О чем разговаривают рыбы
Маленькая повесть
Я сижу на берегу маленького моря. Если я встану, моя тень упадет на него, как солнечное затмение. Собственно говоря, это просто лужа между двух камней, обнаженных отливом. И все-таки это море, в нем даже есть рыбы. Под нависшим камнем шевелится что-то большое и темное, Это толстый старый бычок — рыба ленивая и хитрая. Он отлично знает: большое море вернется, надо только ждать. И он ждет.
Морским желудям-балянусам и того проще: им все равно некуда деваться со своих камней. Попрятались в колючие скорлупки, наглухо закрыли двери — будь что будет.
Ждут и черные колпачки ракушек-мидий. Ждет и крошечный краб, зарывшийся в песок у самой моей руки. И только молоденькая селедочка мечется в сохнущей луже. Ее тело похоже на серебристую ракету; селедочка не может жить в маленьком море, ей нужно большое, настоящее, но до него так далеко! А с соседнего камня за ней давно следит красным глазом сытая чайка.
Редактор нашей газеты был бы недоволен, увидев меня здесь. Моя командировка кончилась, а я все еще не знаю, что должна написать. Редактор вряд ли поймет, что его любимое изречение: «Волка и репортера ноги кормят» здесь неприменимо. В городе и поселке время ценится и течет по-разному. Я это знаю давно, сама выросла почти в таком же поселке. Только там вместо моря была неприветливая северная река.
Городской человек, попав в поселок, страшно торопится и, как пуля, насквозь пронизывает чужую жизнь, не успев ее понять. Две недели назад я сама еще жила городской жизнью. Звонил телефон, срочно отправлялась в набор полоса, что-то на ходу заменяли, резали, добавляли — в общем, кроился очередной номер газеты. И вдруг — эта командировка.
Редактору было некогда. Руки его тонули в гранках. Не поднимая головы, он сказал:
— Нужна рыба. Понимаете? Что-нибудь такое лирическое о рыбе вообще, о том, зачем и куда она плавает и о чем разговаривает. Ну, и передовики. Люди, дела, планы.
Редактору нравится такой стиль. Он уверен, что это очень современно.
…И вот я сижу на берегу маленького моря, а могу сидеть дома — у учительницы Анастасьи Михайловны. Так ее зовут в школе. Для меня она просто Настенька. Гостиницы здесь нет.
У моря лучше. Камни нагреты утренним солнцем. Пахнет йодом, рыбой, ветром. Да разве скажешь, чем пахнет море?
Линия прибоя отмечена белой чертой — это чайки. Их тысячи, но отсюда не слышно их криков, не видно отдельных птиц — большое море ушло далеко.
Такими же далекими и одинаковыми вначале были для меня и жители поселка с некрасивым названием Рыббаза.
У всех незаметные, занятые чем-то своим лица.
Большое море возвращается. Чайки взмыли в воздух белым кипящим облаком. Слышнее стал накат волн. И обитатели маленького моря тоже это почувствовали. Хитрый бычок поднял хвостом целую бурю. Выползла откуда-то коричневая морская звезда — я даже не пойму, где она пряталась. И только селедочка все металась из последних сил.
Чья-то тень упала на воду. Я подняла голову. Напротив меня на камне стояла девочка лет двенадцати с очень забавным лицом. Ему все не впору: глаза, нос, рот. Все слишком большое. Глаза светлые, по-взрослому неулыбчивые. А волосы просто белые. Лежат по плечам.
Девочка молча глянула на меня и вдруг одним быстрым движением поймала селедочку и побежала навстречу большому морю.
Это Иринка. Та, о которой я должна рассказать.
Три дня спустя после моего приезда мы пили чай в палисаднике у Настенькиных окон. Там кто-то в землю вкопал стол, поставил скамейку. Рядом тянулись к солнцу обломанные кустики ольховника, чахли на неполитой клумбе чужие здесь маки и буйно зеленел лисохвост. Все это вместе называлось садиком.
Личико у Настеньки круглое, очки на нем тоже круглые, нос вздернутый. Вот и заставь тут величать себя Анастасией Михайловной. Настенька первый год работает в школе, и ей хочется быть строгой и мудрой.
