Этика

Гусейнов Абдусалам Абдулкеримович

Апресян Рубен Грантович

Раздел IV

ПРОБЛЕМЫ ПРИКЛАДНОЙ ЭТИКИ

 

 

Мораль становится действенной основой практического поведения не сама по себе и не наряду с внеморальнымии нормами и психологическими мотивами, а всегда преломляясь через последние. Мы уже ссылались на мнение Канта, согласно которому во всем мире, быть может, никогда не было ни одного поступка, который был бы совершен из одного лишь уважения к нравственному закону и который не имел бы достаточных оснований помимо морали. Адекватное осмысление морального опыта требует поэтому конкретного анализа того, как мораль преломляется в тех или иных формах деятельности, сферах жизни, типовых ситуациях.

Исторически наиболее существенными являются видоизменения морали, которые связаны с национально-культурной, социально-статусной, профессиональной принадлежностью людей. В определенном смысле каждый народ, каждый класс, каждая профессия вырабатывают свою мораль. Наиболее показательны в этом отношении писаные и неписаные профессионально-нравственные кодексы, обеспечивающие достойное и общественно значимое поведение человека в рамках его профессиональной деятельности. В них особое внимание уделяется тем видимым отступлениям от общих моральных норм, которые диктуются своеобразием профессии (типичный пример — так называемая врачебная тайна, включая практиковавшееся до недавнего времени сокрытие от пациента тяжелого диагноза).

В современных условиях общественно значимый характер приобрела моральная жизнь не только в ее особенных формах, но и в индивидуальных, единичных проявлениях. Это явилось следствием многих факторов, среди которых два представляются наиболее важными.

Прежде всего речь идет об изменении реального статуса индивида в обществе, выражающемся в том, что общество в целом, в том числе и прежде всего государство, гарантированно обеспечивает его основные человеческие права, с акцентированным пристрастием оберегая их в тех случаях, когда индивид принадлежит к разного рода меньшинствам. Не только большая социальная группа или общность — народ, сословие, семья, профессия и т. д., но и отдельная личность, личность сама по себе и даже прежде всего, становится средоточием, фокусом общественной жизни.

Другим важным фактором явилось новое качественное состояние техники и технологии деятельности. Усложнились коммуникация и вся система организации социального пространства, в результате чего сбой в одном звене сказывается на состоянии системы в целом. Появились столь дорогостоящие технологические возможности, направленные на поддержание благополучия человека, прежде всего его жизни и здоровья, что каждый случай их применения становится общественно значимым событием.

Эти изменения имели одним из своих следствий интенсивное развитие прикладной этики, в рамках которой наиболее развитой и оформившейся является биомедицинская этика. Прикладная этика — не просто приложение результатов теоретической этики к практике. Она, скорее, является особой стадией развития и морали, и этики, знаменуя собой одновременно новую, более глубокую и конкретную форму их синтеза. В рамках прикладной этики теоретический анализ, общественный дискурс и непосредственное принятие морально ответственного решения сливаются воедино, становятся содержанием реальной соответствующим образом организованной общественной практики. Это — особая форма теоретизирования; теоретизирование, непосредственно включенное в жизненный процесс, своего рода теоретизирование в терминах жизни. И это — особая форма принятия ответственных решений, самой человеческой практики, когда последняя поднимается до теоретически осмысленного уровня.

Прикладная этика сложилась в последние десятилетия, наиболее бурно развивается в западных странах, так называемых открытых обществах, прежде всего в США. Наиболее показательными для понимания феномена прикладной этики являются проблемы, которые можно назвать «открытыми моральными проблемами». Это такие проблемы, по поводу моральной квалификации которых нет единства мнений в общественном сознании — ни среди специалистов, ни среди широкой публики. Это — смертная казнь, эвтаназия, аборты, трансплантация органов, эгоизм рыночной конкуренции и др. Они открыты в том смысле, что открытым (нерешенным) остается вопрос о нравственно достойных способах их практического решения. Применительно к ним речь идет не просто о нарушении общепринятых моральных канонов, что было бы простой банальностью, а об отсутствии таких канонов. К примеру, норма «Не кради» никогда в своей категоричности не соблюдалась и не соблюдается. Тем не менее по вопросу о том, имеет ли она нравственный статус, серьезных споров не существует. Все знают, что воровство есть зло. С открытыми моральными проблемами дело обстоит принципиально иначе. Здесь нет согласия на уровне самих норм и ценностей. К примеру, и точку зрения, осуждающую смертную казнь, и точку зрения, утверждающую ее, одинаково аргументируют категориями справедливости и милосердия.

Более конкретно описывая своеобразие открытых проблем морали, следует указать на следующие признаки.

Во-первых, они связаны с легальными и публичными сферами жизни общества, которые поддаются рациональному регулированию и социальному контролю. Само их наличие как проблем, притягивающих к себе общественное мнение, свидетельствует о повышенных нравственных требованиях, предъявляемых к официально санкционированной институционально оформленной деятельности. К примеру, в государствах, в которых практикуется смертная казнь, по этой причине погибает значительно меньше людей, чем в уличных драках или семейных ссорах. Тем не менее не уличные драки или семейные ссоры, а смертная казнь находится под особым и пристальным вниманием общества, вызывает большие волнения и споры. Такая избирательность вполне понятна и оправдана, так как смертная казнь есть не просто убийство, а убийство, совершаемое в результате ясно сформулированной и дефинитивно выраженной воли общества. Это — сознательный акт государства.

Во-вторых, осмысление открытых моральных проблем не сводится к выработке определенной моральной позиции, оно требует также специальных знаний. Моральный выбор здесь совпадает с профессиональной безупречностью решения. К примеру, нельзя выработать нравственного отношения к проблеме трансплантации органов без ответа на вопрос о критерии жизни и на массу других специальных научных вопросов.

В-третьих, открытые проблемы представляют собой такие отступления от моральных требований, которые претендуют на моральный статус. Их можно охарактеризовать как исключения из правил, подтверждающие правило. Предполагается, что речь идет о таких исключительных ситуациях, когда лучшим способом следования норме является отступление от нее. Так, например, один из самых популярных аргументов в пользу эвтаназии состоит в том, что это делается во благо того, кто обрекается на смерть.

В-четвертых, открытые проблемы морали, хотя и имеют казусный характер, тем не менее не решаются с помощью казуистического метода. Они являются открытыми не потому, что не найдено решение, а потому, что они не имеют его. Это — прикладные и в этом смысле единичные проблемы. А понимание единичного не может иметь логически обязывающих формул. Здесь существенно важна не столько безупречность самого решения, сколько безупречность способа его принятия. Не случайно поэтому практика открытых проблем морали в современных обществах, как правило, связана с деятельностью особых этических комитетов, призванных обеспечить взвешенность принимаемых решений, блокировать соблазны злоупотребления, сопряженные с самой сложностью ситуации.

Существует два типа открытых проблем. Первый охватывает ситуации, допускающие нравственно аргументированные отступления от добра. Второй касается ситуаций, нравственно санкционирующих использование зла. Примером проблем первого типа является аборт, который в случае его нравственного оправдания претендует на то, чтобы быть исключением из общегуманистического принципа, утверждающего святость человеческой жизни. В качестве иллюстрации открытых проблем второго типа упомянем так называемую ложь во благо, когда мораль для определенных, строго обозначенных и вполне контролируемых ситуаций оправдывает отступление от категорического требования «Не лги».

Словосочетание «открытые проблемы морали» вызывает ассоциацию с термином «открытое общество». Она не случайна. Открытые проблемы морали существуют, как правило, в открытом обществе, являясь одним из выражений его плюрализма. Особо следует подчеркнуть: указанные проблемы обретают статус открытых в масштабе общества. Это вовсе не исключает, а, напротив, даже предполагает, что отдельная личность может иметь о каждой из них совершенно определенное мнение. Для отдельной личности данные проблемы могут быть и чаще всего являются вполне закрытыми.

Открытые моральные проблемы наглядно демонстрируют нормативную сущность этики. В случае этих проблем то или иное этическое решение очевидным образом оказывается той или иной моральной позицией. Обсуждая вопросы о том, допустимы ли аборты, эвтаназия и т. д. мы не только высказываем определенные, более или менее истинные суждения, но осуществляем также определенный моральный выбор. Здесь ярко обнаруживается практически обязывающая мера этических, утверждений.

 

Тема 27

РАЦИОНАЛИЗМ И ЭГОИЗМ

 

Весь порядок этического рассуждения как будто ведет к утверждению в жизни принципов справедливости и милосердия, однако социальная практика провоцирует или прямо обусловливает поведение, которое в ценностном плане является эгоистическим, но с прагматической точки зрения как будто бы единственно правильно и житейски оправданно. Человек сплошь и рядом оказывается в ситуациях, когда, желая быть порядочным и добродетельным, он вынуждаем, или ему приходится действовать в обход, а то и вступать в противоречие с моральными принципами. Получается, что с точки зрения практической рациональности правильным оказывается эгоизм, а не справедливость и милосердие.

 

Эгоизм

Как уже отмечалось, эгоизм (от лат. ego — Я) — это жизненная позиция, в соответствии с которой удовлетворение личного интереса рассматривается в качестве высшего блага и, соответственно, каждому следует стремиться только к максимальному удовлетворению своего личного интереса, игнорируя интересы других людей или общий интерес, а то и нарушая их.

Эгоизму противостоит альтруизм, такая нравственная позиция или принцип, в соответствии с которыми каждый человек должен совершать бескорыстные действия, направленные на благо (удовлетворение интересов) другого человека (ближнего) и общее благо.

Ценностно-императивный смысл противоположности двух позиций понятен: альтруизм и эгоизм противостоят друг другу как добро и зло, добродетель и порок. Однако в то время как зло и порок отвергаются нравственным сознанием однозначно, эгоизм не всегда воспринимается как радикально негативное явление. Моральное сознание как будто бы иногда готово отнестись к нему «с пониманием». Неправильно было бы усматривать в этом непоследовательность или компромиссность морального сознания. Скорее, надо постараться увидеть в такой «терпимости» проблему более широкую — не только нравственную, но и социальную.

«Эгоизмом» нередко называют себялюбие, т. е. естественное чувство самосохранения и благоволения к самому себе. Между тем себялюбие не обязательно предполагает ущемление чужих интересов. «Эгоизмом» также называют самомнение, или самодовольство, при котором благоволение к себе может в самом деле осуществляться за счет других. Но если взять эгоизм в этом втором значении, как самодовольство, под эгоизм могут быть обоснованно подведены и такая позиция, которая выражается словами: «все должны служить моим интересам», и другая, которая выражается словами: «все должны следовать моральным принципам, кроме меня, если это мне не выгодно», и наконец, третья, которая выражается словами: «всем позволительно преследовать собственные интересы, как им заблагорассудится».

Оставим последнюю формулу. Первые две очевидно противоречат фундаментальным нравственным требованиям — золотому правилу и заповеди любви. С точки зрения золотого правила, в них, несомненно, нарушены принципы равенства и взаимности. С точки зрения заповеди любви, они допускают использование индивидом других людей в качестве средства в достижении собственных целей. С более общей этической точки зрения, обе формулы противоречат критерию универсальности нравственных требований и универсализуемости нравственных решений и суждений. Такое отношение к себе как к безусловной ценности при отношении к другим исключительно как к средству для достижения собственных целей представляет собой крайний эгоизм и точнее называется эгоцентризмом. В таком своем выражении эгоизм усугубляет обособленность и отчужденность человека от других людей, а в той мере, в какой жадность и корысть ненасытны, — и от себя самого.

Третья формула может быть признана в качестве морально достоверной, но при определенной модификации: «всем позволительно преследовать собственные интересы, если они не нарушают интересы других». Собственно говоря, она вполне вписывается в нравственную норму «Не вреди».

Нравственная узость этой нормы становится в особенности очевидной, если сопоставить ее с принципом альтруизма, как он сформулирован О. Контом: «Живи для других», или — на более строгом языке морали: «Поступай так, чтобы твой личный интерес служил чужому интересу». Однако эти принципы отнюдь не перечеркивают скромное «Не вреди». Более того, она сохраняет особый статус внутри морали, поскольку некоторыми моралистами высказывалась точка зрения, согласно которой допускаются некоторые исключения из требования содействовать общественной пользе, в соответствии с которыми человек, ориентируясь на счастье большего числа людей, вправе причинить некоторый вред небольшому числу людей. Чтобы предотвратить эти допущения, необходима разработка таких нравственных кодексов, которые однозначно бы устанавливали превалирование правила «Не вреди» над правилом «Помогай ближним».

В третьей, надо сказать наиболее мягкой, своей версии эгоизм оказывается приемлемым для универсалистски ориентированного нравственного сознания. Но в такой своей форме эгоизм и не представляет проблемы. Эгоизм проявляется в ситуации конфликта интересов, когда индивид решается на удовлетворение личного интереса в ущерб интересу другого человека (других людей) и стремится к этому.

 

Рациональность действий

Действия являются рациональными в различных отношениях. Во-первых, это — правильные действия в буквальном смысле слова, т. е. действия, отвечающие установленным правилам. Например, оплатить проезд в автобусе без кондуктора — рационально, поскольку таким образом выполняется обязанность пассажира, пользующегося правом проезда на общественном транспорте. Во-вторых, это — благоразумные действия. Многие склонные проехаться без билета надеются на то, что «авось» контролеров не будет; но сама возможность «попасться» беспокоит их не фактом штрафа, а тем, что они оказываются в постыдной ситуации, в которой их мелкое мошенничество становится явным всем; эти стыдливые (хотя и нечестные) люди, скорее, готовы оплатить проезд, чем «трястись» в ожидании возможного (пусть и мимолетного) позора. В-третьих, это — благоразумные, в смысле практичные (т. е. экономичные, сберегающие ресурсы), действия. Например, на неоплаченный проезд в автобусе может быть наложен контролером штраф, так что за поездку придется заплатить цену, многократно превышающую установленную стоимость поездки. В-четвертых, это — лояльные, т. е. отвечающие административным и иным установлениям и сложившимся коллективным привычкам, действия. Так, оплата проезда, помимо исполнения обязанности и во избежание штрафа, может иметь для человека и тот смысл, что каждый пассажир вносит свою толику на поддержание системы общественного транспорта. И таким образом он вступает в косвенную полемику с теми, для кого рациональность, и это, в-пятых, заключается в поддержании взаимности, сбалансированности отношений. Так, с этой точки зрения, проезд следует оплачивать, если транспорт работает, как должен работать: без нарушения расписания, а само расписание учитывает потребности пассажиров; автобусы находятся в достаточно хорошем техническом состоянии (зимой они отапливаются, а летом работает вентиляция), водители не грубят пассажирам и т. д. В-шестых, это — честные действия, т. е. такие, которые человек совершает, сохраняя и утверждая собственное достоинство, предполагая, что каждый достойный человек поступил бы на его месте так же. Наконец в-седьмых, это — действия, в которых наиболее полным образом учтены все возможные обстоятельства его совершения.

За разнообразием смыслов рациональности действий (а также суждений и решений) просматривается, таким образом, определенная схема: требование рациональности предполагает необходимость учета в частном более или менее общих критериев. Посредством рационализации частный случай подводится под некоторый стандарт, ему придается значение, выходящее за рамки конкретной ситуации.

Как мы видели, смысл морали также заключается в том, что частные интересы ограничиваются ради общих интересов. Правильно ли отсюда сделать вывод, что поведение «по морали» — всегда рационально?

Практическая проблема, которая здесь возникает, раскрывается в следующих вопросах: (а) всегда ли индивид должен подводить свои действия под высший (возвышающийся над ситуацией и непосредственными житейскими задачами) стандарт? (б) всегда ли рациональное поведение нравственно, а если нет, то (в) чему следует отдавать предпочтение в случае конфликта моральности и рациональности?

 

«Разумный эгоизм»

Установленная нами выше вариативность действительных нравственных позиций, которые нередко объединяют одним словом «эгоизм», существенна для понимания самого эгоизма. Было бы неправильно отнестись к этому анализу, как к своего рода интеллектуальной уловке, с помощью которой универсальная альтруистическая мораль, подобно Одиссею и его соратникам в Троянском коне, пробирается в удел эгоизма с тем, чтобы побороть его изнутри. Напротив, в различении формул эгоизма обнаруживается возможность того, что эгоизм не всегда несет в себе зло. Он может быть незлым и добрым в той минимальной степени, которая обеспечивается соблюдением требования «Не вреди».

