О чем разговаривают рыбы

Гуссаковская Ольга Николаевна

В свою новую книгу писательница Ольга Гуссаковская, автор уже известной читателю повести «Ищу страну Синегорию», включила повесть «О чем разговаривают рыбы», «Повесть о последней ненайденной земле» и цикл небольших поэтических рассказов.

Все эти произведения исполнены глубоких раздумий о сложных человеческих судьбах и отношениях, проникнутых любовью к людям, верой в них.

Написана книга образным и выразительным языком.

 

О чем разговаривают рыбы

Маленькая повесть

Я сижу на берегу маленького моря. Если я встану, моя тень упадет на него, как солнечное затмение. Собственно говоря, это просто лужа между двух камней, обнаженных отливом. И все-таки это море, в нем даже есть рыбы. Под нависшим камнем шевелится что-то большое и темное, Это толстый старый бычок — рыба ленивая и хитрая. Он отлично знает: большое море вернется, надо только ждать. И он ждет.

Морским желудям-балянусам и того проще: им все равно некуда деваться со своих камней. Попрятались в колючие скорлупки, наглухо закрыли двери — будь что будет.

Ждут и черные колпачки ракушек-мидий. Ждет и крошечный краб, зарывшийся в песок у самой моей руки. И только молоденькая селедочка мечется в сохнущей луже. Ее тело похоже на серебристую ракету; селедочка не может жить в маленьком море, ей нужно большое, настоящее, но до него так далеко! А с соседнего камня за ней давно следит красным глазом сытая чайка.

Редактор нашей газеты был бы недоволен, увидев меня здесь. Моя командировка кончилась, а я все еще не знаю, что должна написать. Редактор вряд ли поймет, что его любимое изречение: «Волка и репортера ноги кормят» здесь неприменимо. В городе и поселке время ценится и течет по-разному. Я это знаю давно, сама выросла почти в таком же поселке. Только там вместо моря была неприветливая северная река.

Городской человек, попав в поселок, страшно торопится и, как пуля, насквозь пронизывает чужую жизнь, не успев ее понять. Две недели назад я сама еще жила городской жизнью. Звонил телефон, срочно отправлялась в набор полоса, что-то на ходу заменяли, резали, добавляли — в общем, кроился очередной номер газеты. И вдруг — эта командировка.

Редактору было некогда. Руки его тонули в гранках. Не поднимая головы, он сказал:

— Нужна рыба. Понимаете? Что-нибудь такое лирическое о рыбе вообще, о том, зачем и куда она плавает и о чем разговаривает. Ну, и передовики. Люди, дела, планы.

Редактору нравится такой стиль. Он уверен, что это очень современно.

…И вот я сижу на берегу маленького моря, а могу сидеть дома — у учительницы Анастасьи Михайловны. Так ее зовут в школе. Для меня она просто Настенька. Гостиницы здесь нет.

У моря лучше. Камни нагреты утренним солнцем. Пахнет йодом, рыбой, ветром. Да разве скажешь, чем пахнет море?

Линия прибоя отмечена белой чертой — это чайки. Их тысячи, но отсюда не слышно их криков, не видно отдельных птиц — большое море ушло далеко.

Такими же далекими и одинаковыми вначале были для меня и жители поселка с некрасивым названием Рыббаза.

У всех незаметные, занятые чем-то своим лица.

Большое море возвращается. Чайки взмыли в воздух белым кипящим облаком. Слышнее стал накат волн. И обитатели маленького моря тоже это почувствовали. Хитрый бычок поднял хвостом целую бурю. Выползла откуда-то коричневая морская звезда — я даже не пойму, где она пряталась. И только селедочка все металась из последних сил.

Чья-то тень упала на воду. Я подняла голову. Напротив меня на камне стояла девочка лет двенадцати с очень забавным лицом. Ему все не впору: глаза, нос, рот. Все слишком большое. Глаза светлые, по-взрослому неулыбчивые. А волосы просто белые. Лежат по плечам.

Девочка молча глянула на меня и вдруг одним быстрым движением поймала селедочку и побежала навстречу большому морю.

Это Иринка. Та, о которой я должна рассказать.

Три дня спустя после моего приезда мы пили чай в палисаднике у Настенькиных окон. Там кто-то в землю вкопал стол, поставил скамейку. Рядом тянулись к солнцу обломанные кустики ольховника, чахли на неполитой клумбе чужие здесь маки и буйно зеленел лисохвост. Все это вместе называлось садиком.

Личико у Настеньки круглое, очки на нем тоже круглые, нос вздернутый. Вот и заставь тут величать себя Анастасией Михайловной. Настенька первый год работает в школе, и ей хочется быть строгой и мудрой.

Говорили о разном. Больше о тех временах, когда Настенька училась в институте!. Пять студенческих лет были явно памятнее года, прожитого в поселке. Может быть потому, что Настенька тоже была горожанкой и еще не все замечала в новой жизни. Но меня интересовало именно то, что делалось в поселке, в школе, и я прервала ее рассказ о каком-то знаменитом теннисном матче.

Настенька послушно заговорила о школе. Потом вдруг нахмурилась, сдвинула тонкие бровки:

— Нет, вы только подумайте, как можно оставлять ребенка такой женщине! Я бы таких, как эта Наталья, в двадцать четыре часа из поселка выселяла! Уж одного того довольно, что она в лагере сидела, а она еще и ведет себя так, что сказать нельзя! Воображаю, что ее Иринка видит дома! А йотом со школы спрашивают — почему плохо воспитывали!

Я никак не ожидала, что простой вопрос о работе в школе вызовет такую бурю. Видимо, для Настеньки во всем этом было что-то личное, только я не совсем понимала — что.

— Представляете, задала я ребятам изложение на свободную тему. Все написали — кто про лето, кто про лагерь, а эта… написала: «Хочу, чтобы Андрей Иванович стал моим папой, он про море все знает и с ним интересно…» А он — их сосед, и девушка у него есть. Мать, что ли, ее подучила? Просто ума не приложу, что тут можно сделать.

Настенька сердито, громко отхлебнула чай. Губы у нее были нежные. Острые ребячьи непримиримые локти.

Вокруг был все тот же медленно гаснущий летний день. Чуть вздрагивали поседевшие от пыли листья ольховника, бродил по клумбе белый цыпленок с чернильным пятном на спине. Жестяным голосом орал испорченный репродуктор на крыше клуба. И все-таки что-то изменилось. Исчезло безразличное однообразие незнакомого места. В который уж раз я почувствовала — рядом чужая беда.

Мимо нас уже дважды прошла молодая женщина.

— Кто это? — спросила я.

— Да она же — Наталья Смехова! Мать этой девочки! Вы ее не слушайте: она такой умеет прикинуться обиженной — не хочешь, так пожалеешь. Нет, я бы таких вон гнала, вот и все!

У Настеньки даже щеки разгорелись от гнева, и я подумала, что она хорошенькая. Даже очки не портят.

— А вы хорошенькая…

— Что? — Глаза у Настеньки изумленно раскрылись. — С вами серьезно говорят, а вы…

Настенька сердито встала и пошла к дому. Да и пора было. Солнце уже коснулось иззубренного, как старый нож, края сопки. Через несколько минут придет ночь. Летняя ночь без вечера. Мне не хотелось идти домой, и я осталась в садике. С моря потянулись белые полосы тумана, а с ними холод. Колыма не знает жарких ночей.

Солнце ушло, но темнота не приходила. Вместо нее по небу разлился мерцающий серебристый свет. Неба не стало. Было только это неверное, все подменяющее сияние белой ночи.

Дальние сопки придвинулись и стали близкими. Вода в узкой бухточке, где стояли сейнеры, потемнела, а суденышки, слившись, со своим отражением, стали огромными, как сказочные корабли.

Бледные цветы рододендронов на склоне сопки начали разгораться нежно-золотистым светом.

Ночь освободила звуки. Они стали самими собой. Ничто из принесенного человеком к ним не примешивалось. Даже далекий голос пароходной сирены показался голосом ночи…

Я встала и пошла вверх по выщербленной паводком улице. В погасших окнах домов отражалось сияние белой ночи. Словно в окна вставили небо. Дома спали. Только у одного, стоявшего чуть на отшибе домика в окне горел свет.

Я подошла ближе.

Землей возле домика завладела тайга. Видимо, никто тут не заботился об огороде. У крыльца тянулась вверх молоденькая лиственница, у завалинки на припеке разросся шиповник, а дальше между камней белели какие-то цветы — не то багульник, не то спирея.

Из заросли доносились голоса. Сначала я услышала женский — высокий и звонкий.

— Ну что ты ко мне ходишь? Перед людьми только стыдно. Ты — капитан сейнера, человек на примете, а я кто? Лагерная… Да и не верю я тебе. От Тоньки ко мне пришел, а от меня к кому пойдешь?

— Брось ты, Наташа. Опять за свое, — уговаривал мужской голос, низкий до того, что его было трудно расслышать, — Что у тебя за характер такой несчастный — вечно сама себе беду ворожишь, и меня и себя мучаешь неизвестно за что. Лагерная — ерунда. Больше ты сама на себя выдумала, чем дело было. И Тонькой зря попрекаешь. Думаешь, мне легко. Зря только растревожил девку. А от тебя не ушел бы, да кто тебя поймет, чего тебе нужно.

На несколько минут стало тихо, только птицы заливались в кустах да шелестело море. Потом снова заговорила женщина, но голос был другим — успокоенным, верящим:

— Не знаю, хне знаю я ничего. А вдруг да не получится у нас? Не одна ведь я, сам знаешь, за двоих решать надо…

— Ну и решай. Да ведь и решила уже, чего там. И тебе пора к дому, и Иринке твоей хватит в Натальевнах ходить. Отец ей нужен.

Женщина ответила не сразу. И снова было слышно, как шумит море.

А когда заговорила, в голосе ее прозвучала злость:

— Значит, хочешь, чтоб в Натальевнах девка моя не ходила, чтоб люди не корили за прошлое. А оно мое, понимаешь, худое, да мое!

Затрещали сломанные ветки. Кажется, она хотела уйти.

— Наташка! Сдурела?! Вправду, видно, про тебя говорят: балованная ты баба, пустодомка. Может, другой кто есть на примете? Говорила бы сразу, чего ж голову морочить?

— Дурно-о-й! — негромко протянула женщина.

И голос ее опять был новым — ласковым и чуть дрожащим от сдержанного смеха.

Помолчали.

— Так что ж, пойдем, что ли? — спросил он.

— Пойдем… — едва слышно ответила она.

По гравию заскрипели шаги — они уходили к дому. Скоро и последнее окно в поселке погасло. Осталась только белая колымская ночь и море.

Весенняя сельдь шла дружно. Сейнеры в очередь стояли у причалов. Широкие пасти рыбонасосов захлебывались от рыбы.

Свежая сельдь удивительно красива. Только красота эта мгновенна. Взятая из сетной рамы рыбина отливала на боках перламутром, на спинке ее скопилась грозовая синь моря, а плавники пылали. Но уже через несколько минут чудо исчезало. В руках оставалась обычная селедка.

Люди часто равнодушны к тому, чего у них много. Рыба валялась везде. Посеревшие под солнцем тушки целой полосой скопились у линии прибоя: ноги скользили по рыбьим телам. В стороне на солнышке развалились сытые кошки. Глаза у них были ленивые и прозрачные, и только розовые носы нервно дрожали от оглушительного запаха рыбного изобилия.

Сюда, к причалам рыбозавода, притягивалась жизнь всего поселка. Улицы и тропки стекали сюда. На широкой песчаной косе густо росли сизые от избытка соков травы. Их вскармливала рыба. Мне казалось, что и дома выросли на этой же удобренной тысячами рыбьих тел земле.

Очень давно первые домики появились именно здесь — на косе. Они были незаметны, но настойчивы. Следующее поколение домов уже начало наступление на сопки. Сейчас крайняя улица вскарабкалась на гребень прибрежного утеса. И все равно поселок стремился вниз — к рыбозаводу, который издали казался просто скопищем неприглядных бараков, штабелей бочек, серых сетей. Только стройные силуэты сейнеров у причала и на рейде напоминали о море. Все остальное вполне могло быть обычным провинциальным складом. Разные лица бывают у романтики.

…Мы пробирались по скользким мосткам вместе с парторгом завода Ниной Ильиничной Власовой. Мне нравилась эта женщина — худая, быстрая, с насмешливым ртом и крупными рябинами на смуглом лице. Глаза у нее были карие, с умным прищуром — от таких спрятаться трудно.

— Ну что я вам расскажу? Сами смотрите, потом и говорить будем. Люди у нас хорошие, написать о них стоит… Вот это разделочная. Сельдь у нас разных сортов выпускается, есть и деликатесная. От того, как ее разделают, многое зависит.

Наш разговор начался еще наверху, в поселке. И никак не получался. Все, что говорила Нина Ильинична, было правильно… и скучно. Вроде плохой газетной статьи. А ведь она прожила здесь десять лет. Трудно было поверить, что все Эти годы укладывались лишь в колонки цифр. Просто привычка к официальности заштамповала мысли. Мы сами подчас не замечаем, сколькими такими штампами ограничена наша жизнь. Они привычны и потому незаметны.

Я безуспешно пыталась «разговорить» свою спутницу. И мне осталось только одно — смотреть.

В первую минуту женщины у резальных станков показались мне одинаковыми. Все до бровей повязаны выгоревшими от непогоды и солнца платками, все с ног до-головы залеплены рыбьей чешуей.

И все-таки я сразу узнала Наталью. Я запомнила ее узкоплечее легкое тело. Даже, в рабочей одежде она двигалась красиво. Но работала с вызывающей прохладцей. Головы она не поднимала, и я не видела ее лица.

Одна из женщин обернулась к ней.

— Наташка! Твой пришел! Чего не встречаешь?

Другая вдруг полоснула из-под платка жгучими черными глазами:

— Успеет еще! До ночи далеко!

Наталья вздрогнула. Лишь на мгновение подняла голову, но я увидела ее глаза — светлые, словно до краев налитые непролитыми слезами. Никогда я не встречала таких глаз.

Нина Ильинична решительно подошла к первой из женщин:

— Тебя что, Фаина, за язык дергают?

Но той, второй, черноглазой, не сказала ничего. Мне даже показалось, что в движениях ее появилась какая-то неловкость, когда она проходила мимо.

Мы шли дальше. Туда, где работали рыбонасосы. Оттуда остро пахло растревоженным морем и особым дразнящим запахом очень свежей рыбы.

Нина Ильинична как-то искоса глянула на меня, вздохнула, лицо ее сразу перестало быть официально-внимательным.

— Просьба у меня к вам есть: если вам о ком что плохое будут говорить, спросите сначала у меня, как и что.

— Конечно. Только в чем дело?

Мы остановились. Нина Ильинична помолчала с минуту, глядя в море сквозь зыбкий лес сейнерных мачт.

— Обычная жизненная история. Видели ту, с черными глазами? Это Тоня Кожина. Хорошая девушка, выросла здесь. А вон там, вон левее, сейнер стоит, видите? Это Андрея Иваныча Ладнова сейнер. Лучший у нас. Дружили они давно, свадьбу играть хотели после осенней путины. Меня одно только беспокоило — уж больно тихо все у них идет, без ссоры, без обиды, вроде, как и любви тут нет. Привыкли просто люди друг к другу. Многие ведь так — женятся, живут и сами не знают, что любовь их обошла.

А по весне приехала в поселок Наталья Смехова — вы ее тоже видели. Трудный она человек. Девчонкой из-за пустяка в лагерь попала. Пряжу, что ли, какую-то с фабрики вынесла. Из лагеря не одна, с дочкой вернулась. Где только ни носило ее, пока не прибилась к нам. Увидел ее Андрей Иванович — и забыл про Тоню. Я как встретила его с Натальей, поняла — пара они. И вмешиваться не стала, хоть и многие тут несогласны со мной. Говорят, была бы она хоть человеком путным, а то ведь и работает спустя рукава. И это верно, а только отказаться от человека — куда как просто. Я в другое верю: настоящая она и работать будет лучше многих, время ей только нужно. И вера в себя. Порастеряла она ее в трудные годы.

Мы уселись на пустом ящике — в стороне от заводской толчеи. Рядом с нами, как сытый удав, свернулся выключенный рыбонасос. На его кольчатом теле сидели чайки.

— Нина Ильинична, вы меня простите, но раз уж разговор на такую тему… Почему же этот Андрей Иванович просто не женится на Наталье?

Она пожала плечами:

— Просто… Не очень-то просто. В книгах такие вещи легче получаются. Там герои сильные, не только дела — людей не боятся. А в жизни куда сложнее: бури человек не испугается, а перед сплетней отступит. Так и Андрей Иванович. В деле он человек смелый, а в жизни… Далось ему, что про нее до их знакомства всякое говорили. И никак не может через это перешагнуть. Говорила я с ним. Не помогает. Да и не поможет — сам он должен все понять. Ну и она чувствует это. Гордая ведь она, Наталья, милостыня ей не нужна. Так все и тянется.

Мы опять помолчали. По нашим лицам промчалась стремительная тень — на мачту сейнера невдалеке от нас сел орлан. Чайки сейчас же шарахнулись кто куда.

…Возвращалась я с рыбозавода одна. Было жарко. Выцветшее море чуть шевелило гальку у берега. Между камней розовели мелкие раковины. Я подобрала несколько штук. Но они быстро высохли и, как цветы, увяли на солнце. Песок устилали водоросли. На концах их растрепанных коричневых листьев были крошечные пузырьки с воздухом. Они сухо трещали под ногами. Надо мной на краю обрыва повисли дома поселка. Они словно с любопытством смотрели вниз на море и далекие причалы рыбозавода.

На ровном, вылизанном морем пляже играли дети, расчертив песок на кривые квадраты — «классики». Только эта игра была какой-то особенно сложной. Ребята прыгали и через один, и через два «классика», и даже как-то боком.

Выглядели они обычно. Загорелые, шумные. Все — и мальчишки и девочки — в одинаковых сатиновых шароварах. Самая удобная одежда в таких местах.

И только Иринка выделялась из всех — в ее движениях был скрытый полет. Когда она прыгала по «классам», казалось, с места на место перелетает птица. Длинные белые волосы трепал ветер.

Рядом с ней все время вертелись двое мальчишек. Один высоконький — в рост с Иринкой, смуглый, с коричневыми веснушками и вихрами в разные стороны. Его все звали Жоркой. Другой забавный, толстенький карапуз с помидорными щеками в ямочках.

Эта тройка держалась чуть на особицу. Но в общем-то все одинаково спорили из-за очереди в игре, ссорились и мирились.

Вдоль подножья обрыва тянулась полоса обломанного ольховника. Я села на камень за кустами — не хотелось мешать детям, но очень хотелось видеть Иринку. Мне нравилось в ней все: даже ее крупное некрасивое личико.

Она прыгала ловко, не ошибалась. Плоская, обкатанная морем галька падала точно в середину «класса».

В стороне, присев на корточки, ждала своей очереди кудрявая девочка с личиком дорогой куклы. Голубые глаза ее всякий раз хотели остановить точный полет камня. Но Иринка снова и снова попадала в цель. Губы у девочки пухли от обиды.

Наконец она не выдержала и тихонько толкнула гальку за черту — «в огонь».

— Теперь я! Теперь я! Моя очередь!

Иринка повернулась к ней.

— И неправда! Ты сама меня сбила!

Девочка будто и не слыхала. Подняла гальку и прицелилась, чтобы кинуть ее в «классик». Но не успела: смуглый мальчишка вырвал у нее камешек:

— Играй, Иринка!

Девочка громко заплакала. Иринка обеими руками протянула ей камешек:

— На, играй ты! Я потом.

В ту же минуту откуда-то сверху, с обрыва, донесся женский голос — оглушительный, как пощечина:

— Галка! Сейчас же иди домой!

Девочка покорно пошла вверх по тропинке. Смуглый мальчик только дернул плечом:

— А ну ее! Иринка, Тоник, пошли лучше на сопку, ягоды собирать, а? Я знаю место…

Иринка постояла секунду, опустив голову. Камешек медленно выскользнул из ее рук и упал на песок. Потом по-птичьи встрепенулась.

— Пошли, ребята!

Над взморьем кружились чайки. Виднелись сейнеры у причала. А ближе — возле черты прибоя, темнел остов старой шхуны. Никто в поселке не знал, когда она появилась здесь: она была всегда. Вода источила дерево, люди унесли все, что было ценного, и от корабля остался один силуэт: рисунок карандашом на фоне утреннего моря. Но шхуна все-таки жила странной, непонятной людям жизнью. В линиях полуразрушенного шпангоута еще сохранилась стремительная легкость корабля.

Ветреными непогожими вечерами к шхуне приходило море, и тогда она вновь готовилась к плаванью. Но матросами на ней были только чайки да изредка садился на мачту зоркий белохвостый орлан…

Было еще очень рано. Но летом, в пору белых ночей, время путается. Настенька еще спала, а я уже часа два бродила вдоль берега.

Я шла вдоль берега навстречу заре. Поселок скрылся за скалистой грядой. Вокруг меня были только скалы, еще не проснувшиеся кусты, море и утро. Меня привлекало это место. Здесь к самому берегу подступали скалы. Они, как свита, окружили вершину в царственной черной короне. Ночью возле короны спали облака, по утрам она первой видела солнце.

Я глянула вверх. По черным зубцам бежали серебристые тени, облака порозовели и стали тихо таять. Сквозь них все заметнее проступали острые ребра камней, желтый язык осыпи, кусты стланика. Сюда редко приходили люди. Памятью о них была лишь мертвая шхуна. Она все еще тонула в предрассветном тумане, и только на носу мелькал живой алый луч. Я не сразу поняла, что это алое платье.

На шхуну забрались дети, теперь я их видела ясно. На основании бушприта сидела девочка, а чуть ниже — двое мальчишек. Я уже догадалась, кто это, и, может быть, именно поэтому, мне очень захотелось узнать, что они здесь делают. Я тихонько подошла к корме. Здесь среди камней еще пряталась ночь. А там, наверху, наступило утро, и платье Иринки было алым парусом, уносившим старый корабль в сказку. Я прислушалась.

— А ты что, не веришь, да? — Иринка быстро обернулась к вихрастому Жорке. Мне показалось, что вихры у него сегодня еще больше перессорились, а веснушки потемнели.

— Да нет… я что? Я верю…

Толстощекий Тоник только быстро закивал головой и попросил:

— А ты дальше говори. Что дальше?

Иринка посмотрела на море, на туманный шар солнца, встававший у выхода из бухты.

— А дальше этот охотник остался там жить. На острове. И все звери и птицы его понимали, и он их тоже. И ему уже не хотелось их убивать. Пусть живут. А по утрам он уплывал в море и слушал, о чем разговаривают рыбы. И они ему рассказывали про все, что есть на свете.

Иринка помолчала немного. Потом уже обычным «несказочным» голосом добавила:

— Мне так дядя Андрей говорил. Он все знает.

Жорка покачал головой, вздохнул:

— Зря говорил. Теперь самолеты знаешь какие? Все найдут. И остров этот давно бы нашли.

Тоник снизу заглянул Иринке в лицо:

— А почему с нами рыбы не разговаривают? Не умеют. И все ты врешь! Мой папа все про рыб знает, а про это не говорил.

Иринка ничего не ответила, неожиданно вскочила на край борта. Покачалась немного.

— А вам-то слабо! — И спрыгнула. — Пошли лучше капусту собирать, а то скоро море вернется.

Ребята исчезли. Наверное, у них была какая-то лазейка внутри шхуны.

Скоро я снова увидела их уже внизу. Иринка легко прыгала с камня на камень. Толстый Тоник с трудом поспевал за нею.

Жорка первым нагнулся и крикнул:

— А я нашел! Чур на одного!

Он поднял блестящую, как мокрая резина, золотисто-зеленую ленту.

Иринка обернулась:

— Подумаешь. Разве это капуста — обрывок какой-то… Смотри, как надо!

Спрыгнув с камня в воду, девочка с трудом потащила к берегу огромную связку. Длинные, чуть собранные по краям листья морской капусты соединились у одного основания, точно их кто-то нарочно связал.

Мальчишки с завистью смотрели вслед Иринке. Жорка даже бросил свой лист: на что он такой.

Иринка смеялась, но в огромных светлых, как у матери, глазах пряталась обида. Ей так нужно было, чтобы в ее сказку поверили. И при чем тут самолеты, которые Могут все найти!

Тоник подобрал брошенный Жоркой лист. Зачем-то отколупнул от камня черную ракушку. Сунул в карман. Туда же отправился и сухой панцирь краба, и какой-то затейливый камешек, и круглое стеклышко, обкатанное морем. Он долго шевелил ногой медузу, похожую на вынутый из тарелки холодец, но так и не придумал, что с ней делать.

Карманы у Тоника отяжелели и мешали ему идти. Уже издалека долетел голос Иринки:

— То-о-ник! Где-е-е ты?

Тоник с сожалением бросил только что найденную морскую звезду и торопливо побежал к ребятам.

Я снова осталась одна.

Мое внимание привлекла крошечная птичка. Серенькая, с оранжевым пятнышком на груди. Не больше пеночки. Птичка явно не умела плавать и все-таки лезла в море. Она садилась на белые от пены камни, кричала что-то задорное и взлетала из-под самой волны.

Море возвращалось. Старая шхуна тихо скрипела — звала его. С черной короны исчезли последние облака. Наступил день — яркий и холодный. Небо было чистым, но море оставалось стальным — точно отражало в себе невидимую тучу. По нему бежали невысокие сердитые волны в белых гривах.

А птичка все взлетала и вновь бросалась волнам навстречу — точно дразнила свою судьбу. Ветер крепчал. В ярком негреющем свете солнца все стало острым, линии потеряли законченность. Во всем была смутная, неуловимая угроза.

Я свернула на тропинку, что вела в поселок. Захотелось увидеть знакомые-домики, почувствовать запах дыма, вяленой рыбы и выстиранного белья. Надежный запах человека…

— А вы всегда правду пишете или нет?

Вопрос прозвучал неожиданно, я вздрогнула и оглянулась.

За моей спиной стояла Тоня. В том же беспощадном свете я вдруг увидела, что глаза ее словно очерчены углем, у рта две разбегающиеся резкие морщины. Губы от них стали тоньше, злее. А чувствовалось, что еще недавно они были по-детски пухлыми. И в то же время было в ее лице что-то такое, что настораживало меня. Это пряталось в линии низкого лба, в широких скулах, в глубине глаз.