Говорили о разном. Больше о тех временах, когда Настенька училась в институте!. Пять студенческих лет были явно памятнее года, прожитого в поселке. Может быть потому, что Настенька тоже была горожанкой и еще не все замечала в новой жизни. Но меня интересовало именно то, что делалось в поселке, в школе, и я прервала ее рассказ о каком-то знаменитом теннисном матче.
Настенька послушно заговорила о школе. Потом вдруг нахмурилась, сдвинула тонкие бровки:
— Нет, вы только подумайте, как можно оставлять ребенка такой женщине! Я бы таких, как эта Наталья, в двадцать четыре часа из поселка выселяла! Уж одного того довольно, что она в лагере сидела, а она еще и ведет себя так, что сказать нельзя! Воображаю, что ее Иринка видит дома! А йотом со школы спрашивают — почему плохо воспитывали!
Я никак не ожидала, что простой вопрос о работе в школе вызовет такую бурю. Видимо, для Настеньки во всем этом было что-то личное, только я не совсем понимала — что.
— Представляете, задала я ребятам изложение на свободную тему. Все написали — кто про лето, кто про лагерь, а эта… написала: «Хочу, чтобы Андрей Иванович стал моим папой, он про море все знает и с ним интересно…» А он — их сосед, и девушка у него есть. Мать, что ли, ее подучила? Просто ума не приложу, что тут можно сделать.
Настенька сердито, громко отхлебнула чай. Губы у нее были нежные. Острые ребячьи непримиримые локти.
Вокруг был все тот же медленно гаснущий летний день. Чуть вздрагивали поседевшие от пыли листья ольховника, бродил по клумбе белый цыпленок с чернильным пятном на спине. Жестяным голосом орал испорченный репродуктор на крыше клуба. И все-таки что-то изменилось. Исчезло безразличное однообразие незнакомого места. В который уж раз я почувствовала — рядом чужая беда.
Мимо нас уже дважды прошла молодая женщина.
— Кто это? — спросила я.
— Да она же — Наталья Смехова! Мать этой девочки! Вы ее не слушайте: она такой умеет прикинуться обиженной — не хочешь, так пожалеешь. Нет, я бы таких вон гнала, вот и все!
У Настеньки даже щеки разгорелись от гнева, и я подумала, что она хорошенькая. Даже очки не портят.
— А вы хорошенькая…
— Что? — Глаза у Настеньки изумленно раскрылись. — С вами серьезно говорят, а вы…
Настенька сердито встала и пошла к дому. Да и пора было. Солнце уже коснулось иззубренного, как старый нож, края сопки. Через несколько минут придет ночь. Летняя ночь без вечера. Мне не хотелось идти домой, и я осталась в садике. С моря потянулись белые полосы тумана, а с ними холод. Колыма не знает жарких ночей.
Солнце ушло, но темнота не приходила. Вместо нее по небу разлился мерцающий серебристый свет. Неба не стало. Было только это неверное, все подменяющее сияние белой ночи.
Дальние сопки придвинулись и стали близкими. Вода в узкой бухточке, где стояли сейнеры, потемнела, а суденышки, слившись, со своим отражением, стали огромными, как сказочные корабли.
Бледные цветы рододендронов на склоне сопки начали разгораться нежно-золотистым светом.
Ночь освободила звуки. Они стали самими собой. Ничто из принесенного человеком к ним не примешивалось. Даже далекий голос пароходной сирены показался голосом ночи…
Я встала и пошла вверх по выщербленной паводком улице. В погасших окнах домов отражалось сияние белой ночи. Словно в окна вставили небо. Дома спали. Только у одного, стоявшего чуть на отшибе домика в окне горел свет.
Я подошла ближе.
Землей возле домика завладела тайга. Видимо, никто тут не заботился об огороде. У крыльца тянулась вверх молоденькая лиственница, у завалинки на припеке разросся шиповник, а дальше между камней белели какие-то цветы — не то багульник, не то спирея.
Из заросли доносились голоса. Сначала я услышала женский — высокий и звонкий.
— Ну что ты ко мне ходишь? Перед людьми только стыдно. Ты — капитан сейнера, человек на примете, а я кто? Лагерная… Да и не верю я тебе. От Тоньки ко мне пришел, а от меня к кому пойдешь?