Критики эгоизма высказывают мнение, что эгоизм является аморальной нравственной доктриной. В самом деле, если для человека главное реализовать личный интерес, то исполнение извне предъявляемых требований не является для него значимым. По логике, согласно которой личный интерес — исключителен, в крайних ситуациях эгоист может пойти на нарушение наиболее радикальных запретов — на ложь, кражу, донос и убийство.

Но принципиальная возможность эгоизма, ограниченного требованием «Не вреди», свидетельствует о том, что исключительность частного интереса не является непременным свойством эгоизма. Сторонники эгоизма замечают в ответ на критику, что при определении эгоизма некорректно из вопроса о нравственных мотивах поведения (личный интерес или общий интерес) делать вывод о содержательной определенности поступков, из них вытекающих. Ведь в личный интерес индивида может входить исполнение нравственных требований и содействие общему благу. Такова логика так называемого разумного эгоизма.

Согласно этому этическому учению, хотя каждый человек в первую очередь и стремится к удовлетворению личных потребностей и интересов, среди личных потребностей и интересов необходимо есть такие, удовлетворение которых не только не противоречит интересам других людей, но и содействует общему благу. Таковы разумные, или правильно понятые (индивидом), интересы. Эта концепция высказывалась уже в античности (ее элементы можно найти у Аристотеля и Эпикура), но широкое развитие она получила в Новое время, как составляющая разных социально-нравственных учений XVII–XVIII вв., а также XIX в.

Как показали Гоббс, Мандевиль, А. Смит, Гельвеций, Н.Г. Чернышевский, эгоизм является существенным мотивом экономической и политической деятельности, важным фактором общественной жизни. Эгоизм как социальное качество личности обусловливается характером таких общественных отношений, в основе которых лежит полезность. Выражая «подлинные» и «разумные» интересы человека (скрыто репрезентирующие общий интерес), он оказывается плодотворным, поскольку содействует общему благу. А общий интерес не существует отдельно от частных интересов, более того, слагается из разнообразия частных интересов. Так что человек, разумно и успешно реализующий собственный интерес, способствует и благу других людей, благу целого.

У этой доктрины есть вполне определенное экономическое основание: с развитием товарно-денежных отношений и присущих им форм разделения труда любая частная деятельность, сориентированная на создание конкурентоспособных товаров и услуг и, следовательно, на общественное признание этих результатов, оказывается общественно полезной. Это можно выразить по-другому: в условиях свободного рынка автономный и суверенный индивид удовлетворяет свой частный интерес лишь как субъект деятельности или обладатель товаров и услуг, удовлетворяющих интересы других индивидов; иными словами, вступая в отношения взаимопользования.

Схематически это можно выразить так: индивид N обладает товаром t, в котором нуждается индивид М, обладающий товаром t’, составляющим предмет потребности N. Соответственно интерес N удовлетворяется при условии, что он предоставляет М предмет его потребности и тем самым содействует удовлетворению его интереса. Следовательно, в интерес N входит содействие интересу М, поскольку это является условием удовлетворения его собственного интереса.

Это, как мы видели (в теме 22), такие отношения, которые, регулируемые принципом равенства сил или соответствующими правовыми установлениями, объективно ограничивают эгоцентризм. В широком плане принцип взаимопользования (взаимополезности) позволяет примирять конфликтующие частные интересы. Тем самым эгоист получает ценностное основание для признания значимости, помимо своего, и другого частного интереса без нарушения приоритетности собственного интереса. Так что предметом частного интереса человека оказывается также исполнение системы правил сообщества и тем самым поддержание его целостности. Здесь напрашивается вывод о том, что в рамках такой прагматически, т. е. на пользу, успех и эффективность, сориентированной деятельности ограниченный эгоизм, во-первых, допустим, во-вторых, необходим. В случае отказа от эгоизма отношения перестают быть отношениями взаимной полезности. Хозяйственные отношения не могут строиться иначе, как именно отношения полезности, в частности, взаимной полезности. В противном случае хозяйственные усилия обречены на провал.

Однако в возникающих внутри и по поводу хозяйственной деятельности общественных связях и зависимостях теоретики разумного эгоизма усмотрели истинное выражение общественной нравственности. В этом действительно заключена основа определенного типа социальной дисциплины. Однако определенного — в собственном смысле этого слова, т. е. ограниченного, уместного в некоторых сферах социальной жизни. В разумноэгоистических учениях упускается из вида, что в условиях свободного рынка люди всесторонне зависимы друг от друга только как экономические агенты, как производители товаров и услуг. Однако как частные индивиды, как носители частных интересов они совершенно изолированы друг от друга.

Строго говоря, концепция разумного эгоизма предполагает, что речь идет об индивиде, вовлеченном в то или иное сообщество и, стало быть, включенном в своего рода «общественный договор» — как систему взаимных прав и обязанностей. «Общественный договор» выступает как бы тем высшим (и общим) стандартом, который возвышает индивида над конкретностью его житейских ситуаций. Однако реальное общество гораздо сложнее. Оно не целостно. Оно внутренне противоречиво. В нем нельзя установить единые принципы рациональности (даже в ограниченных первых пяти значениях этого слова). В реальном обществе сосуществуют различные группы и сообщества, в частности конкурирующие, в том числе «теневые» и криминальные. При этом автономная личность потенциально неограниченно отчуждена от других людей как психологически, так и социально, и нравственно. Все это создает непосредственные условия для «выпадения» личности из-под влияния различных сдерживающих регулятивных систем и, следовательно, для «открытости» частного интереса самым разным, в том числе противосоциальным и аморальным действиям, которые не поддаются объяснению через указание на «неразумность» частного интереса и необходимость его замены «разумным» частным интересом.

Трудный вопрос, который в связи с этим возникает, касается возможных мотивов быть разумным, хотя бы разумным эгоистом. Типичный пример — безбилетный проезд в общественном транспорте. С юридической точки зрения, пассажир и транспортная компания (или муниципальные органы власти и т. д., в зависимости от того, кто выступает собственником общественного транспорта) предполагаются находящимися в определенном договорном отношении, согласно которому пассажир получает право воспользоваться проездом, принимая обязательство оплатить проезд. Сплошь и рядом пассажиры пользуются проездом, не оплачивая его. Ситуация, когда некто пользуется результатами чужих усилий, не предлагая ничего взамен, встречается не только на общественном транспорте. Однако безбилетный проезд — типичный случай такой ситуации. Поэтому в морально-правовой философии эта ситуация и возникающие в связи с ней коллизии получили название «проблема безбилетника».

Эта проблема, впервые освещенная Гоббсом и концептуально разрабатывавшаяся в наше время Ролзом, заключается в следующем. В условиях, когда коллективные блага создаются усилиями множества индивидов, неучастие в этом процессе одного индивида реально несущественно. И наоборот, если бы не предпринимались коллективные усилия, даже решительные действия одного не принесли бы никакого результата. Хотя «безбилетничество» одного или нескольких (пассажиров) не наносит прямого вреда сообществу, оно подрывает отношения кооперации. С меркантильной точки зрения, безбилетничество может восприниматься как индивидуально оправданная и, значит, рациональная линия поведения. С более широкой точки зрения, принимающей во внимание преимущества кооперации, эгоистическая точка зрения может рекомендовать сотрудничество как рациональное поведение. (Очевидно, что это — разумноэгоистическая точка зрения). Как мы видим, на разных уровнях оценки одного и того же поведения критерии рациональности оказываются разными.

В целом следует сказать, что как обоснование морали разумноэгоистические концепции представляют собой лишь утонченную форму апологетики индивидуализма. Неспроста, оказавшись не более как любопытным эпизодом в истории философско-этической мысли, они обнаруживают удивительную живучесть в обыденном сознании — как определенный тип нравственного мироотношения, который вызревает и утверждается в рамках именно прагматического умонастроения в нравственности. В исходной посылке разумного эгоизма содержится два тезиса: а) стремясь к собственной пользе, я способствую пользе других людей, пользе общества, б) поскольку добро есть польза, то, стремясь к собственной пользе, я способствую развитию нравственности. Практически же разумноэгоистическая установка выражается в том, что индивид выбирает в качестве целей собственное благо в «твердой уверенности», что это — как раз то, что отвечает требованиям нравственности. Принцип пользы повелевает каждому стремиться к наилучшим результатам и исходить из того, что польза, эффективность, успех являются высшими ценностями. В разумноэгоистической версии этот принцип получает еще и этическое наполнение, он как бы санкционируется от имени разума и нравственности. Но вопрос о том, каким образом частная польза содействует общему благу, остается открытым как именно практический вопрос.

То же самое относится к вопросу о процедурах, удостоверяющих совпадение частного и общего интересов и позволяющих проверять частный интерес на его соответствие общему интересу. Правда, общий интерес так или иначе всегда репрезентирован через различные частные интересы. Можно предположить, что социальный и культурный прогресс человечества проявляется в том, что частные интересы все большего числа людей приближаются или совпадают с общим интересом. Однако сближение общих и частных интересов не является предметом и результатом возвышенного выбора или доброго намерения, как то считали просветители и утилитаристы. Это — разворачивающийся в истории процесс формирования такого общественного порядка, при котором удовлетворение общего интереса осуществляется посредством деятельности людей, преследующих свои частные интересы.

Как исключительное упование на «здравость» себялюбие приводит на практике к апологии эгоизма, так и стремление к волевому утверждению общего интереса как действительного интереса всех членов общества приводит к скрытому преимущественному удовлетворению интересов той социальной группы, которая провозглашает своей целью заботу об общем интересе, и… к равной бедности большинства людей, оказывающихся предметом этой заботы. Хотя в Просвещении разумный эгоизм выступает как учение, призванное раскрепостить человека, оно уже в середине прошлого века стало восприниматься как своеобразная форма обуздания и регламентации индивидуальной воли. Ф.М. Достоевский, как уже отмечалось, устами своего несчастного героя в «Записках из подполья» вопрошал о действительном смысле подведения любого поступка человека под разумные основания. Стоит задуматься над теми требованиями, которые предполагаются в качестве выражения «разумности», как станет очевидной возможность сведения всего многообразия личностных проявлений к некоторому голому, бездушному стандарту. Достоевский подметил также психологическую уязвимость упования на рационализацию себялюбивых устремлений: в учении разумноэгоистической нравственности упускается из виду особенность морального мышления как мышления индивидуального и желательно неподотчетного; стоит же указать на «правила разума», как они будут отвергнуты из одного только «чувства личности», из духа противоречия, из желания самому определять для себя, что полезно и необходимо. Иные неожиданные для просветительского, или романтического, рационализма аспекты в проблеме «разумности» выявляют философы нашего времени, отнюдь не претендующие на рационализм в его классических вариантах: до чего только не додумался изобретательный и изощренный человеческий разум. Взять, к примеру, такой непременный элемент государства, как систему наказания (совсем не обязательно в такой разветвленной форме, как ГУЛАГ, или в такой рационализированной форме, как нацистские концлагеря-крематории), — даже в самой цивилизованной современной тюрьме набирается достаточно «продуманных до мелочей мерзостей», свидетельствующих о таком разнообразии в приложениях человеческого ума, которое подсказывает сдержанность и критичность в превознесении продуктов разума лишь на том основании, что они являются продуктами разума.

В явном или неявном виде учение о просвещенном эгоизме предполагало коренное совпадение интересов людей благодаря единству человеческой природы. Однако идея единства человеческой природы оказывается умозрительной для объяснения тех случаев, когда осуществление интересов различных индивидов сопряжено с достижением известного блага, которое не может быть поделено (например, в ситуации, когда несколько человек включаются в конкурс на получение стипендии для учебы в университете, или две фирмы с одинаковой продукцией стремятся к проникновению на один и тот же региональный рынок). Ни упования на взаимную благожелательность, ни надежды на мудрое законодательство или разумную организацию дела не будут способствовать разрешению конфликта интересов.

 

Ограничение эгоизма

Как же обеспечить действенность более широкой точки зрения? Как показывает социально-нравственная практика, у отдельного индивида нет частного интереса (пусть правильно и разумно понятого) содействовать общему благу. Поэтому необходимы специальные усилия сообщества, которые оно осуществляет через руководящие органы и уполномоченные учреждения, по борьбе против социального паразитизма и за осуществление справедливости. Справедливость же заключается в том, что каждый член сообщества безусловно вносит свой обоснованно посильный вклад в совокупное общее благо.

Иными словами, справедливость основывается на ограничении эгоизма. Такое ограничение во всех случаях оказывается возможным посредством возложения на индивида обязанностей и принятия им на себя соответствующих обязательств. Однако принятие обязательств как таковое может противоречить эгоизму как позиции личности, настаивающей на исключительности частного интереса. Обязательства приемлемы эгоистом только в случае, если они отвечают его интересам. Эгоист соглашается держать слово, говорить правду, уважать других, не причинять им страданий и помогать им при условии, что таким образом он может реализовать свой личный интерес. Раз речь идет об увеличении личного блага, то добродетель и правильность поступка оказываются поставленными в зависимость от меркантильно понятой рациональности поведения. При конфликте меркантильной рациональности и моральной правильности эгоист принимает внеморальную рациональность и тем самым ставит под вопрос смысл и оправданность возложенных на него обязанностей.

Так что ограничения эгоизма необходимо должны носить не только организационный, правовой, но и моральный характер. Действенным ограничением эгоизма является альтруизм. Здесь, правда, альтруизм и эгоизм обнаруживаются различно: альтруизм — как принципиальное требование, которое вменяется в исполнение личности, эгоизм — как реальное качество индивида, как его личный принцип.

В свете этого становится ясно, что действительная этическая проблема, отраженная в дилемме альтруизм — эгоизм, заключается в противоречии не частного и общего интересов, а в противоречии Я — Ты, моего и чужого интереса. Как видно из определения альтруизма и самого слова «альтруизм», речь идет о содействии не общему интересу, а именно интересу другого человека, возможно, как равного, и при любых условиях — как ближнего. В этом смысле альтруизм отличается от коллективизма как принципа, ориентирующего человека на благо сообщества (группы).

 

Дилемма заключенного

Тупики рационализированного эгоизма в полной мере обнаруживаются благодаря одной известной интеллектуальной модели, предложенной в качестве мыслительного эксперимента в середине XX в. одним американским философом и получившей развитие в трудах многих авторов. Речь идет о модели «Дилемма заключенного». Она позволяет анализировать и демонстрировать различные варианты рациональности решений в условиях, когда кооперация частных усилий для достижения общей цели при жестком конфликте альтернатив жизненно необходима.

В этой модели отражена следующая теоретическая идея: личный интерес может препятствовать достижению коллективной цели, которую каждый из включенных в ситуацию индивидов рассматривает как отвечающую его личным, интересам.

Ситуация, представленная в дилемме заключенного, состоит в следующем:

Два заключенных обвиняются в совершении преступления. Они находятся в разных камерах и не имеют возможности общаться друг с другом. Они знают, что у следствия нет достаточных оснований для обвинения. Окружной прокурор, желая вызвать признание, делает каждому из подследственных следующее предложение, состоящие из трех альтернатив:

а) если каждый из них признается в преступлении, то они будут приговорены к наименьшему сроку в три года;

б) если никто не признается в преступлении, то оба получают по пять лет тюрьмы;

в) если один из них признается, а другой — нет, то признавший вину приговаривается к десяти годам лишения свободы, а другой отпускается на свободу.

Как очевидно, общий интерес подследственных состоит в том, чтобы признаться в преступлении и получить трехлетний срок (вариант а). Но заключенные не имеют возможности кооперироваться в принятии решения. Иными словами, они не имеют возможности совместно реализовывать свой общий интерес. Так что каждый начинает отстаивать свой личный интерес, а это ведет не к самому лучшему результату.

Так, если заключенный А не признается, то заключенный В получает десять лет в случае собственного признания и пять лет в случае, если он сам не признается. Следовательно, чтобы получить меньший срок, В не следует признаваться. Если А признает свою вину, то В присуждается к пяти годам в случае собственного признания и освобождается в случае, если он не признается. Следовательно, В опять же не следует признаваться. Стало быть, какой бы выбор ни сделал А, для В будет рациональным хранить молчание; это же касается и А. Но тогда оба заключенных получают по пять лет за непризнание, хотя в интересах каждого получить по три года за признание.

Но представим, что заключенные получают возможность обсудить эту ситуацию. О чем они захотят договориться? — Разумеется о совместном исполнении пункта а в предложении окружного прокурора. Однако каждый, убедившись, что другой убежден в необходимости и разумности сделать признание, сам не станет признаваться, чтобы самому выйти на свободу (вариант b).