— Я стараюсь, во всяком случае.

Тоня порылась в кармане жакета, достала смятое письмо, протянула мне:

— Вот возьмите и напишите все как есть! Пусть все знают!

— Это… о вас и Андрее Ивановиче?

— Да.

Только сейчас я почувствовала, что от Тони пахнет вином. Вот откуда это туповатое выражение.

Тоня вдруг стремительно села, почти упала на камень и залилась слезами. Я села рядом, тронула ее за плечо.

— Идемте домой. Слезами беде не поможешь, а еще меньше — жалобой в газету. Я не оправдываю подлости, но тут не подлость — тут просто несчастье.

Тоня стряхнула с плеча мою руку.

— Несчастье не подлость, говорите! Вам бы такое несчастье, я посмотрела, что бы вы делали! Чай до обкома бы дошли!

— Никуда бы я не пошла. Но навязывать вам я ничего не хочу.

— Вот уж это верно — не навяжете!

Тоня пренебрежительно дернула плечом и пошла вперед.

За гребнем сопки сразу стало теплее, и тревога исчезла. Теплая дымка над землей смягчила яркость света, тени казались светлее, расплывчатее. Голова кружилась от запаха багульника.

Я присела на плоский нагретый камень. Машинально сорвала ветку багульника. Цветы у него были прозрачные и холодные, как весенний ледок. Тони не было видно. Может, пошла другой дорогой: тропок вокруг было: много.

Возвращаться в поселок мне не хотелось. Запах его дыма уже не приносил успокоения. Мне было жаль Тоню. Терять любовь всегда трудно.

— На субботник со мной не пойдешь? — спросила Настенька, не оборачиваясь. Она стояла посреди комнаты в стареньком лыжном костюме и глазами искала косынку.

— А что за субботник, в школе?

— Да нет. Конвейер на рыбозаводе встал, сами будем рыбу таскать. Сельдь пропадает.

— Конечно, пойду! Спасибо, что сказала.

Про себя я подумала, что о субботнике мне надо было знать первой, но все заслонила собой история трех человеческих судеб.

Я вполне бы могла уехать, но сейчас это было невозможно. Людям редко удается встретить большую любовь. Пусть она не твоя, все равно мимо нее невозможно пройти. Кем бы ни был разожжен костер, он все равно греет. Наверное, в этом и заключено обаяние чужого чувства.

Заботливая Настенька сбегала к соседке и принесла мне чьи-то шаровары и линялую кофточку. Через несколько минут я вполне могла сойти за любую из жительниц поселка.

Мы собрались на спуске к рыбозаводу. Из руки в руку пошли мелкие кедровые орешки — «семечки».

Какой-то парень лениво приволок и швырнул на землю несколько носилок.

— Что, бабоньки, по работе соскучились?

— Да уж не по тебе! — сейчас же ответил чей-то задорный голосок. И опять стояли, ловко щелкали «семечки».

Ничто не напоминало об аврале. И день-то был хоть и пасмурный, но тихий. Слишком тихий. Такие дни сулят ненастье. Море было удивительно спокойным. От этого оно потеряло безбрежность. Бухта словно сузилась и напоминала огромную лужу расплавленного свинца. Черные топорки деловито ныряли подальше от берега. И как всегда, нес в небе сторожевую службу одинокий орлан.

Подошла Нина Ильинична, и мы пошли вниз. Только теперь я поняла, откуда было это чувство мрачного покоя. Исчез живой ритм работы. Вдоль остановленного конвейера грудами лежала чуть потускневшая рыба. По рыбьим спинам брел, не торопясь, дикий серый кот с обгрызанными ушами. А дальше на воде плавали странные белые четырехугольники. Я не сразу поняла, что это чайки. Разомлевшие от сытости птицы обсели по краю сетные рамы, полные рыбы. Больше есть они не могли, но и улететь — тоже. Сидели одна к одной, разинув клювы и распустив по воде крылья.

Мы разобрали носилки. Толкаясь, побрели по берегу. Все явно не знали, с чего начинать, хотя работа никому не была в новинку. Просто на всякое дело людей нужно организовать.

Нина Ильинична оглянулась:

— А ведь нам бригадир нужен. Вот что, ты, Наталья, будешь за бригадира.

Она за плечи вывела из толпы Наталью Смехову и встала рядом, словно своим присутствием подчеркивая ее авторитет.

Настенька слабо ахнула и, нагнувшись, схватилась за ногу.

— Что с вами?

— Ничего… Ногу зашибла… Сейчас пройдет.

Прихрамывая, она отошла в сторону, но я не посмотрела ей вслед. Я видела только Наталью. Секунду она постояла неподвижно, боязливо опустив плечи, как человек, которого из темноты неожиданно вывели на яркий свет. Потом встрепенулась, обвела всех глазами. И опять я не знала, хороша она или нет, опять я видела только ее глаза. Но на этот раз они блестели не от непролитых слез.

— Что ж, будем работать. Пошли, что ли?

С группой женщин Наталья пошла дальше по мосткам. Мы остались на берегу у засольных чанов. Нина Ильинична тоже осталась с нами. Началась работа — одна из самых неприятных, какую я знаю. Когда нагружаешь носилки сельдью, кажется, что она очень легкая: ведь каждая рыбина весит немного. Но сельдь — рыба укладистая, ложится плотно. Чуть переберешь — носилки не поднять, надо скидывать лишнюю. А сзади уже ждут, живой конвейер нарушен.

Я тоже носила рыбу вместе со всеми. Так же с кем-то ругалась и меня ругали, так же, как всем, пот заливал глаза, ноги скользили по рыбьей чешуе.

Наталью я не видела, но чувствовала ее присутствие. Она была незаметна и всегда появлялась именно там, где было трудно. Раза два подходила и к нам, один раз привела кого-то на помощь. Поговорить с ней мне было некогда.

Казалось, рыбе не будет конца. Но вдруг я увидела, как по свинцовой воде тронулось юркое суденышко, уводя за собой пустые сетные рамы. Чайки по-утиному зашлепали по воде крыльями, тяжело взлетели и потянулись вдоль берега.

Оказывается, мы сделали очень много. Только сами не заметили этого. И почти в ту же минуту ожила и тронулась лента конвейера. Аврал кончился.

Нина Ильинична подошла ко мне. Глаза ее блестели.

— Видели? Кто был прав? Молодец. Наталья! Человек, да еще какой! Еще и на ударника выйдет, вот посмотрите.

Я оглянулась. Мне хотелось еще раз увидеть Наталью, но ее не было. Я подумала, что мне обязательно надо побывать у нее дома. Не сейчас, потом. И надо познакомиться с Андреем Ивановичем. С ним проще. Зайду домой — и все. Он человек видный, привык, что к нему ходят журналисты.

Пока мы разговаривали, почти все женщины разошлись. Две или три, из самых запасливых, бродили вдоль берега, собирая оброненную рыбу. Остальные разорванной цепочкой тянулись вверх по дороге к поселку.

Только тут я вспомнила про Настеньку — так ведь и не узнала, что с ее ногой. Не до того было. Да, наверное, ничего страшного. Нина Ильинична взяла меня под руку:

— Пойдемте ко мне чай пить? Вымоетесь, отдохнете.

Я согласилась. О том, где была все это время Тоня, я просто не подумала.

Дверь мне отворила опрятная старушка. На отцветшем смуглом лице пытливо блестели узкие темные глаза.

— Вам кого? Ладнова? Нету его, не приходил еще. Может, подождете?

Она пошла впереди меня по темному, по-русски пахнущему березовыми вениками коридорчику. Весь этот дом был старинно-русским. Деревянный, из вековых лиственниц, которые, может быть, по одной собирали в бедных здешних лесах первые поселенцы. Выстроили дом и на память о покинутой московщине одели его окна кружевом наличников, витыми столбцами украсили крыльцо.

Теперь от всей могучей рыбацкой семьи осталась в живых одна бабка. Остальных — кого похоронило море, кого война. Чтоб не было скучно, бабка пустила постояльцев. Бегали по горницам дети, и дом радовался жизни.

Комната Андрея Ивановича была угловой. В ней тоже пахло сухим листом, чисто вымытым деревом и немного морем. Ничего лишнего в комнате не было. Во всем — солдатский порядок. Чувствовалось, что в этой комнате вещи привыкли к месту, стали незаметными, потеряли лица.

Почему-то захотелось переставить на полке книги — пусть лежат как попало. Иногда очень полезно нарушить привычный порядок вещей. Но я ничего не тронула.

Мне давно уже хотелось пойти на сейнере в море. Трудно писать о деле, если не видишь его основы. А здесь эта основа была не у причалов рыбозавода, а там, в море, куда каждый день уплывали стаи сейнеров. Я решила побывать на сейнере Ладнова. Вот и предлог для знакомства.

Но он не появлялся. Старушка хозяйка опять заглянула в комнату.

— Может, чайку выпьете со мной? Самовар закипел.

Первый раз на Колыме я услышала это слово — «самовар». Я поняла, что старушка гордится такой редкостью.

Во вмятинах медных самоварных боков сохранилась вся история нелегкого пути его хозяев в неизведанные края. Но самовар выжил.

Варенье из дикой колымской жимолости пахло малиной. Так уж все было устроено в этом доме.

— Простите, но я ведь так и не знаю, как вас звать?

— Бабушка Аграфена. Все так зовут, милая. А я уж, прости меня, дочкой тебя буду звать, мне так привычнее.

За окном то пробегали облака, принося в комнату сумеречные тени, то разъяснивало, и тогда на мятом боку самовара вспыхивало маленькое солнце. Бабушка Аграфена щедро наложила мне варенья на пузырчатое зеленого стекла блюдце.

— Кушай, милая. С ванилью варила. Лучше ни у кого нету. Андрей Иванович и то хвалит, хоть и мужик.

— А вы его давно знаете?

— Да, почитай, с пеленок. Мне ведь годов-то много, не смотри, что я такая поворотливая. Дело давнее, прошлое. Отец-то его женихом мне был.

Я не успела ничего спросить. Бабушка Аграфена, чуть помолчав, заговорила снова:

— Вот нонешние жалуются: то у них не получается да это, а кто бы им мешал? Своим умом живут. А меня и не спросили — выдали за другого, да и все. Семья-то Ладновых пообедняла, а мы в достатке жили. Отцу моему и не показался такой жених, не ко двору, мол. Что ж, так вот и жизнь прожила. А Ладнову не повезло — худо умер. Медведь на сопке заломал. А как умирать стал, позвал меня и говорит: «Было бы мне еще жить, Аграфенушка, никому бы не отдал тебя. Трудно мне помирать: во всей жизни не было радости». Так вот и ушел. А я до сих пор жива.

Бабушка Аграфена вздохнула, сухонькой смуглой рукой тронула самовар, не остыл ли. В темных глазах была нестареющая боль.

— Я вот и Андрею Ивановичу толкую — выбирай по сердцу, а не по людскому слову, да ведь упрям он и обидчив. Весь в отца.

Старушка прислушалась:

— Никак, и он сам жалует?

В коридорчике действительно послышались тяжелые мужские шаги. Заскрипели старые половицы. Дверь отворилась. Загородив собой весь пролет, в дверях стал человек с литым обветренным и упрямым лицом. Особенно выделялись на нем густые и короткие — словно нарисованные брови.

В руках он держал свернутый плащ, в котором шевелилось что-то живое. Прежде чем я сообразила, в чем дело, в комнату мимо его ног проскочила небольшая рыжая собачонка и нервно забегала вокруг стола.

На лице Андрея Ивановича появилось мальчишеское просящее выражение:

— Бабушка Аграфена, ты только не бранись, ладно? Шел вон мимо магазина, а там собачонка эта. Ощенилась она, а мальчишки травят ее. Не понимают, что тоже живая тварь. Ну, я взял их всех. Пусть живут.

Только теперь я заметила, что он под хмельком.

Бабушка Аграфена вздохнула:

— Господи! Да разве с тобой поспоришь? Неси уж в сарай, что мне с тобой делать.

Обернулась ко мне:

— Вот видела, дочка? В доме пять кошек живет, всех он вот так натаскал. А теперь еще и собака щенная. Медведя разве еще привести? Только и осталось. Спьяну-то он добрый, всякую тварь ему жаль.

Андрей Иванович улыбнулся:

— Ладно, бабушка, на людей-то наговаривать — кошек сама привела. И не пьяный я вовсе. Так, вспрыснули малость план — и все. Разве ж можно без этого?

Краем глаза покосился на меня:

— Уж извините, я сейчас вернусь.

Старушка еще повздыхала, но уже легко:

— Ох, беда! Зверинец прямо, а не дом. Горностай ручной в кладовке живет. Вот так постучу в стенку — выбегает.

Андрей Иванович вернулся скоро.

— Бабушка, чаю хочется, страсть.

И по тому, как ласково протянули чашку старые руки, я поняла, как дорог ей, наверное, этот человек.

Он внимательно посмотрел, точно хотел узнать, какое впечатление произвела на меня вся эта сцена. В темных глазах медленно гасли смешинки.

— И надолго вы к нам?

— Еще не знаю…

— Оставайтесь подольше! Разве за два дня море узнаешь? А вам ведь о, море писать. У нас здесь все: и люди и дела — от него. Узнаешь море, тогда и людей, поймешь.

— Вот вы мне его и покажете, ладно? Возьмете на ночной лов?

Мне кажется, такое предложение не слишком обрадовало Андрея Ивановича: в путину посторонний человек на сейнере в тягость. Но он мужественно согласился:

— Что ж, пойдемте. А не укачает?

— Нет. — За это можете не бояться.

— Ну тем лучше.

Бабушка Аграфена закивала головой:

— Посмотри, посмотри, милая, на наше море. Щедрое оно, сколь годов людей кормит. И красивое. Только вроде девки с характером — не всякому свою красоту откроет.

Я заметила, что Андрей Иванович раза два украдкой поглядел на часы.

— Вы, может, торопитесь куда-то?

Он нахмурился:

— Нет. Это я так.

Еще через минуту, передавая ему стакан, бабушка Аграфена дипломатично сказала:

— А, чай, картина-то в клубе скоро начнется?

Он вдруг грохнул кулаком по столу:

— Ну и что — картина начнется?! Наташка, что ли, ждет? Пусть ждет!

Бабушка Аграфена всполохнулась:

— Ты чего? Опомнись!

— Чего — опомнись! Мне жена нужна, а не бабий командир. Тонька вот понимала. А этой неизвестно чего и надо.

Он встал, оглянулся. Видимо, снова вспомнил обо мне. Глухо сказал:

— Извините… — и побрел из комнаты.

Бабушка Аграфена стала убирать со стола. Обиженно гремели чашки.

Я вышла на улицу. Внизу на косе у клуба орал все тот же испорченный репродуктор:

Куда бежишь, тропинка милая, Куда ведешь, куда зовешь? Кого ждала, кого любила я, Уж не воротишь, не вернешь…

Хорошая душевная песня гибла от его жестяного скрежета. Я подумала, что там внизу стоит, наверное, и ждет Наталья. И песня царапает ей душу жестяными когтями, и некому выключить равнодушную тарелку.

За ужином Настенька пронзительно посмотрела на меня:

— Я слышала, вы с Андреем Ивановичем в море идете?

— Да… Договорились сегодня.

С Настенькой мы видимся только за столом. Весь день она в школе. Там начался летний ремонт, поэтому у нас даже в чае вместо сахара мел, а на лице у Настеньки белые веснушки известковых брызг. От этого она выглядит еще моложе и уж вовсе несерьезно.

Сегодня меня целый день не было дома, а сейчас я сразу поняла, что у Настеньки есть ко мне важный разговор.

— Вас, может, будут просить Натальевну с собой взять — вы не берите.

— Кто будет просить? Почему не берите?

Настенька быстро-быстро затеребила уголок скатерти.

— Ну… мать ее… Знаете, рыбаки не любят женщин в море брать. А девчонка давно просится. Одну бы ее не взяли, а с вами могут. Но вы не берите, ладно?

— Совсем не понимаю, почему?

Настенька укоризненно сморщила губы: неужели нельзя без вопросов.

— Потому что я с Тоней дружу. Они с Андреем Ивановичем пожениться собирались, а тут… эта приехала. Нарочно ведь, нарочно она девчонку с ним посылает.

Я вспомнила белую ночь, живые солнечные лучи цветущих рододендронов, вспомнила глаза Натальи.

— Настенька, вы несправедливы. Они же любят друг друга. И никто тут ни в чем не виноват.

— Не виноват?! А Тоня как же?! Дурочка она. Я бы на ее месте давно в партком пошла!

— Не пошли бы и вы. И ей не стоит.

Настенька оставила в покое скатерть и с интересом посмотрела на меня. Злости как не бывало.

— А почему?

— Потому что разбитую посуду как ни клей — все трещины будут. Какая же это семья, если людей палкой друг к другу гнать надо? Я, например, считаю, что таким путем много зла делается. Ведь по-настоящему обиженная и слабая женщина жаловаться никуда не пойдет. А часто ли люди могут отличить настоящее горе от поддельного? Трудное это дело — помочь человеку в любви.

— Так, значит, вы считаете… я не права? И не должна защищать Тоню?

Лицо у Настеньки стало совсем детским, внимательным, готовым поверить.

— Какая же это защита — поддерживать в человеке чувство оскорбленного самолюбия?

Настенька вздохнула легко, поднялась из-за стола.

— Странная вы какая. Другие так не говорили. Ладно. Берите с собой Иринку. Я больше ничего не скажу.

…Но меня никто не просил. На согретой солнцем улице было пусто. Взрослые работали, дети убежали к морю или на сопки. Слишком долго все ждали тепла и солнца. Я пошла вверх — к домику Натальи.

За несколько дней кусты вокруг него разрослись еще гуще, домик совсем спрятался за стеной ольховника и цветущей белой спиреи. А возле дорожки уже выстроились красноватые стрельчатые ростки кипрея — ждали до лета.

Я подошла к двери, постучала. За дверью торопливо прошлепали босые ноги. Она отворилась. На пороге стояла Иринка. По ее глазам я поняла: ждала она не меня.

Иринка нахмурилась и потянула дверь к себе.

— Мамы нету. После приходите.

— Да я и не к маме твоей пришла, а к тебе.

— А зачем? — Иринка все не отпускала двери.

— В море хочу тебя взять с собою.

Дверь распахнулась во всю ширину, и также широко распахнулись глаза девочки.

— Верно? А когда?

— Сегодня.

— Ой!

— Ну так что же? Пригласишь меня хоть в дом войти или нет?

— Идите… — Иринка совсем засмущалась и не знала, что сказать.

Мы вместе вошли в маленькую чистую кухню. Здесь топилась плита и пахло дымом. На окне в консервных банках росли цветы — красная герань, столетник и неожиданные здесь нежные лиловые цветы дикого прострела.

— Это ты тут цветы развела?

— Нет. Это мама. Она их любит. Ей бы только по сопкам ходить. А я море люблю. Я капитаном буду. Ведь можно же девочкам капитанами, да?

— Можно, конечно.

Иринка с трудом передвинула на плите тяжелую кастрюлю.

— Помочь тебе?

— Не… Я сама.

За моей спиной отворилась дверь, пахнуло свежим запахом молодой лиственницы, Я обернулась.

На пороге, согнувшись под низкой притолокой, стоял Андрей Иванович. Он держал ведра с водой. В медвежьих темных глазах его была досада. Смотрел не на меня, на Иринку. Она вдруг быстрым движением взяла меня за руку и потерлась щекой о плечо.

Глаза Андрея Ивановича потеплели.

— Подружились, значит? А я думал…

— Что вы думали?

— Да как сказать? Вы ведь из газеты, а у нас бабы болтать любят — хлебом их не корми.

— А вы боитесь этой болтовни?

— Да нет. Не обо мне речь. — Он выразительно показал глазами на Иринку: нельзя при ней говорить.

Я спросила:

— Можно мне Иринку с собой взять сегодня, не помешаем? Я ведь за этим и пришла.

— Вот это добро! Давно я ей обещал, да все не получалось как-то. — Он виновато опустил глаза.

Иринка вдруг сказала:

— Я за дровами схожу. — И вышла.

— Что же не получалось у вас? — спросила я.

Андрей Иванович сморщился, потер висок.

— Да с матерью ее мы вроде в ссоре. Это я так… девчонке помочь зашел. Наталье не говорите.

— А как же мне Иринку в море взять без ее разрешения?

— Сама поеду, сама! — раздался за моей спиной звонкий голосок Иринки, — И не надо мне никого спрашивать! Дядя Андрей ко мне пришел, верно?

Андрей Иванович молчал, смотрел в окно. Короткие, словно обрубленные брови сошлись к переносице. Потом так же молча взял у Иринки из рук несколько корявых веток стланикового сухостоя. Нагнулся к плите, лицо его побронзовело от огня.

— Верно. К тебе пришел.

Помолчал, глянул на меня искоса. — Так вы с Иринкой приходите. Оденьтесь только теплее. Ночи у нас неласковые.

Сейнеры уходили в предрассветную мглу. Рыбаки знают, на стыке ночи и утра бывает мгновение полной «слепой» тишины. В этот миг рыбьи косяки можно не только шорох обложного осеннего дождя, падающего на воду. Среди обычных голосов моря его уловить трудно. Только увидеть, но и услышать. Шум рыбьего косяка напоминает перед рассветом, когда все затихает, людям слышно, о чем разговаривают рыбы.

Мы, я и Иринка, сидели на бухте каната и ждали. Небо было пасмурным. Серебристый свет белой ночи исчез. Море сразу похолодало и посуровело. Мелкие волны терлись о борта сейнера. Низко стлались полосы тумана. Казалось, что сейнер тащит его за собой на верхушке мачты. Темноты не было, но не было и привычной дневной определенности предметов. Каждый предмет притворялся чем-то другим. Бухта каната — лесным пнем, свернутые сети чем-то напоминали согнувшиеся серые фигуры, а люди — огромных сказочных великанов.

Полоса тумана и туч вдруг лопнула, как туго натянутое полотно, и мы увидели небо. На нем умирали звезды. Их гасил невидимый для нас свет зари.

Иринка прижалась ко мне, стало холодно. Из мглы вынырнула чья-то фигура, знакомый голое спросил:

— Что, женщины, озябли? — Это Андрей Иванович. — Поговорил бы я с вами, да время не то. Тихо надо идти. Море будем слушать. Авось сегодня нам рыбы и расскажут что интересное… Верно, Иринка?

Иринка потянулась к нему:

— А они только тебе расскажут, да, дядя Андрей?

— Да нет, отчего же? Доброму да умному всегда понятно, о чем рыбы говорят. Вот кто плохой, тех верно они не любят. Послушай. Может, и тебе что скажут. Иринка послушно закивала головой. Андрей Иванович ушел. Мы снова остались одни. Все было прежним, но мне показалось, что нам навстречу что-то движется. Неуловимое, невидимое и тревожное.

Это не была полоса света — море было тем же предрассветно-серым, это не был и звук. Это шла тишина. На какое-то мгновение у меня зазвенело в ушах.

Иринка стиснула мою руку озябшими ручонками.

— Слышите? — Ее шепот был громким, как крик. — Они разговаривают!

Я не слышала ничего, кроме вновь возникшего шороха волн. Потом ветер принес откуда-то далекий чаячий переполох. Может быть, там шла рыба, а может, мы подходили к острову, где тысячами жили чайки. Рыбаки ожили. Кто-то чиркнул спичкой. Вдоль борта поплыл огонек папиросы. Чей-то охрипший от тумана голос спросил:

— К «Двум братьям», что ли, пойдем, а капитан? Там, слышь, вчера косяк бродил.

Все стало самым обычным. Сейнер развернулся и лег на другой курс. К нам снова подошел Андреи Иванович. Иринка повисла у него на руке:

— А я слышала! Я все слышала!

Но что она слышала, девочка так и не сумела объяснить Андрей Иванович взял ее на руки и унес в каюту греться. А я пошла на корму, туда, где мелькали огоньки папирос.

У меня тоже были свои дела.

Передо мной лежала короткая и ясная телеграмма. «Немедленно возвращайтесь». В таких случаях полагается собирать вещи и уезжать. Вещи я собрала, их и собирать-то было нечего. Основное — блокноты.

Пухлые журналистские блокноты с обтрепанными краями. В них пряталось многое: цифры, имена, события. Все то, что составляет смысл моей работы. Ведь именно ради этого я приехала сюда, а потом поеду в другое место. Но кое-чего в блокноте не хватало — не было конца жизненной истории, которая занимала меня все это время. Я могла сколько угодно твердить себе, что это не главное, что не за тем я приехала сюда, все равно на душе словно камень лежал. Да и будет ли этот конец и когда?

Я тихонько шла к причалу, от которого отправлялись пассажирские катера. Там на досках, брошенных поперек пустых бочек, уже сидели люди. Ждали. Толстая баба едва удерживала дергающийся визжащий мешок с поросенком. Около коричневого сморщенного старика стоял короб с вяленой рыбой. Молодая женщина бережно прижимала к себе кошелку с яйцами. Все это были торговцы, отправлявшиеся на базар, народ ругательный и скучный. Денек выдался серенький. Пасмурным не назовешь, но и солнца не видно. Оно потонуло где-то среди слоистого тумана. Но было тихо. Метелки лисохвоста на берегу даже не шевелились. А мне обычно нравилось смотреть, как они бегут под ветром переливчатыми волнами старинного шелка. Теперь я уже долго не увижу этого. Будут новые места и встречи, но вот именно этот каменистый берег уйдет из моей жизни навсегда и уже никогда не повторится. От этого было грустно…

Катер еще не пришел. Я оглянулась: где бы пристроиться. Возле мостков качался на тихой воде целый самодельный флот. Лодки и лодчонки, сделанный подчас чуть ли не из пустых бензиновых бочек. Неуклюжие, кургузые, совсем не похожие на стройных речных бегунов, но устойчивые и живучие.

Из одной лодки навстречу мне поднялась тоненькая фигурка.

— Иринка! Ты зачем сюда забралась?

— А просто так… Здесь хорошо. Идите сюда.

Я слезла с мостков в шаткую легонькую лодку и благополучно оказалась на носу рядом с Иринкой.

От лодки пахло рыбой, мазутом и ржавым железом. Стиснутое боками десятков таких же лодок, море вокруг нас казалось ручным и было грязным. На мелком дне блестели консервные банки, битое стекло. Но вдали, где в синем тумане вставала из воды громада острова, море вновь становилось самим собой. Оттуда прилетал ветер, полный странных, ни на что не похожих запахов. В них чудился аромат южных цветов и далекого тропического леса. Кто знает, где он успел побывать, этот ветер?