— Брось ты, Наташа. Опять за свое, — уговаривал мужской голос, низкий до того, что его было трудно расслышать, — Что у тебя за характер такой несчастный — вечно сама себе беду ворожишь, и меня и себя мучаешь неизвестно за что. Лагерная — ерунда. Больше ты сама на себя выдумала, чем дело было. И Тонькой зря попрекаешь. Думаешь, мне легко. Зря только растревожил девку. А от тебя не ушел бы, да кто тебя поймет, чего тебе нужно.
На несколько минут стало тихо, только птицы заливались в кустах да шелестело море. Потом снова заговорила женщина, но голос был другим — успокоенным, верящим:
— Не знаю, хне знаю я ничего. А вдруг да не получится у нас? Не одна ведь я, сам знаешь, за двоих решать надо…
— Ну и решай. Да ведь и решила уже, чего там. И тебе пора к дому, и Иринке твоей хватит в Натальевнах ходить. Отец ей нужен.
Женщина ответила не сразу. И снова было слышно, как шумит море.
А когда заговорила, в голосе ее прозвучала злость:
— Значит, хочешь, чтоб в Натальевнах девка моя не ходила, чтоб люди не корили за прошлое. А оно мое, понимаешь, худое, да мое!
Затрещали сломанные ветки. Кажется, она хотела уйти.
— Наташка! Сдурела?! Вправду, видно, про тебя говорят: балованная ты баба, пустодомка. Может, другой кто есть на примете? Говорила бы сразу, чего ж голову морочить?
— Дурно-о-й! — негромко протянула женщина.
И голос ее опять был новым — ласковым и чуть дрожащим от сдержанного смеха.
Помолчали.
— Так что ж, пойдем, что ли? — спросил он.
— Пойдем… — едва слышно ответила она.
По гравию заскрипели шаги — они уходили к дому. Скоро и последнее окно в поселке погасло. Осталась только белая колымская ночь и море.
Весенняя сельдь шла дружно. Сейнеры в очередь стояли у причалов. Широкие пасти рыбонасосов захлебывались от рыбы.
Свежая сельдь удивительно красива. Только красота эта мгновенна. Взятая из сетной рамы рыбина отливала на боках перламутром, на спинке ее скопилась грозовая синь моря, а плавники пылали. Но уже через несколько минут чудо исчезало. В руках оставалась обычная селедка.
Люди часто равнодушны к тому, чего у них много. Рыба валялась везде. Посеревшие под солнцем тушки целой полосой скопились у линии прибоя: ноги скользили по рыбьим телам. В стороне на солнышке развалились сытые кошки. Глаза у них были ленивые и прозрачные, и только розовые носы нервно дрожали от оглушительного запаха рыбного изобилия.
Сюда, к причалам рыбозавода, притягивалась жизнь всего поселка. Улицы и тропки стекали сюда. На широкой песчаной косе густо росли сизые от избытка соков травы. Их вскармливала рыба. Мне казалось, что и дома выросли на этой же удобренной тысячами рыбьих тел земле.
Очень давно первые домики появились именно здесь — на косе. Они были незаметны, но настойчивы. Следующее поколение домов уже начало наступление на сопки. Сейчас крайняя улица вскарабкалась на гребень прибрежного утеса. И все равно поселок стремился вниз — к рыбозаводу, который издали казался просто скопищем неприглядных бараков, штабелей бочек, серых сетей. Только стройные силуэты сейнеров у причала и на рейде напоминали о море. Все остальное вполне могло быть обычным провинциальным складом. Разные лица бывают у романтики.
…Мы пробирались по скользким мосткам вместе с парторгом завода Ниной Ильиничной Власовой. Мне нравилась эта женщина — худая, быстрая, с насмешливым ртом и крупными рябинами на смуглом лице. Глаза у нее были карие, с умным прищуром — от таких спрятаться трудно.
— Ну что я вам расскажу? Сами смотрите, потом и говорить будем. Люди у нас хорошие, написать о них стоит… Вот это разделочная. Сельдь у нас разных сортов выпускается, есть и деликатесная. От того, как ее разделают, многое зависит.
Наш разговор начался еще наверху, в поселке. И никак не получался. Все, что говорила Нина Ильинична, было правильно… и скучно. Вроде плохой газетной статьи. А ведь она прожила здесь десять лет. Трудно было поверить, что все Эти годы укладывались лишь в колонки цифр. Просто привычка к официальности заштамповала мысли. Мы сами подчас не замечаем, сколькими такими штампами ограничена наша жизнь. Они привычны и потому незаметны.
