, белую рубашку, неделю погуляет со знакомыми парнями широко, вольно — даст истомившейся душе праздник, а потом пойдет устраиваться на работу в тот же гараж. Благо, слесарей не хватает, да и завгара перевели в другое село, где его еще не знают.

Мечтал, как будет жизнь свою налаживать. Сердце вздрагивало и частило, когда припоминалась белолицая, наливная повариха Клаша из леспромхозовской столовой.

До серого, промозглого утра Аржанкины ворочались на кроватях. Потом бродили по берегу, оглядывая до тошноты надоевшие за зиму дом, сарай, приземистую, закопченную даже снаружи баньку с прошлогодней полынью на крыше, клок огорода с набухшей, готовящейся рожать землей.

К полудню по мутной, густой воде приплыл Митрич, приемщик заготпушнины. Митрич привязал моторку к коряге, легко, без одышки поднимался на взгорок, где братья что-то ошалело-радостное кричали первому в эту весну человеку.

Приемщик — мужик в годах. Не толстый, и не скажешь, что худой. Широкое лицо чисто выбрито, цвета здорового, как это бывает у людей, много времени проводящих на природе и некурящих.

Глаза у него были удивительные: прозрачные, серые, детски чистые, в которые заглянешь, и отчего-то застесняешься. Был Митрич в зеленом дождевике поверх стеганки. На боку кирзовая сумка.

В избе Митрич покосился на незаправленные кровати, на грязный, заваленный сухарными огрызками и костями стол.

— Баба-то где твоя, Николай?

— А-а, подалась к отцу, — неохотно ответил тот.

— Чего так?

— Осердилась.

— Нехорошо, Николай, нехорошо… — Митрич покачал головой, неодобрительно косясь на Михаила. — Ты ее должен понять, бабу-то. Легко ли ей тут с двумя мужиками. Вас ведь накормить, обстирать надо. А хорошего слова от вас, поди, не дождешься.

— Ты нас не жалей, ё-моё, — перебил Михаил, начиная почему-то злиться. — Надо будет, сами пожалеем.

— Ну, шут с вами. Как хотите.

Митрич снял шапку, плащ, повесил их на гвоздик у двери. Сумку нацепил поверх телогрейки. Он оказался начисто лыс, только у висков рос редкий гусячий пушок.

Сдвинул рукавом сухари на середину стола, сел на табуретку, протяжно вздохнув.

— А я намаялся, покуда до вас добрался. Плыву, а лед так и шебуршит у бортов. Не дай бог, что с мотором, так и затрет льдами, утопит. Душой весь перемаялся… Поднесите гостю-то.

Аржанкины дружно захохотали. Они и вкус водки забыли.

— Бедно живете, — ласково улыбался Митрич. — А все почему? Потому что русский мужик задом умен. Сколько ни запасет, а все до весны не хватит. Так нет, чтобы сказать: Митрич ли, черт ли, дьявол, привези нам по весне. Я бы привез. Вон тесть твой, Николай, заказал. Везу ему парочку. В лодке лежат. Как огурчики. Не могу отказать, когда просят. Душа у меня такая, через нее и маюсь.

— Во дает, ё-моё, — обрадовался Мишка. — Дак я принесу.

— Как это ты принесешь? Человек заказывал с осени.

— Уважь, Митрич, — попросил Николай, искательно заглядывая в светлые, сочувствующие глаза.

— Че мне с вами делать? — думал вслух Митрич. — Отдать уж ли, че ли? И тестя твоего, Николай, обидеть не хочу, да и вас жалко. Это ведь надо — целую зиму без выпивки. Ладно, мужики, отдам.

Он сам сходил на берег.

Мишка торопливо прибрал на столе. Нарезал желтого сала, достал из подвешенного к потолку мешка сухарей, вымыл стаканы.

Братьям Митрич налил по граненому, себе плеснул чуть на донышке. Бутылку аккуратно закупорил пробкой.

— Зачем? — хмыкнул Мишка. — Еще пить будем.

— Когда будем, тогда и откроем. Чего добру выдыхаться?

— А почему себе мало? Так не бывает. Поровну надо, — возмутился Мишка, захватывая ладонью бутылку, но приемщик прикрыл стакан.

— Куда мне, старику, с вами тягаться. Вы-то вон какие медведушки. Вам и самим не хватит.

— Че-то мудришь, дядя, — покачал головой Мишка.

Аржанкины выпили, занюхивая сухарями.

— Как прошла? — поинтересовался Митрич.

— Как по маслу.

— Ну вот и слава богу.