Коллизия состоит в том, что каждый из заключенных, понимая, насколько взаимовыгодна координация их тактик, оказываются в лучшем положении, если, играя сам за себя, не признается (чтобы выйти на свободу). Но одновременное непризнание обоих не дает наилучшего для них результата (пятилетний срок).

Как показывает анализ вариантов, заключенным не удается скооперироваться, поскольку каждый из них преследует личный интерес. В этой дилемме все время предполагается, что каждый из заключенных поступает, исходя из количества лет, которые предстоит провести в тюрьме именно ему. Но представим, что в заключении оказались не эгоисты, а альтруисты, и каждый из них принимает также во внимание количество лет, присуждаемых другому. Тогда признание оказывается необходимо доминирующей стратегией.

Дилемма представляет определенный тип ситуаций, в которых: 1) необходимо принять индивидуальное решение относительно стратегии поведения в условиях совместной деятельности; 2) отдельный участник ситуации заинтересован в преследовании общего интереса только при условии, что общий интерес преследуется всеми участниками; 3) поскольку индивидуальные интересы участников ситуации как разделенных индивидов объективно различны, в случае неведения относительно намерений другого каждый вынужден стремиться к осуществлению своего частного интереса.

У этой дилеммы есть другой вариант, который называется «Проблема координации заключенных» (ПКЗ). В отличие от дилеммы заключенного ПКЗ состоит в следующем:

По предложению прокурора,

а) если один из заключенных делает признание в совершении преступления, а другой нет, они оба осуждаются к максимальному — десятилетнему — сроку тюремного заключения;

б) если оба признаются, основное обвинение с них снимается, и они осуждаются на минимальный — годичный — срок тюремного заключения;

в) если же ни один из узников не признается в совершенном преступлении, то они освобождаются.

Как мы видим, в ПКЗ при любом повороте дела узники оказываются в равном положении. Иными словами, их частные интересы едины даже в условиях разобщенности. Но проблема заключается в том, что для реализации своего частного интереса узники должны правильно скоординировать свои стратегии: как минимум им обоим следует признать свою вину; как максимум им обои следует настаивать на своей невиновности. Поэтому наиболее рациональным будет сохранение молчания обоими.

Рациональным в подобных ситуациях следует считать максимизацию пользы. Рациональность стратегии заключенного А зависит от стратегии заключенного В. В условиях незнания относительно поведения другого, каждому следует исходить из предположения, что другой поступает наиболее рациональным для себя образом. Но что является для другого наиболее рациональным, в чем другой видит для себя пользу, знать с определенностью невозможно. А решение принимать надо. Единственным ключом к такому решению является несколько модифицированное золотое правило: я принимаю решение, исходя из того, что другой принимает решение такое же, какое бы принял я. Но фактически такой путь не предохраняет от эгоизма.

Наконец, есть еще один вариант дилеммы заключенного, в которой мыслительная ситуация выводится за ворота тюрьмы и расширяется количественно: речь идет о координации индивидуальных усилий по достижению цели, одобряемой всеми участниками. Например, для уменьшения загрязнения окружающей среды владельцам автомашин предлагается добровольно поставить на моторы особые дорогостоящие приспособления. Предположим, что все владельцы машин согласны с необходимостью защиты окружающей среды и готовы потратиться на установку такого приспособления. Но автовладелец А, принимая решение, может исходить из двух ситуаций: а) если приспособление решится поставить только один человек, никакого эффекта улучшения окружающей среды не будет; б) если приспособление поставят все, то А нет смысла тратиться на его установку, так как один его автомобиль не может сильно ухудшить состояние окружающей среды. Иными словами, от действий только одного члена группы не зависит, будет ли достигнута всеми одобряемая цель.

Такого рода конфликты в реальных обстоятельствах разрешаются только благодаря включению некоторого властного органа или введению некоторых юридических санкций, которые должны побудить автовладельцев установить оберегающее окружающую среду от выхлопных газов приспособление. Но властный авторитет является внешним фактором по отношению к личному интересу, а что касается санкций, то для их принятия необходимо организованное сообщество, а для их осуществления — развитые правовые механизмы в этом сообществе. Как одно, так и другое предположение выводят рассуждение из модели, заданной дилеммой заключенного и не дают ответа на ключевой вопрос: каким образом сама по себе реализация частного интереса (при исключительной ориентации на частный интерес) может вести к достижению коллективной цели.

Очевидно, что разумноэгоистическая аргументация оказывается неуместной при попытках разрешения подобных ситуаций. Более того, разумноэгоистическая поведенческая установка практически не может быть реализована последовательно. И наоборот, рациональность, понятая как правильность, лояльность и честность оказываются наиболее действенными при необходимости координации индивидуальных стратегий в ситуациях достижения совместных целей.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. В чем особенности этико-прикладных проблем?

2. Какие основные формулировки принципа эгоизма?

3. В чем нравственная непременность и ограниченность принципа нормы «Не вреди»?

4. Каковы критерии рациональности действий?

5. Каковы основные нормативные положения теории «разумного эгоизма»?

6. Воспроизведите содержание «дилеммы заключенного». В чем состоит ее этический смысл?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Кант И. Критика практического разума // И. Кант. Сочинения. В 6 т. Т. 4 (1). С.

397— 399. Мораль и рациональность. М., 1995.

Ролз Дж. Теория справедливости. Новосибирск, 1995. С. 113–120, 241, 291–292.

 

Тема 28

БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ

 

Мы видели, что милосердие является одной из фундаментальных добродетелей и высшим нравственным требованием. В практике межчеловеческих отношений милосердие реализуется в учтивости, помощи, участливости, заботе. В практике общественных отношений есть свои формы милосердия, среди которых наиболее специфичной является благотворительность, или филантропия. Благотворительность нередко понимают как подачу милостыни. В мотивах и ценностных основаниях благотворительности и милостыни есть много общего. Но как определенного рода общественная практика благотворительность отличается от милостыни. Милостыня представляет собой индивидуальное и частное действие, как правило, она дается просто нуждающимся, даже без явной просьбы со стороны последних. Благотворительность же носит организованный и по преимуществу безличный характер, она осуществляется по плану, по специально разработанным программам. Именно поэтому благотворительность то и дело оказывается предметом общественных дискуссий: с одной стороны, благодаря ей решаются насущные социальные, гражданские, просветительские, научные, культурные проблемы, с другой — благотворительные акции и программы могут использоваться в политических целях, отвечающих интересам их организаторов, и в этом смысле оказываться ширмой для решения частных или корпоративных задач.

 

Что такое благотворительность?

Благотворительность — деятельность, посредством которой частные ресурсы добровольно распределяются их обладателями в целях содействия нуждающимся людям, решения общественных проблем, а также усовершенствования условий общественной жизни. Под нуждающимися в данном случае понимаются не только живущие в нужде, но и те люди (гражданские активисты, специалисты, лица творческих профессий, учащиеся) и общественные (т. е. некоммерческие и неполитические) организации, которые испытывают недостаток в дополнительных средствах для решения индивидуальных, профессиональных, культурных и гражданских задач. В качестве частных ресурсов могут выступать как финансовые и материальные средства, так способности и энергия людей. В последние десятилетия (по крайней мере начиная с шестидесятых годов, когда получили особенное развитие так называемые неправительственные организации) сложилось устойчивое представление о благотворительности не только как о денежных и имущественных пожертвованиях, но и как о безвозмездной (добровольной, «волонтерской») деятельности — как об общественной (т. е. некоммерческой и неполитической) деятельности в собственном смысле этого слова.

Как показывает широкая мировая практика, благотворительность по большому счету представляет собой как бы оборотную сторону успешного (временами и изворотливого) бизнеса. Но одновременно она по своей природе противоположна бизнесу: бизнес стяжателен, сориентирован на извлечение прибыли, на накопление средств с целью их вложения и извлечения еще большей прибыли. Филантропия же по внутреннему смыслу этой деятельности бескорыстна, с ее помощью средства распределяются, прибыль расточается. Однако кажущаяся противоположность предпринимательства и благотворительности снимается тем, что в социальном плане они во многом представляют собой разные стороны одной медали. И не случайно практически во все времена филантропия — в равной мере, как и предпринимательство — вызывала и жадный интерес, и скепсис, и подозрение как безусловно нужное, но сплошь и рядом нечистое дело. С одной стороны, в благотворительности несомненно усматривалось большое благо и возможность спасения для многих, даже вконец потерявших надежду. С другой — в благотворительности видели источник социального и морального зла, «самообман нечистой совести».

 

Критика благотворительности

Наиболее радикальной по негативизму является точка зрения, согласно которой благотворительность как таковая бессмысленна и безнравственна, поскольку она не исправляет, а только усугубляет положение бедных и обездоленных людей. Такая точка зрения была последовательно выражена, например, в очерке П. Лафарга «О благотворительности». Близкие аргументы высказывал и Л.Н. Толстой. Радикальные критики филантропии указывали на то, что организованная представителями высших классов благотворительность на деле является: (а) разновидностью бизнеса (порой весьма выгодного), (б) инструментом политического и идеологического влияния, (в) средством организованного развлечения для богачей, так что сплошь и рядом организация филантропической деятельности стоит больших денег, чем те, что идут на действительную помощь страждущим. При этом сами благотворительные мероприятия обставляются с такой помпезностью, что именно своей формой привлекают внимание, манят к себе.

Другие критики указывали на тесную зависимость между благотворительностью и властью, в частности, властью церкви, которая проповедует милосердие и настаивает на его пользе. Кто собирает милостыню, тот и распределяет ее и тем самым властвует. О том, насколько существенна эта зависимость, можно судить по тому, что наиболее решительные в новой европейской истории революции (такие, как Великая французская и Октябрьская в России) рано или поздно накладывали запрет на благотворительную деятельность. Масштабы благотворительности резко ограничены в любом тоталитарном государстве: запрещая благотворительность, государство стремится сконцентрировать в своих руках распределительные функции и увеличить тем самым собственную власть.

Насколько справедливы и корректны подобного рода критические аргументы? То, что благотворительность может быть организована как развлечение, конечно, дурно, но значит ли это, что надо отказаться от благотворительности вообще, в том числе организованной как развлечение? Так же и то, что благотворительность используется с целью достижения власти, расширения влияния, хотя бы влияния на общественное мнение, еще не повод для того, чтобы осуждать благотворительность саму по себе и отказываться от нее.

В свое время В. Мандевиль обратил внимание на то, что мотивом благотворительности и милосердия, как правило, является желание заслужить похвалу современников, остаться в памяти потомков:

«Гордость и тщеславие построили больше больниц, чем все добродетели вместе взятые».

Гордость и тщеславие не делают чести никому. К благотворительности нередко присоединяются и прагматические мотивы, когда благодаря мудрости и рачительности законодателя суммы, потраченные на благотворительность, не облагаются налогом. Если не ожидать, что благотворитель как таковой должен непременно представлять совершенный по добродетельности нравственный характер, то естественно будет признать: от того, что социально положительное действие совершается по таким корыстным мотивам, социальная, ценность самого действия и значимость благотворительности в целом нисколько не снижается.

Опросы и исследования, проводившиеся американскими учеными (например, Р. Уитноу, Ч. Клэри, Дж. Снайдером), позволяют сделать вывод о том, что для многих американцев активное участие в благотворительных акциях и программах обусловлено, с одной стороны, желанием противостоять вездесущему меркантилизму, почувствовать себя человеком, поскольку работа не дает им такого чувства, и преодолеть чувство вины перед обездоленными и нуждающимися, а с другой — войти в группу и сохранить свою принадлежность к ней, больше узнать о чем-то, развить какие-то умения, получить информацию для карьерного продвижения и т. д. Не все из этих мотивов можно отнести к высоко нравственным, в смысле альтруистическим, однако оказывается, что и эгоистические мотивы могут работать на общее благо и способствовать тому, что число людей, вовлеченных в благотворительные программы, растет.

Вот сюжет из сводки теленовостей культурной жизни: популярный отечественный телеведущий, организатор телепроцесса и продюсер реализует крупный проект телесериала по рассказам А.П. Чехова с участием всех звезд известного московского театра. Главная задача проекта — запечатлеть замечательный актерский ансамбль. Участие в таком проекте — несомненная удача (не только творческая, но и материальная) для самих актеров, вынужденных порой ради заработка растрачивать себя на «поденных» концертах. На пресс-конференции по случаю окончания работ над проектом продюсер между делом прямо заявляет, что понимает, что, например, его популярная музыкальная программа вряд ли кого заинтересует через двадцать лет, а вот этот сериал он сможет продавать и через сто лет.

Социальные критики благотворительности неоднократно указывали на то, что с помощью благотворительности имущие классы пытаются откупиться от эксплуатируемых ими трудящихся и снять остроту социальных антагонизмов. Благотворительность в самом деле направлена на ослабление социальных противоречий. Но надо сказать, что социальные (государственные и гражданские) институты и механизмы в любом обществе призваны «амортизировать» напряжения и конфликты. И благотворительность как общественный институт, а именно, институт социальной помощи, более или менее успешно выполняет эту социально компенсирующую роль.

Нельзя не согласиться и с той трезвой мыслью, что в конечном счете принципиальные цели благотворительности — избавление общества от нищеты — могут быть решены лишь при масштабных структурных социальных преобразованиях. Однако даже при страстном стремлении к такому справедливому обществу, в котором не будет нужды в благотворительности, не следует принципиально отказываться от благотворительности в существующем несовершенном и несправедливом обществе. Если же не предаваться упованиям на возможность установления такого общественного порядка, при котором не будет нуждающихся, то нужно признать, что благотворительность (по крайней мере не как способ улучшения общества, а как помощь конкретным людям) будет необходима всегда.

Негативистская критика филантропии явно или неявно указывает на неискренность, лицемерие, двойственность филантропической деятельности. При этом не принимается во внимание, что приписываемая благотворительности двойственность не существенна для нее. Так, благотворительность, в чем бы она ни заключалась, может использоваться для камуфляжа частных интересов организаторов благотворительной акции. Но благотворительность сама по себе, например, оказание помощи больным и неимущим или поддержка молодых дарований, и камуфляж партикулярных и корпоративных интересов — явления, по природе своей различные. Своекорыстие не становится возвышеннее от того, что оказывается прикрытым филантропией. Но и филантропия сама по себе возникает отнюдь не вследствие своекорыстия и не перестает быть филантропией, т. е. человеколюбием, по изначальным своим мотивам, оттого, что своекорыстие свивает под ее крышей надежное гнездо.

 

Критерий эффективности

Мы видели, что требованием милосердия предписывается оказание заботы и помощи каждому нуждающемуся, тем более просящему о помощи. Не отказать в просьбе о воспомоществовании, подать милостыню — есть всего лишь учтивость, говорил Толстой. Несколько иначе — в благотворительности, хотя, как было сказано, благотворительность представляет собой одно из воплощений милосердия.

Рассуждая о счастье и независимости человека в счастье, Сенека специально оговаривал, что мудрец не станет отказываться от богатства, если оно зарабатывается или обретается праведным образом. Не откажется еще и потому, чтобы иметь возможность дарить — благотворительствовать. Но он не будет одаривать всякого:

«Он будет дарить хорошим людям или тем, которых сможет сделать таковыми. Он будет дарить с величайшей осмотрительностью, выбирая наиболее достойных, так как он помнит о необходимости отдавать себе отчет как в расходах, так и в доходах. Он будет дарить по вполне уважительным соображениям, потому что неудачный дар принадлежит к числу постыдных потерь. Его карман будет доступен, но не дыряв; из него много выйдет, но ничего не выпадет».

Нельзя признать этот пассаж Сенеки вполне строгим. Предлагаемые им основания для благотворительности нуждаются в дополнительном обсуждении и уточнении. Однако Сенекой, по сути дела, первым была поставлена проблема критериев «отбора кандидатов» для помощи. Он отошел от сугубо моральной, нормативно-универсальной точки зрения, согласно которой помогать, конечно, нужно всем. Он поставил вопрос в прагматическом ключе: если всем все равно не хватит, тогда — кому?

Особенно актуальной проблема эффективности социальной помощи и распределения благотворительных средств стала в новое и новейшее время, когда процессы индустриализации и модернизации приводили к появлению массы обездоленных и невозможности обеспечения помощи им традиционными методами (типа милостыни или прямой передачи материальных ресурсов). Когда благотворительность перестала носить индивидуальный — от лица к лицу — характер, встал вопрос о социальных последствиях, социально-экономических составляющих и в конечном счете о справедливости благотворительной деятельности.