Иринка завороженно смотрела вдаль. Глаза ее, как волны, меняли цвет — то темнели, то светлели так, что оставался один черный зрачок.

— Что же ты все-таки делаешь тут?

— Ничего… Не хочу дома сидеть — вот и все.

— А разве дома тебе плохо?

Иринка повела плечами:

— Не-е-ет. Только мамка работает, а дядя Андрей к нам перестал ходить. Мне без него скучно. А то раз пришел, так мама его выгнала. А потом плакала. Чудная какая: я же ей сказала, что он ко мне приходил, а не к ней. Все равно плачет. И ругается. Вот я и хожу сюда. Это лодка Жоркиного брата. Я даже знаю, где весла лежат. Хотите, принесу?

— Да нет, скоро катер придет, мне ехать надо.

— Ну во-о-от, ехать! А то бы мы знаете, что сделали? Взяли бы лодку и поплыли далеко-далеко, во-о-он туда!

Иринка показала на синюю громаду острова. В эту минуту облака над островом разошлись, и на него золотым дождем пролился солнечный свет. От этого дикий скалистый утес вдруг превратился в сказочную страну. Мне даже казалось, что на его вершине сквозь синий туман белеет волшебный замок, хоть я и знала, что это всего-навсего нерастаявший снег.

Кто-то окликнул меня по имени. Я оглянулась. На мостках стояла Нина Ильинична. За ее спиной, разводя широкую волну, подходил катер.

— Хорошо, что я вас нашла! Оставайтесь еще на день. Хотите, я письмо вашему редактору напишу? У нас завтра собрание важное — весеннюю путину закончили.

Я обрадовалась: вот и нашлось оправдание, и я остаюсь здесь.

Я хотела позвать Иринку, но она незаметно перебралась в другую лодку, а оттуда — еще дальше. Точно ей хотелось хоть на самую чуточку быть ближе к волшебному острову.

Солнечный дождь пролился и иссяк. Остров стал самой обычной, знакомой воем скалой у выхода из бухты. Там жили одни чайки. Не знаю, что продолжали видеть Иринкины глаза. Мои уже не видели ничего особенного.

Шквальный ветер выгнул дугой лозунг над воротами рыбозавода. День был непогожий. Волны с разбегу бросались на берег. Черную корону окутали сизые тучи. Над мачтами сейнеров беспомощными белыми хлопьями проносились чайки — ветер гнал их в море.

Люди собирались в клуб. Мужчины шли прямо, не кланяясь ветру. Женщины — боком, защищая ладонями лицо. Вместе с ветром летели навстречу жгучие соленые брызги. Шла и я.

Какая-то женщина поравнялась со мной, взяла под руку. Только по быстрым движениям я узнала Нину Ильиничну: лицо она прикрыла пестрой косынкой. Из-под косынки были видны только глаза да две неровных светлых оспинки на переносице.

— К нам идете? Это хорошо. А я думала, погоды испугаетесь, Награды сегодня вручать будем. И сюрприз один вас ждет. Такой материал получите, сразу напечатают. Я же не зря просила вас остаться.

Говорила она весело, но глаза не смеялись. Наверное, от усталости: ведь путина была и за ее плечами.

Собрание началось так же, как испокон века начинаются все собрания — с длиннейшего доклада директора рыбозавода. Говорить он не умел и добросовестно читал заранее написанный текст. Лицо у него было хорошее, сильные обветренные скулы, зоркие глаза. Дело свое этот человек знал, а рассказать о нем просто не мог. Но никто не обижался: другого и не ждали.

Как и на всех собраниях, в зале шла своя тихая жизнь взглядов, незаметных жестов, приглушенной неприязни и открытых симпатий. Низкий зал клуба напоминал склад, только по стенам висели портреты, украшенные пучками дикой зелени. Сладко пахло лиственницей и модными здесь духами «Красная Москва».

Наталью я увидела сразу, как вошла. Она сидела чуть в стороне от всех. Такая же нарядная, как и все, с таким же, как у всех, торжественно-замкнутым лицом. Алой полоской выделялись на лице накрашенные губы. Это старило ее, но это тоже была мода.

Тоню я не видела.

Собрание шло своим чередом. Кончился доклад. Мужчины потянулись на улицу перекурить, но большинство тут же вернулось. На улице невозможно было зажечь спичку, ветер мгновенно срывал и уносил хрупкий огонек.

Женщины курили, не вставая с мест, мужским жестом чиркали спички в ладонях. Стало нечем дышать. Попытались открыть окно, но ветер ворвался в него так яростно, что со стены упал портрет. Окно закрыли.

Когда все снова занимали свои места, я заметила Андрея Ивановича и Тоню. Она села почти напротив меня. Угрожающе спокойная. Глаза спрятала — опустила голову.

Андрей Иванович сразу увидел Наталью — и пошел к ней, но на полдороге замялся. Тоня подняла голову, и я почувствовала, что ее взгляд словно веревкой опутал ему ноги. Он неловко уселся на край скамейки за спиной Натальи. Она не обернулась. Только помада на губах как будто стала ярче.

Так они и сидели. Три человека, скованных одной цепью, и ни у кого не было силы порвать ее.

Теперь слово взяла Нина Ильинична. Она читала длинный список награжденных.

В зале было душно и жарко, а в окна все отчаяннее бился ветер, заглядывали рваные полосы туч. Мне казалось, они садятся на крышу над нашей головой и оттого все труднее дышать, все острее чувство тревоги.

— …значком «Отличник социалистического соревнования» резальщицу разделочного цеха Наталью Гавриловну Смехову.

Я поняла: вот он, сюрприз. И сейчас же хлестнул по нервам голос Тони:

— Это за какие же такие заслуги ее награждать?!

В зале зашумели. В этом шуме я уловила сочувствие. Я знала, за спиной Натальи в эту секунду ширится пустота. И только один человек оставался с ней. Он был рядом, и его не было. Андрей Иванович низко опустил большую темноволосую голову.

Тоня встала и на виду у всех пошла из зала. Шла медленно, глаза полыхали торжеством. На ходу протянула ладонь парню, он отсыпал ей мелких кедровых орешков. На пороге оглянулась, сплюнула шелуху с широких губ:

— За такую работу прежде иначе жаловали!

— А почему и не наградить? Мало ли что она когда-то плохо работала, а теперь кто скажет, что хуже других? — ответил Тоне чей-то молодой звонкий голос.

Тоня молча повернулась, ушла, В зале зашумели, захлопали откидные сиденья. Наталья была уже не одна, она победила, но, наверное, даже не почувствовала этого. Она быстро встала со своего места и пошла — побежала к выходу. Лицо залили слезы. Я пошла за ней.

На пороге меня оттеснило плечо Андрея Ивановича. Он первым кинулся навстречу ветру.

Что с ним было? Может быть, только сейчас понял, что произошло. А скорее, просто любовь оказалась сильней всех условностей.

Он бежал вверх по каменистой улице далеко впереди меня. Ветер теперь дул в спину, но от этого было не легче, его неожиданные удары валили с ног. Я спотыкалась о камни и, наконец, потеряла его из виду.

Вокруг была пустынная, пронизанная ветром улица. Даже окна домов словно зажмурились, прикрытые ставнями. Пробежали куры с растопыренными хвостами. Откуда-то с сопок донесся сдавленный грохот камнепада. И низко-низко, как стаи черных птиц, летели обрывки туч.

Я подумала, что мне незачем идти наверх. Настало время для них: понять друг друга или разойтись. Но как я хотела счастья Наталье. А еще больше — Иринке…

Возвращаться на завод не было смысла. Я повернула домой. Ветер все не унимался, и в просветах между тучами небо алело, как свежая рана…

К ровному шуму ветра за окном прибавился еще какой-то звук. Я прислушалась: стучали в стекло. Настойчиво, тревожно.

Раньше меня к темному окну подбежала Настенька. Открыла форточку. Ветер сейчас же швырнул в нее горсть песка и брызг.

— Вставайте! Беда в поселке! — услышала я чей-то задыхающийся голос. — Ребятишки в море ушли…

— Кто? Какие? — осевшим от испуга голосом спросила Настенька, но я уже знала кто.

Он был так нужен Иринке — прекрасный остров в море, где живут добрые звери и рыбы рассказывают людям обо всем, что есть на свете. Она должна была найти его. Как я не поняла этого еще там, возле старой шхуны. Но почему именно сегодня, именно в такую отчаянную погоду?

Настенька, уже почти одетая, подлетела ко мне.

— Вот! А вы еще защищали эту Наталью! Девчонка пропадает в море, а она и не знает об этом. Найти не могут хорошую мать!

Я точно своими глазами увидела домик возле сопки и Иринку у окна, где давно отцвели прострелы. Она ждала мать. Долго ждала. Но у Натальи было свое горе, своя обида. Он догнал ее, наверное, недалеко от дома. Возможно, Иринка даже видела их в окно. Они ушли, занятые собой, и девочка осталась одна…

Ветер проносил мимо меня тени бегущих людей. Луны не было. В черной пропасти неба резко мигали яркие звезды. И мерно вздрагивала земля от ударов волн невидимого моря.

На пирсе одним живым теплым комом сгрудилась толпа. Тут уже не осталось ни врагов, ни друзей — были просто люди. А перед ними, чуть не хлеща по ногам, бесилось море. Огромное и неодолимое, как в древности.

И так же, как тогда, ветер уносил вдаль жалобный крик невидимой мне женщины:

— Сыно-о-очек мой!

Кто-то зажег электрический фонарик. Луч света скользнул по лицам и на секунду осветил двух женщин у самого края пирса.

Они стояли рядом и бесконечно далеко. Две соперницы. И обе ждали, каждая для себя.

У меня мелькнула мысль: вдруг горе помирит? Бывают же чудеса.

И точно в ответ на эти мысли сквозь шум ветра я услышала голос бабушки Аграфены. Она чуть не кричала мне в ухо:

— Видишь, как стоят? Точно подруги. А я вот помню, как-то две бабы ждали мужика, да одна и оступилась. Ночь темная, кто будет виноват?

Старуха стояла рядом со мной и не отворачивалась от секущего ветра. Даже в темноте я видела, вернее, чувствовала, как остро блестят ее глаза. Чего они не видели за долгий свой век?

Мне стало холодно и страшно. Никогда еще не испытывала я такого чувства полной беззащитности перед всем злом, какое только есть в мире.

— Андрей Иванович как услыхал, — продолжала она, — тут же набрал рыбаков, кто посмелее, да и в море. Сейнер-то чуть у причала не перекинуло. Хоть бы сами живые вернулись.

Луч фонарика вспыхивал и гас. И всякий раз я видела на миг чьи-то глаза, стиснутые руки, напряженную линию плеч. Словно детали одинаковой во все века картины большого человеческого горя.

Время шло, и я не сразу поняла, почему вдруг в общей темноте предметы начали отделяться друг от друга. Сплошной темной массой стояли люди, но впереди них уже ясно обозначались мачты причальных сейнеров. Смутной давящей громадой, выступили из тьмы сопки по берегу. И наконец где-то далеко мелькнула слабая серебристо-туманная полоса. Наступал рассвет.

Ветер стих немного, но море не унималось. Только теперь в бледном немощном свете ненастного утра оно уже перестало быть огромной таинственной силой.

Жестокое северное море в свинцовой броне волн. Грозное, но давно знакомое людям. И почему-то мне стало спокойнее. Может быть, просто оттого, что человеку всегда спокойнее, когда он видит опасность.

Кажется, и у других было такое же чувство. Человек пять-шесть пошли домой, разговаривая о чем-то своем. За ними по одному, по двое потянулись остальные. В жизни поселка бывали и не такие беды.

Только две фигуры у края пирса не обернулись, не тронулись с места. Этим ждать до конца.

Мать Тоника, беременная белокурая женщина, едва стояла на ногах. К ней подошла Нина Ильинична, чуть не силой отвела в сторону, посадила на бухту каната. Села рядом, накрыв ее полой своего плаща. Высокая, худая мать Жорки тронула Наталью за плечо:

— Наташа, ты крикни, если что. Малого пойду кормить. Нельзя ведь…

И потому, что подошла она к Наталье, я поняла, что теперь одна против всех оставалась Тоня.

Так всегда большое горе, как половодье, сметает весь мусор мелких обид и неурядиц. И оно всегда справедливо в своем решении.

Я тоже устроилась рядом с Ниной Ильиничной на той же бухте каната.

Теперь только Наталья и Тоня стояли у края пирса. Осталась еще группа женщин на другом конце пирса. Эти нашли где-то брезент и спрятались под ним. Я не видела, кто там был. Наверное те, чьи мужья или братья ушли на сейнере.

Уже совсем рассвело. Ветер почти стих. Пошел нудный мелкий дождь. Черную корону заволокло серыми дождевыми тучами.

От дождя сразу почернели камни на берегу, поникли кусты. Мир потерял краски. И вместо чувства острой опасности в душу начала закрадываться серая безнадежность. Кого и чего мы ждем? Чудес не бывает.

Эту же мысль я прочла и в никнущей фигуре Тони. Теперь маленькая хрупкая Наталья стала чуть ли не выше ее.

Нина Ильинична обернулась ко мне:

— Знаете, море — странная штука. Я много лет тут прожила, всякое видела. Каждую путину что-нибудь да случится. И вот есть такой необъяснимый закон: часто наперекор всему люди возвращаются, если их очень ждут. Очень! Понимаете? Как-то я слышала удивительные слова о силе веры: бывает, что вера человека — просьба. Но есть люди, чья вера — приказ судьбе. Но таких мало, и это очень трудно — так верить и ждать.

Мать Тоника подняла на нее большие голубые глаза:

— Так неужто мы не ждем?

Я подумала, что из всех так ждать умела только Наталья. Наверное, и у Нины Ильиничны была та же мысль. Она незаметно кивнула головой в ее сторону.

…И все-таки сейнер появился неожиданно. Первыми его заметили не мы, а те, другие женщины, прятавшиеся под брезентом.

— Иде-е-ет! — вдруг высоко и звонко на весь поселок закричал женский голос. Я узнала Настеньку.

Сейнер шел совсем не оттуда, откуда его ждали. Утлое суденышко вынырнуло из-за мыса возле Черной короны. Сейнер прыгал по волнам, как яичная скорлупа, но все-таки приближался к берегу.

На мачте реяли по ветру обрывки такелажа, с палубы смыло все, что можно было смыть. Болезненно захлебывался мотор. Но сейнер шел!

Не знаю, увидел ли его кто с горы или в поселке услышали крик Настеньки, но только на пирсе мигом собралась та же самая толпа. Даже непонятно было, как люди сумели прибежать так быстро.

Меня совсем затолкали, и я не видела, как сейнер подошел к причалу. Заметила только, как бессильно поникло тело Натальи.

И опять чьи-то плечи и спины загородили мне все. Наконец, протолкавшись вперед, я увидела матерей, тормошивших мальчишек. Чей-то мужской голос говорил:

— Ведь как повезло, в рубашках, видать, родились пацаны. На косу возле Черной короны лодку выкинуло. Иначе бы ни за что не уцелели. А тут как рассвело, так мы их и увидели…

Я протиснулась между двух каких-то женщин и увидела Андрея Ивановича. Он бережно нес на руках Иринку. Правая рука девочки безжизненно свесилась, но она была в сознании. Огромные потемневшие от боли и страха глаза искали мать.

Бабушка Аграфена подвела к ним едва живую Наталью. Наталья быстрыми неверящими движениями обеих рук погладила волосы Иринки.

— До-о-оченька!

Андрей Иванович улыбнулся чуть заметно. Улыбка не получилась на измученном, исхлестанном ветром лице:

— Эх ты, Ирина-капитан! У рыб пошла совета спрашивать! Да неужто рыбы больше людей знают? Быть такого не может…

Девочка медленно закрыла глаза.

Они пошли в гору, к поселку. И следом за ними группами, уже спокойно потянулись остальные. Дождь все настойчивее колотил по мосткам, плясал на черных камнях, рябил волны.

Неожиданно со мной поравнялась Тоня. Она шла последней. Пристально глянула мне в лицо, но так ничего и не сказала.

А впереди нас по скользкой от дождя тропинке уходили трое. Белая головка девочки лежала на руке мужчины, женщина изнеможенно припала к его плечу.

И мне показалось, что там, куда они шли, небо светлеет. Навстречу им с трудом пробивается сквозь тучи солнечный летний день.

 

Повесть о последней ненайденной земле

 

1

По улицам бродил ветер. Он нес острые запахи моря и пряный настой восточного базара. Время от времени все перебивал оглушительный запах цветущих лимонов, В голубом треугольнике бухты дремали корабли. Они, как птицы, сторонились шумного и пестрого берега. Среди них — самый большой и стремительный принадлежал ему — смелому капитану.

Он шел по выщербленной временем и людьми портовой улочке. В одном месте пришлось прижаться к стене, дома — мимо проплыл караван верблюдов. Караван принес с собой печальный запах пустыни — запах пыли и горького дыма костров. Капитан проводил его взглядом и отвернулся. Он знал: ничто не пахнет прекраснее моря и девственных лесов неоткрытой земли.

Рядом с ним быстро отворилась дверь и оттуда выпал человек. Прямо под ноги капитана, лицом на каменные плиты. И сразу же над ним склонился другой, в руке тускло блеснуло лезвие ножа.

— Ну! Так где же карта?! Где она, твоя ненайденная земля? Скажешь?

Капитан одним движением выбил нож. Он звонко стукнулся о плиты…

— Мальчик, это не ты уронил крышку? — Женщина в скрипучем синем плаще тронула Володю за плечо. Володя вздрогнул, глянул на нее «дикими» глазами (как называла мама) и поднял откатившуюся крышку. Очередь сдвинулась с места — в магазин привезли молоко. День начинался обычно — как тысячи других.

Но вернувшись из магазина домой, он нашел на столе записку: «Володенька! Срочно уезжаю в командировку дня на три. Обязательно свари себе обед. Мясо в холодильнике, за картошкой сходишь к Назаровым, капуста продается на углу возле гастронома. Не забывай выключать плитку. Мама».

Володя еще раз перечитал записку, повертел ее в руках, сунул в ящик стола. Никакого обеда он варить не будет. И вообще пора понять, что он не маленький, учится в пятом классе и сам знает, что от забытой плитки бывает пожар.

Володя давно уже заметил, что мама живет в каком-то своем, маленьком И тесном мире. Там не пахнет морем и зноем южных стран, там совсем-совсем мало места, а то, какое есть, занимает стряпня, стирка, давняя мечта о телевизоре с большим экраном и еще (Володя об этом давно догадался) о том, чтобы к ним переехал дядя Саша.

Володя встряхнул головой, отгоняя ненужные мысли. Чего-то надо поесть, только без хлопот. Он заглянул в холодильник — колбаса, сыр, масла целый кусище: можно на необитаемом острове отсиживаться с таким запасом.

Володя замер, вытянул шею, глаза незряче уставились в окно. Мама не любила, когда он так смотрел: это означало, что Володе пришла «идея».

За окном по белой от солнца улице машина везла новенькую моторку. На крыше соседнего дома, как голуби, сидели чайки. Море пряталось за поворотом.

Свитер не убирался в рюкзак, Володя отложил его. На улице жара. Самая настоящая, как на юге. Можно обойтись и без свитера. Надел сапоги, куртку. Как взрослый, похлопал по карману, проверяя, лежат ли там спички. Комната по-прежнему дремала, прислушиваясь к стуку часов. Еще можно остаться, можно пойти к гастроному за кап; устой. И за картошкой — к Назаровым. Потом…

Володя взвалил рюкзак на плечи.

…Лодка тихо покачивалась у причала на радужной от мазута воде. Возле бортов скопился плавучий мусор. Щепки, банки и обрывки газет чувствовали себя надежнее под защитой суденышка. А Володя лишь сейчас увидел, какие у лодки низкие борта и на дне перекатывается коричневая водица. Он медленно отомкнул тяжелую цепь. Мама не догадывалась, что ключ от сарая подходит к лодочному замку. Разобрал весла и только тогда взглянул на море. Там, как всегда далеко и близко, выступала из светлой воды темная громада острова. Вот уже два года Володя смотрел на него почти каждый день. Иногда остров казался только синей тучей, улегшейся на воде у входа в бухту. В другие дни ясно выступали ребристые склоны в мохнатой шкуре из зарослей стланика.

Мама говорила, что на острове ничего интересного нет — скалы да птичий базар. Да еще осенью поспевает много рябины. Но Володя знал, что она, как всегда, не увидела самого главного. Во сне он столько раз бродил по каменистым склонам, заглядывал в глубокие расселины, полные странного синего тумана. И вот теперь все это случится на самом деле! Володя еще раз глянул на привычный родной берег, нашел глазами свой дом… и оттолкнулся от причала.

Паруса на корабле раскрылись бесшумно, как огромный белый цветок. Тронул щеки крепкий соленый ветер моря. Чужой и непонятный для каждого моряка берег отступил и скрылся в тумане.

— Капитан! — сказал угрюмый боцман. — Капитан! Эту землю искало восемь кораблей, и один дьявол знает сегодня их судьбу.

— Мы будем девятым, и мы ее найдем, — ответил он, и паруса над его головой запели от попутного ветра.

Перед ним лежала карта — косой клочок грязного пергамента. В углу чуть проступала половина оборванной розы ветров. Вторая осталась в тот день в руках неизвестного бродяги. Бороться за нее не было времени — к ним уже бежала стража. Тогда он долго петлял по темным пахучим улицам, пока не увидел голубую гавань и корабли. Погоня отстала, а в руках он сжимал карту — старинную карту последней ненайденной земли.

Пологие волны медленно приподнимали и опускали лодку. Шел отлив. Грести было легко. Точно невидимые сильные руки уносили лодку от берега. Володе даже казалось, что он видит их. Руки напоминали коричневые водоросли, и всякий раз, как весло упиралось в воду, они мягко сплетались под днищем лодки, подталкивая ее вперед.

Берег начал выгибаться дугой — значит, Володя был уже на середине бухты. Исчезли и звуки города. Изредка только стлался по воде тоскливый вой сирены из порта. Зато со стороны острова все чаще долетали обрывки странного шума, похожего на пласт сильного ливня. Володя ничего не мог понять: небо над островом было чистым. В спокойную синеву гордо вонзались острые черные скалы. Теперь уже Володя видел, что между скал пряталась крошечная бухта. Похоже было, что странный шум шел оттуда.

Грести стало трудно: возле острова течение разбивалось о скалы, у их подножья кипели белые буруны. Только узкая горловина бухты поблескивала, как голубое стекло. Над ней неторопливо кружили птицы. Володя еще раз оглянулся на остров и вдруг понял, что ему в общем-то не так уж и хочется быть исследователем новой земли, но город остался недостижимо далеко, и течение само несло его лодку в незнакомую бухту. Интересно, подумал Володя, а может, и другие земли открывали так же? И не хотели, да они сами открывались…

Корабль со сломанными мачтами несло на буруны. Нелюдимо зияла бездонная пасть грота, куда с пушечным гулом ударяли волны. Тысячи мрачных, черных птиц кружили над острыми скалами.

— Капитан! — сквозь рев прибоя прокричал боцман. — Мы нашли нашу землю, но, будь я проклят, если мы сумеем кому-нибудь о ней рассказать!

— Мы еще успеем! Готовьте бутылку! — Гремящая лавина захлестнула корабль…

Володя согнулся, закрыл голову руками. Он мгновенно ослеп и оглох. Лодку стремительно накрыла птичья туча. От пронзительного злобного визга чаек разламывалась голова. Острые сильные крылья били по плечам, по рукам, нечем стало дышать. Он рванулся в сторону… и оказался за бортом.

Вода обжигала ледяным холодом, но он все же вынырнул.

Птичья туча рассеялась. Серый утес, изрытый бесчисленными щелями и пещерами, словно всосал ее в себя. Теперь над морем снова кружились только дозорные.

Руки онемели, и Володе казалось, что это не он сам, а кто-то другой беспомощно барахтается в воде. Но он все-таки ухватился за борт. Глаза ничего не видели ни вверху, ни впереди, кроме борта и маленького кусочка коричневой грязной воды в беловатой пене птичьего помета..

Лодку резко рвануло в сторону, он вдруг увидел светлый зуб багра. А потом кто-то поднял его за плечи, и Володя оказался на черных, теплых от солнца камнях. Володя прижался к ним руками, лицом и весь съежился, Точно боясь, что ему не хватит места на земле.

— Ты как сюда попал?

Володя приоткрыл глаза и увидел широкую рыжую бороду. Больше он ничего не рассмотрел и снова зажмурился.

— Из города… — очень тихо ответил он. На губах запеклась соленая корка.

— И что же ты делал? Да не кисни, вставай! Жив ведь и вымок-то самый пустяк.

Рыжая борода опять оказалась возле Володиных глаз, а невидимые руки, обхватив за плечи, приподняли его. Он с удивлением понял, что действительно способен двигаться.

— Папа! А я знаю — он за яйцами приезжал. Вот честное пионерское, не вру! — раздался неподалеку въедливый голос.

Рядом с рыжебородым появился вовсе никчемный мальчонка и тоже рыжий. Даже глаза — и те рыжие.

— Нужны мне твои яйца! — буркнул Володя и повернулся к старшему:

— Куда теперь идти-то?

— Идти успеешь. Давай-ка вот лодку твою вытащим и закрепим сначала. Лодка-то чья, отцова небось?

— Была… Теперь дяди Сашина.

— Тем более. Чужую вещь вдвое беречь надо.

Рыжебородый спокойно сошел с камней, вода плескалась возле его колен. Володя не верил своим глазам — ведь он только что тонул здесь?! Или не тонул?

— Что смотришь? Держи корму, а я сейчас разверну ее. Вот так! Теперь до прилива никуда не денется.

— А все равно ты яйца крал, яйца крал, — тихонько повторил мальчишка и дернул Володю за рукав. В рыжих глазах светилось нестерпимое ехидство. Володя уже примерился как бы поддать ему как следует, но тут опять вмешался рыжебородый:

— А о чем мы давеча договаривались, Геннадий Васильевич? Смотри, достанется тебе еще одна внеочередная картошка!

— Папа, да я же не вредничаю. Он же врет, он же точно за яйцами ездил! И на прошлой неделе он же приезжал… Я помню! У того тоже куртка была такая зеленая.