Я безуспешно пыталась «разговорить» свою спутницу. И мне осталось только одно — смотреть.
В первую минуту женщины у резальных станков показались мне одинаковыми. Все до бровей повязаны выгоревшими от непогоды и солнца платками, все с ног до-головы залеплены рыбьей чешуей.
И все-таки я сразу узнала Наталью. Я запомнила ее узкоплечее легкое тело. Даже, в рабочей одежде она двигалась красиво. Но работала с вызывающей прохладцей. Головы она не поднимала, и я не видела ее лица.
Одна из женщин обернулась к ней.
— Наташка! Твой пришел! Чего не встречаешь?
Другая вдруг полоснула из-под платка жгучими черными глазами:
— Успеет еще! До ночи далеко!
Наталья вздрогнула. Лишь на мгновение подняла голову, но я увидела ее глаза — светлые, словно до краев налитые непролитыми слезами. Никогда я не встречала таких глаз.
Нина Ильинична решительно подошла к первой из женщин:
— Тебя что, Фаина, за язык дергают?
Но той, второй, черноглазой, не сказала ничего. Мне даже показалось, что в движениях ее появилась какая-то неловкость, когда она проходила мимо.
Мы шли дальше. Туда, где работали рыбонасосы. Оттуда остро пахло растревоженным морем и особым дразнящим запахом очень свежей рыбы.
Нина Ильинична как-то искоса глянула на меня, вздохнула, лицо ее сразу перестало быть официально-внимательным.
— Просьба у меня к вам есть: если вам о ком что плохое будут говорить, спросите сначала у меня, как и что.
— Конечно. Только в чем дело?
Мы остановились. Нина Ильинична помолчала с минуту, глядя в море сквозь зыбкий лес сейнерных мачт.
— Обычная жизненная история. Видели ту, с черными глазами? Это Тоня Кожина. Хорошая девушка, выросла здесь. А вон там, вон левее, сейнер стоит, видите? Это Андрея Иваныча Ладнова сейнер. Лучший у нас. Дружили они давно, свадьбу играть хотели после осенней путины. Меня одно только беспокоило — уж больно тихо все у них идет, без ссоры, без обиды, вроде, как и любви тут нет. Привыкли просто люди друг к другу. Многие ведь так — женятся, живут и сами не знают, что любовь их обошла.
А по весне приехала в поселок Наталья Смехова — вы ее тоже видели. Трудный она человек. Девчонкой из-за пустяка в лагерь попала. Пряжу, что ли, какую-то с фабрики вынесла. Из лагеря не одна, с дочкой вернулась. Где только ни носило ее, пока не прибилась к нам. Увидел ее Андрей Иванович — и забыл про Тоню. Я как встретила его с Натальей, поняла — пара они. И вмешиваться не стала, хоть и многие тут несогласны со мной. Говорят, была бы она хоть человеком путным, а то ведь и работает спустя рукава. И это верно, а только отказаться от человека — куда как просто. Я в другое верю: настоящая она и работать будет лучше многих, время ей только нужно. И вера в себя. Порастеряла она ее в трудные годы.
Мы уселись на пустом ящике — в стороне от заводской толчеи. Рядом с нами, как сытый удав, свернулся выключенный рыбонасос. На его кольчатом теле сидели чайки.
— Нина Ильинична, вы меня простите, но раз уж разговор на такую тему… Почему же этот Андрей Иванович просто не женится на Наталье?
Она пожала плечами:
— Просто… Не очень-то просто. В книгах такие вещи легче получаются. Там герои сильные, не только дела — людей не боятся. А в жизни куда сложнее: бури человек не испугается, а перед сплетней отступит. Так и Андрей Иванович. В деле он человек смелый, а в жизни… Далось ему, что про нее до их знакомства всякое говорили. И никак не может через это перешагнуть. Говорила я с ним. Не помогает. Да и не поможет — сам он должен все понять. Ну и она чувствует это. Гордая ведь она, Наталья, милостыня ей не нужна. Так все и тянется.
Мы опять помолчали. По нашим лицам промчалась стремительная тень — на мачту сейнера невдалеке от нас сел орлан. Чайки сейчас же шарахнулись кто куда.