В благотворительности своеобразным образом проявляется милосердие. Но в той мере, в какой благотворительность становится фактором общественных процессов и отношений, она должна проверяться на соответствие справедливости, т. е. принципу, который, в частности, регулирует баланс отданного и полученного. Трезвый прагматический расчет потребовал внести коррективы в практику благотворительности: благотворительные акции не должны нарушать равновесие обмена, снижать ценность распределяемого блага и способствовать безделью обездоленных.

Посредством благотворительной деятельности, во-первых, осуществляется право любого нуждающегося на помощь. Но, во-вторых, благотворительностью провоцируется появление надежды на помощь и формирование привычки получать помощь. Известная конфуцианская мудрость гласит, что лучше подарить голодному сеть и научить ловить рыбу, чем все время кормить его рыбой, спасая от голода. Тем самым будет удовлетворено право каждого человека на помощь, а одновременно будет дана каждому надежда на решение его проблем собственными силами.

Благотворительность, конечно, необходима нуждающимся. Вместе с тем она должна способствовать тому, чтобы число людей, нуждающихся в посторонней помощи, сокращалось. Однако именно благотворительность, организованная как профессиональная и широкомасштабная деятельность, порождает слои населения, которые обречены на иждивенчество, которые не способны, не умеют и не желают себе помочь. Поставленная на поток благотворительность обусловливает появление групп людей, которые живут за счет того, что организуют помощь бедным. Неявная заинтересованность в сохранении бедности и бедных оказывается составной частью их профессиональной мотивации. Такая общественная помощь, решая одни текущие проблемы, порождает другие, более серьезные: живущие за счет помощи в любом случае оказываются униженными, чувство зависимости порождает раздражение, злобу, становится источником дополнительного социального напряжения.

Об этом с тревогой говорили разные социальные мыслители еще в середине прошлого века. С особой остротой эта проблема встала во второй половине нашего столетия в так называемых обществах благосостояния, развернувших широкие программы социального обеспечения. В первую очередь США, но также Канада, Германия, Швеция, Нидерланды, Франция и другие экономически развитые страны столкнулись с фактом появления массового и самовоспроизводящегося слоя иждивенцев, живущих только на пособие по бедности и ни на что другое не способных, как на получение социальной помощи.

С общесоциологической точки зрения, посредством благотворительности решаются две важные социальные функции: во-первых, функция сохранения и воспроизводства общества и, во-вторых, функция развития общества, к которой относится поддержка социально перспективных инициатив и начинаний, даже частичное осуществление которых оказывается невозможным из-за отсутствия средств.

В этой второй функции благотворительность должна иметь четкие критерии и иметь единственной целью поощрение людей в их начинаниях, а не потворствование им в их иждивенчестве. Проблема, строго говоря, заключается в том, чтобы предоставление максимальной необходимой помощи в минимальной степени поощряло людей к тому, чтобы они особенно на нее полагались. В таком виде эту проблему сформулировал Дж. С. Милль. Ее теоретическое осмысление может способствовать определению критериев принятия филантропических решений, с одной стороны, и оценке эффективности филантропических действий — с другой.

Очевидно, что помощь не всегда развращает. Помощь может стимулировать инициативу, активность, изобретательность. Но для этого, за исключением случаев, когда необходимо обеспечить удовлетворение элементарных потребностей людей, сама помощь должна строиться таким образом, чтобы именно тонизировать, а не расслаблять нуждающегося, чтобы внешняя помощь не заменяла необходимости самопомощи. В этом должен состоять главный критерий любых благотворительных программ. Милль сформулировал своеобразное «прагматическое правило» благотворительности:

«Если помощь предоставляется таким образом, что положение лица, получающего ее, оказывается не хуже положения человека, обходившегося без таковой, и если к тому же на эту помощь могли заранее рассчитывать, то она вредна; но если, будучи доступной для каждого, эта помощь побуждает человека по возможности обходиться без нее, то она в большинстве случаев полезна».

Благотворительность, безусловно, должна спасать от голода и нищеты. Но благотворительность теряет всякий смысл, если подрывает индивидуальное трудолюбие и способность человека к самообеспечению.

 

Благотворительность: этика или социальная инженерия?

Переосмысление роли благотворительности в жизни общества подготовило интеллектуальную почву для смены принципиальных и прагматических приоритетов благотворительности, для изменения взгляда на благотворительность как элемент и фактор общественной жизни.

Во второй половине XIX в. в деятельности филантропических организаций, главным образом американских, происходит радикальный перелом: благотворительность все менее рассматривается как способ раздачи благ бедным; ее задача усматривается в улучшении состояния общества в целом. В частности, признается, что благотворительность призвана обеспечивать людей не предметами потребления, а средствами, с помощью которых они могут сами себе помочь; помощь, таким образом, совершенно определенно усматривается в том, чтобы нуждающиеся перестали быть зависимыми и смогли стать ответственными за свою жизнь. Но для этого сама благотворительность как целенаправленная деятельность должна была стать иной: просвещенной, научной, технологичной, контролируемой.

В отличие от старой филантропии, несшей в себе дух патернализма, новая филантропия должна стать деятельностью, имеющей в виду планомерное развитие общества и широкомасштабное улучшение жизни людей. Методология нового подхода к благотворительной помощи, заимствованная из социальной инженерии, заключалась в следующем: (а) сформулировать проблему в терминах объективно фиксируемых критериев; (б) определить поддающиеся контролю цели; (в) подобрать средства по реализации этих целей и достижению конструктивных практических результатов.

Примечателен в этом плане опыт известного промышленника и впоследствии одного из крупнейших в XX в. филантропов Дж. Форда. В духе своего времени он исходил из принципа, что действительная помощь нуждающимся заключается в том, чтобы предоставить им самим возможность зарабатывать себе на жизнь. Как и Сенека, Форд выступал не против благотворительности — он выступал против расточительности: расточительно, оказывая организованную помощь, занимать физически и психически здоровыми работниками рабочие места, на которых можно использовать частичный и неквалифицированный труд. Примером частного решения проблем в Детройте, где находились заводы Форда, была организация на коммерческой основе бесплатной специальной профессиональной школы для детей рабочих и рабочей молодежи. Форд практически взялся реализовать совет, предложенный Конфуцием, — учить ловить рыбу, а не раздавать ее.

Проблема не так проста. Как быть с организацией работ, например, в условиях экономического спада и роста безработицы. Стоит ли в таких условиях вкладывать благотворительно собранные деньги в обучение и создание рабочих мест, когда денег как всегда очень мало (скажем, хватает только на организацию краткого курса обучения, но не на предоставление работы по профессии) и надо выбирать между оказанием конкретной помощи конкретно нуждающемуся человеку и созданием условий для того, чтобы нуждающийся сегодня не нуждался завтра. Понятно, что первое требует несоизмеримо меньших материальных и организационных средств, чем второе.

Однако поворот в деле благотворительности не следует трактовать односторонне: отказаться от раздачи не обеспеченных трудом благ и организовать обучение и переквалификацию нуждающегося населения. Сама проблема организованного оказания помощи неоднородна по своим задачам. Вопрос не стоит таким образом, что надо перестать раздавать продукты и деньги и начать раздавать знания и умения. Люди нуждаются в разном и в разной степени. Кому-то не хватает денег, чтобы организовать выставку тропических бабочек, а кто-то не знает, чем накормить своего ребенка. Стало быть, формы помощи должны быть различными как в плане объекта (кому помогают) и предмета (чем помогают) помощи, так и в плане социальных функций самой помощи (какие задачи решаются благотворительной помощью).

Сегодня развитые индустриальные общества могут позволить себе содержание больших масс малообеспеченных людей. Современные благотворительные проекты предусматривают не только поддержание достаточного жизненного уровня неимущих, но в широком масштабе — финансирование различных научных, образовательных, социально-культурных, экологических и т. п. программ. Однако нереалистично было бы полагать, что с их помощью действительно можно разрешить социальные противоречия даже в развитых обществах «золотого миллиарда» человечества. Более того, благотворительность сама по себе — и как система перераспределения благ, и как сфера специальной деятельности — остается источником серьезных проблем социально-этического, нравственного порядка.

Этическая критика благотворительности производит сдвиг в рассуждении с прагматических вопросов на ценностные и нормативные и подводит тем самым к более специфическим и человекоориентированным темам. Этическое рассуждение о филантропии стремится выявить ее нравственный смысл с точки зрения заповеди любви. В ходе такого рассуждения проясняется и само человеколюбие.

В этой связи представляют интерес размышления Л.Н. Толстого и Ф.М. Достоевского о благотворительности. По сути дела исторически они относятся к тому же времени, когда в Западной Европе и в Америке происходит радикальное переосмысление социальной миссии благотворительности. В России в то время не было условий для прагматизации принципов и методов филантропии. Но осознание того, что принципы и методы филантропии должны отвечать нравственным критериям, несомненно было.

Л. Толстой всерьез задумался о проблемах благотворительности, когда взялся, воспользовавшись проходившей в 1882 г. в Москве переписью населения, за осуществление грандиозного благотворительного проекта, целью которого должно было стать избавление Москвы от нищеты. Дело в том, что, переехав незадолго до этого в Москву, Толстой столкнулся с вопиющей нищетой городских низов и крайней безысходностью их положения. В ходе предстоявшей переписи, по его мнению, можно было бы составить точное представление о жизни бедноты и размере необходимой помощи. Однако так сложилось, что он не встретил понимания ни среди попечителей филантропических организаций, ни у депутатов городской Думы, где он выступил со своим проектом. Так что к началу переписи он располагал лишь теми средствами, которые смог выделить сам и которые он получил от частных лиц. Он сам стал переписчиком в одном из бедных районов Москвы (около знаменитой Сухаревки), где, в частности, располагался крупный ночлежный дом «Ржановская крепость».

Парадокс, который обнаружил Толстой, заключался в том, что при очевидной бедности людей чрезвычайно трудно было определить, какая же помощь необходима для того, чтобы исправить их положение. Среди тысяч нищих, населявших, например, ночлежный дом, вряд ли можно было найти одного-двух, кому требовалась немедленная материальная помощь, посредством которой в самом деле можно было что-то изменить. Как заметил Толстой, в ежедневных нуждах люди сами довольно эффективно, хотя, конечно, скромно, помогали друг другу. Для большинства людей, которых он встретил и которым так хотел помочь, источник бед заключался не в каком-то отдельном событии или текущих жизненных обстоятельствах, а в самом их образе жизни. Описывая свой опыт благотворительности в книге «Так что же нам делать?», Толстой делится важным выводом, к которому он пришел на основе этого опыта: «Давать деньги некому, если точно желать добра, а не желать только раздавать деньги кому попало». Иными словами, если понимать под помощью не учтивость, не временную поддержку, а последовательные усилия по изменению жизни людей, то благотворительностью, т. е. раздачей благ, дела не решить. Нужно делать добро, избегая формальностей и налаживая настоящие человеческие отношения, т. е. беря на себя ответственность за другого человека в полной мере.

За несколько лет до этого опыта в журнале «Русский Вестник» публиковался роман «Анна Каренина», в котором затрагивались, по сути дела, те же проблемы: как восстановить справедливость в отношении обездоленных (крестьян), как можно помочь угнетенным людям. К сюжетам романа обратился Ф.М. Достоевский, чтобы высказать свое отношение к этой проблеме. Глава II февральского выпуска «Дневника писателя за 1877 г.» открывается подглавкой «Один из главнейших современных вопросов». По существу, это — вопрос о справедливости, вопрос о равенстве.

Другое дело, как понимать равенство. Для толстовского Левина преодоление неравенства заключалось бы в том, чтобы раздать имение крестьянам и пойти работать на них. Однако очевидно, что исходный конфликт тем самым не решался: даже если все имеющие раздадут, всем все равно не хватит. Раздать — это полдела. А как распорядятся своим прибытком те бедные, которых вдруг так облагодетельствовали? Готовы ли они к сохранению равенства? Людей разделяет не столько различие в богатстве, сколько неумение и нежелание понять друг друга. Поделившись богатством, можно установить лишь внешнее равенство. Народу же, писал Достоевский, не хватает науки, света, любви. Если с открытым сердцем, с наукой, со светом пойти к людям, «тогда богатство будет расти на самом деле, и богатство настоящее, потому что оно не в золотых платьях заключается, а в радости общего соединения и в твердой надежде каждого на всеобщую помощь ему и детям его». Категоричность, непременность, с которой Левин намеревался осуществить свои конкретные планы, таили, по Достоевскому, известную ограниченность нравственного порядка. Лучше уж ничего не предпринимать, чем делать формально, только потому, что что-то надо делать. Каждый должен отдать то, что может отдать, но сделать это следует наилучшим образом, наиболее сообразным обстоятельствам и людям.

Достоевский подходил к этому вопросу именно с нравственных позиций. Он понимал утопичность проектов установления нового нравственного порядка посредством «честного» и «благородного» перераспределения собственности. Вопрос, который он ставил, как будто уже, хотя в нравственном плане ничуть не менее важен: можно ли быть моральным в аморальном обществе? Конечно, если сердце велит раздать имение, говорил Достоевский, надо раздать его. Но раздающий тем самым решает какие-то свои проблемы. Не следует думать, что именно посредством этого можно изменить положение людей и преодолеть проблемы, порождаемые непониманием и разорванностью между людьми.

И Достоевский, и Толстой в критике благотворительной практики точно указали на важные этические проблемы. Но таким образом рассуждение о благотворительности было переведено в более широкий, несомненно и нравственно, и духовно значимый, но проблемно иной план — общих нравственных задач человека, путей его самоодоления и совершенствования.

Помощь другим людям, нуждающимся — это выражение учтивости и солидарности, а действительное человеколюбие есть милосердие, в свете которого разумные аргументы утилитаризма теряют свою остроту. Милосердие не подсчитывает равенства благ, что так важно для государства или рачительного благотворительного фонда, оно сострадает и дарит. Благодеяние как нравственная задача выражается не просто в готовности поделиться, отдать, но и в готовности вырваться из ограниченности собственного эгоизма. Только бескорыстия, только самоотверженности недостаточно — необходимы понимание, сочувствие, солидарность, чтобы практически воплотить заповедь любви. Милосердие требует не только щедрости, но и духовной чуткости, и нравственной зрелости, и человеку надо самому возвыситься до добра, искоренить в себе зло, чтобы суметь другому сделать добро.

Прагматически-инженерный и этический подходы к благотворительности существенным образом дополняют друг друга. Надо иметь в виду, что этическая критика благотворительности представляет собой важный вклад в преодоление, во-первых, нравственных искажений в филантропии и, во-вторых, моральной «амбициозности» филантропии (указанием на то, что в благотворительности проявляется нравственная зрелость, но не совершенство человека). В ходе утилитаристской критики благотворительности были предложены принципиальные критерии, привнесшие в филантропическую деятельность рачительность и расчет: свободные финансовые средства и материальные ресурсы должны аккумулироваться с наибольшей эффективностью и распределяться таким образом, чтобы благо частных лиц при их желании могло максимальным образом способствовать увеличению блага общества в целом.

И хотя в рамках тех или иных благотворительных программ эти критерии инструментализируются сообразно программным целям, в основе общей оценки конкретных благотворительных программ лежит их вклад в дело процветания общества и повышения благополучия его граждан.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Каковы исторические условия благотворительности как социального явления?

2. Какие психологические, социальные и нравственные противоречия могут возникать при благотворительной деятельности?

3. Проанализируйте различные традиции в критике благотворительности и дайте им оценку.

4. Каковы возможные критерии отбора получателей благотворительной помощи и в чем состоит практический и этический смысл их выработки?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Лафарг П. О благотворительности //Этическая мысль: Научно-

публицистические чтения — 1988. М.: Политиздат, 1988. С. 334–363.

Сенека. О благодеянии // Римские стоики: Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий. М.,

1995. С. 14–166.

Толстой Л.Н. Так что же нам делать? // Л.Н. Толстой. Собр. соч. В 22 т. М.,

1983. Т. 16. С. 166–396.