— Да… серьезное дело, — покачал головой рыжебородый. — Что ж, разберемся. А пока пошли разведем костерок да погреемся.

Корабль гибнет со смертью капитана. Пока капитан жив, живет и корабль. И неважно, чьи руки соткут его паруса.

Его корабль разбился о рифы, но он стоит на найденной им земле. Теперь самое главное — наладить отношения с кровожадными туземцами.

— Слышь, тебя Генкой зовут, да?

— Геннадием Васильевичем. Запомни!

— То же мне — Геннадий Васильевич! Видал я таких.

— А видал, так и не лезь! Тебя сюда не звали!

— Ох, Геннадий Васильевич, не миновать тебе картошку чистить! — вмешался его отец. — И что ты за человек такой неуживчивый?

Геннадий Васильевич отвернулся и полез вверх по склону за хворостом.

Птичий базар остался за выступом скалы. Его гомон снова напоминал шум сильного летного дождя. Здесь на каменистом пологом склоне жили только черные носатые топорки. Они носили такие большие клювы, что непонятно было, как они не перекувыркиваются. Топорки жили в норах, как звери, и на людей не обращали никакого внимания. Некоторые плавали по обмелевшей бухте, время от времени торчком втыкаясь в воду. Другие сидели возле нор. Зевали. Низко черкнула по камням большая черная тень — пролетел орлан. Выше по склону, куда ушел Геннадий Васильевич, верещали в стланике полосатые бурундуки. Кажется, земля была обитаемой.

Островом владели джунгли. По утрам в зарослях затопленного мангровника оглушительно пели птицы. Угрюмый боцман на берегу бухты Спасения видел черных лебедей удивительной красоты. А по ночам джунгли оглашал рык полосатых тигров.

— Капитан, — сказал угрюмый боцман, — мы должны построить новый корабль, земля — плохое пристанище для моряка…

— Так как же, прав Геннадий Васильевич или нет? Не хочется ведь зря заставлять человека картошку чистить. — Рыжебородый внимательно и строго посмотрел на Володю. Глаза у него тоже отливали рыжиной, но все-таки не так, как у сына. И вообще он Володе нравился.

— Зря он говорит. Да если бы я знал, что они такие, эти птицы, я вообще бы сюда не поплыл. Нужны мне их яйца.

— Может, и верно тебе не нужны, да они-то про это не знают? Вот дело какое. А тут уже два раза появлялся грабитель в зеленой куртке — как же было не сомневаться Геннадию Васильевичу?

— Так я, что ж? Я ничего… А как вас зовут?

— Василий Геннадиевич. Вот у нас так вышло. Гадаем, кому больше повезло — неизвестно. И так вроде хорошо и этак неплохо. Верно?

Над головой Володи что-то затрещало. Хлынула с обрыва щебенка, следом за ней прямо к Володиным ногам бухнула здоровенная коряга. Посыпались мелкие ветки сухого стланика.

— Больше не нашел! Тут близко и стланика-то хорошего нету. — Геннадий Васильевич ловко, как на лыжах, скатился с обрыва, тормозя корявым суком.

Потом вдвоем с отцом они быстро разровняли площадку, сложили по-хитрому неукладистые серые сучья, и скоро затрещало бесцветное пламя.

Володя разложил на камнях куртку, снял ботинки, брюки. В майке и трусах зябко присел к огню. Геннадий Васильевич долго смотрел на него, а потом сказал:

— Нет, па-а, это не он, — вздохнув, добавил: — Ладно уж, я буду чистить сегодня картошку.

— Я же говорил — не торопись. Людям верить надо. А вчера кто метеоролога Костю за браконьера принял, кто?

— Так я же чистил вчера картошку…

Геннадий Васильевич отвернулся, его страшно заинтересовали шнырявшие между камней топорки и люрики.

Володя давно уже наблюдал за ними. Птицы деловито осматривали каждую лужицу, оставленную морем. Иногда даже по-куриному разгребали лапами мокрые кучи коричневых водорослей. Быстро нагибались — и на одну секунду в клюве мелькала серебряная рыбка, Володя только сейчас понял, для чего топоркам такой нелепый клюв: он заменял корзинку. Набрав полный клюв, топорки спокойно отправлялись к своим норам — кормить птенцов. Торопиться им было некуда — запаса хватало надолго.

Костер разгорелся, пришлось отодвинуться подальше, да и одежда уже высохла. Володе захотелось есть, он неловко подтащил к себе жухлый рюкзак.

— Ты чего? Подожди, домой придем, там и поедим как следует, — остановил его Василий Геннадиевич. — Торопиться все равно некуда. Раньше как через неделю никуда ты отсюда не выберешься.

— Неделю! Но мама через три дня вернется! Как же…

— А вот так же. Радирую, чтобы о тебе не беспокоились, а в воскресенье придет катер. Ну, согрелся? Давай тогда собираться — и домой.

Почему моряк, отыскивая свою ненайденную землю, думает только о том, как он ее найдет? Капитан глядел в море с самой высокой скалы острова. В море тонуло солнце, и оттуда бежали к берегу алые волны. Каждая из них побывала в каком-то из оставленных капитаном крае, но он не знал, где та, единственная, что пришла из его далекого дома. И волны не слушались его, они никуда не могли его унести, Теперь из всего огромного мира ему принадлежала только эта последняя найденная им земля.

— Клянусь господними потрохами, — сказал угрюмый боцман, — мы будем самыми счастливыми людьми, если сможем когда-нибудь выбраться отсюда! Будь проклята эта карта и эта земля!

— Не проклинай того, чего не знаешь, — оборвал его капитан. — Земля — наша, и мы будем на ней жить.

Дом оказался простой палаткой. Она уютно пристроилась между двух огромных камней. Место вокруг было странное: точно кто-то нарочно накидал в долину больших неровных глыб. Камни легли неплотно, иногда едва держась на одном ребре. Между ними темнели неровные щели, оттуда тянуло сырым холодом. На камнях росли черные, зеленые и серые лишайники, чудом удерживались какие-то былинки. Володя никогда еще не видал таких мест.

— И вы всегда тут живете?!

— Нет… Только летом. Пока отпуск, — небрежно ответил Геннадий Васильевич. — Между прочим, неплохо живем, это наш остров.

— Кто это его вам отдал? — недоверчиво спросил Володя.

— Никто. Сами взяли.

Рыжебородый Василий Геннадиевич слазал в палатку и торжественно поставил перед сыном небольшое ведерко с картошкой.

— Вот, займись-ка, землевладелец. И не морочь человеку голову. Может, он тоже хочет, чтобы остров принадлежал ему.

Солнце остановилось над гребнем сопки и неторопливо брело по склону, спускаясь от вершины к морю. Небо светлело, теряло цвет. Море отливало перламутром, как большая раковина. Зато камни вокруг палатки потемнели и словно выросли. В них появилась живая изменчивость очертаний. Теперь уже никак нельзя было сказать, камень ли чернеет вдали или тихо ползет неведомый зверь. Протяжно, по-вечернему заныли комары.

Геннадия Васильевича ничто не пугало. Он даже и не смотрел по сторонам. Сердито сопя носом, он как попало кромсал картошку. Володя несколько минут наблюдал за ним, потом протянул руку:

— Дай я, так и картошки не останется.

— А у тебя останется? — Но спорить не стал и отдал нож.

Странное дело, Володя всегда считал, что чистить картошку — почти самое скучное занятие на свете. Чуть-чуть веселее, чем стоять в очереди. Но сейчас неровные отблески костра золотили руки и темные шершавые клубни казались диковинными плодами неведомой земли.

— Эти клубни вполне съедобны, боцман, — местные туземцы знают их давно.

— Что? Что ты сказал? — Геннадий Васильевич вытаращил глаза.

— Если говорит сам капитан, то команда должна слушать его беспрекословно, — спокойно сказал Василий Геннадиевич. Он незаметно уселся позади мальчиков. — Мы находимся на вновь открытой земле, корабль потерпел крушение. Ведь так?

— Откуда… Как вы знаете?! — Володя выронил картошку, и она покатилась в костер.

— А может быть, я тоже всю жизнь искал свою последнюю неоткрытую землю? Только она далеко. Многие моря и земли видели мои глаза, а вот теперь я — хранитель этого острова, а это — комендант птичьего базара. Я охраняю рыб, он — птиц. Но мы рады доброму гостю.

— И зачем ты так непонятно говоришь? — пожал плечами Геннадий Васильевич, — Сказал бы просто: ты инспектор рыбонадзора, все бы понятно было, а то что?

Хранитель острова вздохнул:

— Скучный ты человек, Геннадий Васильевич, прямо — понедельник. Учу тебя, учу — ничего не получается. Ну как ты жить будешь такой?

— Да уж проживу. Воды вот опять не принес, а ведь не моя очередь. Ладно уж, сиди, сам потом схожу.

Котелок над костром торопливо забулькал, потянуло сытным духом вареной картошки и лаврового листа, Василий Геннадиевич снял котелок, опрокинул туда банку мясной тушенки, крупно покрошил перья зеленого лука. Снова поставил на огонь, принюхался:

— Теперь в самый раз будет. Прошу к столу.

Стол заменял большой плоский камень, который словно нарочно положили возле палатки. Володя было снова взялся за рюкзак, Василий Геннадиевич отвел его руку и молча опрокинул мешок. На траве оказалась серая каша мокрой бумаги.

— Эх, капитан! Кто же так собирается в дорогу? — Но, глянув на потемневшее лицо Володи, добавил:

— Ничего. Колбаса все равно годится. У нас как раз кончилась. И масло еще можно спасти.

После ужина Геннадий Васильевич тронул Володю за плечо.

— Пошли, что-ли, за водой?

Мальчики долго петляли среди камней. Володе вообще стало казаться, что они не двигаются с места. Вверх, вниз по камням. То справа высунет мохнатые лапы куст стланика, то слева. Но вдруг мягко ударил в лицо свежий речной ветер, близко запела вода, а ноги утонули в высокой росистой траве. Широкие мягкие листья ласково гладили руки.

— Пришли, — коротко сказал Геннадий Васильевич. — Сейчас я к речке спущусь, а ты мне ведро подашь.

Он бесшумно нырнул вниз, в темноту и плеск. Володя остался один возле густой мохнатой лиственницы. В ее ветвях сонно завозилась какая-то птица. Он вздрогнул. Собственно говоря, было не так уж и темно. Небо оставалось светлым, и вдалеке над морем немеркнущая заря сливалась с заревом городских огней. Темнота притаилась лишь на земле, среди камней и деревьев.

Снизу позвал голос Геннадия Васильевича:

— Валяй сюда! Тут комаров почти нет.

Камешек, сорвавшись из-под ног, звонко плюхнул в воду, но Володя уже стоял на узеньком карнизе подмытого берега. Рядом на корточках сидел Геннадий Васильевич, а возле их ног пела река. Другой берег тонул в плотной пелене тумана. Геннадий Васильевич сдунул руку в воду:

— Смотри, у берега совсем теплая! Пойдем завтра купаться?

Володя тоже потрогал воду, пальцы ожгло холодом. Он нагнулся, держась за ветку, и тронул воду подальше от берега. Там течение было быстрее. И вдруг по ладони черкнуло что-то стремительное и гладкое, еще более холодное, чем вода. Володя отдернул руку, удивленно оглянулся.

— Слушай, там живое что-то…

— Так это же горбуша пошла, чудак. Здорово-то как, понимаешь!

Мальчики притихли, вслушиваясь.

Вся река странно всплескивала, бурлила, шелестела. То там, то тут плавники вспарывали воду, слышались плещущие удары хвостов. Шла горбуша. И словно сама ночь наполнилась могучими требовательными голосами жизни.

 

2

Очень давно, в детстве, отец принес Володе невиданную игрушку. Маленький невзрачный шарик бросили в воду, и вдруг шарик раскрылся и стал диковинным зверем.

В тяжелую осеннюю путину сейнер отца не вернулся. После одни говорили, что судно не смогло справиться со льдом, другие — что сейнер перекинулся. Все это не имело значения. Правда заключалась в одном: сейнер не вернулся на базу. И от всего, что было связано с отцом, осталась только смутная память о сильных руках, несших его куда-то, да еще о диковинной игрушке.

А сейчас перед Володей также неожиданно и чудесно открывалась новая земля. За ночь туман осел на кустах крупными звонкими каплями. Капли барабанили по крыше палатки, гулко падали в ведро.

Василий Геннадиевич поднялся еще до света и куда-то ушел.

— Пошел на станцию, радио давать, — коротко объяснил сын.

Сам он вытащил из палатки катушки, лески, палочки и мастерил что-то непонятное. Володя смотрел, смотрел, но так ничего и не понял. Стало скучновато, а кругом оставалось столько неузнанного!

— …Капитан, по курсу зюйд-зюйд-вест обнаружена неисследованная горная страна. Туземцы носят золотые украшения. Может быть, это и есть знаменитое Эльдорадо?

— Мы это скоро узнаем, боцман. В путь! Курс — зюйд-зюйд-вест! Девиз — приключения и удача!

Володя шел по дну ущелья. Широкий загроможденный камнями распадок незаметно и быстро сузился. Камни исчезли. Зато с двух сторон поднялись шершавые серые стены, с которых, как клочья волос, свисали вниз бледные травы. Между стен змеился мелкий ручей. К нему с обоих берегов подступала густая черная тень, и только на самой середине камни на дне светились, как стеклянные, под солнечным лучом.

Ущелье кончилось внезапно, словно его обрубили. Ручеек с разбегу нырнул в море, а скалы слегка раздвинулись. На них уже не висели плакучие травы. Высоко, куда ни за что не добраться, между камней синели незабудки.

Большая черная тень вдруг легла на светлое утреннее море. Володя поднял голову: в небо, словно ввинчиваясь, поднималась огромная птица. Скоро орлан уже был так высоко, что Напоминал маленький детский планер.

Володя уселся на шершавых от морской соли камнях. Спокойное море дремотно шуршало галькой, таскало взад-вперед бурые космы морской капусты и двух серых медуз.

Володя еще раз глянул вверх. С вершины обрыва свесилась старая лиственница, словно собиралась броситься вниз. Ему показалось, что дерево ожило и зашевелило ветками. Присмотревшись, он понял, что там, у самого ствола, сидел орлан. Детский планер в небе исчез. А возле корней дерева шла какая-то возня. Наверное, там делили добычу.

Если туда заберешься, то сразу весь остров увидишь: выше этого места ничего нет, подумал Володя.

…Руки моряка привыкли к вантам, но они не знают коварства земли.

— Пусть меня сожрет акула, если мы поднимемся на эту скалу, капитан! Я не обезьяна! — ворчал угрюмый боцман.

— У нас нет другого выхода, мы должны узнать свою землю. И это еще не все, что нам предстоит…

Хрупкий серый камень крошился и таял под руками, как мокрый сахар. Никлые травы словно и не имели корней — так легко они отрывались от скалы. Он быстро исцарапал руки и колени, а точно не двигался места.

Володя давно уже не смотрел вверх. Самое главное надо было решить, куда теперь поставить ногу. Если взяться вот за этот камень, то… Рядом с ним что-то с силой хлестнуло по камню — веревка! Надежная, толстая веревка чуть покачивалась возле его руки. Он схватился за нее, даже не взглянув, откуда она взялась.

Только поднявшись до гребня, Володя увидел, что веревка привязана к могучему лиственничному пню. Рядом, придерживая ее обеими руками, стоял Геннадий Васильевич. Лицо у него было бледное и растерянное.

— Это ты?!

— А ты что, думал — я тебя и брошу? Ты же тут и не знаешь ничего, а лезешь.

Володя лег на густую мягкую траву и смотрел в небо. Оно было высоким и синим, и только на почти неразличимой высоте тянулись по нему из конца в конец серебристые нити облаков. А за спиной угадывалось солнце.

Никуда больше не хотелось лезть. Просто лежать долго и смотреть в небо… И думать про что-нибудь хорошее. Уж, конечно, не про эту позорную веревку.

А когда он поднялся, то увидел, что слева, еще выше, чем они были, поднималась скала Орлиного гнезда, а правее сопка ровно скатывалась к морю, и на ее склоне пристроилось несколько домиков. Чуть в стороне и выше белел отдельный домик — метеостанция.

— Так тут же люди живут! — вырвалось у Володи.

— А ты думал кто — обезьяны? — презрительно спросил Геннадий Васильевич. Он делал вид, что его зря оторвали от дела, а вообще лопался от гордости.

Ненайденная земля исчезла. Ее открыли до него. Неважно кто и когда. Карта солгала, а его ждали теперь новые годы поисков, новые скалы, встающие из морских глубин.

— Все кончено, боцман. Я вижу лодки туземцев, причаленные у берега. Любая из них унесет нас в море.

— Как бы она не унесла нас в преисподнюю, капитан. Иногда земля надежнее моря, даже для моряка.

— Что ж, оставайся! А меня зовет пассат, и альбатросы кричат над волнами.

Геннадий Васильевич пожал плечами.

— Пойдем в обход, по отливу, — предложил Геннадий Васильевич, — тут совсем близко.

Издали казалось, что идти будет совсем легко. Море отступило далеко, оставив ровную полосу песка с редкими лужицами возле камней. Но песок мягко оседал под ногами, в каждом следе сейчас же с бульканьем собиралась вода. Кое-где непонятно отчего из песка взлетали водяные фонтанчики. Все кругом чавкало, охало, вздыхало. Словно море и не уходило никуда, а просто спряталось под песком.

Володя нагнулся, чтобы вытряхнуть песок из ботинка, и вдруг увидел, что из-под камня на него смотрят чьи-то большие немигающие глаза. Камень был высокий, и тень под ним казалась особенно густой и черной. Он замер, даже не вскрикнув, так это было непонятно.

Что-то произошло. Глаза исчезли, а вместо них показалось что-то острое, темное. Вода в луже под камнем пошла кругами. Да ведь рыба там сидит, сообразил Володя, а я-то…

— Смотри, там рыба прячется! — крикнул он Геннадию Васильевичу. Тот уже успел отойти далеко.

— Подумаешь! — ответил он, не оборачиваясь. — Бычок какой-нибудь паршивый. Тоже мне рыба. Пошли! Чего ты отстал?

Бывает же так. До этой минуты все лужи под камнями казались Володе одинаковыми — вода, и все. А теперь он вдруг увидел, что в каждой кто-то прятался, ждал возвращения моря. В одной чуть шевелила лучами бурая морская звезда. В другой плавал серый студенистый комок — медуза. А в третьей так и кипела какая-то мелочь — не то рачки, не то рыбья молодь или еще что-то такое же, маленькое и неунывающее. Беспомощно распластались по песку коричневые водоросли. В каждой капельке воды на них горело солнце. А по камням сновали птицы.

Вдали выросла знакомая скала птичьего базара. Птицы над ней издали напоминали тонкую сетку. Ветер трепал сетку и не давал ей опуститься на землю. Она то сникала, то вновь взвивалась вверх. Володя поежился: ему совсем не хотелось встречаться с птицами.

Но Геннадий Васильевич уже свернул в какую-то щель. Узкий заросший мокрым ольшаником распадок словно надвое разрубил скалу. По дну его бежал один тоненький звонкий ключик. Мальчики продрались сквозь кусты и неожиданно оказались в знакомой каменистой долине. Возле палатки прямой струей поднимался дым — значит, Василий Геннадиевич уже вернулся.

Он сидел возле палатки и держал в руках железные вилы. Только на концах вил торчали острые, загнутые внутрь крючья.

— А это что? — спросил Володя.

— Острога! Та самая! — вскрикнул Геннадий Васильевич.

— Вот именно — та самая! — Василий Геннадиевич с сердцем отшвырнул ее в сторону. — Век бы она, проклятая, на глаза мне не попадалась!

— А где вы ее взяли? И это что — плохо, да? — сгорал от любопытства Володя.

— Взял я ее возле речки, — в голосе Василия Геннадиевича слышалась горечь. — А дело скверное. Острогой этой браконьеры рыбу бьют. Остроги разные бывают, а эта — от всех на особицу. Посмотри, какие у нее крючья на концах — словно стружки завиваются. Такой, если ударить рыбину покрупнее, да она сорвется, то полбока на крючьях останется. И рыбе — конец. А браконьер одну вытащит, девять ранит. Сам должен понимать, что получается. И еще загадка: острога такая есть у одного человека. Он сам ее и придумал. Ловчее и наглее его нет браконьера на побережье. Прозвище его — Рыбий князь. А кто он на самом деле, неизвестно. Нам пока что попадаются только его следы. Вот эта брошенная острога.

Володя взял острогу в руки — тяжелая. Хоть и сломанная, она напоминала что-то знакомое, виденное. Он чуть отодвинул ее, солнце блеснуло на хищных загнутых крючьях. Вспомнил!

…Он заходил в разные дни. Никогда нельзя было заранее сказать, когда он явится. Мама, может, и знала, но для Володи это оставалось тайной. Вместе с дядей Сашей приходил шум. Он ничего не умел делать тихо, никогда не понижал голоса. Знакомые звали его «капитаном», и он действительно всегда носил фуражку с капитанской «капустой». Но такую же капитанку носил и приятель дяди Саши, а Володя знал, что никакой тот не капитан, а просто парикмахер из порта. Володя не верил ничему, что говорил и делал этот человек. Он всегда рассказывал невероятные истории о своих приключениях и нисколько не смущался, если его изобличали во вранье. Володиной маме все это почему-то казалось смешным, она весело смеялась над каждой дяди Сашиной историей и сразу хорошела. А Володя тихонько уходил из комнаты, если его не успевали заметить. Дядя Саша взял папину лодку. Не сам — мама отдала, но Володе было тяжело. Он часами просиживал на корме, когда лодка стояла у причала. Суденышко тихонько поскрипывало, качаясь на мелкой волне. Володе казалось: жалуется на нового владельца, и он шептал: «Все равно отберу! Все равно…»

Однажды лодка вернулась с рыбалки. На дне в донной водице — обрывки водорослей и мелкая рыбья чешуя, плавала кверху белым брюхом забытая наважка.

Обычно дядя Саша не оставлял лодку в таком виде. Володя выбросил навагу в море, собрал скользкие водоросли. На носу возле ящика, где хранилась всякая снасть, что-то блеснуло: косо воткнутая в дерево, там торчала такая же острога и тоже поломанная. Но рассмотреть ее хорошенько Володя не успел: дядя Саша вернулся и, ничего не сказав, унес ее с собой. Володя скоро забыл про нее, а теперь…

Василий Геннадиевич поставил на камень дымящийся котелок. Накрошил туда луку. Рядом на полотенце разложил ломти хлеба и куски копченой корейки. Ветер швырнул в лица дым от костра. Василий Геннадиевич отмахнулся от него, как от мухи.

— Ничего. С дымком самый вкус, да и от комаров спокойнее. — Покосился на Володю. — Ты чего не ешь? Стесняешься? Забавный ты человек, капитан! Чего же стесняться, если дают от души? И разве ты знаешь, что будет завтра? Может, тогда мы к тебе в гости придем, а?

Володя улыбнулся, кивнул и принялся за уху — на душе стало спокойнее. Действительно, отчего бы и не пригласить в гости своих новых друзей?

Он снова, покосился на острогу. Да, такая же точно. Значит, что же: дядя Саша это и есть Рыбий князь?

Геннадий Васильевич тоже что-то обдумывал, морща лоб. Глаза у него вдруг округлились:

— Пап, а что если он в вашей инспекции работает, а?!

— Ты говори, да не заговаривайся! У наших людей руки чистые. А вот если… Да нет, не то, не подходит. Главное, появляется он всегда в разных местах. Еще очень мы жалеем, браконьеров этих — и пальцем его не тронь, и слова ему резкого не скажи — одни убеждения. Ладно, давайте чаевничать, что ли.

Чайник сердито забулькал на костре.

Володя почувствовал, что и чая он не хочет — до того устал.

Вот прилягу здесь у палатки и полежу. Совсем-совсем немножечко, подумал он. А потом буду чай пить…

Трава ласково коснулась щеки, очень близко пискнула птичка, и все нырнуло в сон.

Проснулся Володя от того, что на щеку упала тяжелая холодная капля. Другая покатилась за шиворот. Он открыл глаза. Прямо над ним висела серая трепаная туча с ватными краями. Лиственница на склоне за палаткой уткнулась в тучу вершиной. Костер давно погас, и никого вокруг не было. Володя вскочил на ноги.

Куда они могли уйти? Вот ведь какие — и не разбудили…

Он знал только две дороги — к речке и вверх по ущелью к скале Орлиного гнезда. Мог еще пройти и к птичьему базару.

Володя хотел было обидеться — вот ушли и даже ничего не сказали. Но как-то не вышло. Подумал с минуту и зашагал к речке. Туча поволоклась следом, роняя редкие, как слезы, капли. Мир сузился до десяти шагов. Теперь за каждым камнем могло встретиться все что угодно.

Володе все это нравилось. Можно было представить себе, что из-за темного камня впереди выйдет желтополосый тигр или взлетит птица невиданной красоты.

Речку он не увидел, а услышал. Так же, как ночью, бурлила вода, и вместе с ней что-то шелестело, всплескивало, шуршало по камням.

— А больше не находили? — четко, будто возле самого уха, спросил из тумана голос Василия Геннадиевича.

— Нет… — ответил ему другой, незнакомый, — Да и этого вроде хватит. Когда только успели, гады?!

— Да… положеньице… — продолжал тот же голос. — Но наши не могут быть, это я тебе точно говорю.

Володя нырнул в сырую липкую мглу не то облака, не то тумана. И сразу увидел речку. Туман над ней держался словно купол, опирающийся о берега. Вода под ним была темной и кипящей, как густая уха. Большие горбатые рыбины скользили, прыгали, ползли по камням на перекате. Их движение было стремительным. Казалось, даже зубастые злые морды имели почти человеческое, одержимое выражение. Сильные прорывались вперед, слабых чуть шевелила у берега мелкая волна — им уже ничего не было нужно. Вокруг камней у берега завивался туман. Внезапно Он словно отшатнулся в сторону, и появились двое: Василий Геннадиевич и какой-то высокий парень с белыми ресницами. Парень, как выдернутую из земли редьку, нес за хвосты четыре большие рыбины. — И ты здесь? Проснулся, значит? — спросил Василий Геннадиевич. — Вот можешь посмотреть, как работает эта острога! — Он показал на большую рваную рану в боку одной рыбины. У другой с мясом был отодран спинной плавник, у третьей голова держалась, как на ниточке.