После водки братьям стало легко. Они спросили, как живут мать, отец, сестра Варя, много ли пушнины сдают охотники с низовьев.

— Врать не буду. На соболишек нынче урожай. По сорок, а кто и шестьдесят котов сдал. Сами-то как?

— Середне, — уклонился Николай.

Митрич налил братьям еще по стакану из другой бутылки, себе плеснул. Выпили, раскраснелись. Мишка скинул рубаху, остался в майке. На плечах и руках синела татуировка: «Не забуду мать родную», «Нет в жизни счастья», черт с гитарой верхом на луне, еще что-то.

Митрич его улыбчиво разглядывал.

— Разрисовали тебя там, однако… Поди, весь разрисованный?

— Весь! — скалился Мишка.

— И на пузе есть?

Мишка задрал майку. Там красовалась рожа во все брюхо.

— Вишь, — хвастал Мишка. — Сейчас она смеется, потому что сытая. А жрать захочу — она плачет. Узнаем по ей, когда жрать садиться. Она у меня вроде барометра.

— А сзади есть?

— Где сзади?

— Ну, там…

— А-а, есть, есть! Кочегар с лопатой. Когда иду, он уголь лопатой шурует. Показать? Со смеху сдохнешь!

— Подь ты, — отмахнулся Митрич. — Пушнинки-то много ли набил? Хватит ли на тряпки, чтобы кочегара прикрыть?

Мишка уже разошелся.

— За нас не боись! — Сбегал в кладовку, принес свой мешок, высыпал соболей на неметеный пол. Картинно распрямился.

Митрич нехотя склонился, небрежно перебирал шкурки одной рукой, шевелил толстыми губами. Всех соболей разделял на две неравные кучки.

Поднял светлые глаза.

— Вот за эти, — показал на маленькую кучку из пяти шкурок, — по четвертаку приму, а те, — лениво кивнул на другую кучку, — по восемнадцать. Хотя дороговато будет и по восемнадцать. Пролысины на меху есть. Больные коты пошли ли, че ли…

— Постой, Митрич, — осторожно вмешался Николай. — Где ты видел пролысины? Я сам Мишкиных котов раздевал. И ость, и подшерсток — все на месте. Цвет опять же хороший. Ты погляди, темненькие они, бусеньких совсем мало. Давай уж по совести.

— Дело, конечно, ваше, — пожал покатыми плечами Митрич, — ежели мне не верите, сдавайте другому заготовителю. Но только скажу: нынче шибко строго принимают. Чуть где потерто — на полцены костят. А там разбирайся: об дерево кот ободрался или больной… — Помолчал. Лицо его размягчилось. — Я-то думал, сделаю вам, как лучше. Свои ведь люди. Соседи… — Укоризненно посмотрел на братьев, вздохнул обиженно. — Вот они, люди-то… Им хочешь, как лучше, а они за твою доброту твоим салом да по твоим мусалам.

— Ладно, начальник! — Мишка покачивался над грудой шкурок. — Че мы как на толкучке, ё-моё. Сколько мне причитается?

— Ну вот, это — по-нашему, — просветлел Митрич. — Зачем тебе по конторам с пушниной шляться. Я вот приму у тебя, — хлопнул ладонью по сумке. — Чек выпишу. Бывали у тебя чеки?

— От сырости?

— Ну вот, выпишу чек. Приедешь в Ключи, зайдешь в банк и чек в окошечко, как капиталист какой. Прошу, мол, мои денежки.

Приемщик опять потянулся к соболям и работал уже двумя руками. Встряхивал шкурки, дул против шерсти.

— Вот эти, как и договорились, — по четвертаку, а те тридцать шесть штук по восемнадцати…

— Тр-р, начальник. Почему тридцать шесть? А вон ту пару ты зачем не считаешь? Забыл, что ли?

— Какую пару? Вот эту? Ну, ты, парень, совсем неграмотный. — Заготовитель казался растерянным от Мишкиной непонятливости, глядел на него ясно и прямо. — Это за водку и за то, что на месте принял. Спроси брата. Он наши законы знает.

Мишка повернулся к брату.

— Это какие такие «наши»? Раньше их не было.

Николай опустил глаза:

— Придумали.

— Кто придумал? Заготпушнина? Не-ет, вижу, не заготпушнина. Может, ты, Колька, придумал? Тебе он на руку, такой закон, ты его и придумал? Нет, не ты? Ага, значит, ты, Митрич, ангельская твоя душа!

Мишка уже орал, диковато скалился. Колька струхнул, пытался его уговаривать, но тот не слушал.