 

Тема 29

ЭВТАНАЗИЯ

 

Слово «эвтаназия» буквально означает: прекрасная (легкая, приятная) смерть. В современной биомедицинской этике оно приобрело терминологический смысл и обозначает безболезненное приведение безнадежно больного к смерти. Предполагается, что в особых случаях необратимой и мучительной болезни смерть может считаться благом для умирающего или, по крайней мере, не является для него злом. Речь идет о ситуациях, когда развитие фармакологии или биомедицинских технологий позволяет достаточно долго поддерживать жизнь больного, находящегося в необратимо бессознательном состоянии, либо продлевать жизнь смертельно больного и мучительно страдающего пациента. Обычно бессознательные состояния и невыносимые боли бывают в масштабе человеческой жизни кратковременными; они или быстро проходят или заканчиваются летальным исходом. Современные фармацевтические средства и биомедицинские технологии позволяют растягивать такие состояния на годы и десятилетия.

 

Определение эвтаназии

Возникает проблема: поддерживать ли жизнь, если она возможна только на вегетативном уровне или при невыносимых страданиях? Поддерживать ли ее на стадии комы?

Особо следует подчеркнуть: эвтаназия как этическая проблема состоит не в том, каким наиболее благоприятным для безнадежного больного образом умертвить его, а в принятии решения о проведении эвтаназии. Речь идет о том, предоставить ли больного технике и природе, обрекая его на тяжелую, долгую и болезненную смерть, или путем совершения или несовершения каких-то действий помочь ему спокойно умереть. И раньше возникали ситуации, когда приходилось решать дилемму: обрекать ли человека на мучительную смерть или разом прекратить страдания; наиболее типичным был случай, когда отступающая армия оказывалась вынужденной оставлять тяжело раненных солдат где-нибудь в безводной пустыне или на растерзание хищникам. Однако предметом специальных дискуссий и устойчивого общественного интереса они стали только в настоящее время. Раньше такого рода ситуации были случайными и маргинальными, могли рассматриваться как невезение. В настоящее время их становится больше, они оказываются в известном смысле закономерными, ибо возникают на острие научно-технического прогресса и как его следствие. Возникая в рамках здравоохранения как одной из важнейших сфер общественной жизни, они требуют нормативного регулирования, а следовательно, и соответствующей аргументации, в том числе ясно сформулированной нравственной позиции.

Эвтаназия как проблема существует только для тех, кто признает гуманистический принцип безусловной ценности личности и ее жизни, в отношениях между индивидами, которые по характеру личных связей и общественных позиций желают друг другу только блага. Если отношения людей насыщены враждой и недоверием, то об эвтаназии не может быть речи, ибо она будет в этих ситуациях только еще одной прикрытой возможностью совершения зла. Внутреннее напряжение ситуации эвтаназии — ситуацией эвтаназии мы называем ситуацию нравственного выбора, когда необходимо принять решение по поводу эвтаназии, — проблемность этой ситуации в том и состоит, что она рассматривается как продолжение и конкретное выражение гуманного, нравственно уважительного отношения к тому, кому помогают умереть. Она воспринимается как исключительный случай, когда принцип гуманизма удается утвердить в своем позитивном значении через видимое отступление от него.

Различают эвтаназию пассивную и активную (критерий — позиция врача), добровольную и недобровольную (критерий — позиция пациента). Пассивная эвтаназия означает, что врач, устраняясь, не совершая действий, которые могли бы поддержать жизнь, пассивно санкционирует умирание (нередко мучительное) больного. В случае активной эвтаназии врачом целенаправленно, по заранее принятому решению предпринимаются специальные действия, ускоряющие смерть. Добровольной называется эвтаназия, которая осуществляется по недвусмысленной просьбе больного или с предварительно выраженного его согласия (заранее и в юридически достоверной форме выражать волю на случай необратимой комы стало широко распространенной практикой в США, других странах Запада). Недобровольная эвтаназия осуществляется без непосредственного согласия больного, хотя это не значит, что она в этом случае противоречит его воле — просто он из-за болезни не может выразить свою волю и не сделал этого заранее; при этом те, кто принимают решение об эвтаназии предполагают, что, если бы больной мог выразить свою волю, он бы пожелал этого. Комбинируя эти формы эвтаназии, мы получаем четыре ситуации эвтаназии: добровольной и активной; добровольной и пассивной; недобровольной и активной; недобровольной и пассивной.

По поводу первой ситуации (добровольная и активная эвтаназия) и четвертой (недобровольная и пассивная) специалисты высказываются как «за», так и «против». По поводу третьей ситуации (недобровольная и активная эвтаназия) мнения чаще всего бывают отрицательными. Те, кто высказываются в пользу эвтаназии, как правило, имеют в виду вторую ситуацию, когда эвтаназия является добровольной со стороны больного и пассивной со стороны врача.

 

«За» и «против» эвтаназии

Рассмотрим общие аргументы «за» и «против» эвтаназии, касающиеся ее принципиальной допустимости. Мы будем иметь в виду прежде всего вторую ситуацию, поскольку эвтаназия представляется наиболее приемлемой тогда, когда она является добровольной и пассивной. Только в том случае, если санкционируется эта ситуация, имеет смысл говорить обо всех остальных.

Основные аргументы, высказываемые в пользу эвтаназии, можно свести к следующим трем.

1. Жизнь есть благо только тогда, когда в целом удовольствия превалируют над страданиями, положительные эмоции — над отрицательными. В ситуации эвтаназии этот баланс необратимо нарушается, в результате чего жизнь становится сплошной мукой и не может уже больше быть благом, желанной целью.

Этот аргумент является очень сильным, в особенности когда мучительность жизни очевидна и нежелание человека находиться в таком состоянии удостоверено его недвусмысленно выраженной волей. И тем не менее он уязвим. Против него возможны два возражения.

Первое. При анализе допустимости эвтаназии некорректно сравнивать жизнь как страдание с жизнью как благом. В случае эвтаназии осуществляется выбор не между жизнью-страданием и жизнью-благом, а между жизнью в форме страдания и отсутствием жизни в какой бы то ни было форме. Страдания хуже удовольствий, отрицательные эмоции хуже положительных — в этом нет сомнения уже хотя бы потому, что данное утверждение есть логическая тавтология и жизненная банальность. Но можем ли мы сказать, что жизнь в страданиях хуже отсутствия жизни, а отрицательные эмоции хуже отсутствия всяких эмоций? Этого не берутся утверждать даже самые решительные сторонники эвтаназии. Если признать, что сама жизнь, жизнь как таковая есть благо, что она есть благо до того и независимо от того, как в ней конкретно распределяются удовольствия и страдания, что сама классификация проявлений жизни на положительные и отрицательные возможна только при общем допущении, что сама она есть нечто положительное, то при таком взгляде невозможно аргументировать нравственную оправданность эвтаназии. Жизнь есть благо и она остается благом даже тогда, когда становится по преимуществу страданием или даже сплошным страданием.

Второе. Сознательно выраженная воля к жизни и бессознательная воля к жизни — не одно и то же. Последнее также не может быть проигнорировано в этическом рассуждении. Сознательно выраженная воля к жизни возможна только при наличии бессознательной воли к жизни. Первая не может иметь безусловного приоритета перед второй. Во всяком случае надо ясно признать следующее: аргументируя допустимость эвтаназии тем, что такова сознательная воля самого больного, мы тем самым признаем, что если бы больной был в состоянии распорядиться своей жизнью, когда та по принятым меркам оказывается невыносимой, то он бы сам прекратил ее, т. е. мы фактически признаем право на самоубийство. Однако не все, кто признает право на эвтаназию, признает право на самоубийство.

2. Жизнь можно считать благом до тех пор, пока она имеет человеческую форму, существует в поле культуры, нравственных отношений. Деградировав до сугубо витального, дочеловеческого уровня, она лишается этической санкции и может рассматриваться как объект, вещь и потому вопрос о ее прекращении — не более чем вопрос о том, срубить ли высохшее дерево или выполоть ли засоряющую огород траву.

Этот аргумент поражает прежде всего своей схоластической вымученностью, эмоциональной пустотой, ибо помимо внешней стороны человеческой жизни существует ее внутренняя сторона. И до какого бы зоологического, растительного уровня она не деградировала в фактическом (физиологическом, медицинском) плане, это вовсе не значит, что человек готов относиться к себе или к своим родным в таком состоянии так же, как он относится к высохшему дереву или чертополоху.

Однако рассматриваемый аргумент уязвим и в рамках бессердечной казуистики. Разумеется, человеческая, культурно-нравственная форма жизни и жизнь физическая — не одно и то же, и этика начинается со сделанного устами Сократа признания, что жизнь хорошая, достойная выше, чем жизнь сама по себе. Однако первое не существует вне второго. Человеческая форма жизни, или жизнь достойная, вне жизни самой по себе суть полная бессмыслица. Нравственно-ценностный мир всегда дан в чувственно-конкретной, вещественной форме. Нет матери, нет друга самих по себе вне телесной единичности данной женщины, данного мужчины, вне тех, кого я называю моей матерью, моим другом. Эта связь морального смысла с вещью, в которой он воплощен, является настолько плотной, что сама вещь предстает уже не как вещь, а как носитель (символ, знак) смысла. Здесь уместно напомнить об отношении человека к мертвым останкам своих собратьев: могилы, хранящие безжизненные кости, являются предметом благоговейного поклонения, и отношение к ним рассматривается как показатель отношения к тем людям, напоминанием о которых они являются. Если нравственное отношение к человеку распространяется на его останки, то тем более оно должно распространяться на живое тело, пусть даже исковерканное болезнью.

Но если даже отвлечься от того, что человеческое тело сплошь символично, насыщенно смыслами и является скорее фактом культуры, чем фактом природы, и рассматривать его в сугубо физическом, природном аспекте, то и в этом случае оно остается в поле нравственности — по крайней мере, в той степени, в какой мы имеем обязанности перед природой. Жизнь даже в форме растений вызывает определенное благоговение. И вряд ли правильно отказывать в этом людям, оказавшимся на растительном уровне жизни.

3. Поддержание жизни на стадии умирания, осуществляемое с помощью сложных технологий, обходится слишком дорого. А именно: средств, которые тратятся на поддержание жизни в безнадежных ситуациях, хватило бы на то, чтобы лечить десятки, сотни, тысячи людей, которые поддаются лечению.

Этот аргумент является сугубо практическим и имеет, разумеется, свое значение в пределах практических решений, связанных с распределением финансов, организацией системы здравоохранения. Но его нельзя принимать во внимание, когда речь идет о нравственном оправдании эвтаназии. Ведь в этом случае речь идет не о финансовой, социальной, психологической и прочей целесообразности эвтаназии, а о том лишь, можем ли мы считать ее нравственным актом.

 

Дополнительные аргументы «против»

Таким образом, мы видим, что аргументы в пользу эвтаназии не являются этически бесспорными. В дополнение к тому, что было сказано в ходе их опровержения, можно добавить следующее.

Этическая санкция эвтаназии увеличивает опасность злоупотреблений со стороны врачей и родственников. Опасность злоупотреблений, которая существует вообще, усиливается применительно к ситуации безнадежной болезни. Врачи, дорожа профессиональной репутацией, не любят пользовать умирающих больных. Родственники могут желать смерти больному из-за наследства и прочих соображений. Мораль, как известно, является одним из последних барьеров на пути разного рода злоупотреблений. Если же признать эвтаназию благим делом, то этот барьер снимается. И люди в своем поведении по отношению к умирающим в страданиях собратьям получают неограниченные возможности для того, чтобы выдавать зло за добро, грешить с чистой совестью.

Еще одно и самое важное возражение против эвтаназии состоит в том, что она нарушает принцип святости человеческой жизни. Табу, которое она снимает, есть табу самой нравственности. Эвтаназия исходит из тезиса, что благом является не жизнь сама по себе, а жизнь в определенном качестве. Сама эвтаназия мыслится как достойный способ поведения в ситуации, когда жизнь теряет качества, которые делают ее благом. Это — тонкий софизм: из утверждения, согласно которому жизнь, нацеленная на благо, выше, чем жизнь сама по себе, делается совершенно незаконный вывод, будто жизнь сама по себе не является благом. На самом деле жизнь, нацеленная на благо (достойная жизнь), возможна только потому, что она сама по себе обладает достоинством, является благом. В рамках мировосприятия, признающего жизнь благом, аргументировать эвтаназию невозможно. В самом деле, признать благом жизнь как таковую значит признать, что она остается благом до тех пор, пока она есть жизнь, даже тогда, когда становится по преимуществу страданием.

В заключение сошлемся на пример, свидетельствующий, что эвтаназия является невыносимой нагрузкой на человеческую совесть. Это — так называемый случай доктора Джона Краая. Доктор Краай, уже пожилой человек, был обвинен в 1965 г. в умышленном убийстве своего восьмидесятиоднолетнего пациента и друга Фредерика Вагнера. К тому времени тот уже пять лет страдал болезнью Альцгеймера — распадом высших корковых функций, никого уже не узнавал, не помнил себя и ничего не сознавал. Мучился тяжелыми болями. Чтобы прекратить страдания друга, доктор Краай тайно, никого не уведомив, ввел ему тройную дозу инсулина. Вызванный ночью к больному, он зафиксировал его смерть. Когда истина вскрылась, доктора арестовали. Отпущенный под залог, он через две недели сделал инъекцию себе и ушел из жизни. По-видимому, он ужаснулся того, что сделал. Он понял: благое, как ему казалось, дело эвтаназии на самом деле есть убийство. Такая оценка ситуации связана вовсе не с тем, что свое ужасное решение помочь умереть страдающему другу доктор Краай принимал в одиночестве, тайно от всех. Это обстоятельство, скорее, придало данному случаю экспериментальную чистоту, не позволив индивидуально обязывающую силу нравственного решения растворить в коллективной безответственности. Мотивы Джона Краая, врача и друга в одном лице, также были безупречны; как врач он знал о безнадежности и субъективной тяжести болезни, как друг он не имел никакой корысти, если не считать корыстью то, что он хотел освободить себя от муки видеть муки близкого человека. И если при всех этих предпосылках он усомнился в нравственной справедливости своих действий, то это значит, что он своими действиями перешел предел, переходить который запрещено нравственностью.

Таким образом, эвтаназию по существу дела вряд ли можно считать благим деянием. Такой вывод не отменяет ситуаций, когда надо принимать решение о том, продолжать или нет лечить безнадежного и мучительно страдающего больного (например, у человека нет средств, чтобы одновременно оплатить лечение двух равно близких ему людей, один из которых находится в состоянии комы, а у второго сохраняются надежды в случае дорогостоящей операции). Этот вывод лишь обязывает выбор в пользу эвтаназии всегда считать злом.

Косвенное подтверждение того, что решение об эвтаназии ни при каких обстоятельствах не может считаться нравственно безупречным, можно найти в способе его принятия. В реальном опыте современной медицины в странах, где практика эвтаназии имеет легально упорядоченные формы, соответствующие решения принимаются коллегиально, коллективно — специально предназначенными для этой цели комитетами, которые называются этическими. Туда входят лечащий врач, представители медицинского персонала и администрации больницы, священник, философ-этик, юрист, работник службы социального страхования и др. Это — коллективный орган, достаточно полно представляющий интересы общества и больного. Способ принятия решения говорит о его чрезвычайности. Оно чрезвычайно как минимум в двух отношениях: адекватно осмысленное, оно является ответственностью невыносимой тяжести и отсюда — необходимость коллективного распределения этой тяжести; будучи выходом за этически допустимые пределы, оно чревато беспредельностью злоупотреблений, да — всестороннее представительство, чтобы более надежно блокировать возможные злоупотребления.

Осмысление практики эвтаназии, как и всей биомедицинской проблематики, является в настоящее время одной из острых, широко обсуждаемых общественных проблем.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Что такое эвтаназия и каков ее нравственный смысл?

2. Какие разновидности эвтаназии существуют?

3. Какие аргументы выдвигают сторонники эвтаназии?

4. Какие аргументы выдвигают противники эвтаназии?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Огурцов А.П. Этика жизни или биоэтика: аксиологические альтернативы //

Вопросы философии. 1994. № 3.

Рейчелс Дж. Активная и пассивная эвтзназия //Этическая мысль: Научно-

публицистические чтения. 1990. М., 1990. С. 205–212.

Фут Ф. Эвтаназия //философские науки. 1990. № 6.

 

Тема 30

СМЕРТНАЯ КАЗНЬ

 

Одна из современных книг, направленных против смертной казни, называется: «Когда убивает государство». Смертная казнь есть убийство, осуществляемое государством в рамках его права на легитимное насилие. Ее можно назвать законным убийством, убийством по приговору суда. Исключительная обязанность государства, состоящая в том, чтобы обеспечивать мирную жизнь и безопасность граждан, подкреплена его исключительным правом распоряжаться их жизнью в определенных ситуациях (в частности в случае преступления норм, по поводу которых заранее известно, что их преступление наказывается лишением жизни) и создавать соответствующую карательную систему.