Володя молчал. Шумела, плескалась река. Падали из невидимой теперь тучи редкие капли. Чайки оплакивали солнце — кричали протяжно. Лица обоих мужчин были суровы.

Если бы можно было одним словом изменить все, как всегда, в его мечтах. Капитан бы смог… Дядя Саша не приходил бы к ним больше, и мама не скучала бы без него. И тогда можно было бы рассказать про острогу. И самое главное — поймать неуловимого Рыбьего князя.

Но не было больше капитана, как не существовало и ненайденной волшебной земли. На берегу безымянной северной речки под заплаканным скупым небом стоял мальчик Володя и ничего не мог сделать.

— Ты что приуныл, капитан? — Василий Геннадиевич, положил руку на плечо Володи. Тот пригнулся: рука была как чугунная. — Да, знакомься. Радист с метеостанции, здешний рыбий бог. Константин Иванович, — Володя неловко ребром протянул руку, забыв, что у Константина Ивановича руки заняты. Тот улыбнулся:

— В другой раз поздороваемся. Не обижайся, парень. И иди. А то Геннадий Васильевич поди заждался тебя. Еще подумает, что тебя косатки сожрали или еще что…

Володе очень хотелось пойти с Василием Геннадиевичем, но он не стал напрашиваться. Он медленно побрел по тропинке обратно. К туману примешался запах дыма, Володя понял, что возле палатки горит костер, и обрадовался. Попробовать разве напугать Геннадия Васильевича — пусть не зазнается. Он нырнул в мокрый хлесткий стланик. За шиворот сейчас же хлынул целый водопад, ноги соскальзывали с мокрых корней, чавкали во мху.

— Куда ты ломишься? Дорогу потерял? — Рыжая голова Геннадия Васильевича вынырнула из-под ветки.

Володя, ничего не ответив, полез за ним следом.

 

3

Володя проснулся очень рано. Дождя как и не бывало. Было светло. По краю сопки брело ночное солнце. Оно светило как днем, но лучи его не грели, и свет их был странным, слепящим, от него ныли глаза. Спать уже больше не хотелось.

Володя осторожно взял ведро и спустился к речке. Она бурлила по-прежнему, только вода в ней под ночным солнцем стала светло-коричневой сверху, а снизу черной, словно воду разрезали на два слоя. И оттуда из черноты выскакивали сильные серебристые рыбы и снова уходили во тьму.

Володя зачерпнул воды, отнес к палатке. Потом сходил за примеченной еще вчера стланиковой корягой. А когда вернулся, проснулись уже все.

Василий Геннадиевич хлопнул его по плечу.

— Молодец, капитан! Так держать! Что проспал — того век не видать, а мы вот проспали.

— Да ничего и не было такого, — сказал Володя, чтобы не обижать товарища, но Геннадий Васильевич угрюмо хмурился. Попив чаю, он молча принялся собирать рыболовную снасть, прихватил ведерко.

— Ты что, за ершами собрался? — спросил его отец. — Что ж, товарища не зовешь?

— А ты сам разве не поедешь? — Геннадий Васильевич делал вид, что Володи и на свете нет.

— Я не поеду, надо на метео сходить, может, что получили насчет него, — он кивнул на Володю, — а ты, по-моему, опять дожидаешься картошки!

— Ничего не дожидаюсь! А только я каждый день раньше всех встаю, ты не видишь, а тут…

— Ах вот оно что. Ну виноват, прости. А за ершами вы все-таки вместе отправляйтесь, ладно?

— Ладно… Ты ершей-то хоть ловил когда? — Геннадий Васильевич наконец заметил Володю. — Лодка твоя нам во-как пригодится.

Ерши вели себя глупо. Володя даже подумал, что если вместо червяка прицепить на крючок гайку — все равно схватят. Их даже не хотелось таскать. Попав на дно лодки, черный щетинистый ерш лениво разевал страшную зубастую пасть и, словно поудобнее укладывался спать, затихал.

Солнце уже давно поднялось над сопкой, и лучи его светили и грели, как всегда. Море совсем очистилось от тумана, и город вдали был виден, как на картинке.

Сейчас бы он шел в молочную или на базар за картошкой и зеленью… или в порт за рыбой. Он отвернулся и стал смотреть на близкие скалы острова, думать о городе не хотелось.

Володя первым заметил Василия Геннадиевича. Тот стоял на камнях, что далеко уходили в море, и махал фуражкой.

Сердце замерло: что-то случилось с мамой. Наверное, случилось, а я-то…

— Поехали скорее! Ну, пожалуйста! — заторопил он Геннадия Васильевича. Тот с сожалением посмотрел на удочки, на море, но спорить не стал. Тяжело развернувшись, лодка направилась к берегу.

Василий Геннадиевич сошел с камней и помог вытащить лодку на песок. Закрепил. Володя с тревогой посмотрел ему в лицо: нет, такое же, как всегда.

Василий Геннадиевич прикинул на руке связку ершей.

— Мелковаты вроде…

— Уж и мелковаты! Сам таких в жизни не приносил! — возмутился Геннадий Васильевич. — Вот этот смотри какой — на цельную сковороду.

Нет, ничего не случилось, он бы не говорил о рыбе, подумал Володя. А может, он это нарочно? И тут Василий Геннадиевич повернулся к нему:

— Ты мне нужен. Мать твоя там с ума сходит, не верит, что с тобой все хорошо. Мы с Костей-радистом вот что придумали: пойдем сейчас с тобой на станцию, и ты передай ей что-нибудь такое, про что только вы двое знаете… Дельный план?

Володя кивнул, даже не успев обдумать всего. Конечно, надо идти. Но… что он передаст? О чем знают только они двое? Мысли разбежались, а они с Василием Геннадиевичем уже шагали вдоль берега.

Василий Геннадиевич знал самые близкие тропки. Правда, для ходьбы они годились мало. То еле заметная стежка петляла среди могучего стланика, перешагивала через полеглые сучья, ныряла среди корявых, липких от смолы и паутины стволов. То вдруг попадался непроходимый камнепад… Приходилось ползти, скользить по глыбам камней, съезжать, обдирая руки, по шершавому, как наждак, лишайнику.

Поселок появился неожиданно. Еще минуту назад вокруг была только непролазная душная стланиковая чащоба — и вдруг стоят дома. Володе они напомнили пестрых коров, которые в городе паслись каждое лето на берегу речонки Каменки. Дома когда-то были оштукатуренными, белыми, но со временем облезли, и стены их украсили темные глинистые пятна. Но крылечки возле домов сияли чистотой, а на дворах тянулись гряды в аккуратных деревянных бортиках. На грядах густо кудрявилась редиска, зеленел лук. А поперек дворов на веревках вместо белья сушилась рыба.

Метеостанция почти не отличалась от других домов — стояла на отшибе, да на крыше крутились какие-то вертушки и покачивалась гибкая радиомачта. На одной из растяжек моталось что-то пестрое, похожее на носок, Василий Геннадиевич посмотрел из-под руки, мешало солнце:

— А ведь Константин-то ушел… Ничего, подождем. Раз носок на крайней растяжке, вернется скоро. Это у него знак такой.

На крыльце, пригревшись на солнышке, дремали куры. Вдруг они вскочили и заполошно кинулись кто куда. Из открытого окна рявкнуло диким голосом:

— Эй, моряк, ты слишком долго плавал. Я устала ждать на берегу… р… р… р…

Что-то заскрежетало, и все смолкло. Куры еще с минуту поглядели, вопросительно вытягивая шеи, и опять потянулись к крыльцу.

— Да это никак Гаврилыч прибыл? — Василий Геннадиевич чему-то улыбнулся про себя. — Опять его «японец» забарахлил. Эй, черепаший флагман, ты где?

Володе показалось, что в окне зашевелилось что-то большое и темное вроде медведя, а потом оттуда ухнуло, как из бочки:

— Здесь. Бросай чалку, тут коньяку обещали!

…В чистой и светлой комнате почти не было мебели, но зато на подоконнике тесным рядом стояли ящики с цветами. По стенам тоже вились цветы с пестренькими полосатыми листочками.

Возле окна стоял стол, выкрашенный в голубую краску, а за столом сидел огромный дядька с усами и копался внутри небольшой пестрой коробочки. Пальцы у него были короткие и тупые, и не верилось, что они могут подцепить тонюсенькие хрупкие проволочки.

— Ты что ж это не вовремя явился? — еще с порога спросил Василий Геннадиевич.

— Спецрейс! — не отрываясь от дела, пробасил Гаврилыч, — Доктора подкинул, ребятенок тут у сторожа захворал… Хотел ребятам музыку прокрутить — забарахлил, подлец! — Он с сердцем оттолкнул коробку магнитофона.

— Да брось ты его рыбам! Ведь никогда он у тебя и не работал как следует, одно звание, что японский. — Василий Геннадиевич присел к столу напротив. — Лучше скажи, как молодая жизнь?

С этой минуты Володе стало казаться, что он остался в комнате один. Мужчины уже видели только друг друга и говорили между собой. Володя прошелся по комнате ничего интересного не нашел и сел на подоконник ждать, когда придет радист. Разговор за столом тянулся, как невод, который петлю за петлей выбирали в лодку.

— А что мне не жить? — Гаврилыч поднял голову, и Володя мог рассмотреть его лицо — кирпичного цвета кос, крошечные темные глазки — щеки прижали их к самым бровям — и воинственные усы с проседью, словно бы чужие на рыхлом лице. — Жизнь моя самая морская, — продолжал он. — Отвез почту, привез почту, людей подбросил куда надо — только и делов. Покой, дорогой…

— Да уж точно: покойнее некуда, — согласился Василий Геннадиевич. — Вот еще старые лоханки на причале сторожить, тоже дело тихое, безобидное, как раз по тебе. Да неужели обратно на сейнер не тянет?

— Нет. Вот уж нет! — Гаврилыч энергично затряс головой, — Повозился я с этой рыбкой — будет! Мутное дело.

Василий Геннадиевич вскочил, прошелся по комнате, резко повернулся:

— Не дело мутное, людей вокруг него мутных много! Дело ты не тронь!

Гаврилыч пожал плечами:

— А чего ты в бутылку лезешь? Люди ли, дело ли, а раз шальная деньга близко — добра не жди. Ты вот, к примеру, ловишь-ловишь своих браконьеров, а толку что? Нет… меня к этому пирогу не сманишь, не дурной.

— Куда Константин ушел? — не отвечая, холодно спросил Василий Геннадиевич.

— На сопку, грибов на закуску набрать. Вернется, не беспокойсь. А ты уж и осерчал, я гляжу? Ладно, не буду больше, а то опять поссоримся. Я ведь это спроста болтаю.

— И спроста думать надо, что говоришь. Вон пацан нас слушает.

— Ну и зануда ты. Сказал же, что не буду больше! — Гаврилыч уж и сам начал сердиться.

А Володя почти их не слушал. Не так уж было интересно. За окном открывалась бухта и далеко в дрожащем мареве — город. Дома то выступали яснее, то двоились, делались похожими на зыбкое облако. Можно только догадываться, где сейчас его улица и знакомый дом с чайками на крыше.

Тоскливо заныло сердце. Вот он сидит тут, и никому нет до него дела. И радист ушел, и Эти двое говорят и говорят о своем, точно никто и нигде не ждет радиограммы и вообще ничего не случилось. Как они так могут — непонятно!

Чтобы совсем не раскиснуть, Володя стал думать о маме.

…Володя с детства знал слова: «отчет» и «квартал» — в такие дни мама приходила поздно, очень усталая. Но и в другое время он редко видел ее веселой. Только последнее время, когда появился дядя Саша. А обычно их вечерний разговор состоял из одних и тех же вопросов и ответов: «сделал, принес, купил». Палец Володи почти всегда зажимал самую интересную страницу книжки и отвечал он чаще всего невпопад. Мама не бранилась, вздыхала, как-то странно глядела на него и уходила на кухню делиться новостями с соседкой. А он снова читал.

Странный мамин взгляд. Вспомнив о нем, Володя уже не мог его забыть, и на душе кошки заскребли, словно он сделал что-то нехорошее. Но что? Он оглянулся. Мужчины за столом разговаривали о своем. А мама? Нет, конечно, Он любит ее, это же мама. Но… помнил ли он о ней всегда? Может быть, и он думал только о своем?

Корабли Беллинсгаузена пробивались к Антарктиде, удивительным запахом гвоздичных деревьев встречали русских моряков острова Пряностей, Запах этот вел их в океан… Он видел все это, он сам был с ними, но… всегда только он один!

Володя вспомнил. Придя из ванны, все еще пахнущая мыльной пеной после стирки, мама присела на диван:

— И о чем ты все читаешь, сынок? Хоть бы рассказал.

Капитаны оставляли женщин на земле, о них почти и не упоминалось в книгах — разве изредка, случайно. Что им было до таинственных ненайденных островов?

Он отложил книжку.

— Ты этого не поймешь, мама. — Ну как еще мог ответить женщине настоящий капитан?

Мама ушла, только посмотрела тем самым взглядом. Только сейчас, далеко от нее, на подоконнике чужого дома, Володя понял, что было в нем: глубокая обида. Он часто обижал маму и не понимал этого.

Город на горизонте все больше дрожал, расплывался — по щекам Володи одна за другой сползали слезы. Он не видел, как пришел радист, А когда его спросили, что же все-таки передать, ответил тихо:

— Передайте, что плитку я выключил и… что я очень люблю ее… Я прочитаю ей все свои книжки, если она захочет.

Возвращались они берегом, по отливу. На сыром песке оставались глубокие следы, полные темной воды, а под легкими птичьими крестиками песок только слегка белел. Солнце неожиданно осветило серый обрыв, который тогда, в первый раз, показался Володе мертвым. Теперь он увидел, что из каждой трещины на нем поднимался какой-нибудь цветок. То желтая рябинка, то сквозные белые лисьи хвостики, то голубая герань. А по камням, где уже никак не могли удержаться цветы, ползли камнеломки — зеленые, красноватые, бурые. Весь обрыв цвел.

— А… капитаны могут скучать по дому? — вдруг спросил Володя.

— Еще как! — серьезно ответил Василий Геннадиевич. — На земле и не знают такой тоски. Только море они любят еще сильнее. Как твой отец любил. Мы вместе с ним плавали, и в одну путину море с нами посчиталось. Он не вернулся, а я на всю жизнь сухопутный капитан.

— Вы знали папу?! И не сказали!

— Не приходилось пока. Всякому слову свой срок. А вот теперь сказал.

Лицо у Василия Геннадиевича стало таким понимающе добрым, что Володя почувствовал, ему и надо рассказать все. И действительно, рассказал — и про маму, и про дядю Сашу, и про себя — как сумел. Только так и не упомянул про острогу, просто забыл о ней.

Они уже сворачивали к знакомому ключику. Солнце просвечивало воду до дна, и было видно, как между камней бродят небольшие рыбки. Сверху они казались серыми и плоскими, а плавники торчали в стороны, как весла. Вот одна ухватила что-то, и сейчас же к ней кинулись другие. Облачко перебаламученного песка скрыло всех.

— А почему ты думаешь, что дядя Саша плохой человек?

Володя остановился. Для него самого это было так ясно, что он никогда и не задумывался — почему.

— Он… он… хвастается много. — Володя беспомощно оглянулся: слова не находились. Нужно было сказать что-то одно и такое, чтобы сразу все стало ясно.

— Ну хвастается — беда не велика. Моряки мастера заливать. Всякому хочется большого моря, а если не повезло, если судьба в луже оставила? Бывает такое и с хорошими людьми. Вот и хвастается человек. Ну, а еще что?

Володя молчал. Слишком много всего навалилось на него. Василий Геннадиевич, видимо, понял это и не стая продолжать разговора.

 

4

Причал был неказистый. Четыре сваи, заросшие коричневой шкурой из ракушек и морских желудей, и на них хлипкий дощатый настил. Белый нарядный катер Гаврилыча словно бы сторонился такого неприличия, туго натянув причальный канат.

Мальчики с рассвета сидели на причале, поглядывая на катер. Геннадию Васильевичу пришла чудесная мысль, пусть Гаврилыч прокатит их до Соляного, он ведь пойдет мимо. А оттуда они вернутся маленьким катером, что ежеднёвно привозит на остров хлеб и молоко. Соляный — большой рыбацкий поселок, там интересно, Василий Геннадиевич не возражал, только велел вернуться в тот же день. А Гаврилыч явно не торопился. Уже и солнце давно оторвалось от гребня сопки, и тени ушли с берега, а его все не было.

От нечего делать мальчики стали высматривать на берегу занимательные вещи, оставленное приливом. Геннадий Васильевич похвастался, что однажды (ей-богу, не вру!) нашел настоящий морской компас, но Володя ему не поверил.

Сегодня море не оставило на берегу ничего интересного. Размытый обрывок чалки, сломанный ящик, бутылку из-под шампанского. Все это даже не стоило осмотра. Коричневые мордатые бычки, пупырчатые морские звезды и прочий морской хлам вообще не шли в счет…

Володе уже совсем надоело бродить по берегу, когда со стороны метеостанции наконец-то показался Гаврилыч. Утром его огромная фигура выглядела еще внушительнее. Глаза вовсе утонули в мякоти щек, а нос подозрительно покраснел, но шел он важно и спокойно. Следом плелась и его команда: двое ленивых заспанных парней. Еще одна всклокоченная голова высунулась из кубрика и снова исчезла. Минуту спустя мотор катера чихнул и застучал с перебоями, словно пробуя голос и прислушиваясь, как получается.

— Иван Гаврилыч, а мы к вам, — выступил навстречу капитану Геннадий Васильевич.

— Знаю, что ко мне, но… тю-тю, ничего не выйдет, юнги, — покачал головой Гаврилыч.

— Как не выйдет? А папа сказал…

— Папа сказал, а начальник приказал — меняю маршрут. Наше дело такое — куда прикажут, туда и топаем. А вы не вешайте носов, юнги! Еще встретимся! Привет родителям!

И очень довольный всем на свете, Гаврилыч ступил на причал. Доски прогнулись под ним с жалобным писком, от свай побежала рябь. Через минуту катер уже отошел от явно надоевшего ему причала и начал разворачиваться, оставляя за собой широкую дугу.

Мальчики проводили его глазами. Впереди целый день, на который не придумано заранее никакого занятия.

— Хорошо покатались, — сказал Володя. — Вредный он, этот Гаврилыч, вот и все.

— Да не вредный, он меня катал раньше. А раз приказ — так что? — Геннадий Васильевич провожал глазами катер. — Может, на птичий базар пойдем?

— Да ну их, этих птиц. Ладно пойдем, — скрепя сердце согласился Володя. Он еще помнил, как его били по голове и плечам тугие сильные крылья. Но раз Геннадий Васильевич не боялся птиц, Володе тоже не хотелось казаться трусливым. Однако до птичьего базара они не дошли. По дороге на взгорье, где и кусты-то никакие не росли, встретилось поле спелой морошки и голубики. Ягоды, как могли, приспособились к северной жизни. Морошка оставила себе только два листика, а между ними выращивала одну-единственную, но крупную желтую ягоду. Голубика стлалась по земле между камней, прячась от ветра за их ребрами. Сизые длинные; ягоды лежали на земле.

Оторваться от ягод было просто невозможно. Только оберешь один кустик голубики, а на другом ягоды еще крупнее. Мальчики ползали между камней и сухих веток стланика, похожих на сброшенные оленьи рога. Руки посинели от ягоды — не отмыть, а голубики все не становилось меньше. Наконец Володе это просто надоело. Он сел на камень и оглянулся, словно отыскивая что-то.

Он не мог бы сказать, в чем дело, только все в этот день казалось ему странным, не таким, как всегда. Небо затянула еле видимая дымка, и солнце висело желтым кругом почти без лучей. Изменились тени, а от них и давно знакомые камни и деревья. Все стало резче, отчетливее и — не поймешь почему — тоскливее. Вот и ягода надоела, и на птичий базар идти не хочется, а впереди еще много времени.

И тихо стало как-то удивительно. Молчат кусты, бурундуки, даже море. Вся бухта сверху, как блюдце с подкрашенной голубой водицей. Кое-где, сбившись островками, белеют на воде чайки — им надоело летать.

Геннадий Васильевич тоже забрался на камень и сел, поджав ноги. Он словно и забыл, что собирался идти на птичий базар. Оба молчали.

И хорошо, что на Соляный не поехали, лениво подумал Володя. Так сегодня не хочется ничего.

Напротив, через ложбину, он хорошо видел домик метеостанции. Мелькнула знакомая белая голова радиста, потом прошла какая-то женщина. А потом он увидел, как на мачту медленно пополз всем на Севере знакомый сигнал. Полотнище обвисло и тащилось словно через силу.

— Штормовое предупреждение! — вскрикнул Володя и вскочил с камня.

— Ой, и верно! Да и чайки на воде сидят, а я и не подумал. Пошли к палатке скорее, — заторопился Геннадий Васильевич.

И в эту же минуту до них долетел знакомый голос:

— Капитаны! Эгей! — Это Василий Геннадиевич бродил по распадку, отыскивал их.

Возле палатки уже лежали два собранных рюкзака, посуда в сетке и одеяла — тючком. Василий Геннадиевич вытаскивал из земли колышки, чтобы свернуть и палатку.

— Давайте собираться, капитаны. Берите кто что может и айда на метеостанцию. Кажется, сегодня будет весело.

Мальчики разобрали вещи, и скоро их отряд побрел берегом к поселку.

Володя нес посуду и думал: откуда все-таки приходит шторм? Небо чистое, если не считать этой дымки, так она всегда бывает летом, когда лес горит. И по морю хоть пешком ходи. Не верится, что ветер уже летит сюда и лучше не попадаться ему на пути.

В ту же минуту он почувствовал, как кто-то словно тронул его по лицу прохладной влажной рукой. Голубая вода вдали потемнела, и это темное стремительно побежало к берегу. Пришел ветер. Еще почти бессильный, но уже все изменилось. Ожили кусты, запищали под корнями стланика бурундуки, прилетели и заплакали над островом темные большие птицы. Темная полоса ряби еще больше потемнела и незаметно слилась на горизонте с чем-то еще более темным и грозным. Это уже был шторм.

…В маленькой душной комнате непрерывно пищала морзянка: «Всем, всем, всем…» Белая голова Константина покачивалась в такт словам. Володя видел в окно только хлещущие под ветром ветки кустов, но он видел и море, и белые стаи сейнеров, разбегавшиеся от шторма подальше в открытое море. Земля стала опасной для моряков.

— А отец тогда не захотел спрятаться, да? — вдруг спросил он у Василия Геннадиевича. Тот сидел за голубым столом, вытянув натруженную ногу. Володя уже знал, что он ходит на протезе.

— Спрятаться? Негде нам было тогда прятаться. Кончалась осенняя путина, и пришел зимний шторм. Не такой, как сейчас, — со снегом. Видал, какими приходят сюда пароходы осенью? Не снасти — ледяная горка. А сейнер больно невелик. Эх, да все бы ничего, если бы у меня не отказал мотор! Они с Гаврилычем подошли, взяли на буксир. Вот из-за этого буксира…

Он замолчал, и Володя почувствовал — спрашивать не надо. Там такое было, чего нельзя рассказать даже ему, сыну. Может быть, после, когда он сам поведет в море сейнер, а сейчас нельзя. Он тронул Василия Геннадиевича за руку. Тот обернулся. Понял. А за окном еще только входил в силу северный, всегда коварный шторм. И где-то в море остался катер Гаврилыча, который тоже знал, как это произошло… и с тех пор навсегда распростился с сейнером.

Геннадий Васильевич и тут устроился удобно: постлал одеяла в углу, нашел книжку у радиста. Книжка была трепаная, наверное, интересная. Володя сел поближе к окну. Кусты совсем легли на землю, от ветра и остров словно облысел — отовсюду торчали острые черные камни. Ветер разбивался о них и отступал в море, поднимая водяные смерчи. А волны шли так широко и высоко, что казалось, весь остров качается на их спинах, как корабль, потерявший паруса.

— Капитан, вы и сейчас мечтаете о море? Будь я проклят, если мне захочется сегодня покинуть землю! — проворчал угрюмый боцман.

— Я всегда мечтаю о море, и в любую погоду оно мне дороже земли… Даже если придет зимний шторм.

 

5

— Завтра, наверное, и Гаврилыч вернется, кончится твое путешествие, капитан, — сказал однажды утром Василий Геннадиевич.

Володя выглянул из палатки, потянулся. Все те же, до трещинки знакомые камни и лиственница, поседевшая от мелкого дождя. Шторм ушел, но уже второй день небо затянули низкие серые тучи, и из них тихо сеется дождь. Он такой мелкий, что каплю не поймаешь на ладонь — просто рука сразу отпотеет.

Геннадий Васильевич тоже захандрил, даже про своих птиц не вспоминает. Вчера Володя хоть топливо носил для костра, а он так и не вылезал из палатки. Лежал и читал, как оказалось, совсем неинтересную книжку про любовь.

— И зачем он, этот остров, нужен? — мрачно спросил Геннадий Васильевич, убедившись, что дождь и не думает перестать. — В общем-то ничего интересного, верно, папа? Мы больше сюда не поедем. Подумаешь — птичий базар! Вот если бы на Врангеля податься.

— Капитан, земля эта бедна и мало пригодна к жизни… И на ней уже есть метеостанция и поселок, что тут еще делать? — Володя тряхнул головой: вместо привычных красивых слов получалась какая-то чепуха.

Володя давно думал только о доме, хоть и не признался бы в этом даже Василию Геннадиевичу. Остров, как одеялом, накрытый серой моросящей тучей, словно погас. Мама была права: ничего здесь нет хорошего, и зачем-он торчит посреди бухты — тоже неизвестно.

— Остров, говоришь, зачем? А ты весь его знаешь? — Василий Геннадиевич все-таки разжег костер и теперь осторожно подкладывал в него новые ветки сухого стланика.

— Не весь. Да чего там? Камни да лиственницы. Что я — не знаю? — Геннадий Васильевич нехотя поплелся за водой.

— Вот именно не знаешь, — вслед ему проворчал отец. — Эх, и не любопытный же ты человек, просто беда! Но погоди, кое-куда мы сегодня прогуляемся.

…Эту тропу проторили давно. Мимо скалы Орлиного гнезда, вверх но распадку, карабкалась она все дальше от — моря — в туман, в неизвестность. Между камней успели подняться побеги рябины, кое-где тропа и вовсе терялась в мокрой зелени. Только корни стланика — узловатые и гладкие, как металл, хранили память о тех, кто по ним ходил.