— Отвали, я такие законы знаешь где видал? Я их в лагере не признавал. А тут, на воле!

— Да он пьяный, че с ним разговаривать, — тихо сказал заготовитель и поднялся. Чувствовал: самое время уйти.

— Нет, погоди. — Мишка поймал его за ворот плаща, накручивая на кулак грубую ткань. — Ты мне скажи-и!

Страшен был Мишка с прищуренными в ярости жгуче-черными, как у цыгана, глазами, со всклокоченной, нестриженой головой. По татуированным плечам перекатывались мускулы.

Митрич вдруг вырвался и с неожиданным проворством кинулся в дверь.

Мишка кинулся за ним, но брат загородил дверь.

— Че ты делаешь? Ты знаешь, че за это будет?

Они сцепились. Коренастый Мишка оказался сильнее длинного, нескладного брата. Зазвенело стекло с перевернутого стола. Падая, Николай ударился лицом о спинку кровати.

Выскочив во двор, Мишка увидел, что приемщик успел уже оттолкнуть лодку от берега и, согнувшись над мотором, торопливо дергал шнур стартера. Мишка смотрел на него секунду-другую, побежал в избу и вернулся с ружьем. Широко расставив ноги, целился.

Из избы, зажимая рукой рассеченную губу, бежал брат. Сквозь пальцы у него сочилась кровь и капала на желтую от частых стирок исподнюю рубаху.

Он ухватил ствол ружья, тянул, разбрызгивая кровь с бороды. В это время внизу, затрещал мотор и, захлебываясь, понес лодку подальше от берега. Митрич прятался за обтекателем, что-то кричал и грозил кулаком.

— Ушел, гад, — сплюнул Мишка и отдал ружье.

— Дурак ты, дурак, — плюнул кровью Николай. — За это знаешь?..

— Знаю. Да он же грабит вас, а вы молитесь на него. Ненавижу!

Вернулись в избу. Николай смыл кровь с лица, Мишка залепил ему губу пластырем. Сели на кровать, остужались. На полу валялись бутылки. В них еще была водка. Не пролилась — пробки.

— Передом живет, гад, — подивился Мишка.

Допили. Николай совсем скис.

— Ох, заварили кашу. Как расхлебывать будем?

— А ты не страдай. С тебя спросу нет.

— Это ты так рассуждаешь. А они по-другому скажут. Припаяют как соучастнику. Эх, Мишка, Мишка… Одно горе через тебя. Нюрка тот раз ушла, а теперь в милицию попадем.

— Заткнись, и так тошно. Я один виноват. Ты ни при чем.

За окном тоненько посвистывал промозглый ветер в голых ветвях. До самого вечера братья молчали, будто к чему прислушивались, и, едва стемнело, легли спать.

Ворочались и — молчали.

А на другой день приплыл на катере участковый Вася-милиционер и увез братьев в Ключи. Братья и в лодке сидели молча, сторонились друг друга, будто незнакомые.

Вася-милиционер сказал:

— Что, Михаил, надоело на воле? Назад потянуло?

На это Мишка никак не отозвался, а Николай осуждающе покачал головой и вздохнул. Для Васи.

Вася отпустил братьев к старикам, велел никуда не отлучаться, ждать, когда вызовут.

Тосковал раньше Мишка по дому, а теперь, не раздеваясь, сидел в родной избе, как в гостях. На лавке. Будто и не дома, а на вокзале, когда ты вроде бы уже и не здесь, но еще и не там, куда едешь. Нигде. В пространстве.

Мать и раньше была маленькая, иссохшаяся, а тут совсем сморщилась от нового горя. Плакала сухими глазами. Слез не осталось.

Отец, еще крепкий мужик, леспромхозовский охотник, сидел у стола, подперев руками голову. Варя, потускневшая, с красным от слез лицом, молча сидела на койке.

— Что же мне с тобой делать, Мишка… — чужим, натужным голосом говорил отец. — Ведь до чего дожил. Иду по улице, а на меня все зыркают, как на чуду какую. И Кольку вон впутал. А у него — жена. Теперь и его потянут.

— Никуда его не потянут. Скажу, один виноват.

Тягостно было в доме, и Михаилу хотелось, чтобы поскорее пришли за ним, увели, чтобы все поскорее встало на свои места, чем мучиться в неопределенности.

Мать вызвала отца в сени, и сквозь дверь слышно было, как что-то шептала ему, всхлипывая. Отец басил однотонно и редко, как бы не соглашаясь, потом замолчал.