 

Историческая социология смертной казни

Государства с момента их возникновения до настоящего времени применяют смертную казнь. Но масштабы, характер, формы практики смертной казни различны. Если рассматривать ее в исторической динамике, то здесь явственно обнаруживаются следующие тенденции:

а) Уменьшается число видов преступлений, карой за которые является смерть.

Так, например, в Англии в начале XIX в. смертная казнь предусматривалась более чем за 200 видов преступлений, в том числе за карманную кражу свыше 1 шиллинга в церкви. Русский судебник XVI в. предписывал смертную казнь за 12 видов преступлений, уложение 1649 г. — более чем за 50 случаев. В настоящее время в Англии смертная казнь отменена, в России приостановлена. В странах, где есть смертная казнь, она, как правило, рассматривается в качестве крайней меры и за ограниченные виды преступлений (умышленное убийство, измена Родине и др.).

б) В прошлом смертная казнь осуществлялась публично и торжественно. В настоящее время ее публичность стала большой редкостью. Общее правило состоит в том, что смертный приговор приводится в исполнение тайно.

В прошлом наряду с обыкновенными формами смертной казни существовали и даже превалировали ее так называемые квалифицированные формы, когда убийство совершалось в особо мучительных и поражающих воображение формах (посажение на кол, кипячение в масле, залитие металлом горла и т. п.).

Уголовное уложение императора Карла V, изданное в середине XVI в. и действовавшее в ряде европейских стран почти до конца XVIII в., предписывало осуществлять смертные приговоры в форме сожжения, колесования, четвертования, утопления, погребения заживо и т. п. А вот как, например, звучал смертный приговор бунтовщику, предводителю восставших в XVIII в. русских крестьян Емельяну Пугачеву: «Пугачеву учинить смертную казнь, четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города и положить на колеса, а после на тех же местах сжечь». Современные нормы цивилизованности уже исключают квалифицированную смертную казнь и предписывает осуществлять ее в быстрых и безболезненных формах.

в) Сокращается круг лиц, по отношению к которым может быть применена смертная казнь. Когда-то она не знала никаких исключений. В настоящее время многие законодательства исключают из этого круга детей до определенного возраста, стариков после определенного возраста, женщин.

г) В нарастающем темпе сокращается число стран, применяющих смертную казнь. Так, например, к началу Первой мировой войны смертная казнь была юридически отменена и фактически приостановлена только в 7 странах Западной Европы. А в 1988 г. она была отменена в 53 странах и приостановлена в 27 странах.

д) Наконец, еще одна тенденция состоит в том, что меняется субъективное отношение к смертной казни. Первоначально общество единодушно признавало и необходимость, и нравственную оправданность смертной казни. По крайней мере, с XVIII в. начали публично высказываться и отстаиваться противоположные суждения.

В европейском культурном регионе брешь в этом вопросе пробил итальянский юрист Ч. Бекарриа своей книгой «О преступлениях и наказаниях» (1764). После этого многие социальные мыслители увязывали принцип гуманизма с требованием отмены смертной казни. Ее решительным противником был, например, К. Маркс. Против смертной казни выступали А.Н. Радищев, Л.Н. Толстой, B.C. Соловьев, многие другие русские мыслители. Отрицательное отношение к смертной казни, обоснованное в первую очередь этическими аргументами, стало набирать силу. Во многих странах оно получило преобладание и воплотилось в законодательстве и судебной практике.

Изменение отношения к смертной казни связано с общим изменением отношения общества к государству, которое можно охарактеризовать как его правовое обуздание. Удар по смертной казни имел и имеет знаковую природу в том отношении, что является ударом против всесилия государства и предметно обозначает неотчуждаемый характер права человека на жизнь.

Хотя историческая социология смертной казни свидетельствует о том, что она все больше лишается этической санкции, теряет общественную поддержку и вытесняется из юридической практики, тем не менее отрицательный взгляд на смертную казнь все еще не является бесспорным. Дискуссии по этому вопросу продолжаются. Рассмотрим прежде всего аргументы «за» смертную казнь и возможные возражения на них.

 

Существуют ли этические аргументы в пользу смертной казни?

Речь идет об этических, моральных аргументах, в силу которых смертная казнь считается оправданной, не просто вынужденно принимаемой, допустимой, а именно оправданной, т. е. необходимой с точки зрения общественного блага, справедливости, гуманизма. Основными из этих аргументов являются следующие.

1. Смертная казнь есть справедливое возмездие и является нравственным деянием, поскольку применяется в качестве наказания за убийство.

Этот аргумент имеет наиболее широкое распространение. Он выглядит особенно сильным и убедительным, так как справедливость и в самом деле основана на принципе эквивалента. Но именно принцип эквивалента в данном случае и не соблюдается.

Убийство, за которое полагается смертная казнь, квалифицируется как преступление. Сама же смертная казнь есть акт государственной деятельности. Получается, что преступление приравнивается к акту государственной деятельности.

Смертная казнь превышает другие формы убийства по психологическому критерию. Предварительное знание о смерти, ее ожидание, расставание с родными, отвращение к палачу и многое другое делает убийство в результате смертной казни психологически более тяжелым, чем в подавляющем большинстве прочих случаев.

Эквивалентность в возмездии не соблюдается, когда силы палача и жертвы являются заведомо неравными. Все согласятся с тем, что взрослый, убивающий ребенка, которого он мог бы обезоружить и наказать каким-либо иным способом, совершает несправедливый поступок, даже если этот ребенок уже успел натворить кровавые дела. Убийца, каким бы страшным он ни был, перед лицом общества и государства еще более слаб, чем ребенок перед взрослым.

Наконец, смертную казнь нельзя считать эквивалентным наказанием тогда, когда она применяется за иные виды преступления, помимо убийства. Но и в случаях убийства она не является эквивалентной, поскольку не учитывает различных оттенков виновности.

2. Смертная казнь хотя, быть может, и несправедлива по отношению к тому, к кому она применяется, тем не менее оправдана, ибо своим устрашающим воздействием предотвращает совершение таких же преступлений другими.

Этот аргумент, основанный на устрашающем воздействии смертной казни, как и само это устрашающее воздействие, кажется основательным только на первый взгляд. При более глубоком подходе он легко опровергается.

Смерть преступника в смысле устрашения менее эффективна, чем его долгое, беспросветно мучительное существование вне свободы. Она действительно производит сильное впечатление, но это впечатление в памяти долго не сохраняется. Далее, если бы смертную казнь практиковали действительно ради устрашения других, то постепенно не пришли бы к тому, чтобы, ее осуществлять тайно.

В случае смертной казни, как и во всех других случаях, наказание не становится причиной, предотвращающей преступление, так как преступник совершает преступление не потому, что он согласен с наступающим за это преступление наказанием и готов понести его, а потому только, что он надеется избежать наказания.

Наконец, самое главное: статистически, чисто опытным путем установлено, что применение смертной казни не уменьшает в обществе тех преступлений, за которые она применяется, точно так же, как ее отмена не увеличивает их. Это в особенности верно применительно к убийствам в обществе — наличие или отсутствие смертной казни не влияет на их количество и качественные характеристики.

Следующий хрестоматийный пример явно опровергает аргумент о том, что смертная казнь оказывает дисциплинирующее воздействие на окружающих через устрашение. В 1894 г. во время публичной казни во Франции некоего г-на Ш. один из зрителей забрался на дерево перед гильотиной, чтобы лучше наблюдать за зрелищем. Его хотели снять и потому хорошо запомнили. Через год этого человека казнили на том же месте за то же самое преступление, которое совершил г-н Ш.

3. Смертная казнь приносит благо обществу тем, что освобождает его от особо опасных преступников.

На это можно возразить, что общество могло бы обезопасить себя от них и путем пожизненной тюремной изоляции. Если уж говорить о благе общества, оно должно состоять в том, чтобы возместить ущерб, нанесенный преступником. А смертная казнь как раз ничего не возмещает.

4. Смертная казнь может быть оправдана гуманными соображениями по отношению к самому преступнику, ибо пожизненное, беспросветное, невыносимо тяжелое заключение в одиночной камере хуже, чем мгновенная смерть.

Во-первых, условия можно сделать более приемлемыми; во-вторых, если речь идет о гуманном отношении к преступнику, то логично было бы предоставить право выбора самому преступнику. Вообще гуманным (моральным) можно считать только такое действие, на которое получено согласие того (или тех), кого оно касается.

5. Смертная казнь есть простой и дешевый способ отделаться от преступника. Русский правовед А.Ф. Кистяковский, сам бывший противником смертной казни, очень точно писал:

«Единственное ее преимущество в глазах народов состоит в том, что она очень простое, дешевое и не головоломное наказание».

Этот аргумент редко формулируется открыто, но он, пожалуй, фиксирует самый реальный мотив, который лежит в основе смертной казни. Через смертную казнь государство именно отделывается от преступника, демонстрируя видимую силу при своей фактической слабости. Но это лишь доказывает, что моральные соображения являются здесь десятистепенными, используются лишь в качестве прикрытия.

 

Этические аргументы против смертной казни

Аргументы в поддержку смертной казни не выдерживают моральной критики. Но существуют ли моральные аргументы против нее? Да, существуют. Основными из них являются следующие.

1. Смертная казнь оказывает нравственно развращающее воздействие на общество.

Она оказывает такое воздействие непосредственно через людей, причастных к ней, и косвенно — тем, что в обществе самим фактом наличия смертной казни утверждается мысль, будто убийство хотя бы в каких-то случаях может быть справедливым, благим делом.

Граждане получают дополнительный мотив самим выступать стражами справедливости и путем самосуда расправляться с преступниками (например, убийцей), в особенности если они придерживаются мнения, что государственные чиновники недобросовестно исполняют свои функции.

Доказательством развращающего влияния смертной казни является то, что она фактически воспринимается и практикуется как страшный порок. Она совершается только как нечеловеческое, постыдное дело: палачи скрывают свою профессию; придумываются такие способы смертной казни, чтобы вообще нельзя было узнать, кто выступает в роли палача. Прокуроры, требующие, и судьи, выносящие смертный приговор, никогда бы сами не согласились быть его исполнителями, не говоря уже о законодателях, учреждающих эту меру наказания, или о философах, оправдывающих ее.

2. Смертная казнь является антиправовым актом. Право основано на равновесии личной свободы и общего блага. Смертная казнь, уничтожая индивида, уничтожает и само правовое отношение. Это не право, а, как писал Ч. Бекарриа, «война нации с гражданином».

Правовое наказание всегда индивидуализировано, направлено сугубо на виновника. В случае смертной казни фактически наказываются также родственники преступника, ибо она оказывает на них столь сильное воздействие, что может довести до сумасшествия или самоубийства, не говоря уже о тяжелых моральных страданиях.

В праве действует принцип восстановимости наказания, что позволяет до некоторой степени делать обратимыми случаи, когда совершается судебная ошибка. Применительно к смертной казни этот принцип нарушается: того, кого убили, нельзя вернуть к жизни, как и невозможно компенсировать ему нанесенный юридической ошибкой вред.

А такие ошибки являются не такой уж редкостью. Подсчитано, что, например, в США было вынесено 349 ошибочных смертных приговоров, 23 из которых были приведены в исполнение. Известен случай из советской практики, когда, прежде чем найти настоящего убийцу-маньяка, было поймано свыше десяти лжеубийц, многие из которых «сознались» и были приговорены к смертной казни.

3. Смертная казнь нечестива и лжива в том отношении, что она явно нарушает пределы компетенции человека.

Человек не властен над жизнью. Жизнь есть условие человеческих деяний и необходимо должна оставаться их пределом. Кроме того, человек не может безусловно судить о виновности, а еще менее говорить об абсолютной неисправимости преступника.

Эмпирические наблюдения показывают, что смертный приговор часто производит в том, кому он предназначен, глубокий духовный переворот; приговоренный начинает смотреть на мир другими, просветленными, совсем не преступными глазами. По крайней мере, в некоторых случаях казнь, даже если она не является судебной ошибкой, осуществляется тогда, когда в этом нет никакой нужды.

Замечено, что судьи, зачитывающие смертный приговор, испытывают непроизвольное внутреннее содрогание. Данный факт, как и устойчивое отвращение к профессии палача, инстинктивное нежелание общаться с ним, можно считать неявными знаками того, что смертная казнь на самом деле есть нечто нечестивое, лживое. Об этом же свидетельствует нечеловеческий ужас, который связан с убийством.

4. Смертная казнь есть покушение на коренной нравственный принцип самоценности человеческой личности, ее святости. В той мере, в какой мы отождествляем мораль с ненасилием, с требованием «Не убий», смертная казнь не может иметь нравственной санкции, ибо она есть нечто прямо противоположное. Не только аргументацией, которая ее обрамляет, но и фактом своего существования смертная казнь есть попытка контрабандным путем провести мысль, будто убийство может быть человеческим, разумным делом. Отношение между смертной казнью, убийством и нравственностью совершенно точно выразил B.C. Соловьев:

«Смертная казнь есть убийство как таковое, абсолютное убийство, т. е. принципиальное отрицание коренного нравственного отношения к человеку».

В заключение следует сказать, что хотя приводимые этические доводы в пользу смертной казни не обладают логической принудительностью, тем не менее они для многих людей кажутся достаточно убедительными. Общественное мнение во многих странах, в том числе в сегодняшней России, в целом склонно поддерживать практику смертной казни. Такая установка имеет силу исторической инерции, с той или иной степенью откровенности поддерживается официальной идеологией, закодирована в различных формах духовной культуры. Она имеет также корни в исторически сложившемся эмоциональном строе человека. Дело в том, что убийства, особенно когда они совершаются в изуверских формах, вызывают глубокое негодование, которое автоматически переходит в инстинктивную жажду мести. За этим стоит абсолютное неприятие убийства, желание немедленно и решительно покончить с ним. Необычайная сила этой в основе своей совершенно здоровой эмоциональной реакции заглушает взвешенный голос разума.

Конечно, мнение людей, тем более тогда, когда оно отчасти мотивировано праведным гневом, есть факт, с которым нельзя не считаться. Но не забудем, что некогда был обычай приносить людей в жертву богам и, надо думать, эта практика сопровождалась высоким душевным подъемом, а люди, которые выступали против нее, вызывали искреннее возмущение. Со временем ситуация изменилась. Люди пришли к мнению, что людей нельзя приносить в жертву — даже богам! Возникли новые представления, был сформулирован принцип «Не убий», принцип непротивления злу силой. Но в этих принципах сохранялись и сохраняются бреши: одна из них — смертная казнь. Вообще убийство считается нравственно недопустимым, за исключением тех случаев, когда это делается государством и якобы во имя самой нравственности. Ничего не мешает думать, что и в отношении этого заблуждения со временем также наступит интеллектуальное и эмоциональное прозрение общества. Современные дискуссии о смертной казни — шаг к такому прозрению.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. Как исторически менялась практика применения смертной казни?

2. Какие аргументы выдвигают сторонники смертной казни? Возможна ли последовательная этическая аргументация в пользу смертной казни?

3. Каковы этические аргументы противников смертной казни?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Бекарриа Ч. О преступлениях и наказаниях. М., 1995.

Когда убивает государство. М., 1989.

Смертная казнь: за и против / Сост. О.ф. Шишов, Т.С. Парфенова. М., 1989.

Соловьев B.C. Оправдание добра // Указ. изд. С. 379–405.

 

Тема 31

НАСИЛИЕ ВО БЛАГО?

 

Понятие насилия, как и само это слово в живом языке, имеет явно негативный эмоционально-нравственный оттенок. В подавляющем большинстве философских и религиозных моральных учений насилие считается злом. Категорический запрет на него «Не убий!» обозначает границу, отделяющую нравственность от безнравственности. Вместе с тем общественное сознание, в том числе и этика, допускают ситуации нравственно оправданного насилия.

Речь идет не о том, чтобы вообще насилие считать чем-то хорошим, и не о том даже, чтобы интерпретировать его в качестве нравственно нейтрального явления, которое в зависимости от обстоятельств может быть использовано как во зло, так и во благо. Речь идет о возможности нравственного оправдания насилия в виде исключения и в рамках общего принципиально негативного нравственного отношения к нему.