Очень скоро море исчезло, с двух сторон тропинки стеной стала блестящая рябина и седой от дождя стланик. Потерялось расстояние: не понять, далеко или близко увела их трона от знакомых мест.

Шли невесело. Василий Геннадиевич чуть слышно подсвистывал бурундуком, а мальчики молчали.

На каком-то взгорье туча над головой поредела, стала просвечивать, а потом сквозь нее прорвались два прямых солнечных луча и упали в море. Оно точно вскипело радостной синью, и от него загорелось все: темные листья рябины, изморось на стланике и слюда на камнях. В одну минуту остров снова стал чудом.

Оказывается, они поднялись уже очень высоко. Рябина кончалась. Между огромных камней зябко пряталась ползучая ива и мелкая березка, на низеньких кустиках висели красивые белые ягоды, темнела, на диво крупная спелая голубика. Внизу литой синей чашей лежала бухта, а в лощине, откуда они пришли, еще прятался слезливый туман и кричали птицы.

Володе показалось, что они попали в другую страну. Это не тот, уже порядком надоевший обжитый остров, это его наконец-то найденная земля. Как она красива и непохожа ни на какую другую. Ни один смелый капитан еще не встречал такой.

Уже давно он слышал ровный плеск воды, но как-то не обращал на него внимания. Тропинка резко свернула в сторону, обогнула огромный камень, похожий на башню, и кончилась на скользком каменном уступе. А дальше пенился водопад!

Они стояли у самой его вершины, и мимо них стремительно проносилась темно-зеленая вода, полосатая от белой пены. Ее провожали ветви кустов и чайки, словно скатывавшиеся вниз над потоком. Далеко внизу он исчезал в легком радужном облаке и где-то там, уже невидимый, падал в море.

— Ой, как тут!.. — Геннадий Васильевич и сказать больше ничего не мог, а Володя и не хотел. И никто никогда не видал до них этой красоты. Ведь по тропинке могли ходить и звери. Медведи, например.

Но глаза уже ловили что-то необычное. На той стороне водопада, где над самой водой повис ивовый куст.

— Надпись!

— «Кра… син», — по слогам разобрал Геннадий Васильевич. — А вот еще, еще… Тут много.

Да, тропинку проложили не медведи. На потрескавшихся камнях там и тут виднелись красные буквы — писали корабельным суриком кто как умел: «Двинск», «Волховстрой»… и снова «Красин». Сквозь большое «К» в слове «Красин» проросла ольха. Многие надписи и прочесть было нельзя: смыло паводком, затянуло цепкими корнями трав. Словно большое корабельное кладбище, где от пароходов остались только их имена.

— Вот отсюда и начался наш город, — просто сказал Василий Геннадиевич. — Если бы не этот водопад, пароходы не смогли бы набрать воды и век бы еще не пришли в нашу бухту. Теперь понятно, зачем этот остров? — повернулся он к сыну. — Здесь бы по делу-то памятник поставить нужно…

Шумела вода, иногда ее ровный гул перебивал накат морских волн.

Бухта оставалась пустынной, но для Володи ее наполнили корабли. Он видел их, знал. Темные борта глубоко осели в воду — ледяную, покрытую мелкой шугой, и снасти поникли от ледяной коры. Они входили в бухту медленно, из последних сил, и все тянулись сюда — к воде, к жизни. А уходя, оставляли на камнях свои имена — ведь они не знали, вернутся ли снова. И что перед этим была земля какого-то одного капитана?

Володя взял осколок гранита с мазком сурика — наверное, когда-то он тоже был буквой — и спрятал его в карман. Геннадий Васильевич тоже притих и не спорил, как всегда, оглядывался, нахмурив брови, и кто знает, какие мысли бродили в его рыжей голове. А водопад шумел и уносил к морю никому теперь не нужную воду. Город, выросший на том берегу бухты, обходился теперь без него.

 

6

На закате ребята лежали на тёплых, пахнущих морем камнях. Отсюда хорошо было видно бухту, но город исчез в сизой мгле тумана. Геннадий Васильевич кивнул на море:

— Смотри, вон нефтянка пришла.

Володя приподнялся: недалеко от берега на мелкой волне покачивалось неуклюжее черное судно.

— Ну и уродина, — сказал он с пренебрежением. — Было бы на что смотреть.

Любивший точность, Геннадий Васильевич не без труда прочел: «Оне… га».

— А что, капитан, хотел бы ты плавать на таком корабле?

Володя пожал плечами:

— Какой же это корабль? Так… лоханка.

— Ну, ты поосторожней насчет «лоханок»? Если хочешь знать, без этой «лоханки» рыбацкий флот и в море бы не ушел, — строго сказал за спинами ребят голос Василия Геннадиевича.

Володя мельком покосился на него: когда успел подойти? И еще раз глянул на нефтянку. «Онега» не стала симпатичнее. Вокруг приземистого измятого корпуса расплывались переливчатые пятна мазута. Даже чайки облетали «Онегу» стороной.

Гравий заскрипел под чьими-то тяжелыми шагами, по берегу шел еще кто-то. Володя обернулся… и увидел дядю Сашу! Он шел своей обычной развалистой походкой, где-то на самом кончике уха держалась потрепанная капитанка, а тугой русый чуб застил глаза.

— Так, я вижу, к вам новенький прибыл? — весело спросил дядя Саша, показав на диво крупные белые зубы. — Между прочем, я еще и матери его говорил: «Выдери, пока не поздно, а то зачитается, да и выкинет номер…» Вот и выкинул. — Однако смотрел дядя Саша без злости, даже весело.

— В общем, чтобы без хлопот, сбегаем мы на Холодный, а через час развернемся — и к дому. Ну и тебя прихватим. Хватит уже матери нервы трепать… Как, Василий?

— Пожалуй, верно. Я думал Гаврилыча с катером подождать, но так быстрее будет, да и не чужие вы вроде… — И он кинул быстрый взгляд на Володю, Но тот, отвернувшись, смотрел на море.

— Как, капитан?

Володя, так же не поворачиваясь, кивнул. Он все помнил; дорогу с метеостанции, разговор на берегу, но… ничего не мог поделать с собой. Все слова, все мысли словно вывернулись на черную изнанку, как только он увидел дядю Сашу. И знал: скажи он, что не хочет ехать, что ему противен этот человек, опять Василий Геннадиевич спросит: почему? И опять он не сможет ответить. Разве, что про острогу… Но поверят ли ему? А сам Володя верил, как никогда, перед ним: Рыбий князь! И через час он уедет с ним, так ничего и не узнав. Он так сжал камень, что острые колпачки мидий впились в ладони. Боль вернула его к действительности.

Дядя Саша спокойно уходил, размахивая длинными руками и уже что-то рассказывал Василию Геннадиевичу.

— А вот со мной был случай… — долетели знакомые слова.

Возле палатки горел костер, и оттуда воняло: это Геннадий Васильевич надумал жарить ершей на палочках вроде шашлыка. Володя поднялся с камней и побрел к палатке, отмахиваясь от дыма.

Все это в последний раз: костер, палатка, чай, пахнущий дымом, и даже горелые вонючие ерши. И кончается все совсем не так, как хотелось. Ну что стоило этому Гаврилычу вернуться чуть раньше срока?

Но ведь он вернется завтра утром… Всего одна ночь, — словно шепнул ему кто-то. А ночь можно провести где угодно — хоть в кустах. Ведь не убьют же за это? Только написать записку — и все.

Володя ожил. Незаметно юркнул в палатку, вырвал чистую страницу из той самой книжки про любовь. В кармане нашел огрызок карандаша. Написал сразу, не обдумывая: «Я не поеду с дядей Сашей, это мое дело почему. Буду ждать Гаврилыча на острове, а вы меня не ищите».

Оставив записку в палатке, он, опять никем не замеченный, исчез в кустах. Стланик сзади палатки стоял густо.

Володя нашел плоский теплый камень, лег на него ничком. Низкие лучи солнца добрались до самой земли, и перед Володей открылся маленький хлопотливый мирок. Темной ниткой тянулись куда-то муравьи, словно привязанные друг к другу. Уже зарумянились бочки на ягодах брусники, Некоторые наклеваны: кто-то уже пробовал их на вкус. И у сыроежки, что спряталась между корней стланика, надкушена ножка. Тихо, чуть слышно прошелестели сухие хвоинки — на корне сидела рыжая мышь. Так вот кто тут хозяйничал.

Наверное, для ее мира Володя был так велик, что она его просто не могла увидеть. Она долго мылась, потом еще раз куснула сыроежку. Несколько капель со шляпки гриба скатилось ей на спинку — мышь вздрогнула и мгновенно исчезла в норке.

— Вот глупая-то… — прошептал Володя. — Вылезай опять, чего боишься?

Но мышь не появлялась больше, да и солнце ушло — мирок возле корней стланика канул в темноту.

— Воло… одя! Воло… одя! — услышал он совсем близко.

«Что я тут сижу? Ведь найдут… Наверное, «Онега» вернулась уже.»

Стиснув зубы — почему-то казалось, что тогда ноги ступают тише, — он стал пробираться вверх по склону, подальше от палатки. Сучок треснул под ногами, с шумом покатился вниз камешек, но застрял в стланике. Его не услышали.

Володя выбрался к знакомой речке. Теперь надо чуть выше, к скале Орлиного гнезда. Там ветер и не так много комаров.

Уже совсем стемнело, и Володя, не прячась, уселся на обломке скалы. С моря тянуло сырым соленым ветром. Ветер, как простыню, тянул за собой плотный туман, укрывая море. Всмотревшись, Володя увидел топовые огни и концы мачт, похожие на воткнутые в снег крестовины: это вернулась «Онега».

«Но ведь в такой туман она не уйдет до утра, а Гаврилыч не сможет прийти. И я зря прятался, все равно с дядей Сашей придется ехать. Может, уж пойти к палатке?»

Но тут он так ясно представил себе глаза Василия Геннадиевича, что идти расхотелось. Затея уже не казалась ему такой привлекательной, но делать нечего, надо довести ее до конца. Он выбрал местечко за ветром, где камни хранили дневное тепло, принес несколько лап стланика, уложил их поудобнее.

А те, первые, наверное, ночевали здесь так же, ведь домов не было, подумал Володя, и от этой мысли ему сразу стало легче. Пахучая ветка удобно легла под голову, протяжно, как далекая сирена маяка, кричала ночная птица. Крикнет — и замолчит, ждет ответа, но ответа нет, и она снова тянет свое «кви… и… и».

Шумел водопад, а к нему шли люди. Много людей.

— Тише ты, матери твоей черт! — странным свистящим голосом сказал один из них. — Свет давай, быстро!

Запахло бензином, мутно-слепящим в тумане пятном вспыхнул самодельный факел. Володя окончательно проснулся и сел. В двух шагах от него на берегу речки шла работа В расплывчатом свете факела он видел, как огромные серебристые рыбины шлепались о гальку. Ловкие руки одним движением вспарывали рыбу, бережно, но быстро выбирали затянутую белесой пленкой икру. Потом небрежным пинком рыба сталкивалась в воду. Одна, вторая, третья… — десятая.

Вот мелькнуло лицо человека. Глаза точно вынырнули из-под бровей и остро блестят. И усы вовсе не кажутся чужими на словно бы похудевшем лице. Руки по локоть в рыбьей крови. Гаврилыч! Да, Гаврилыч. Добрый, ленивый, навсегда распростившийся с сейнером. Как же так? А дядя Саша?

— Не смейте! Не смейте! Не смейте! — Володе казалось что кричит не он, кто-то другой — чужим жалобным голосом.

Факел у реки нырнул вниз и погас — затоптали. Сразу стало так темно, что Володя не только людей, камней от кустов не мог отличить. И в этой темноте ему показалось, что ветки на земле затрещали от хищных крадущихся шагов, что-то холодное, скользкое потянулось к нему.

— Мамочка! — Володя помчался, не разбирая дороги, не зная, куда бежит. Только подальше от реки, от этих страшных ночных людей.

Цепкий стланик схватил за плечи, корнями опутал ноги. Володя упал, прислушался. Все тихо. Слышно, как зовет кого-то невидимая ночная птица. Плещется вода, ноют комары. И ни шагов, ни голоса…

Он приподнялся, сел и сейчас же вскочил. Надо бежать к Василию Геннадиевичу, они же уйдут!

Только где знакомая тропинка? И стланика такого непролазного здесь не бывало.

А это что? Ниже по речке снова разлилось мутное пятно света. Значит, они и не думают уходить. Зло завизжал гравий, что-то с плеском упало в воду. Там дерутся?

Прячась за каждым камнем, Володя пошел на свет.

— Ну, чего размахался-то? — долетел удивительно знакомый голос. — Говорю, брось!

Это же дядя Саша! Уж его голос Володя ни с кем не спутает. Он тоже с ними?

— Да хватит, наверное. Или еще одну статью захотели?

А это… это Василий Геннадиевич! Конечно, он. Значит… Ничего не значит. Еще не понимая, с кем же дядя Саша, только вдруг почувствовав что-то хорошее, Володя со всех ног побежал по берегу.

Он увидел их раньше, чем заметили его, И из всех, стоявших на берегу, запомнился именно дядя Саша. Он стоял возле самой воды и высоко держал дымный факел. Наверное, поднял его, когда бросили браконьеры, и теперь широко освещал все, что творилось вокруг. Лицо его уже не было ни хвастливым, ни нахальным. Таким Володя никогда его не видел. Василий Геннадиевич и радист Костя собирали по берегу «вещественные доказательства»: ножи, почти полный бочонок с икрой. Дядя Саша сказал кому-то негромко:

— Рыбу-то подбери. Пропадет…

И даже голос его понравился Володе, хоть ничего особенного и не было сказано. Браконьеры понуро жались друг к другу серой безликой кучкой. Один услужливо нагнулся и подал Василию Геннадиевичу крупную горбушу. Но тот словно и не заметил его.

Огненные капли, шипя, падали в черную воду. Тускло серебрились на берегу рыбьи туши, а речка все кипела и пенилась от стремительного хода рыбы.

 

Рассказы

 

Своя земля

Бессонным весенним вечером к берегу подошел запоздалый катер. За ним по чуть зеленоватому морю тянулся треугольный след, кружили чайки. Катер привалился боком к привычно заскрипевшему причалу. Чайки отстали.

Сначала с катера сошли, люди знакомые. Мальчишки, сидевшие на облитых пеной камнях, разочарованно встали, но тут один из них крикнул:

— Смотрите, еще кто-то приехал!

По сходням осторожно, точно не доверяя берегу, сходил высокий костистый мужчина. В руке он нес огромный фанерный чемодан с тусклыми жестяными углами. За ним, опустив голову, устало плелась женщина с ребенком на руках.

— Чужаки, чужаки! — крикнул тот же мальчишка, и вся стайка ребят вспорхнула с камней.

Берег опустел. Только вдалеке, у рыбозавода, покачивались на воде пустые кунгасы. Чайки ныряли в волны, а море все светлело, наливаясь прозрачным блеском северной белой ночи. Скоро птицы стали почти невидимыми. Небо и море слилась в одну прозрачную мглу, зато темнее, резче выступили камни на берегу и — далеко за линией прилива — спящее село, где только в одном-единственном окошке огонек слабо сопротивлялся белой ночи. Там ждали моториста с катера. Еще с минуту повозившись, погремев чем-то на палубе, он сошел на берег. Приезжие безучастно сидели на камнях. Он подошел к ним:

— Что же вы тут, ночевать думаете? Это вам, не Сочи! К утру так морозом прихватит — пальцы зазвенят. Идемте ко мне пока, что ли…

…Анна поправила на постели лоскутное застиранное одеяло. Дочка спала. Ей и невдомек, в какие края завезли ее родители. Сунула ладошку под щеку, спит. А ведь даже и кроватку для нее принесли чужие люди. Странные люди. Анна таких нигде не встречала. Молчаливые, степенные, с узкими прорезями глаз на смуглых скуластых лицах. А имена у всех русские, и сами они себя зовут русскими, только говорят странно: «юськие». Принесли и стол, две табуретки, старую, но береженую посуду. И жилье нашлось — целый дом. Беленая, как на юге, мазанка на обрыве, возле самого моря. Сказали, тут раньше чужак один жил, охотник, да умер, а больше никому его дом не приглянулся: от села далеко, да и не любят здесь люди жить в одиночку.

Никифор, Аннин муж, быстро подмазал стены, починил крышу, вставил стекла. За долгие годы скитаний привыкли устраиваться быстро. Теперь ушел в правление насчет работы.

Далеко отсюда, в Биробиджане, рассказали Никифору про то, как здешние рыбаки гребут сетями рубли. И вот — в который уж раз? — сорвался, не утерпел…

Анна смотрела в скупое оконце. Прямо за ним — бугристые, истоптанные грядки брошенного огорода. Не земля — одни каменья: неужели и на них что-то растет? Чужая, бесплодная и непонятная земля. На Орловщине трава бы в рост вымахала на такой грядке, а тут — редкие красноватые кустики да под камнями ползучий мокрец. Дальше — камни все больше, все круче, и вот вырастает из них гора и на ней корявые деревья вроде елок, а ветви у них все в одну сторону протянуты — тепла просят.

Но уж лучше смотреть туда, чем на море. Никак не привыкнуть, что берега у него нет. Глаза напряженно ищут знакомую темную полоску, там, где у самого горизонта тонет в море облако. Но ничего не видно — только море и небо, и нет между ними черты. И оттуда, из светлой, сине-зеленой бездны, бегут и бегут к берегу шумные волны. Набегая, каждая грозит: «Я вас-с-с!» А потом, откатываясь, шуршит галькой: «Ужо уш-ш-ш!..»

Анна с трудом отвела глаза от окна. Надо затопить печку, сварить обед, в чем-то согреть воды и постирать белье. В Приморье хороший был бачок, удобный. Бросили. И сколько всего вот так разбросали всюду. Искали лишь одно — деньги, да, видно, не суждено им с Никифором удачи — денег тоже нет. Дверь надсадно заскрипела, отворилась. На пороге, чуть боком, стояла женщина. А у нее из-за плеча, встав на цыпочки, тянулась девочка лет двенадцати. Скуластое, как и у всех, лицо женщины сияло застенчивой доброй улыбкой и было очень красивым. Анна даже позавидовала густому вишневому румянцу, зимней белизне зубов. Сама-то вылиняла, как ношеное платье. А волосы какие! Косу и не схватишь у затылка рукой. И девчушка под стать матери, только волосы с рыжинкой, как сосновая кора под солнцем. И глаза светлее. Больше. Еще краше матери будет.

Женщина плавно поставила на стол миску с кусками рыбы и темно-зеленым крошевом. Все остро пахло морем.

— Отведай-ста нашей вкусноты, ай, непривычная ты, дальняя. Меня Дарьицей звать. Вместе работать придется. Куда тебе, окромя фермы, идти? Вот я и пришла, знакомы будем. Это Танюшка, дочка моя. А у тебя кто?

Говорила она непривычно мягко, и слова от этого делались ласковыми. Танюшка тем временем бочком пробралась к кровати, посмотрела на спящую девочку.

— Мам, деука! А как звать?

— Мариной… Маринка.

— Малинка, Малинка масенька! — Танюшка даже повернулась вокруг себя, словно танцуя.

Анна не знала, как встречать гостей: нет ведь ничего и угостить нечем. Она бестолково заметалась по комнате.

Дарьица остановила ее:

— Чего егозишь? Не надобно нам неча. Ты как жить-то думаешь? К нам али еще куда пойдешь?

— Не знаю… как муж скажет. Он — хозяин. Не приглянется ему, так, может, и вовсе жить у вас не придется. Шебутной он у меня.

Дарьица вздохнула коротко.

— Ну, ин знаешь. Мы от дедов тутошних, нам выбирать не для ча — все свое.

Уже с порога обернулась:

— А ежели надумаешь, так у нас ясли в колхозе.

Даже во сне Анна перебирала сети. Ячея за ячеей тянулись куда-то серые километры капроновых неводов. С сухим треском лопались под руками пузырьки водорослей, похожие на спелый желтоватый виноград. Пахли больницей упругие полосы морской капусты, скользили студенистые серые комья медуз. Другой работы не нашлось. Никифор наотрез отказался пустить ее на ферму.

— Только и не хватало — с поганым зверьем водиться. Еще заразы наберешься! Да и какой твой заработок? Сиди, сети чини.

Дверей у сарая нет. Вместо них словно большое окно в солнечный весенний мир. Там берег моря, волны, пронизанные иглами солнечного света, далеко у горизонта — темные сейнеры. На одном из них — Никифор.

А на берегу с Маринкой играет Танюшка. Только никак ей, Маринке, не угодить. Принесла живого маленького краба — Маринка в слезы; набрала мокрых ракушек, похожих на розовые лепестки, — и те Маринка бросила. Белоголовая девчушка боится всего — моря, камней, чаек.

Анна на минутку отложила скользкие, тяжелые сети, выпрямилась. Нестерпимо болела спина. А две сморщенные, похожие на сухие корни старухи работали, даже не поднимая головы. Свое и старому рук не ломит, подумала Анна. Она снова склонилась над сетью и вдруг увидела, что соседка переложила к себе поближе Аннину снасть. Поймав Аннин настороженный взгляд, старая женщина заулыбалась:

— Ты иди… Ребенка пригляди, солнышку порадуйся, я и одна управляюсь.

Анна упрямо мотнула головой:

— Нет уж, бабушка, раз взялась — сама и сделаю. Чужого хлеба век еще не ела.

— Да что там — чужого? Все ведь у нас свое, наше, никого ты не объешь. Смотрю я на тебя да дивуюсь: чего-то ты больно колючая? Али жизнь не задалась?

— Отчего не задалась? Как у всех.

Но вот и старухи зашевелились, начали собираться по домам. В дверном проеме белая ночь медленно гасила дневные краски. По берегу гурьбой прошли резчицы с рыбозавода, лица их словно расцветали в бледном свете немеркнущей зари. Танюшка давно уже уложила Маринку спать, да и ее позвали домой. Следом за женщинами прошли несколько рыбаков в тяжелых негнущиеся робах. Смолкли голоса людей.

Теперь говорили только берег и море. Берег шелестел стебельками почти невесомых тонких трав, шуршал галькой, звенел ручейками, догонявшими море. Море медленно уходило от берега, бормоча в тумане среди скал, и даже до рябило волн. Течение бережно уносило от берега сорвавшуюся лодку и растрепанный белый островок из спящих чаек.

Анна медленно шла по тропинке к дому. С горы еще раз оглянулась на море. Где-то там, в непонятной дали, — Никифор. Сердце сжалось: ведь не было еще такою, чтобы так далеко уходил от нее. Уводят, уводят его деньги. Как сорвали с родного обжитого моста в тяжелый неурожайный год, так и несут словно не по земле — над землей, как осенний жухлый лист. В море ушел. На месяц. А ведь было время — дня не мог прожить без нее. Неужели это он, сегодняшний, шептал когда-то: «Хмелюшка моя, без вина я от тебя пьян!» И это она, не другая, была счастливее всех на земле? А может, и не любил, помстилось только? Что же теперь перезабыл свои ласковые слова?

Кто-то чужой был возле ее дома. Анна остановилась, подняла голову. На завалинке ее дома сидела Дарьица. Маринка спала, прикорнув у нее на руках.

— Боится деутка-та твоя. Дом один — плохо, ты одна — плохо. Айдате к нам. Когда еще мужик твой вернется…

У подножья сопки стояли рубленные дома. Каждый, как богатая изба, — из мерных вековых бревен, с широким крыльцом, со светелкой. На задах кудрявились высокие гряды огородов в узких деревянных бортах. Темнел зеленый стрельчатый лук, удобно разлеглись на бортах светлые листья редиски, чуть всходили синеватые тугие ростки картошки, и над всем этим поперек и вдоль тянулись веревки с мелкой вяленой рыбой. Ленивые куры, безнадежно поглядывая вверх на сухие рыбьи хвостики, долбили клювами радужную чешую, осыпавшую камни.

Дом у Дарьицы был краше всех — кондовый, из широких лиственничных бревен. В тихом холодеющем воздухе от них, шел крепкий лесной запах. Лиственница пахла особо — остро свежо и чуть грустно, но у Анны закружилась голова: так и увидела вдруг забытый, затерявшийся в памяти дом на Орловщине. Такие же бревна исходили смолистой слезой, когда Никифор строил избу. Только пахли они сладко-боровой елью, новогодним праздником. И еще счастьем. А теперь — где он, этот дом, цел ли? И ответить некому… Дарьица посторонилась в дверях:

— Проходи-ста, гость на порог — дом с прибылью, так у нас говорят.

В светлых, не по-деревенски широких сенях висели сети, пахло морем. Дверь в горницу загораживала чудная занавеска из цветных шкурок — словно пушистый легкий ковер. Сухая темная рука откинула занавеску. На пороге стояла Аннина напарница по работе;

— Вот и добро, что пришли! А у нас и самовар на столе. Тебя ведь Анной звать? — А я — Феклушка. Вот уж седьмой десяток так кличут.

Дарьица быстро пристроила Маринку на широкой кровати рядом с Танюшкой. Анна села у широкого стола, опустив на колени руки, и слова не могла сказать — так остро, до того, что сердце заходилось, чувствовала: вот и пришла домой. И ничего больше не надо…

Из соседней горницы вышел высокий ладный парень со странным лицом — узкоглазый и смуглый, а брови и волосы, как зрелые хлеба, и глаза голубые, яркие.

— Что ж, бабоньки, приумолкли? Встречайте гостью. Ты бы, Дарьица, раздобрилась на маленьку, а? Такой случай.

Та только косой махнула, полыхнули темные глаза:

— Ладно уж, будь по-твоему. И что вы, мужики, за народ? Ко всему у вас один случай… — но она не сердилась: все это было от счастья. Она словно прятала его от сглаза за своей воркотней.

Никифор приехал через неделю. Высокий, нескладный, в чужой коротковатой робе. Встал на пороге:

— Собирайся, домой пойдем! Ишь что надумала — днями у людей гостеваться!

Анна сжала руки, опустила глаза, чтобы он не видел рвущийся из них крик: куда, к какому дому ты меня ведешь?! Тихо попрощалась с Дарьицей, с Феклой, погладила по голове Танюшку. Уходили в прошлое дни, домовитое пение старого самовара, Феклины сказки о лесных и морских дивах, вся неторопливая жизнь этих людей.