Вскоре мать накинула шаль на жидкие седые волосы, торопливо ушла. Вернулась она не одна. Заискивающе и жалко улыбаясь, пропустила впереди себя Митрича. А он, не переступая порога, говорил скорбно:

— К вам теперь и заходить боязно. Того гляди пальнете или ножом пырнете.

У Мишки затвердели скулы, горячо под сердцем ворохнулась злость, но он затенил глаза под ледяным отцовским взглядом.

— Заходи, заходи, сосед. Никто в моем доме тебе худого не сделает.

Митрич прямо в телогрейке прошел к столу, сел на табуретку, выжидательно глядя на отца. Потом перевел глаза на плачущую мать. Сказал:

— Вот они, нонешние-то. Не знаешь, чего от них и ждать, чего выкинут. Родителей бы пожалели.

Отец хмурился, соглашаясь, кивал головой и, выждав время, заговорил раздумчиво:

— Но дак как, сосед, может, дело полюбовно закончим?

— Ты прямо сразу, — печально усмехнулся Митрич.

— А я крутить не умею. Зачем крутить?

— Эх, Кузьмич, Кузьмич… Ты сам-то подумай, как можно полюбовно, если меня чуть жизни не решили. А у меня три дочери. Осиротили бы их ни за что ни про что. Да и казенный я человек. У меня сумка с денежными бумагами. Отняли бы сумку, а самого головой в озеро. Ищи потом свищи.

— При чем сумка? Че болтаешь? — поднял голову Михаил.

— А ты сиди! — рявкнул отец. — Еще одно слово услышу, пристрелю прямо в избе, идол.

— Вот видишь, видишь, — обрадовался приемщик. — Ему слово, а он тебе десять. А того не поймет, что держаться надо тише воды. Ведь, что про него ни скажи — всему поверят. Сидел.

— Понимаю, Митрич, — продолжал отец глухо. — Тебе горько, а мне еще горше. Ведь мой сын-то. Какой ни есть, а жалко. Давай обсудим это дело и сойдемся по-соседски. Ну, посадят его. Большая тебе корысть с этого будет? Давай так: прими десять котов и дело завершим.

— Я бы рад, соседушка, да как его прощать, Мишку? Че мне люди скажут? В тот раз чуть мужика не до смерти убил, нонче в меня норовил пальнуть. А завтра че будет? Как такому с людьми жить? Если прощу — совестью замучусь. Кого-то безвинного под ружье или под ножик подставлю. Нельзя ему в обществе, Кузьмич. Как тут ни крути, а нельзя. Шибко уж дикий он у тебя.

— А мы его на кордон спровадим. К самым гольцам. Там, окромя зверья, никого нет. Там ему сподручно будет.

— Ой, прямо не знаю… Вася-милиционер велел докладную писать.

— Еще пять добавлю, — твердо сказал отец и пошел в кладовку.

Мишка выскочил в сени, шептал:

— Колькиных не давай. Он мотор купить хочет. Моих отдай.

— Без тебя разберусь.

— И что вы все трясетесь перед этим… — исходил злобой Мишка. — Ну доберется до него Вася-милиционер, ну доберется. Гад я буду, если не доберется!

Отец положил мешок к ногам Митрича. Мать расправила края мешка, чтобы видны были шкурки.

Приемщик задумчиво глядел в окно. И — молчал. Все молчали: ждали. Наконец, Митрич посмотрел на соболей. Рука потянулась к шкуркам.

— Ты не сумлевайся, сосед, — сказал отец. — Барахла не подсуну. Своих отдаю. Сплошь черненькие.

Тот равнодушно, нехотя помял мех в пальцах, сказал:

— Вот, Кузьмич, на волоске от смертушки был, а прощаю. Душа у меня такая. Сколько я через свою душу пережил — не рассказать.

А через день отец повез на своей моторке сыновей по кордонам. Первого высадил Николая. Он поклонился отцу, неловко кивнул брату, что-то хотел сказать, но не сказал, топтался, держа в руке рюкзак с подарками для жены.

«А ведь права была Нюрка. Поплачет братка, на коленях перед ней поползает», — Михаил представил себе это и отвернулся.

Поплыли дальше, огибая каменный мыс, с которого Мишка целил в приемщика. Озеро уже полностью очистилось ото льда, колыхалось вольно, покачивая горы на горизонте.

Михаил молчал, молчал, не выдержал.

— Жалко, я не стрельнул тот раз, ё-моё.

Отец с удивлением на него посмотрел, но не обругал, только вздохнул и отвернулся, глядя на излизанные волнами черные камни, где из расщелин зеленели новорожденные листья травы.