В качестве типичных примеров такой постановки вопроса можно сослаться на И.А. Ильина и Л.Д. Троцкого. И.А. Ильин написал развернутый трактат против толстовского непротивленчества с программным названием «О сопротивлении злу силою». В нем он разводит понятия насилия и физического принуждения: первое решительно отвергается, второе допускается, хотя и в виде крайне редкого случая. Ильин даже считает, что нравственно оправданное физическое принуждение нельзя назвать насилием и предлагает для него новый термин — понуждение, или пресечение. Его допустимость он оговаривает совокупностью таких условий (надо, чтобы речь шла о подлинном зле, чтобы оно было верно воспринято, чтобы не было других средств сопротивления, чтобы тот, кто принимает решение, вдохновлялся подлинной любовью и находился в волевом отношении к миру), которые представляются маловероятными — их никогда нельзя практически удостоверить и всегда можно теоретически оспорить. Л.Д. Троцкий в работе «Их мораль и наша» пытается доказать, что без насилия нельзя противостоять самому насилию. Общество будущего он рисует без социальных противоречий, «без лжи и насилия». Однако «проложить к нему мост нельзя иначе, как революционными, т. е. насильственными средствами». Для Троцкого насилие оправдано как революционное насилие пролетариата.

Проблема отношения к насилию является предметом общественных дискуссий и в этом смысле остается открытой для противоположных суждений в той части, в какой речь идет о возможности нравственно оправданных исключений из него.

 

Что такое насилие?

Развертывая определение насилия, данное во второй теме, необходимо сказать следующее. В его понимании есть два крайних подхода — широкий (абсолютистский) и узкий (прагматический), каждый из которых имеет свои преимущества и недостатки.

В широком смысле под насилием понимается подавление человека во всех его разновидностях и формах — не только прямое, но и косвенное, не только физическое, но и экономическое, и политическое, и психологическое, и всякое иное. При этом подавлением считается любое ограничение условий личностного развития, причина которого заключена в других людях или общественных институтах. Тем самым насилие оказывается синонимом морального зла, в него наряду с убийством включаются ложь, лицемерие, другие нравственные деформации. Расширительное истолкование понятия насилия ценно тем, что придает существенное значение его моральному измерению. Но оно имеет, по крайней мере, два недостатка: теряется собственное содержание феномена насилия; его отрицание неизбежно приобретает форму бессильного морализирования. При таком подходе к насилию исключается сама постановка вопроса о каких-либо случаях его нравственно оправданного применения.

В узком смысле насилие обычно сводится к физическому и экономическому ущербу, который люди наносят друг другу, и оно понимается как телесные повреждения, убийства, ограбления, поджоги и т. п. При таком подходе насилие сохраняет свою специфику, не растворяется полностью в родовом понятии морального зла. Его недостаток состоит в том, что насилие отождествляется с внешнеограничивающим воздействием на человека, не увязывается с внутренней мотивацией поведения. Но без учета мотивации понять феномен насилия невозможно. Есть боль вывихнутой руки. Есть боль от дубинки полицейского. В физическом смысле между ними может не быть разницы. В нравственном смысле разница огромна.

Трудности, связанные с определением насилия, получают разрешение, если поместить его в пространство свободной воли и рассматривать как одну из разновидностей властно-волевых отношений между людьми. И. Кант определял силу как

«способность преодолеть большие препятствия. Та же сила называется властью (Gewalt), если она может преодолеть сопротивление того, что само обладает силой».

Власть в человеческих взаимоотношениях можно было бы определить как принятие решения за другого, усиление одной воли за счет другой. Насилие есть один из способов, обеспечивающих господство, власть человека над человеком. Основания, в силу которых одна воля господствует, властвует над другой, подменяет ее, принимает за нее решения, могут быть разными: а) некое реальное превосходство в состоянии воли — типичный случай: патерналистская власть, власть отца; б) предварительный взаимный договор — типичный случай: власть закона и законных правителей; в) насилие — типичный случай: власть оккупанта, завоевателя, насильника.

Насилие — не вообще принуждение, не вообще ущерб жизни и собственности, а такое принуждение и такой ущерб, которые осуществляются вопреки воле того или тех, против кого они направлены. Насилие есть узурпация свободной воли. Оно есть посягательство на свободу человеческой воли. В понятии насилия существенно, важными являются два момента: а) то, что одна воля пресекает другую волю или подчиняет ее себе; б) то, что это осуществляется путем внешнеограничивающего воздействия, физического принуждения.

Понятие насилия имеет достаточно конкретное и строгое содержание, его нельзя отождествлять с любой формой принуждения. Насилие как определенную форму общественного отношения следует отличать, с одной стороны, от инстинктивно-природных свойств человека, а с другой стороны, от других форм принуждения в обществе, в частности, патерналистского и правового.

Предлагаемое определение насилия оставляет открытым для рационально аргументированного обсуждения вопрос об этической оправданности тех или иных его форм и проявлений. Ведь проблема оправданности насилия связана не вообще со свободой воли, а с ее нравственной определенностью, с ее конкретно-содержательной характеристикой в качестве доброй или злой воли.

 

Добро против зла?

Насилие является одним из способов поведения в конфликтных ситуациях особого рода, когда конфликтующие стороны радикально расходятся в мнениях о добре и зле: то, что для одних добро, другие считают злом и наоборот. Уточним: не мораль является предметом разногласий, а сами разногласия, касающиеся конкретных интересов, сами различия жизненных позиций доводятся до морального противостояния. Решение в пользу насилия всегда означает, что тот, кто принимает данное решение, проводит между собой и тем, против кого оно направлено, окончательный водораздел. Моральное противостояние есть окончательное противостояние, которое запечатывает узкий путь человеческого сотрудничества и открывает широкую дорогу в запредельную реальность, в которой оппонент становится врагом, аргумент — оружием, симпозиум — полем битвы. При этом, поскольку каждая из противоборствующих сторон считает, что она выступает от имени добра, а противоположная воплощает зло, то происходит демонизация конфликта.

Если принять такую логику и предположить, что добро и зло на самом деле бегают каждое на двух ногах, то насилие как способ их взаимоотношения выглядит вполне обоснованным. В ситуации, когда блокировать зло нельзя иначе, как уничтожив или блокировав его носителей, совершить насилие так же естественно и справедливо как, например, очистить тело от паразитов.

Без разделения людей на добрых и злых было бы совершенно невозможно этически аргументировать насилие. Жизненные и исторические наблюдения подтверждают это. Практике насилия, как правило, предшествует определенная моральная демагогия, своего рода идеологическая «артподготовка», направленная на то, чтобы превратить оппонента во врага, вывести за пределы разума и морали, изобразить его как воплощение дьявольского начала, с которым невозможно и даже недопустимо никакое иное обращение помимо насильственного.

Вопрос об обоснованности насилия сводится к вопросу о том, правомерно ли делить людей на добрых и злых. На этот вопрос следует ответить отрицательно. Такое разделение означает, что одна воля признается исключительно (безусловно, абсолютно) доброй, а другая исключительно (безусловно, абсолютно) злой. Но ни то, ни другое невозможно, по крайней мере, в силу двух причин.

Во-первых, безусловно добрая и безусловно злая воля представляют собой противоречия определения. Безусловно добрая воля, предполагающая и осознающая себя в качестве таковой, невозможна в силу парадокса совершенства (святой, считающий себя святым, святым не является). Безусловно злая воля невозможна, потому что она уничтожила бы саму себя: ведь, будучи безусловно злой, она должна быть злой, т. е. изничтожающей, и по отношению к самой себе.

Во-вторых, понятия безусловно доброй и безусловно злой воли фактически отрицают понятие свободной воли, а тем самым и самих себя. Воля не может считаться свободной, если ее свобода не доходит до свободы выбора между добром и злом, и она перестает быть свободной, если теряет возможность такого выбора. А там, где нет свободы выбора, не может быть и вменения, нравственно ответственных решений. Индивида, воля которого была бы безусловно злой, т. е. злой беспричинно, изначально, злой до такой степени, что она даже не знает о возможности иного состояния, следовало бы признать существом психически невменяемым. Как, впрочем, и того, чья воля была бы безусловно доброй. Осуждать одного так же бессмысленно, как и восхвалять другого. Если бы можно было помыслить безусловно добрую или безусловно злую волю, то первую нельзя было бы считать доброй, а вторую — злой.

Понятия безусловно злой воли и безусловно доброй воли могут существовать в человеческой практике только как идеальные конструкции, некие точки отсчета, но не как характеристики реальных воль, и при этом они могут существовать не как логически строгие понятия, а как эмоционально насыщенные образы, призванные устрашать, вдохновлять, но не доказывать. Не случайно их персонификация в опыте культуры приобрела нечеловеческие обличья дьявола и Бога и осуществлялась всегда за пределами философии.

Самое сильное и до настоящего времени никем не опровергнутое возражение против насилия заключено в евангельском рассказе о женщине, уличенной в прелюбодеянии и подлежащей, по канонам Торы, избиению камнями. Как известно, в том рассказе Иисус, призванный фарисеями осуществлять правосудие, предложил бросить первый камень тому, кто сам безгрешен. Таких не нашлось. Иисус сам также отказался быть судьей. Люди — не ангелы, никто не обладает привилегией выступать полномочным представителем добра и указывать, в кого бросать камни. И если кто-то берет на себя нравственное право объявить других носителями зла, то ничто не мешает другим сделать то же самое по отношению к нему. Ведь речь идет о ситуации, когда люди не могут прийти к соглашению по вопросу о том, что считать добром, а что считать злом.

Если враждующие стороны имеют одинаковое право выступать от имени добра (а они имеют такое право, так как сама вражда возникает из-за отсутствия общего, обязывающего обе стороны понятия добра), то это как раз означает, что они своей враждой выходят за рамки морали и вступают в сферу, где решения принимаются не силой разума, а безумием силы.

Насилие по определению находится вне морали. Его можно назвать правом силы. Оно разрывает человеческие связи в качестве человеческих, т. е. таких, которые поддаются регулированию на основе доводов разума и в пространстве человеческой речи. Насилие означает провал из цивилизации в дикость, в так называемое естественное состояние, где каждый из индивидов или каждая их природная совокупность (стадо) несут в себе критерии собственной правоты. Основной признак естественного состояния, наиболее развернутое понятие которого мы находим у Т. Гоббса, состоит в том, что оно является донравственным состоянием. Когда Гоббс говорит, что естественное состояние есть состояние войны всех против всех, то это вовсе нельзя понимать как характеристику зооприродной реальности. Естественное состояние есть идеальная конструкция, призванная показать, какими были бы отношения между индивидами, если бы они не упорядочивались, не умерялись силой этико-правовых законов разума. Субъекты естественного состояния — не реально существующие зоологические особи, а гипотетические человеческие индивиды, вырванные из контекста собственно человеческих отношений. Они не только расходятся между собой в конкретном понимании жизни, но и руководствуются окончательным убеждением, что у них вообще нет ничего общего.

О морали в ситуации насилия допустимо говорить только в аспекте преодоления этой ситуации, поскольку сама мораль начинается там, где кончается насилие. Качественный скачок, связанный с переходом от биологического существования к историческому, в решающей мере связан с качественным изменением соотношения между насилием и ненасилием как различными способами взаимоотношений между особями.

Есть мнение, что основной движущей и очищающей силой истории является насилие. Оно ложно. На самом деле само существование человечества доказывает, что ненасилие превалирует над насилием. Если бы это было не так, то человечество бы до настоящего времени не сохранилось, подобно тому, например, как в достаточно долгой перспективе не может сохраниться город, в котором количество домов, сгорающих в пожаре, превышает количество домов, возводимых вновь. Превалирование ненасилия над насилием не является привилегией человеческой формы жизни. Это — существенная основа жизни вообще. Жизнь сама по себе, во всех ее формах есть асимметрия в сторону ненасилия, созидания. Как говорил Ганди, «если бы враждебность была основной движущей силой, мир давно был бы разрушен, и у меня не было бы возможности написать эту статью, а у вас ее прочитать». Особенность человеческой формы жизни состоит в том, что здесь преодоление насилия становится сознательным усилием и целенаправленной деятельностью. В известной мере можно сказать, что превалирование человеческой формы жизни над другими, в результате чего осуществляется переход от биосферы к ноосфере, является следствием успехов в деле обуздания насилия. Рассматривая под этим углом историю человечества, в ней, помимо самого возникновения человека, можно выделить два переломных этапа.

Первый этап связан с ограничением вражды между человеческими стадами (ордами) на основе закона равного возмездия (талиона). Второй — с возникновением государства.

 

Равное возмездие

Каковы были отношения между выходящими из животного состояния человеческими ордами, какова была мера их агрессивности на общем биологическом фоне борьбы за существование — особый вопрос, для ответа на который у нас нет исчерпывающих фактических данных. Однако есть вполне достаточно оснований полагать, что эти отношения характеризовались ничем не ограниченной потенциальной враждебностью. Один каннибализм дает наглядное представление о том, до каких пределов (точнее: беспредельности) могла в случае необходимости доходить враждебность древнейших людей.

Талион, обязывавший руководствоваться в насильственных акциях за пределами кровно-родственного объединения правилом равного возмездия, клал конец неограниченной, уводящей в регресс враждебности между «своими» и «чужими». (О мести внутри рода речи не могло быть, поскольку род действовал как единое целое.) Это ограничение насилия лежит в основе всей структуры первобытнообщинного строя, так называемой варварской эпохи. Обязанность кровной мести в рамках талиона является одним из специфических и непременных признаков рода.

Представление о равном возмездии составляют в историческом смысле первую, а в общечеловеческом смысле самую элементарную и универсальную форму справедливости. Справедливость, понимаемая как равное возмездие, свойственна всем древним племенам, с ней мы встречаемся в ветхозаветной этике Моисея, у ранних греческих философов. Ее следы и проявления можно наблюдать до настоящего времени в общественных нравах.

Существенно важно подчеркнуть, что справедливым в данном случае считается не насилие, а его ограничение — тот факт, что насилие не может выйти за поставленную ему разумом границу. Тому, кто совершает насилие, талион дает знать, что он с неотвратимостью получит такой же ответ: выпущенная стрела по неотвратимому закону обернется бумерангом и вернется к нему в его собственном лице или лице его ближайших сородичей. Того, кто отвечает на насилие, талион обязывает ограничивать жажду мести правилом равного возмездия, что, как свидетельствуют этнографические наблюдения, также дается нелегко (основная трудность первобытного социума состояла не в том, чтобы побуждать людей к мести, а в том, чтобы сдерживать их мстительные чувства).

Только при неисторическом, абстрактно-морализирующем взгляде на талион можно утверждать, что он является апологией насилия и призван поддерживать в человеческой душе пламя гнева. На самом деле, если учесть, что талион был первой формой собственно нравственного отношения к насилию, и рассматривать его в ряду с другими предшествующими и последующими человеческими опытами в этом вопросе, то станет очевидно, что он представляет собой шаг в сторону от насилия, предназначен гасить в человеческой душе пламя мстительного гнева. Если вообще можно говорить о моральной позиции в ситуации силового противостояния, то она состоит в том, чтобы взаимно признать право силы. Сохраняя за противником такое же право решить вопрос силой, какое человек приписывает себе, он переходит очень важный рубеж на пути, который ведет от насилия к морали. Этот переход исторически материализовался в принципе и практике талиона.

Талион не делает «чужого» «своим». Но он так ясно обозначает ближнюю и дальнюю границу между «чужими» и «своими», столь категорично обязывает их к взаимности во вражде, что уже перестает быть моментом самой враждебности, а становится формой выхода из нее. Талион задает общую основу, соединяющую «своих» и «чужих» через взаимное уважение друг друга как людей, умеющих защитить свое достоинство силой. Уважение права на утверждение себя силой, закрепленное в культуре в значительной степени благодаря социально-исторической практике равного возмездия, обнаружилось впоследствии в разнообразных формах. Среди них особо следует отметить такой парадоксальный феномен как война по правилам (когда считается необходимым заранее предупредить о нападении, вооруженному запрещается драться с безоружным, пленным гарантируется человеческое обхождение и т. д.).

В ряде языков первобытных народов слово «человек» совпадает с самоназванием собственного племени. Видимо, некогда представители других человеческих стад не считались за людей и подлежали такому же обхождению, как все прочие зоологические особи. По сравнению с этими древнейшими временами вражда, урегулированная нормами талиона, явилась огромным шагом вперед: талион связывал представителей разных племен тем, что уравнивал их как врагов. Эта же идея уравнения во вражде лежит в основе последующей регламентации вооруженной борьбы.