Никифор шагал по тропинке, пинал ногами камни. Они звенящими ручейками стекали с дороги к обрыву, к морю. Где-то далеко внизу будили эхо.

— Рубли, говорил, сетями тащат! Сам бы вот и таскал, паразит, чем людей с места манить! Пуп от этих сетей трещит, а рубли где?! Черти их видели, а не я! А эти-то еще смеются, под руки лезут.

— Не смеялись они, Никиша, помочь поди хотели, — тихо, с укоризной сказала Анна.

— Ты еще полопочи мне, заступница! — Рука Никифора сжалась в кулак. Но он не ударил. Такая бесконечная усталость была на ее бледном, когда-то красивом лице, так беззащитно смотрели голубые, как линялое осеннее небо, глаза, что он только сморщился, как от горького, и неловко, сам не зная зачем, протянул палец дочке. Маринка сейчас же затеребила его мягкими ручонками. Анна молчала. Только по морщинке у рта медленно сползала тяжелая слеза.

— Феклуша, скажи мне, а ты счастливо с мужем жила? — Анна смотрела на темное от ветра и времени лицо старой женщины. Солнце золотило обрывки водорослей на сетях, ласково гладило лицо. Анна уже привыкла к работе и теперь могла даже говорить, не бросая дела.

Феклуша покачала головой:

— А всяко, милая. Жизнь наша от моря: и приласкает, и бедой обожжет. Не по сердцу он мне был, да выдали, не спросили. А оно и ладно вышло. Не любила я его крепко, да зато тихо прожила. Коль большого добра не ждешь, так и малому рада. Вот Дарьица моя ино живет. Любит она своего Тимофея — все сердце прикипело к нему, а он ведь мужик, ему и невдомек. Ушел в море на десять ден, и знатья ему нет, что все эти десять ден бабье сердце кровью исходит. Хоть жди, хоть нет, а раньше своего срока море не отпустит…

— А если б он ушел куда?

— Куда ему идтить? Не нами установлено: море — мужикам, земля — бабам. С того живем. Да ты не помысли, что жалюсь я тебе — обе, мы с Дарьицей моей богом не обижены: с людьми в мире и с землей не в раздоре. А что еще человеку надо?

Солнечные зайчики плясали на ветхих стенах сарая, на мокрых грудах сетей. Один по-молодому зажег глаза Феклуше, она зажмурилась, отмахнулась рукой, как от мухи. Улыбнулась Анне. Та не заметила. Смотрела в море, катившее к берегу солнечную рябь, — словно само золото текло из непонятного далека и у берега умирало на камнях, в руках детей и на сетях легкой радужной пеной. Но взамен его оставались у людей бочки с огненной влажной икрой и серебристые рыбьи реки, бьющие из пастей рыбонасосов, и лиственничные дома, пахнущие счастьем.

И только в руках у Анны скользила пустая сеть и дом ее стоял на ничьей земле, и предвечерний ветер в остывшей трубе выдувал из дома счастье. Сулил дорогу.

— Феклуша, милая, а если нет у человека своего места, своей земли, как тогда?

— Не знаю. Не живали мы так. Да и как это — нет? Быть такого не может. Разве что сам не берет.

В пору белых ночей море сердится редко. Анне скоро стало казаться, что оно и вообще не бывает другим. Но однажды на рассвете в окна ударили тугие струи южного ветра. Ветер пах высокими травами Приморья и горечью молодых листьев, и острым коричным запахом розовых болотных ирисов. Он заставлял верить в невозможное…

Но так было недолго. Скоро ветер стих, и пришли тучи. Небо померкло первым, и только потом, словно нехотя, погасло море. Волны его катили к берегу уже не золото, а тяжелый серый свинец. Верха их оделись яркой белой пеной. Откуда-то прилетели птицы с острыми черными крыльями. Они реяли над волнами, как обрывки грозовых туч. Чайки сгрудились возле самой полосы прибоя. Поникла редкая трава на береговом откосе. Все ждали чего-то: тревожно, долго. И наконец пришел шум. Ему не было названия, и шел он оттуда, где море сливалось теперь уже не с небом, а с седою тучей. Он заполнил собою все, и в нем потонули все другие мелкие звуки. Только одного он не смог заглушить — голоса заплакавшей Маринки. Анна бросилась укачивать дочь.

В дверь громко постучали. Обрадованный ветер подхватил клеенку на столе, сдернул с окна занавеску. На пороге, чуть пригнувшись, стоял Тимофей.

— На рыбозаводе беда — море чаны заливает. Помогать надо, — коротко сказал Тимофей. — Пошли, паря!

Никифор исподлобья глянул на гостя, зачем-то поднял и снова поставил кружку на стол.

— Оно верно… надо бы помочь, да только кости у меня с этой непогоды разломило — сил нет. Уж ты извини, друг, не могу я…

Тимофей как-то удивленно, долго глянул ему в лицо и ушел. Все стихло, словно ветер ушел вместе с ним. Никифор сейчас же распрямился, усмехнулся:

— Вот тоже дурака нашли! Так я и пошел им задарма спину гнуть. Да… я вот думаю: пока время не ушло, не податься ли на прииск, в старатели? Тут, видимое дело, проку не жди. Разнепогодится — ищи ее, рыбу-то! А там — был бы фарт, а уж погода ни к чему, кости терпят.

— Никеша, — вдруг глухо сказала Анна. — Никеша! Чем хошь тебя прошу — догони Тимофея. Ведь людям же в глаза глянуть будет стыдно.

— Это каким еще людям? Этим-то?

Ветер стучал в раму, свистел в жестком былье на забытом огороде, сулил дорогу. К новому чужому дому, к новой чужой земле. А над морем туча вдруг лопнула, и хлынул на сизые тяжкие волны золотой водопад. Чайки закружились в нем всплесками немыслимого белого света.

Анна накинула жакетку, покрепче завязала платок.

— Что ж, ты не пойдешь, я пойду. Авось и мои руки лишними не будут.

…Он догнал ее уже возле крайних домов. Схватил за плечи. Анна вырвалась.

— Пусти! Все равно пойду! Не нужны мне твои долгие рубли!

— Ах, уже не нужны стали! Спуталась, видно, с кем-то, пока я в море ходил?! Не с Тимошкой ли этим косым? А? То-то я смотрю: в гости к ним повадилась.

— Не понимаешь ты, не понимаешь, — Анна горестно затрясла головой. — Ведь к людям мы пришли, нас, как родных, приняли, а мы что? Пусти, не мешай мне!

Со всей силой, какая была, оттолкнула его руки, вырвалась, побежала. Он не догонял. Через плечо увидела мельком, что Никифор так и остался стоять, вяло опустив плечи. Ветер ерошил седеющие волосы.

На какую-то секунду Анна приостановилась: как же бросить его такого? Позвать, увести с собой. Оглянулась снова — Никифора уже не было на прежнем месте. Далеко на тропинке парусила под ветром его рубаха. Вот уже и не видно его. Там, где он прошел, только море, берег и ветер, а перед ней почти у самых ног в сумеречном грозовом свете мерцают огни рыбозавода.

…Усталость надвое переломила спину, нет сил поднять голову, оторвать от колен руки. Анна поудобнее прислонилась к груде мокрых сетей — все кругом такое же мокрое, в едкой соленой пене. Тревожно воет сирена катера, мелькают огни. Все равно. Ей уже ничего не хотелось. Только, как в смутном сне, плыли странные обрывки мыслей, образов. Увидела вдруг себя молодой.

…Осенний сахарный ледок похрустывает на лужах, пахнет дымом. Легко и просторно дышится. Стоит у плетня статный парень, она — на шаг не доходя, и между ними, как последняя преграда, ветка рябины в огнистых ягодах. Анна зубами трогает спелые ягоды, и холод их жжет, как чужие губы. Она вздрагивает, смеется, а на нее неотрывно смотрят темные глаза парня, и губы у него яркие, как спелая, схваченная морозом рябина. Он медленно и спокойно отводит в сторону ветку.

А вот парным летним днем Анна окучивает цветущую картошку. Белые и лиловые кудри цветов пахнут вянущим сеном — тонко и горько. От запаха растревоженной ботвы чуть побаливает голова, но ноги легко ступают по теплой родной земле, а высоко в небе звенит и звенит жаворонок. Его не видно, он — только голос радостного летнего дня. А на траве, в тени люлька, где спит Колюнька, первенец… И на душе — тихий покой.

…Но вот видится Анне эта же земля, выжженная солнцем, бесплодная, рассыпавшаяся в серую, горячую пыль. Из этой пыли и могилка сына. Разнесло ее ветром размыло осенними дождями. И нет уже больше под ногами земли — только тряский пол вагона да мокрые валкие пароходные палубы. И летит, сгорает в черном паровозном дыму ее радость, ее молодость, ее счастье.

— Остановите! Остановите! — вскрикивает Анна — так хочется удержать что-то последнее, важное, без чего уж вовсе незачем жить.

Теплые шершавые ладони Дарьицы гладят щеки:

— Угомонись, милая, угомонись. Кого останавливаешь?

— Жизнь… — тихо, не открывая глаз, отвечает Анна.

 

Вечер первого снега

«Сегодня понедельник. За окном гостиницы беззвучными хлопьями падает снег. В детстве я слышала, как от такого же снега поют деревья чуть слышно. Лучше всех пела большая сосна возле околицы нашего села. Это было очень давно. В совсем другой жизни.

Здесь, на Колыме, деревья не умеют петь. Все отяжелело от снега. Лиственницы встряхиваются и опять стоят прямые и молчаливые, чуть прикрытые последними желтыми хвоинками.

Туч не видно: они слишком низко. Кажется, что все вокруг пронизано серебристо-серым светом и прямо из этого света возникает снег. Он летит отовсюду, он везде. И совершенно неизвестно, когда все это кончится, снова полетят самолеты и я смогу добраться до своего поселка.

Вчера начался октябрь — первый месяц колымской зимы.

В моей сумочке лежит твое письмо. Я не успела на него ответить… А возможно, просто не знаю, что отвечать. Так все это далеко — Москва, мир театральных премьер, чьи-то слова о ком-то и о чем-то.

Ты пишешь, что твое имя на театральной афише уже можно прочесть издали. Значит, ты не забыла, как три года назад мы великодушно лгали друг другу, уверяя, что его отлично видно через улицу? Это был твой дебют. Мы простояли возле афиши до сумерек.

Ты была удивительно хороша в тот вечер. До того, что мне даже не было завидно. Просто я знала: надо уезжать. Я не хочу всю жизнь быть твоей тенью.

Это не было неблагодарностью. Твои родители приютили меня, когда я осталась одна, я любила их, но… я все равно не забывала родной сосны за околицей и верила, что впереди меня ждет другая такая же сосна.

…За окном снег превратился в белый ливень. Отдельных снежинок не видно — сплошной молчаливый слепящий поток. Щедрый первый снег, пахнущий праздником..

Скоро придет вечер. Особенный, единственный в году вечер первого снега. Я всю жизнь верила, что в этот вечер бродит по дорогам счастье.

Ты пишешь, что устала от «современной любви». Мне не дает покоя эта строчка. Как можно устать от любви? И разве она не одинакова во все времена? А может быть, я просто ничего не понимаю в современной жизни и любовь сегодня действительно — усталость, скука, иногда развлечение. Хотела бы я этого для себя? Я не знаю. Но если это правда, лучше мне не надо ничего. Ты, конечно, будешь смеяться надо мной. Скажешь, что я еду на подножке у своего времени, что мои сказки о счастье, бредущем среди метели в вечер первого снега, сегодня не нужны никому. Как хочешь. Но я не могу…»

Наташа положила ручку. Вдруг расхотелось писать дальше. Иначе пришлось бы сказать такое, что трудно доверять словам. Это можно только чувствовать.

За окном по-прежнему стояла мерцающая снежная мгла, и где-то в ее глубине прятался маленький поселок. Там ей жить. Интересно, растут ли сосны на Колыме? Наверное, нет…

Вместо сосны у въезда в поселок стояла могучая лиственница. А чуть дальше двумя цепочками вдоль дороги вытянулись дома. Белые стены слились со снегом, а темные глаза окон с любопытством провожали идущие во трассе машины.

Поселок был совсем лишен привычной замкнутости городских кварталов, но он не был похож и на деревню. Там дома веками сбивались один к одному, как обороняющееся стадо. Здесь они казались случайной группой зевак, выстроившихся вдоль дороги и готовых разбрестись кто куда, как только зрелище кончится. В редких, веточках тальника, уцелевшего на задворках, посвистывал ветер. Было удивительно тихо. Только на другом конце поселка временами возникала музыка. Наташа стояла у края дороги, не зная, куда пойти. Машина, подбросившая ее сюда, давно ушла. Спускались быстрые зимние сумерки. Наташа боязливо оглядывалась: ей столько наговорили о Колыме. Но все было мирно. Медленно разгорались окна домов, за ними беззвучно мелькали тени людей. Мороз крепчал. Наташа так устала и озябла, что даже не услышала скрипа шагов за спиной.

— Это вы кого же тут ждете, девочка?

Наташа обернулась. Перед ней, дымя папиросой, стояла высокая женщина, в куртке и лыжном костюме. Лица не разобрать, лишь гаснет и вновь разгорается, освещая морщинки возле рта, огонек папиросы.

— Я… не жду. Я библиотекарь. Техникум окончила. Теперь буду здесь работать, но я никого не знаю…

— Ну как это — никого? Вот теперь меня знаете — Вера Ивановна Коврова, начальник местного дорожного участка, огромная величина во всех смыслах. А вам надо было позвонить, что едете, мы бы вас встретили. Что же, так и мерзнуть будете? Пойдемте.

Она так решительно взяла в руки Наташин чемодан, что той только и оставалось пойти следом. И стало спокойно. Как в детстве, когда Наташу находила мама и за руку вела домой. И дальше все было совсем так же. Добрые руки размотали платок, сняли пальто, растерли замерзшие пальцы. И чай в большой белой кружке был душистым и обжигающим, как дома, а темное густое варенье из непонятных ягод пахло смородиной.

Наташу уложили на диване под часами с лисой, которая воровато туда-сюда шмыгала глазами. Часы были тоже совсем такие, как дома, только не висели на гире мамины ножницы…

— А сосны здесь есть? — спросила Наташа, не открывая глаз. Вера Ивановна нагнулась над нею, но ничего не ответила. Наверное, подумала, что Наташа спит.

Утро того дня началось обычно. К десяти часам солнце наконец выбралось из-за сопки. Сначала порозовели крыши, затем сугробы возле заборов. Ночью кто-то прошел снежной целиною. Утром следы на снегу стали синими. Поголубела и санная колея возле магазина. Опять будет большой мороз.

Первым в библиотеку, как всегда, пришел «продавщицын» Вовка. Сначала над довольно высоким барьером появилась остроухая, жарко дышащая морда большого черного пса. Потом рядом возникло задранное ухо шапки-ушанки и, наконец, круглое Вовкино лицо.

— Теть Наташ, а ту книгу не принесли?

«Той» книги, конечно, не оказалось, и Вовка, вздохнув, утешился «Робинзоном Крузо». Потом звонил телефон и разные голоса спрашивали:

— Еще не приехал?

Это уже относилось к киномеханику, уехавшему за новым фильмом. Из окна библиотеки Наташа первой видела его возвращение, и через десять минут весь поселок знал, горевать ему или радоваться.

И только после того как звонки прекратились, зашла Наташина соседка, Дина Марковна, прозванная «порядчицей». Всю жизнь эта ленивая, рыхлая женщина грозится «навести порядок» где только можно. На этот раз она обрушилась на больницу:

— Уж я бы навела там порядок! Человек неделю без глаз лежит, а Оки хоть бы газету ему почитали!

— Да о ком вы, Дина Марковна? — спросила Наташа.

— Вот те раз — о ком! Битый час толкую — горняка с прииска привезли. Старый шпур, говорят, в шахте взорвался, породой в лицо хлестнуло. Теперь у парня одного глаза как не бывало, да и второй-то спасут ли, неизвестно… И лежит он один-одинешенек, хоть бы кто к нему приехал, что ли.

Если бы Дину Марковну можно было слушать больше десяти минут, Наташа вряд ли пошла в больницу. Она бы просто постеснялась. Но Дина Марковна явно не собиралась уходить. В конце концов Наташа взяла первые попавшиеся под руку журналы и сказала, что сама пойдет в больницу. Дина Марковна удивленно глянула на нее, промолчала.

На небе светили три солнца. Одно расплывчатое, радужно-рыжее в середине и два — по бокам, как огромные светлые капли, которые никак не могли скатиться с мерцающего серебристого кольца. Нижний край кольца исчезал за сопкой, верхний таял в белесом морозном небе. Снег рассыпался под ногами сухой скрипучей пылью. На реке зеленела и курилась туманом наледь. Стоял конец марта. От снежного света ломило глаза. Может быть, от этого Наташа не сразу рассмотрела человека, лежавшего на кровати. Его словно и не было среди безликой больничной мебели. Потом Наташа поняла, откуда это ощущение: он и старался не быть, уйти, исчезнуть.

Наверное, он был высок и силен, но сейчас его тело не по-живому плотно лежало на кровати. Руки равнодушно вытянуты вдоль одеяла. На лице из-под бинтов пробивалась рыжеватая вьющаяся бородка. Он долго возвращался из своего далека, когда Наташа его окликнула.

— Кто вы? Что вам нужно?

— Я… я Наташа. Библиотекарь. Мне рассказали о вас… вот я и пришла. Ведь вам же скучно лежать все время вот так. Я могу почитать вам что-нибудь, время у меня есть.

— Спасибо… Только мне все это ни к чему. Ведь я не вижу ничего! Не вижу, понимаете вы, что это такое?!

Он кричал. Наташе стало страшно. Просто, чтобы отвлечь его, она спросила:

— А как вас зовут?

Он осекся, точно остановился с разбегу. Прежним далеким и бесцветным голосом ответил:

— Александр… — и больше не сказал ничего.

И все-таки она пришла и на другой день, и на следующий. В больнице скоро привыкли к Наташе, уже не спрашивали, к кому она идет. Только сестры иногда смотрели ей вслед с сожалением. Ей казалось, что в жизни ее ничто не изменилось, все как было. Просто решила помочь человеку — только и всего. Но однажды ее не пустили в палату. Знакомая сестра сказала, что сегодня Александру будут делать вторую операцию. Последнюю.

Придя домой, Наташа долго бродила по комнате, без толку переставляя вещи. Вера Ивановна молча наблюдала за нею. Так уж само собой вышло, что Наташа осталась у нее. Как пришла в тот вечер — озябшая с крутым детским локончиком на лбу, — так и осталась. И теперь уже сама Вера Ивановна не знала бы, как без нее жить.

Наташа взяла стул и все так же, неизвестно зачем, понесла его к окну. Тогда Вера Ивановна сказала:

— Ох, Наталья, смотри! Втюришься ведь в своего подшефного, а что он за человек, мы и не знаем. Может, у него другая есть или семеро по лавке…

Наташа вспылила:

— Да при чем тут это?! Вовсе я не собираюсь в него влюбляться! А если у него жена есть, что ж она его бросила? Приезжала бы…

Вера Ивановна промолчала. Солнечный зайчик на стене отсчитывал минуты. Вот перескочил со стены на край зеркала, вспыхнул маленькой радугой. Наташа зажмурилась. В сердце точно медленно вошла игла, стало нечем дышать: ведь я совсем не хочу, чтобы она была, чтобы она приезжала. Как же быть? Может быть, я не должна туда больше ходить? Наверное, так… Да, так будет лучше.

Она поставила стул на место. Прошлась по комнате, вздохнула:

— Вера Ивановна, а вы не знаете, что о нем врачи говорят?

Наташа выбрала самый интересный рассказ. Во Всяком Случае, журнал с ним уже успели зачитать до того, что отвалилась обложка. Она читала, а глаза то и дело соскальзывали со страниц, останавливаясь на лице Александра. Оно не отражало ничего. А может быть, это просто оттого, что не видно глаз? Ведь без глаз лицо умирает. Нет, он не слышит, не хочет слышать. Наташа замолчала, оборвав на полуслове какую-то длинную фразу. Стало тихо. В коридоре звенели водяные капли. Одна, вторая… десятая. И тогда он чуть повернул голову в ее сторону.

— Вы еще не ушли?

— Нет…

— Вы бы лучше рассказали мне что-нибудь… Не из книг… А то застит, все застит… Земля падает…

Он замолк, мучительно наморщив губы.

Наташа приподнялась:.

— Но… я не знаю, что рассказать!

Он не ответил, и она увидела, что лицо его вновь замерло. Он больше ее не слышал. Она тронула его большую неподвижную руку. Пальцы чуть заметно ответили на пожатие, и Наташа сейчас же отдернула свои, точно обожглась. Но лицо молчало, и она тихо пошла к двери. Капля в коридоре упала в сотый раз.

…«Этого письма ты все равно не получишь, я пишу его для себя. Так мне легче во всем разобраться. Мы — разные, но я знаю: ты можешь (всегда могла) то, что для меня — стена. Тебе было бы легко рассказать о себе, а ему — интересно слушать. Ведь ты — артистка. В твоей жизни все так ярко. А что такое я? Ну, кончила техникум, ну, поехала работать на Колыму. Так ведь тысячи едут. И ничего особенного со мной никогда не случалось. Я совсем-совсем такая же, как все! Помнишь, один твой знакомый (забыла его имя) говорил, что мы с тобой как воскресенье и понедельник. Тогда я мирилась с этим, но как сейчас мне хоть ненадолго, хоть на минутку необходимо стать воскресеньем!»

В субботу приехали друзья Александра. Шумные ребята, пахнущие морозом, табаком, здоровьем и чуть-чуть — сладковатым винным перегаром. Наташа, прижавшись к притолоке, пропустила их в палату. — Все в ней вдруг напряглось от ожидания чего-то недоброго.

Парни не замечали ее. Они бодро встряхивали руку Александра, потом торопливо, боясь остановиться, говорили о делах участка, о знакомых. Он не задавал вопросов. Постепенно смолкли и они. Наступила ожидающая тишина.

Тогда один из них, воровато оглянувшись, достал из-под халата бутылку:

— А может, выпьешь, кореш? Как бывало… Чистая, как слеза.

— Не будет он пить с вами!

Наташа с пылающими щеками, вся дрожа, встала перед парнем. Только сейчас она поняла, что ее так насторожило — вот этот почти неслышный, но стойкий запах спирта. Он жил с ними, как их кровь, везде — на отдыхе, дома и на работе. А потом… один неверный шаг, единственная ошибка рук — и падающая земля.

Парень иронически поднял брови:

— Тю-ю… Да тут уже и баба завелась. Пропал Сашок! Другой толкнул его локтем, нарочито легко сказал, пряча глаза;

— Ну так что? Мы пойдем, наверно, а, Сашок? Мы еще придем.

Кажется, все обрадовались, что нашелся предлог и можно больше не смотреть на это странное — не живое и не мертвое лицо. Торопливо, вразнобой попрощавшись, они затопали к двери.

Наташа осталась стоять, где была, сжав руками виски. Никогда еще она так не разговаривала с людьми. Как сквозь сон, услышала голос Александра:

— Вы не ушли? Как вы их. А они ведь ребята хорошие. Только что им за радость быть со мной? Калека…

Наташа быстро отняла руки, обернулась:

— Не смейте так говорить! Это… это хуже смерти!

Он молчал. Ну где, какие найти слова, чтобы оттащить его от невидимой черты, за которой ничто?

Время отсчитывало дни, как капли. Вера Ивановна уже и ворчать перестала, глядя на осунувшееся Наташино лицо. Врачи говорили одно:

— Нужно найти какую-то нить, которая связала бы его с жизнью. Старая оборвалась в момент взрыва. Он сейчас как на ничьей земле.

За одну ночь пришла весна. Вместо водяных капель в коридоре зазвенела капель за окном. Сосульки оплакивали зиму. И в тон капели нежно звенели в прозрачном предвесеннем воздухе голоса пуночек. А возле тропинки, что вела в больницу, снег покрылся тонкой и хрупкой, как леденец, корочкой. По ночам она осыпалась с сухим шорохом, а днем истекала тысячами слез. И все выше приподнималась над снегом ледяная истоптанная тропинка.

Наташа немного опоздала, а когда пришла, то в ее руках был лохматый сноп красных вербных веток с набухшими почками. От них шел сладкий холодящий запах талой земли и воды.

Александр вдруг повернул голову. Наташа не верила своим глазам: губы его дрогнули, пытаясь улыбнуться.

— Весной пахнет. Верба весну привела.

Наташа присела на краешек постели, даже не заметив этого.

— И у нас тоже так говорят. Мама любила вербу, она и про сосну мне рассказала, которая поет…

— Да-да, я знаю. Это тоже весной. Вот так, бывало, выйдешь за околицу, а там — поле. Далеко, до самого леса тянется. И только четыре сосны рядом стоят. Подойдешь к ним — поют. Я ствол потрогаю, кругом обойду — все понять хочу, как это они? Ничего не видно, а звенят, звенят. Теперь все… так и не увижу их больше.

— Увидите, — тихо сказала Наташа. — Все увидите. Я с доктором разговаривала… Он только сразу не велел вам говорить, да уж все равно…

Он неловким, слепым движением поднял руку, скользнул по ее рукаву, по щеке. Наташа тихо плакала.

— Наташа! Вы… ты сказала мне неправду?

— Нет, нет! Только… врач сказал, что все будет хорошо… если вы сами… сами… захотите жить… а вы… никому не верили.

Он снова ласково коснулся ее щеки.

— Я верю, Наташенька. Теперь верю.

«Сегодня воскресенье. Солнце в окне с самого раннего утра. Лучи его легли по полу медовыми дорожками. Под окном струйка пара от тающей земли и живые зеленые травинки. А чуть дальше на глинистой лысине косогора непромокаемые листики брусники и серебристые упругие стебли подснежников. У меня на окне они уже зацвели — нежные, лиловые, с пушистыми и желтыми, как цыплята, серединками. А с неба льются синие потоки света. Под них, как под дождь, можно подставить ладони, и они наполнятся синевой.

Какая я была глупая, когда спорила с тобой (и собой!) о современной любви! А она — никакая, ни сегодняшняя и ни вчерашняя. Она тысячу лет все одна. И тысячу лет ходит среди людей, в особенный, единственный в году вечер первого снега. А найдет, и вот ты уже не просто человек, ты — чей-то праздник на земле».

