«… Все вы — потерянное поколение,» — говорил Однорукий. Много читал, значит, классика цитировал. Он и крючок себе сделал вместо нормального протеза, как у Гарри Моргана, и ловко цеплял им «калаша» и вёл довольно прицельный огонь — демонстрировал афганский опыт.

Мы тренировались по-серьёзному, чтоб «не снизился класс», тренировали новичков; для этой цели за большие деньги снимали у спортсменов подвальный тир. В общем-то хозяева подвала догадывались, кто мы такие и чем занимаемся, но вида не показывали. Мы даже оборудовали там нечто вроде тайного склада — за дополнительную плату, конечно, а верней — за крупную взятку «шефу», как мы называли «ответственного подвалосъёмщика», главного районного досаафовца Сашку Тетерина (не исключено, что имя его всплывёт на следствии). Он был когда-то приятелем нашего главаря Однорукого и, по всему, непрочь был включиться в работу, но пока проходил проверку на лояльность.

Наша группа состояла из шести человек, седьмой, Тетерин, был, как говорят, на подходе. Каждый из нас в отдельности, мне кажется, был достоин высшей оценки по профессиональной шкале, но в целом ощущался некий комплекс неполноценности, ибо все известные нам и достаточно солидные «конкурирующие фирмы» имели в своём составе представителей так называемых правоохранительных органов и уж как минимум одного мента.

Зато было у нас и кое-что, о чём у других ни сном ни духом не ведалось. Точней, кое-кто. А именно (ты не поверишь!) — два монархо-синдикалиста. Неужели и впрямь всё возвращается на круги своя? Образованные ребята, студенты, утверждали, что они члены комитета по воссозданию в стране какого-то особого, истинно русского монархического режима. Однорукий говорил — треплются, а я верил, не знаю… Валюта у них была. Свою долю добычи они, как встарь — большевики, употребляли «на партийные нужды», так, во всяком случае, представляли дело, а мы их за то называли «эксами» — в лучших традициях нашей героической истории. У Однорукого даже идея была: всю нашу банду включить в состав этого самого комитета на правах спецподразделения, вроде как ОМОН у демократов. Я на них насмотрелся в Карабахе, на этих омоновцев, даром что азербайджанцев, а и наши такие же. Это не люди — звери. Немецкие овчарки. И натренированы похоже — на беззащитных. Мы оцепляем (солдат — всегда солдат), а те шуруют по домам, грабят, насилуют, а всё вместе называется «проверка паспортного режима». Извини, я отвлёкся, начинаю службу вспоминать — становится муторно на душе. А притягивает. Вот Однорукий с удовольствием Афган вспоминает — как раненых добивал по кишлакам; мне этого не понять. Хоть бы помалкивал.

Однако вернёмся к нашим баранам. То есть, к этим ребятам, синдикалистам. Можешь ли ты себе представить такое: люди всерьёз помышляют о революции? После всего-то! В конце двадцатого века! Нонсенс, верно? Так нет же — они всерьёз! Лично я их называю так: последние жертвы. И грустно, и смешно. Опять — социализм, самоуправление и всё такое прочее. Дичь какая-то! У нас два рабочих ещё — хорошие ребята, мастера, — так они в открытую смеются, а при слове социализм прям таки за ножи хватаются. Да что я тебе рассказываю, ты на себе все его прелести испытала.