Взаимное признание права силы является также по нравственному критерию честности более высокой точкой зрения по сравнению с позицией, которая мобилизует моральные аргументы для обоснования насильственной деятельности. Моральная аргументация не смягчает насилие, а, напротив, усугубляет его. Она, во-первых, переводит насилие из жизненной необходимости в обязанность, как в известной басне И.А. Крылова «Волк и ягненок», где волк не удовлетворяется естественным основанием своего хищничества, состоящего в том, что ему хочется есть, а пытается дать делу «законный вид и толк». Во-вторых, она не ограничивает насилие победой, а доводит его до унижения и даже уничтожения противника. В этом случае проигравший считается не просто бессильным, он еще плюс к тому объявляется виновным. Различие между обычным насилием, основанным на взаимном признании права на борьбу, уравнивающим их в праве утверждать себя силой, и морально аргументированным насилием, когда считается, что одна сторона имеет право на вооруженную борьбу, а другая такого права лишена, различие между этими формами насилия наглядно обнаруживается на примере различий между обычными и гражданскими войнами. В отличие от войн между разными странами, гражданские войны всегда имеют идейно-нравственную подоплеку, и они же характеризуются несравненно большей жестокостью, чем первые. Точно так же в войнах между странами, когда они ведутся под идеологическими знаменами и во имя якобы нравственных целей, сходят на нет взаимодействующие правила борьбы, нарастает бессмысленная жестокость, выходящая за рамки собственно военных целей.

 

Насилие и государство

Вторым качественным скачком в ограничении насилия явилось возникновение государства. Отношение государства к насилию, в отличие от первобытной практики талиона, характеризуется тремя основными признаками. Государство а) монополизирует насилие, б) институционализирует его и в) заменяет косвенными формами.

Государство обозначает такую стадию развития общества, когда обеспечение его безопасности становится специализированной функцией в рамках общего разделения труда. С этой целью право на насилие локализуется в руках особой группы лиц и осуществляется по установленным правилам. Подобно тому, как появляются ремесленники, земледельцы, купцы и т. д., появляются также стражи (воины, полицейские), призванные защищать жизнь и собственность людей как от их взаимных посягательств, так и от внешней экспансии.

Безопасность индивида в первобытном обществе — дело всего рода: здесь каждый взрослый мужчина — воин. Право кровной мести неотчуждаемо, и каждый сородич в соответствии с установленной обычаем очередностью воспринимает ее как свою неотъемлемую обязанность. С появлением государства безопасность становится делом особой структуры, которая является монопольным держателем права на насилие. Норма «Не убий», рассмотренная в ее конкретном историческом содержании, как раз была направлена на то, чтобы изъять право насилия у самого населения (соплеменников) и передать его государству. Она прежде всего была призвана блокировать действия жаждущих справедливого возмездия индивидов в обмен на то, что это за них сделает государство как их общий и надежный защитник.

В государстве насилие институционализируется. Это нельзя понимать так, будто талион не был социальным институтом. Талион также являлся нормативной системой, но он осуществлялся в результате спонтанных действий самих заинтересованных лиц. Хотя это и был детально разработанный обычай с целью гарантировать принцип эквивалента в разнообразных обстоятельствах, тем не менее каждый член первобытного коллектива имел право его толкования и безусловную обязанность исполнения. В государстве дело обстоит иначе. Здесь право насилия оформляется законодательно. Законы вырабатываются иначе, чем обычай, более элитарным путем. А соответствие каждого случая возможного применения насилия закону устанавливается в результате специальной процедуры, предполагающей объективное, всесторонне взвешенное расследование и обсуждение. Практикуемое государством насилие основывается на доводах разума и характеризуется беспристрастностью, в этом смысле оно достигает по сравнению с талионом качественно более высокого уровня институционализации.

Государство сделало еще один существенный шаг в ограничении насилия. Прямую борьбу с насилием оно дополнило упреждающим воздействием на обстоятельства, способные породить его. В государстве насилие по большей части заменяется угрозой насилия.

Современный немецкий исследователь Р. Шпееман в работе «Мораль и насилие» выделяет три типа воздействия человека на человека: а) собственно насилие; б) речь; в) общественная власть. Насилие есть физическое воздействие. Речь есть воздействие на мотивацию. Общественная власть представляет собой воздействие на обстоятельства жизни, которые мотивируют поведение. Это — своего рода принуждение к мотивам. Так действует, например, государство, когда оно поощряет или ограничивает деторождаемость в обществе через политику налогов. По отношению к общественной власти насилие и речь выступают как периферийные, маргинальные способы воздействия человека на человека.

Предметом спора был и остается вопрос, как квалифицировать этот третий способ воздействия, который в опыте современных обществ является основным. Аристотель выделял его в особый разряд. Наряду с непроизвольными действиями, осуществляемыми человеком не по своей воле, и произвольными действиями, в которых он реализует свои желания, Аристотель выделял особый класс смешанных действий, которые человек совершает сам, по своей воле, но под жестким давлением обстоятельств, когда их альтернативой является нечто более худшее, чем сами эти действия, в предельном случае — смерть. Таково, например, поведение человека, совершающего нечто постыдное по требованию тирана, чтобы спасти своих близких, или поведение купцов, выбрасывающих во время шторма за борт свое имущество, чтобы не затонул корабль. Гоббс считал, что такие действия следует считать добровольными, свободными, поскольку у человека остается выбор, хотя он и крайне зауженный; страх смерти нельзя отождествлять с самой смертью. Многие современные теоретики ненасилия, напротив, придерживаются взгляда, согласно которому такие действия следует сводить к подневольным. По их мнению, угроза насилием сама является насилием.

Если практикуемое государством насилие рассматривать само по себе, как итоговое состояние и постоянное условие человеческого существования, то оно не может не вызвать негативной нравственной оценки. Каким бы легитимным, институционально оформленным и предосторожным государственное насилие не было, оно остается насилием — и в этом смысле прямо противоположно морали. Более того, все отмеченные особенности могут быть интерпретированы как факторы, которые придают насилию размах и изощренность. Монополия на насилие ведет к его избыточности. Институциональность насилия придает ему анонимность и притупляет его восприятие. Косвенный характер насилия (манипулирование сознанием, скрытая эксплуатация и т. п.) расширяет сферу его применения.

Отношение к государственному насилию может быть существенно иным, если рассматривать его в исторической динамике и учитывать, что в отношении к насилию была догосударственная стадия и будет постгосударственная. Государственное насилие, как и предшествовавший ему талион, — не форма насилия, а форма ограничения насилия, этап на пути его преодоления. Монополия на насилие сужает его источник до размеров, дающих возможность обществу осуществлять целенаправленный контроль за ним. Институционализация насилия включает его в пространство действий, легитимность которых совпадает с разумной обоснованностью и требует такого обоснования; вне этого была бы невозможна сама постановка вопроса о допустимости насилия. Косвенные, латентные формы насилия — свидетельство того, что оно в своей эффективности может быть заменено другими средствами.

Государственное насилие — не просто ограничение насилия, а такое его ограничение, которое создает предпосылки для окончательного преодоления и перехода к принципиально ненасильственному общественному устройству.

 

Ненасилие

Основной аргумент в пользу насилия состоит в том, что без него нельзя противостоять агрессивным формам зла (например, тирании). И как бы плохо ни было насилие, оно все же лучше покорности и трусости. Насилие считается оправданным как противонасилие.

Насильственный ответ на насилие в сопоставлении с непротивлением, покорностью ему и в самом деле имеет огромные преимущества. В практическом плане оно более эффективно и в нравственном плане более достойно. Оно является вызовом насилию, формой борьбы с ним. Если бы перед человеком, считал Ганди, был выбор между трусливым смирением или насильственным сопротивлением, то предпочтение, конечно, следовало бы отдать насильственному сопротивлению. Ответное насилие вполне могло бы быть нравственно оправданным, если бы его альтернативой была только покорность.

Но есть еще третья линия поведения перед лицом агрессивной несправедливости — это активное ненасильственное сопротивление, преодоление ситуации несправедливости, но другими — ненасильственными — методами.

Ненасилие отличается от насилия прежде всего и главным образом пониманием того, как распределены добро и зло среди людей. Оно исходит из взаимной связанности всех людей в добре и зле. Одно из часто повторяемых возражений против ненасилия как исторической программы состоит в том, что оно будто бы культивирует слишком благостное и потому нереалистическое представление о человеке. В действительности это не так. В основе современных концепций ненасилия лежит убеждение, согласно которому человеческая душа является ареной борьбы добра и зла. Как писал Мартин Лютер Кинг, даже в наихудших из нас есть частица добра, и в лучших из нас есть частица зла. Считать человека радикально злым — значит незаслуженно клеветать на него. Считать человека бесконечно добрым — значит откровенно льстить ему. Должное же ему воздается тогда, когда признается моральная амбивалентность (двойственность) человека. Сторонник ненасилия не считает человека добрым существом. Он считает, что человек открыт добру, как и злу. Человек может быть добрым. Поэтому в отношениях между людьми всегда остается возможность сотрудничества.

Сознательно ориентируясь на доброе начало в человеке, сторонник ненасилия тем не менее исходит из убеждения, что моральная амбивалентность является принципиально неустранимой основой человеческого бытия. Он не исключает себя из того зла, против которого он ведет борьбу, и не отлучает оппонента от того добра, во имя которого эта борьба ведется. На этом, собственно, и построены принципы ненасильственного поведения: а) отказ от монополии на истину, готовность к изменениям, диалогу и компромиссу; б) критика своего собственного поведения с целью выявления того, что в нем могло бы питать и провоцировать враждебную позицию оппонента; в) анализ ситуации глазами оппонента с целью понять его и найти такой выход, который позволил бы ему сохранить лицо, выйти из конфликта с честью; г) борьба со злом, но любовь к людям, стоящим за ним; д) полная открытость поведения, отсутствие в отношении оппонента какой бы то ни было лжи, скрытых намерений, тактических хитростей и т. п.

Таким образом, перед лицом агрессивного зла, воинствующей несправедливости возможны три линии поведения: а) пассивная покорность; б) насильственное сопротивление; в) ненасильственное сопротивление. Они образуют восходящий ряд и с прагматической, и с аксиологической точек зрения. И по критерию эффективности, и по критерию ценности насильственное сопротивление выше пассивной покорности, и ненасильственное сопротивление выше насильственного сопротивления.

Ненасилие существует не рядом с насилием, оно следует за ним. Это — постнасильственная стадия в борьбе за социальную справедливость. Покорность не доросла до насильственного сопротивления, а ненасилие переросло его. Легитимное насилие государства — необходимая предпосылка ненасилия, своего рода промежуточная стадия на пути к нему. Такая последовательность вполне подтверждается историей идей. Говоря словами И.А. Ильина,

«Сама идея о возможности сопротивления посредством непротивления даруется человечеству и оказывается применимой тогда и постольку, когда и поскольку общий, родовой процесс обуздания зверя в человеке грозою и карою («Ветхий завет») создает накопленный и осевший итог обузданности и воспитанности, как бы экзистенц-минимум правосознания и морали, открывающий сердца для царства любви и духа («Новый завет»)».

 

Оправдывает ли цель средства?

Одним из аргументов, призванных обосновать насилие во благо, является ссылка на формулу «цель оправдывает средства». Предполагается, что насилие оправдано тогда, когда служит средством на пути к цели ненасилия. Насколько оправдано такое предположение, если учесть, что ненасилие в известном смысле тождественно самой морали?

Формула «цель оправдывает средства» предполагает, что средства автономны по отношению к цели и одни и те же средства могут применяться для разных целей (камень можно положить в фундамент строящегося дома и им же можно проломить череп человека). Кроме того, средства и цели разведены во времени, первые предшествуют вторым, и могут быть оправданы как временные трудности пути, которые перекрываются выгодой конечного результата (к примеру, неудобства, связанные с ремонтом квартиры, снимаются и оправдываются тем, что после этого квартира становится более комфортабельной, чем раньше).

Цель действительно оправдывает средства в тех случаях, когда благо конкретной цели недостижимо иначе, как через посредство зла конкретных средств, и когда первое намного превышает второе. Если бы мораль была такой же осуществимой целью, каковыми являются все прочие неморальные цели, то, видимо, она бы вполне могла оправдать любые, в том числе аморальные, насильственные средства, которые ведут к ней. Но в том-то и дело, что мораль такой целью не является. Она в строгом смысле слова вообще не является целью. Мораль, как мы подчеркивали, замкнута на высшее благо как последнюю цель целей. Она есть обязательство верности этой высшей цели. Приобщенность морали к высшей цели выражается в том, что она имеет самоценное значение и никогда не может быть превращена в средство.

Так как мораль ведет к высшему благу, она есть средство по отношению к этой цели, правда, особой цели — высшей, последней, — но тем не менее цели. Так как в свою очередь высшая цель только благодаря морали становится условием возможности всех прочих целей, регулятивным принципом поведения, то сама мораль отчасти выступает как высшая цель. Получается, что мораль есть и средство и цель одновременно.

Применительно к морали следовало бы говорить не о том, что цель оправдывает средства, а о том, что цель присутствует в средствах, в известном смысле сама является средством. Если нравственное поведение описывать в терминах целей и средств, то следовало бы говорить о единстве целей и средств. Речь может идти о двояком единстве: содержательном и субъектном.

Содержательное единство выражается в том, что нравственное качество целей определяется средствами. Нельзя с помощью аморальных действий стать моральным, точно так же как нельзя приблизиться к Богу через богохульство. Пшеничный колос не может вырасти из зерен плевел, к ненасилию нельзя прийти через насилие. Ответное насилие не выводит из заколдованного круга насилия. Если руководствоваться логикой ответного насилия, то оно само в свою очередь неизбежно должно стать началом нового витка насилия. Тем самым цепочка насилия становится бесконечной. Здесь не действует формула, согласно которой цель оправдывает средства, так как средства не ведут к цели.

Субъектное единство целей и средств состоит в следующем. Расхождение между ними не должно быть таким сильным, что носителями целей выступают одни индивиды, а носителями средств — другие. Только тогда, когда одни и те же индивиды, выступая в роли средств, являются одновременно и целями, можно говорить о том, что соотношение цели и средств отвечает моральным критериям. Об этом — вторая формулировка категорического императива Канта, отождествляющая человечность с таким отношением к себе и другим, когда никто не низводится до уровня средства, а выступает одновременно в качестве цели. Такого единства целей и средств не может быть в ситуации насилия, ибо насилие по определению есть нечто прямо противоположное.

Таким образом, насилие не может получить нравственной санкции. Оно не может быть выводом силлогизма, общей посылкой которого является утверждение о самоценности человеческой личности. Речь не идет об одноразовом и окончательном устранении насилия — насилие имеет прочные, быть может, невытравимо глубокие корни в историческом и психологическом опыте человеческой жизни. Речь идет о качественной смене вектора сознательных нравственных усилий человека — и индивидуальных, и, в особенности, коллективных, социально-организованных. Выражаясь еще конкретней, отказ в этическом освящении насилия даже тогда, когда речь идет о юридически легитимном насилии государства, означает, что тем самым открывается новая эпоха, когда общественная справедливость сопрягается исключительно с ненасильственными методами решения человеческих конфликтов, в том числе с ненасильственной политикой, или, говоря по-другому, когда сами конфликты не доводятся до крайних пределов морального противостояния.

КОНТРОЛЬНЫЕ ВОПРОСЫ

1. В чем своеобразие постановки вопроса о насилии в этике? Идет ли в ней речь о том, чтобы насилие считать благом или о том, чтобы насилие, само по себе являющееся злом, использовать во благо?

2. Чем насилие отличается от других форм отношений господства и подчинения между людьми?

3. Какое место в этической аргументации насилия занимает разделение людей на добрых и злых?

4. Почему принцип равного воздаяния, предполагающий насильственные действия, можно интерпретировать как форму справедливости?

5. В чем особенности государственного насилия?

6. Является ли по отношению к агрессивной несправедливости покорность единственной альтернативой насилию?

7. Можно ли этически аргументировать насилие с помощью формулы «цель оправдывает средства»?

ДОПОЛНИТЕЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА

Ненасилие: философия, этика, политика. М., 1993.

Опыт ненасилия в XX столетии: Социально-этические очерки. М, 1996. Этическая мысль: Научно-публицистические чтения. М., 1992. С. 154–207,

228—237, 264–285.