 

Морок

Мальчик не понимал Колымы. Он вырос за Полярным кругом, Там его окружали только скалы и снег, и это был настоящий Север. Колыма его раздражала. Она не была Югом: лето короткое, как на его родине, но она не была и Севером: вдоль речек шумели тополиные рощи, а чуть выше стояли лиственницы в черных космах лишайника. И буйно цвели среди них синие ирисы. Красоты мгновенного колымского лета мальчик не видел и потому вызывающе говорил своим друзьям, что тут ничего интересного нет.

Вечерами, когда стены интерната потрескивали от шестидесятиградусного холода, а в небе плыло сразу три луны, он рассказывал о красотах и ужасах настоящего, ледяного Севера. Может быть, что-то и привирал, но ребята чувствовали, как он тоскует по земле своего детства, и не спорили с ним. А потом и сами поверили, что он — настоящий северный герой. Почти такой, как в рассказах Джека Лондона.

На лето мальчик остался в поселке. Его отец повел в тайгу партию геологов, а мать уехала к родным на «материк». Он жил у знакомых отца. Люди они были многосемейные, и мальчик, в общем-то, делал, что хотел.

Летом в поселке было пусто и скучно. Люди работали на золотых полигонах — километрах в пяти вверх по течению речки. С каждым годом они уходили все дальше и дальше от жилья. Обед им обычно привозили прямо на полигон, спали они в палатках, а в поселке появлялись только по воскресеньям — коричневые от ветра и солнца, бородатые и очень шумные. Ребятишки ловили в речке хариусов и налимов, собирали ягоды, охотились с шапками на бурундуков. Жилось им весело, только комары одолевали. Но старшие героически не обращали на комаров внимания, а младшие ходили в прозрачных черных шароварах из накомарников, надетых поверх трусиков.

Мальчик скучал. Рассказывать о своих подвигах стало некому, а без этого он просто не знал, чем себя занять.

И вдруг воскресным днем он увидел возле магазина двух своих прежних друзей — рыжего Генку и якута Мишу. Они жили на дальнем участке того же прииска и теперь, видимо, прибыли в магазин за товарами. Миша держал за повод двух вьючных оленей, быка и важенку. Бык стоял спокойно, опустив к земле единственный рог, а важенка с женским любопытством косила по сторонам большим лиловым глазом.

— Хо! Кого я вижу! — Генка первым кинулся навстречу другу. — Так ты не уехал, остался?

— Как видишь… — Мальчик ничем не хотел выдать своей радости.

— И долго ты собираешься сидеть здесь?

— А что я, по-твоему, должен делать?

— Ну как, что… Да хоть к нам приезжай. Знаешь, как у нас здорово? Все пацаны в старатели подались, целая артель набралась… Золото идет — во! Приезжай, а?

— Подумаю. Может, приеду.

— Приедешь! Это тебе не домой сходить. Ближняя дорога через сопки — животик надорвешь, а в обход…

— Да ладно тебе! Сам знаю.

Мальчик повернулся и пошел прочь. Только на повороте еще раз оглянулся и помахал друзьям рукой.

С этого дня он уже больше не скучал, а вовсю готовился в дорогу. Люди, у которых он жил, ничего не имели против его поездки. Наверное, они просто устали от его безделья и от его трудного характера.

Мальчик старательно сложил в рюкзак одежду и припасы, с сожалением глянул на хозяйскую двустволку, висевшую на стене. Спросить ружье он не решился.

— Поторопись, машина сейчас подойдет к магазину, — сказала хозяйка.

— Ладно. Не опоздаю.

Он знал, что пойдет пешком, пойдет верхней дорогой и никакая машина ему не нужна.

Утренний тихий воздух терпко пах смолою. На горизонте растекалось марево и стена дальнего леса двоилась на нем, как отражение на воде. Где-то горела тайга. Ничего особенного в этом не было: лето в этих местах сухое и знойное, леса горят каждый год.

Тропинка петляла по голой каменистой сопке. Если бы даже пожар был близко, он никому не угрожал здесь, на высоте. Лавина огня всегда прокатывается по долинам.

Высоко в бесцветном дымном небе повис ястреб. Чернильные тени редких облаков протекали внизу у ног мальчика. Свистели бурундуки, и тихо, очень тихо отвечали им черноголовые былинки возле камней.

Мальчик скоро оказался на вершине. Здесь среди огромных валунов, расцвеченных белыми и зелеными пятнами лишайников, лежали почерневшие стланиковые ветви — следы давнего пожара.

Идти стало легко: он шел по каменистому плоскогорью на гребне сопки. Острый — торный воздух кружил голову. Мальчик понимал, что на его месте не всякий поступил бы так же, и оттого еще больше гордился собой. В эту минуту он чувствовал, что он и верно тот самый геройский парень, о котором рассказывал он товарищам.

Тропинка сбежала в неглубокий распадок, потом начала карабкаться на крутую сопку, а когда мальчик снова поднялся на гребень, то увидел пожар. Сверху это ничуть не страшно. Лесистую долину у подножья сопки плотно заволокло дымом, похожим на облака под крылом самолета. Иногда в этих облаках появлялся разрыв, и оттуда с пушечным грохотом выплескивалось пламя, а иной раз взлетало и целое горящее дерево. Потом дымовая завеса вновь смыкалась, и опять ничего не было видно.

Мальчик спокойно смотрел вниз — ему не было жалко гибнущей тайги, она была ему чужой, а бояться ему было нечего. Он уже собирался идти дальше, свернул в сторону… и вдруг увидел великана! Немыслимо огромный, от земли до самого неба, великан медленно повернулся и замер. Внизу, сквозь него просвечивали вспышки пожара, голова терялась в небе. Весь он был, как густая черная тень от облака, и все же напоминал человека. Он поднял руку и занес ее над мальчиком, над всей сопкой!

Дальнейшее мальчик помнил смутно — он бежал. Просто бежал, сам не зная куда, и все время в мозгу билась мысль, что бежать бесполезно, что ему никуда не уйти.

Рюкзак он бросил сразу же, потом скинул и теплую куртку, и сапоги: их подошвы скользили по камням.

Оглянувшись на бегу, он увидел, что и великан ожил, и его фигура порывисто движется, мелькая на фоне дымного неба. И все это совершенно беззвучно. Слышался только не прекращающийся шум огня, похожий на далекий грозовой ливень.

Еще несколько минут тому назад ровная хоженая тропа вдруг ощетинилась острыми ребрами камней. Он часто падал, и рогатые сучки мертвого стланика рвали одежду. Мальчик не знал, куда и зачем он бежит. Страх, только один страх, и кроме страха — ничего. Увидев прерывистую цепь людей, поднимавшуюся по склону, он, как зверек, присел за камень, и тело его само сжалось в комок. Но его уже заметили. Люди шли на пожар. Следом за ними, ныряя утиными носами, грохотали бульдозеры.

— Откуда ты? Что с тобой?!

Перед мальчиком стоял якут Миша.

За ним со всех сторон бежали взрослые.

— Там… там великан… до самого неба…

— Эка! А ты и испугался? Да это же, чудак, твоя тень на дым упала. Морок — вот и все. Дело известное. Где вещи-то побросал? Мы подберем, а ты отдохни.

Мальчик медленно поднялся и сел на теплый нагретый солнцем камень. Головой он чуть заметно показал назад. Знаменитого полярного охотника не стало.

 

Одиночество

Лесник остался один. Жена в этот раз даже не бранилась. Только и сказала:

— Каменный ты человек, Егор. Каменный. — Собрала вещи и ушла в поселок.

Дети учились в интернате. Во всем просторном, пахнущем смольем доме никого не было — ни кошки, ни собаки. Как ни странно, он не любил животных.

Всю жизнь он честно проработал лесником: ловил самовольных порубщиков, штрафовал браконьеров, охотился, когда было время. Но в звере и птице видел он еду либо шкуру.

Лесник очень удивился, когда однажды жена принесла куропатку-подранка и пустила ее к курам. Он долго тяжело смотрел на маленькую пеструю птицу, сторонившуюся дородных сытых кур. Одно крыло у нее было неумело перевязано. Потом нагнулся, взял куропатку за ноги, легонько стукнул об угол сарая и протянул жене.

— На ощипи, да чтоб этого больше не было.

— Что, уж на зерно пожадовал, зверюга?! — как всегда криком, ответила жена.

— А что, может, его даром дают, зерно-то?

Повернулся и, не слушая, пошел прочь.

И на охоте он встряхивал зверька на руке, дул против ворса, проверяя цену, — и только. Так и жил лесник многие годы. И вдруг остался один.

Утро встретило его тишиной. Лесник как можно громче топал ногами у порога, стряхивая с валенок снег, с грохотом обрушил на пол охапку дров для печи. Но эти звуки поумирали быстро. Вновь в доме воцарилась тишина.

За окном в розовой морозной мари вставало солнце. Оно было похоже на огромное замерзшее пятно клюквенного сока, и от него делалось еще холоднее. Тайга тоже молчала. Зимой с Колымы улетают все птицы, даже кедровки откочевывают к югу. Остаются только тихие куропатки, да возле поселков — мрачные черные вороны — хозяева свалок.

Однако что же это за непонятный звенящий звук? Откуда он? Сначала лесник подумал, что ему чудится или звенит замерзший снег, осыпаясь с лиственниц.

Но звук был другим и шел из дома. Лесник приближался к нему, как гончая к зверю на запах. Звук не исчезал, и скоро лесник понял, что он идет из кладовки.

Быстро открыв дверь, он замер на пороге. Звенело и шуршало внутри пустого бачка для стирки белья. Заглянув в него, лесник всё понял: на дне бачка, сжавшись под взглядом человека в пушистый белый комок, сидел горностай. Такие гости и прежде частенько забирались в кладовку. От горностая не убережешься — нет, кажется, такой щелки, куда бы он ни пролез. Этот вот залезть-то залез в бачок, а выскочить не смог.

Лесник ловко поймал зверька, не дав укусить себя. Теперь горностай весь был в его широкой мозолистой ладони. Торчала только треугольная мордочка с тремя темными пятнами — глазами и носом и с другой стороны мелко дрожащий от страха хвост.

Лесник уже готов был сделать то, что делал всегда. Лишь сильнее сжать пальцы, — и хвостик с черной кисточкой перестанет дрожать… Но вместо этого он неожиданно для себя пошел с горностаем в комнату и здесь, воровато оглянувшись на дверь, выпустил его на пол.

Зверек метнулся по полу раз, другой и забился в брошенный валенок. Теперь из темного голенища глаза его светили как две звездочки.

Оглянувшись раза два на зверька, лесник снова пошел в кладовку и отстругал от большого куска оленины несколько розовых, круто завивающихся стружек. Вернулся в комнату и положил мясцо на пол.

Горностай не вылезал из валенка долго. Лесник занялся приготовлением обеда. Чугунок неловко вертелся на шестке, никак не желая попасть в печь, картошка почти сгорела. Занятый всем этим, он забыл про горностая.

Случайно оглянувшись, он вдруг увидел, что зверек сидит возле валенка и ест, по-кошачьи придерживая мясо передними лапками. Лесник долго смотрел на него, качая головой и что-то бормоча.

Горностай прожил у лесника три дня, а на четвертый удрал, выскочив в дверь, когда он пошел за дровами. Шуму от зверька не было никакого, но, как только он исчез, в доме снова поселилась тишина.

Лесник долго ходил по комнатам, хриповато вздыхая, потом решительным движением снял со стены ружье: мороз подобрел, и куропатки непременно должны выйти на кормежку.

Медленно разгорался розовый утренник, мороз не жег, а только пощипывал лицо. Лесник скользил на лыжах по долине, поросшей тальником, по привычке оглядываясь, нет ли где какого непорядка.

И еще он слушал тайгу. Так, как никогда в жизни. Легко посвистывали лыжи на замерзшем снегу, где-то треснуло дерево, расколотое морозом, а потом над лесом поплыл долгий тягучий шорох — быть может, где-то далеко осел на сопке снежный карниз.

Звуков было много, но все они были мертвые, и ухо его и сердце напрасно ожидали того единственного, живого. Все было мертво.

Алый снег густо расшили куропаточьи следы. Где-то неподалеку они лакомились почками, но заметить эту птицу трудно: зимой куропатки розовые, как морозная заря, окрасившая снег.

И вдруг лесник увидел их, трех сразу — петушка и двух курочек. Нежно-розовые с красными глазами, они сидели под кустом на розовом снегу и беззаботно прихорашивались. То петушок поднимет крыло и встряхнет перьями, то курочка начнет гладить клювом свою и без того блестящую грудку. Куропатки его не видели и ничего не боялись. Он осторожно потянулся за ружьем и… опустил руку.

Петушок подпрыгнул, захлопал крыльями и торжествующе закричал навстречу солнцу:

— К-ге! К-ге!

Лесник резко повернулся. Лыжи скрипнули, и куропатки взметнулись в воздухе, как три розовые облачка.

Он проводил их глазами и зашагал к поселку. За женой.

 

Сынок

Люди, сидевшие у костра, услышали долгий тяжелый вздох. Они невольно оглянулись: ночью в тайге случается всякое. Но не увидели ничего. Сплошной черной стеной стоял кедровый стланик. Смутно выступало на склоне сопки большое нетающее пятно снега. Кисло пахло зимовалой брусникой, остро — снегом.

Люди знали, что вокруг тайга, а им в этой тайге принадлежит только крошечная полянка, освещенная костром.

Вздох раздался снова. Высокий человек в меховой треугольной шапке с кисточками повернулся к кустам:

— Ты кто? Иди же, не бойся, — и протянул руку. Двое других примолкли и с любопытством ждали, что будет.

Что-то едва слышно зашелестело, брызнула студеная роса, и руку человека тронул еще более холодный и мокрый нос зверя. Человек не шелохнулся. Зверь — тоже. Секунду они молча, ожидали, потом зверь окончательно вылез из кустов и, горестно вздыхая, лег поодаль от костра.

Огонь, охватив сухую смолистую ветку, сразу набрал силы, и теперь люди увидели, кто к ним пришел. Он напоминал большого щенка-овчарку, но в скошенной треугольной морде и глазах не было собачьей преданности. Это была морда волчонка, и она ничего не выражала, кроме детской растерянной усталости и боли. Задняя нога зверя беспомощно волочилась по земле.

Человек в якутской шапке уверенно провел рукой по ощетинившемуся хребту, чуть тронул больную лапу.

— Плохи, брат, твои дела. Ладно уж, раз пришел — живи с нами. Не обидим и лапу вылечим.

Волчонок только дрожал, шумно втягивал носом воздух. От костра сладко пахло жареным мясом.

— А ведь ты и не к нам шел, а за мясом, — с укоризной сказал человек. — И как это я сразу не догадался? Ты же волк.

Возле передних лап волчонка оказалась сочная оленья кость. Он схватил ее молча, жадно и сейчас же пополз в кусты. Его никто не преследовал, но что-то помешало зверю уйти совсем. Волчонок лег на самой границе света и темноты. Зеленые глаза его то ярко вспыхивали, то совсем гасли, когда он, чихая, отворачивался от дыма. Неуклюже горбилась ощетинившаяся спина. Хрустела кость. Потом все смолкло, и только редкие зеленые вспышки Глаз, да те же горестные вздохи напоминали о волчонке.

…Он так и не ушел от людей. В буровом отряде его окрестили Сынком: ведь он принадлежал всем.

Вместе с людьми Сынок кочевал по тайге. Тракторы увозили вперед домики на полозьях, люди неторопливо шли следом, а за ними — всегда последним — бежал Сынок. Спугивал по дороге крикливых кедровок, жадно лакал воду из быстрых ледяных речек. Но когда на новом месте разгорался первый костер, волчонок всегда успевал занять возле огня самое выгодное место. Сынок у всех брал корм, но никому не разрешал себя трогать. Им гордились, но побаивались его зубов.

Скоро Сынок поправился, перестал хромать. Шерсть на боках у него вылиняла и заблестела, а на хребте легла широкая черная полоса. Толстые щенячьи лапы с широкими мягкими подушками ступали легко и угонисто. Сынок напоминал породистого щенка, только одно его отличало: он не поднимал глаз и не вилял хвостом.

В отряде жило еще шесть собак, больших и маленьких. Однажды гордый черный красавец Байкал по-боевому оскалил клыки, увидев в пасти у Сынка свою любимую, тщательно спрятанную кость. Сынок словно бы не нарочно выронил кость и молча, без всяких собачьих церемоний, впился Байкалу в горло. Пса выручила только густая холеная шкура. С тех пор Сынок мог брать все, что ему вздумается. Собаки наблюдали за ним издали, потом долго жаловались друг другу, истерично дрожа.

…Лето перевалило за полдень. На мелком березняке золотыми искрами засверкали первые желтые листочки. Погасли белые ночи. Сопки осветило алое зарево цветущего иван-чая. А по ночам камни на вершинах седели от холодной осенней росы.

Сынок превратился в большого сильного зверя. Исчезла щенячья неуклюжесть, и больше уже не казалось, что шкура на нем сшита с запасом, как детское пальто. Тугие серо-желтые бока лоснились, черная хребтина сияла, как начищенный сапог. Он стал еще более замкнутым и недружелюбным. Из всех рабочих отряда Сынок выделял только одного человека — мастера Григория Корзухина. Того самого, что первым протянул когда-то руку пришедшему из тайги зверенышу. Но и ему не позволял себя трогать. Только шел следом или сидел неподалеку, глядя, как мерно и гулко падает на землю тяжелое долото бурового станка. Вначале от каждого удара Сынок вздрагивал, шерсть на загривке вставала дыбом, но потом привык и даже дремал на солнышке, изредка поглядывая на Григория прищуренным глазом.

Но больше всего Сынок любил ходить на охоту в тайгу, хотя проку от него и там было мало. Григорий скоро отказался от мысли сделать из Сынка охотничьего пса. Тайга для Сынка была домом, он считал, что может вести себя в ней, как ему угодно. Он уходил далеко, иногда вовсе исчезал за увалом или в цепкой путанице приречных кустов. К выстрелам был равнодушен — может быть, принимал их за знакомую работу бурового станка. Но всегда появлялся откуда-то, когда Григорий собирался домой.

И никто бы не смог сказать, почему Сынок не уходит совсем. Ведь он только терпел людей и за всю жизнь ни разу не приласкался даже к Григорию. Но он возвращался даже тогда, когда его пробовали оставить в тайге. Все такой же замкнутый, почти дикий и ни на кого не обиженный. Отнимал у собак еду и опять спокойно дремал возле станка Григория Корзухина или шел за ним в тайгу.

— Ну что ты ходишь за мной, волчище? — спрашивал Григорий. — Шел бы уж к своим или бы мне помогал, а так что?

Сынок чуть поднимал голову, прислушивался… и исчезал в кустах.

В то утро Сынок, как всегда, провожал Григория на охоту. Низкие серые облака цеплялись за вершины лиственниц. Ветер ерошил мелкие волны на речке. Они сердито сверкали пеной. Ивы мочили ветви в воде, низко кланялись ветру. Это шла осень. За одну ночь она успела поджечь шиповник, и он пылал теперь бездымным ослепительным пламенем. У заберегов толпились первые табунки желтых листьев. От болота тянуло ледком и вянущей осокой — запахом осенней охоты.

Григорию не везло. Он спугнул уже две утиные стаи и оба раза промазал. Утки надежно прятались в бесчисленных глубоких излучинах реки, в непролазном смородиннике и тале. Сынок, как всегда, куда-то сгинул. Вдруг впереди за очередной излучиной послышался треск кустов. Что-то большое в ужасе ломилось сквозь тайгу, к берегу.

Медведь! — мелькнуло в голове у Григория. — Сынок, поди, спугнул с лежки… А руки уже сами в считанные секунды, сделали необходимое, перезарядили ружье.

Но ружье замерло в руках. Вместо медведя в реку, как спущенный со стапелей корабль, влетел дикий олень. Следом за ним мелькнула и исчезла в брызгах длинная серая тень — Сынок.

Григорий выстрелил, когда олень уже вымахивал на другой берег, положив на спину тяжелые рога. Зверь еще выше вскинул голову, рванулся точно для какого-то немыслимого последнего прыжка и рухнул на косу. Сынок сейчас же кинулся, впился в горло.

Отогнать… — быстро пришла мысль, и, не раздумывая, Григорий кинулся в реку. Она была неширока, камни дрожали и светились на мелком дне. Казалось, перейти ее пустяк. Но с первых же шагов ноги потеряли опору, стремительная вода хлестнула по сапогам мелкой, невидимой сверху галькой. И вдруг дно исчезло. Григорий с головой провалился в ледяную бездонную яму — точно невидимые сильные руки потянули его вниз. Из последних сил Григорий вынырнул на поверхность и понял, что он никогда не ступит на близкий, стремительно уходивший назад берег. Колючая галька била теперь в лицо, в шею, немели руки. А небо словно делалось все выше, холоднее, равнодушнее.

Плечо его столкнулось с каким-то большим движущимся предметом. Руки совсем потеряли чувствительность, во он все-таки понял, что пальцы запутались в густой мокрой шерсти и что его тянут за ворот к берегу — галька теперь била в щеку. Все исчезло, осталось одно — не отпускать мохнатое, живое и сильное тело.

…Очнувшись, Григорий увидел, что лежит на косе, а рука его судорожно стиснула тяжелую складку шкуры на шее у Сынка. Волк не шевелился, хотя шкура его уже совсем высохла.

Григорий охнул, пытаясь встать, но снова лег. Сынок, зажмурившись, ткнулся носом ему в шею и задышал часто и горячо, а неумелый шершавый язык лизнул вспухшую израненную руку.

 

Звезда мужества

Цветок, нарисованный в книге, был неказист, а назывался гордо — эдельвейс. Пожалуй, геолог и не заглянул бы в эту книгу, если бы не пообещал сгоряча принести букет этих цветов. От старожилов он знал, что эдельвейсы растут недалеко от Магадана, возле вершины Каменного Венца.

Раньше геолог знал цветок только по гордому его имени, и эдельвейс представлялся ему прекрасным — стройный стебель, и на нем ослепительно белая, в голубоватых, как горный снег, тенях корона. А в книге, на рисунке, был с фотографической мертвой точностью изображен короткий мохнатый стебелек и на нем — такая же мохнатая пятиконечная звездочка. Почему-то она напомнила унылую морскую звезду, выброшенную приливом на берег. Но все равно — он был человеком слова и непременно должен был достать этот цветок.

Утро медленно высвобождалось из тумана. Пенистые, беззвучные белые реки стекали по распадкам к морю. На небе туман струился, как вода, по еще бессильному кругу солнца. Съежившиеся от ночного холода травы расправляли листья. На Колыму вступал летний день.

Знакомой тропинкой над морем геолог подошел к подножью Каменного Венца. Эту вершину трудно было назвать сопкой. Казалось, она пришла сюда из другого горного края и встала на страже у входа в бухту, касаясь облаков своей черной иззубренной короной. Где-то там, невидимые за стеной тумана, цвели эдельвейсы.

Подъем не представлял ничего трудного. Теряясь в тумане, тянулся обычный галечниковый обрыв, поросший жирными зелеными кустами ромашки, а чуть выше — кедровым стлаником и рябиной. Плоские сланцевые плитки скользили под ногами и со стеклянным звоном стекали вниз, но все это было таким привычным, что он просто не замечал пути. Заросли рябины оказались лишь узкой полосой на каменном поле горного склона. Кусты встретили геолога птичьей разноголосицей и брызгами дождя от осевшего на листья тумана.

За кустарником, также ничем не угрожая, поднималась еще одна серая сланцевая стена. Только на ней уже почти ничего не росло, кроме реденьких кустиков стланика, словно в испуге растопырившего ветви, и частых зарослей брусники под защитой валунов. И здесь геолога поджидал туман. Белесые клочья его по-хозяйски бродили между кустов и камней, словно отыскивая что-то. С невидимой вершины тянуло снежным ветром.

Он долго карабкался по однообразной серой стене. Туман успел рассеяться, и теперь внизу появилась литая синяя чаща бухты. По ней чуть заметно полз сейнер — это значило, что он уже на большой высоте, иначе движение быстрого суденышка было бы заметнее.

И тут ноги у геолога не нашли опоры. Камень под ногами вдруг превратился в сыпучую, как крупа, серую массу. Руки сами схватились за что-то впереди. Это был корявый и липкий от смолы куст стланика. Он выдержал.

Теперь геолог висел на руках и не мог понять, какая сила удерживала его на предательском склоне. Зыбкая стена была почти отвесной. Ослабнут руки — и ничто не удержит его тут. А сейнер внизу будто и не двигался.

Все вместе было так нелепо, что он даже не испугался вначале. Погибали в тайге, в безлюдье, а тут стоило лишь повернуть голову, и он видел город на берегу бухты. Мог даже рассмотреть свой дом. Многоэтажный дом на широкой асфальтированной улице. Но здесь он был один. Только поняв это, он понял и свою беду. Руки уже затекли, да и сколько еще выдержит стланик? Кстати, на чем сам кустик-то держится? Он осторожно поднял голову и увидел, что спасение его близко — близко и недоступно. Куст стланика прочно вцепился корнями в каменный уступ. А за ним, за этим каменным порогом, расстилалась ярко-зеленая лужайка и с краю, на уровне его глаз, чуть качалась на ветру пушистая звездочка эдельвейса.

Он, не отрываясь, смотрел на цветок, чувствуя, как с каждой секундой тяжелеет его тело. Ровный поток сознания оборвался. Теперь он чувствовал и мыслил какими-то случайными, часто противоречивыми образами.

Так, в какую-то минуту геолог заметил внизу, почти у самого берега, рыбачью лодку, и показалось — это спасение! Но потом он понял, что голос его не долетит до людей, и они даже и не заметят его здесь, на обрыве. Он забыл про них. Все настойчивее, упорнее сквозь хаос каких-то обрывков воспоминаний пробивалось одно: отпустить стланик. Руки требовали отдыха, и мозг повиновался им, уже не чувствуя за первым неосторожным движением гибели. Перед медленно скользящим взглядом вновь появилась звездочка эдельвейса. И тогда геолог оторвал руку от корней стланика и протянул ее к цветку. Он и сам бы не мог объяснить, почему он это сделал. И вот уже нежный теплый и гордый цветок у него в ладони. Одновременно тело его непроизвольно рванулось в сторону и вверх. На секунду нога нашла какую-то опору, еще рывок… и он уже лежал на мягкой зеленой траве, и пушистые звездочки эдельвейса гладили его щеки.

И он знал, что наберет их много, но никому не отдаст: свой эдельвейс каждый должен добыть себе сам.