Надеюсь, ты мне поверишь, если я скажу, что наша банда руководствовалась целями благородными. «Вольные стрелки» (так мы называли себя) никогда не опускались до пошлого рэкета с его мерзостями в виде шантажа, заложничества, пыток и иного средневековья. Нашим врагом и одновременно источником доходов было одно только государство-монстр, изо дня в день обкрадывающее своих подданных для их же, как утверждается, блага. Теперь я могу открыто сказать, а значит и написать тебе: нашим «Шервудским лесом» были дремучие дебри советских железных дорог — подлинно ахиллесова пята отвратительного дракона. Думаю, пояснений тут особых не требуется: там, где ничто не охраняют, а ценности и желающих взять их отделяют друг от друга только запоры и хрупкие, как осенние высохшие листы, стенки вагонов, — там воровской доблестью становится одна лишь техника в самом широком смысле этого слова. А что до стрельбы, с которой я начал это письмо, то ведь она у нас имела больше спортивный характер, хотя, конечно, руки, привыкшие к оружию, испытывают постоянный зуд, если по меньшей мере раз в сутки не сожмут рукояти чего-либо огнестрельного. Разумеется, готовясь к операциям масштабным (к примеру, таким как увод на тайные тропы состава с импортными товарами), надо было готовиться и к схваткам кровавым, особенно с тех пор как в дела стали мешаться эти псы-гебешники, эта наглая свора, помыкающая народом. С ними — только война! Вплоть до гражданской. Даже в союзе с монархо-синдикалистами.

Милая бабушка! Ни о чём не жалей и ни в чём не раскаивайся. Ты поступила именно так, как и должна была поступить. Помнишь, ты мне рассказывала в детстве, как твоя мать, моя прабабка, охраняла по ночам свой магазин на Бутырском хуторе, переходя от одного зашторенного окна к другому с револьвером в руках? Когда это было — летом семнадцатого? Ну, конечно, бандитизм ещё не стал государственной политикой, пребывая в счастливой поре младенчества, и маленькие весёлые бандочки по образу и подобию моей сегодняшней выбирали свои жертвы не по принципу социальной справедливости, а по собственной прихоти (чего, впрочем, не скажешь о нас) … И как сломали наш старый дом в Марьиной Роще, где кончили свои дни мои подчистую в итоге ограбленные предки, и на его месте построили общественный туалет. И как мы с тобой искали и не могли найти место в Детском Парке, ведомое тебе одной по каким-то потаённым приметам, упрятанным в изгибах стволов, их взаимном расположении. И то верно: только старые липы могли помнить топографию бывшего Лазаревского кладбища. Ты там что-то смиренно приговаривала, а у меня волосы поднимались дыбом, когда я пытался представить себе, сколько же черепов сверлят из-под земли пустыми глазницами толпы веселящихся детишек.

Милая бабушка, я всегда восхищался тобой. Твой неукротимый нрав так выгодно контрастировал с вялым конформизмом моих родителей. Их я тоже не могу судить, достаточно того, что они выжили. Твой сын, мой уважаемый отец, мог бы, конечно, добиться большего, если б не был (извини) чуть-чуть трусоват и не уповал только на свои способности и благополучную прямолинейность учёной карьеры, которая, сломавшись по непонятным для меня причинам где-то в середине пути, оставила соискателя её в состоянии растерянности и апатии. Только мама, пожалуй, из всех нас по-настоящему счастливый человек: если б я не стал «робингудом», то непременно пошёл бы в учителя.

Я понимаю, какой удар нанёс твоему бедному старому настрадавшемуся сердцу. Но такова уж видно наша с тобой судьба: «пепел Клааса» по какой-то прихоти одинаково стучится в нас. Помню, как буквально остолбенел, услышав о замышленном тобой плане. В твои-то восемьдесят пойти на работу! И куда! — сторожем (или как там это — уборщицей?) в общественный туалет! Тот самый — на месте нашего дома. Создать кооператив, взять в аренду это не к месту устроенное заведение и, накопив денег, снести его (!), чтобы восстановить старое жилище. Ты всегда была фантазёркой! Я только не догадывался, какая сила духа и какая энергия в тебе таятся. Я тотчас — с восторгом — дал тебе денег для осуществления твоего проекта; тогда это были ещё честно заработанные деньги. И первая часть твоего замысла блестяще удалась.

Потом ты попросила… Теперь уж я ничему не удивлялся. И то, что ты захотела иметь пистолет (ты сказала: пугач) тоже не удивило меня. Образы детства неизгладимы (сужу по себе), и пример моей прабабки, с пистолетом в руках охранявшей своё достояние, должно быть и стал для тебя побудительным толчком.

Как это ни прискорбно, он же явился и косвенной причиной моей столь необычной на взгляд обывателя и таким чудовищным — а в общем-то закономерным — крахом окончившейся карьеры. Увы, твой единственный выстрел оказался смертельным.

С Одноруким я ещё до армии учился в техникуме в одной группе. Он ведь на десять лет старше меня. Другое поколение, а тоже — потерянное. (Сколько же их потеряно? Семь? Восемь? Десять? И сколько ещё будет?) Когда ты попросила, я позвонил ему. Из Афгана, я знал, многие привозили оружие. И попался, как говорится, на удочку. Он в это время сколачивал «организацию» — так он это назвал. Предложил поучаствовать…

Ты спросишь: что меня толкнуло? Сам не знаю. Скорей всего, скука. Немного азарта. Опостылевшая грошовая работа. Столь же опостылевшая учёба. Благородство программы: отъём ценностей у государства в пользу бедных. Наш главарь был хорошим пропагандистом. Потом затянуло.

В итоге произошло то, что и должно было произойти. Подпольный мир оказался ещё более мерзок, ещё более «коммунистичен», нежели мир парадный. Нас попытались обложить данью, которую приносят все, подобные нашей, организации в так называемый общак, фонд, предназначенный для бандитов, находящихся в заключении. Мы, естественно, послали их подальше со всеми их вонючими «общаками» и прочими воровскими «законами» — ведь недаром мы были вольные стрелки. На «разборке», устроенной местными главарями. Однорукий, вместо того чтобы немного пострелять, сдал меня в заложники. Оказался трусом, подлец. (И то верно: кто посмелее, во время войны уходили к моджахедам. Выскользнувшим из этой отвратительной мясорубки невредимыми ещё долго замаливать грехи. А эта сволочь… недаром говорят, что руку он сам отхватил себе циркуляркой — вроде по пьянке, а на деле — комиссоваться.) Мало того, что сдал меня, а ещё и платить не стал. И самое страшное — назвал тебя: вот, мол, у него бабка кооператорша, с неё и берите.

Меня несколько дней в подвале держали, взаперти. А в то утро вывели наверх, завязали глаза и повезли… Я начал понимать, где мы, когда ощутил запах дезодоранта, которым всегда полнилось твоё первоклассное заведение; а потом сняли повязку, и я увидел тебя стоящей у своего «ломберного» столика, по завещанию должного перейти ко мне. Эти мерзавцы ведь не знали, что ты почти слепа, и что если я буду молчать, ты не узнаешь меня. А когда, спрятавшись за моей спиной, они потребовали дани, ты сделала единственно верный ход — спустила курок. Прекрасный выстрел! Ты расквиталась сразу со всем нашим прошлым, настоящим и будущим.

Пуля прошла насквозь и раздробила мой бедный грудной позвонок, отчего вся нижняя половина тела оказалась парализованной. Надежды на выздоровление практически никакой, несмотря на операцию, сделанную «светилом». Но мои голова и руки в порядке и вполне способны довести дело до конца.

Тебя, моя родная, безусловно оправдают. Постарайся найти доводы, которые облегчат твои муки раскаяния. Это — рок. Фатум. История знает много похожего. Царь Эдип — вот, пожалуй, классический пример того, как бывает трагична нежданно негаданная вина. К счастью, тебе не надо ослеплять себя, сама жизнь тут постаралась, и, я бы сказал, ты мне сейчас напоминаешь больше Фемиду, вершащую суд с завязанными глазами. Суд беспристрастный и справедливый. Я всегда помнил твои слова, сказанные когда-то очень давно и уж вряд ли восстановимо сейчас — по какому поводу. Ты сказала: если бы я узнала, что мой сын пошёл по кривой дорожке, я убила бы его собственными руками. Ну что ж, дорожка покривилась на внуке — а ты просто исполнила своё обещание. Если экстраполировать нравственное падение нашего рода — от купеческой щепетильной порядочности прадеда — твоего отца, через р-революционную убеждённость деда — твоего мужа (однако не уберёгшую его от расстрела), люмпенство моего псевдоучёного-отца — твоего сына и, наконец, мои преступные наклонности, — если пойти дальше, то мой сын вполне мог бы стать хладнокровным убийцей. Кто-то должен был положить этому предел. И это сделала ты — как нельзя лучше.

Здесь, в больнице, меня навестили недавно наши новоявленные «бесы» — наши «эксы» (я зову их бесенятами: Достоевского они не читали и, кажется, даже гордятся немного моей данной им кличкой). Они в общем-то неплохие ребята — не чета Однорукому, только безнадёжно отравленные шовинистическим ядом. Это снадобье, как видно, способно накапливаться в организме и ничем не выводится, постепенно отравляя сначала мозг, а затем душу. Здесь есть над чем поразмыслить, а поскольку времени сейчас у меня хоть отбавляй, я часто думаю об этом прискорбном феномене. Их отравленный мозг вкупе с награбленными деньгами уже породил вредоносную газетёнку под названием «Вперёд» (куда? — может статься, к победе «русской идеи»? ), а свидетельством деградации духа — их поведение во всей этой истории. Мне сразу не понравился их визит — мы никогда не были друзьями, и меньше всего я хотел бы их видеть рядом со своей беспомощностью и выслушивать в очередной раз бредни о сионизме и «русофобии» с цитатами из доморощенной антисемитской философии какого-то чокнутого «патриота». Я, правда, слегка ошибся: как и подобает настоящим подпольщикам, они заботились прежде всего о конспирации, их беспокоили, оказывается, мои возможные признания на следствии, и в связи с этим, как они сказали, судьба их партии (каково!) На что я сказал им, что не собираюсь ничего скрывать и всех, разумеется, выдам, а главное — этого ублюдка Однорукого. Они очень мило расстроились, но, ввиду того, что, очевидно, не подготовлены были сразу прикончить меня на глазах у пятерых моих однопалатников-спинальников, оставили целую коробку снотворного и намекнули весьма прозрачно, что надеются на мою сообразительность и не советуют тянуть с этим делом. Я почти согласен с ними — в моём положении то был бы лучший выход, и не исключено, что я им воспользуюсь. Только одно может удержать меня — горе, которое вдобавок ко всему принесённому я ещё причиню всем вам. И, конечно, усугублю твою вину перед судом. Отец с матерью просиживали дни и ночи у моей постели и, кажется, пережили и внутренне смирились. И если теперь я воспользуюсь советом моих друзей-монархистов, то лишь по той простой причине, что из двух возможных смертей лучше выбрать более эстетичную. Представляю, какую котлету сделал бы из меня садист-Однорукий.

Милая бабушка, отец сказал мне, что от всех этих передряг у тебя отнялись ноги — почти как у меня, если не считать маленькой подробности в моём положении — беспомощного мочевого пузыря, который можно опорожнить только с помощью сильного электрического разряда, и кишечника, требующего постоянных вмешательств сестёр милосердия. Моё тело наполовину мертво, а то оставшееся в нём живое…

На этом письмо обрывалось, зачитанное в суде, оно произвело немалое впечатление на публику. После долгих, почти парламентских дебатов между судьёй и защитником о «допущенном превышении мер необходимой обороны», а также ввиду необычности обстоятельств дела и старческого возраста подсудимой ей был вынесен оправдательный приговор. В частном определении, направленном следствию, высказывалось сожаление по поводу затянувшихся поисков убийцы (или убийц) Анатолия Н., с такой определённостью обрисованных в его письме к обвиняемой (Н. был найден задушенным в больничной палате), и, в связи с важностью и несомненной политической окраской дела, предлагалось передать его в городскую прокуратуру.