…Возвращалась я с рыбозавода одна. Было жарко. Выцветшее море чуть шевелило гальку у берега. Между камней розовели мелкие раковины. Я подобрала несколько штук. Но они быстро высохли и, как цветы, увяли на солнце. Песок устилали водоросли. На концах их растрепанных коричневых листьев были крошечные пузырьки с воздухом. Они сухо трещали под ногами. Надо мной на краю обрыва повисли дома поселка. Они словно с любопытством смотрели вниз на море и далекие причалы рыбозавода.
На ровном, вылизанном морем пляже играли дети, расчертив песок на кривые квадраты — «классики». Только эта игра была какой-то особенно сложной. Ребята прыгали и через один, и через два «классика», и даже как-то боком.
Выглядели они обычно. Загорелые, шумные. Все — и мальчишки и девочки — в одинаковых сатиновых шароварах. Самая удобная одежда в таких местах.
И только Иринка выделялась из всех — в ее движениях был скрытый полет. Когда она прыгала по «классам», казалось, с места на место перелетает птица. Длинные белые волосы трепал ветер.
Рядом с ней все время вертелись двое мальчишек. Один высоконький — в рост с Иринкой, смуглый, с коричневыми веснушками и вихрами в разные стороны. Его все звали Жоркой. Другой забавный, толстенький карапуз с помидорными щеками в ямочках.
Эта тройка держалась чуть на особицу. Но в общем-то все одинаково спорили из-за очереди в игре, ссорились и мирились.
Вдоль подножья обрыва тянулась полоса обломанного ольховника. Я села на камень за кустами — не хотелось мешать детям, но очень хотелось видеть Иринку. Мне нравилось в ней все: даже ее крупное некрасивое личико.
Она прыгала ловко, не ошибалась. Плоская, обкатанная морем галька падала точно в середину «класса».
В стороне, присев на корточки, ждала своей очереди кудрявая девочка с личиком дорогой куклы. Голубые глаза ее всякий раз хотели остановить точный полет камня. Но Иринка снова и снова попадала в цель. Губы у девочки пухли от обиды.
Наконец она не выдержала и тихонько толкнула гальку за черту — «в огонь».
— Теперь я! Теперь я! Моя очередь!
Иринка повернулась к ней.
— И неправда! Ты сама меня сбила!
Девочка будто и не слыхала. Подняла гальку и прицелилась, чтобы кинуть ее в «классик». Но не успела: смуглый мальчишка вырвал у нее камешек:
— Играй, Иринка!
Девочка громко заплакала. Иринка обеими руками протянула ей камешек:
— На, играй ты! Я потом.
В ту же минуту откуда-то сверху, с обрыва, донесся женский голос — оглушительный, как пощечина:
— Галка! Сейчас же иди домой!
Девочка покорно пошла вверх по тропинке. Смуглый мальчик только дернул плечом:
— А ну ее! Иринка, Тоник, пошли лучше на сопку, ягоды собирать, а? Я знаю место…
Иринка постояла секунду, опустив голову. Камешек медленно выскользнул из ее рук и упал на песок. Потом по-птичьи встрепенулась.
— Пошли, ребята!
Над взморьем кружились чайки. Виднелись сейнеры у причала. А ближе — возле черты прибоя, темнел остов старой шхуны. Никто в поселке не знал, когда она появилась здесь: она была всегда. Вода источила дерево, люди унесли все, что было ценного, и от корабля остался один силуэт: рисунок карандашом на фоне утреннего моря. Но шхуна все-таки жила странной, непонятной людям жизнью. В линиях полуразрушенного шпангоута еще сохранилась стремительная легкость корабля.
Ветреными непогожими вечерами к шхуне приходило море, и тогда она вновь готовилась к плаванью. Но матросами на ней были только чайки да изредка садился на мачту зоркий белохвостый орлан…
Было еще очень рано. Но летом, в пору белых ночей, время путается. Настенька еще спала, а я уже часа два бродила вдоль берега.
Я шла вдоль берега навстречу заре. Поселок скрылся за скалистой грядой. Вокруг меня были только скалы, еще не проснувшиеся кусты, море и утро. Меня привлекало это место. Здесь к самому берегу подступали скалы. Они, как свита, окружили вершину в царственной черной короне. Ночью возле короны спали облака, по утрам она первой видела солнце.
Я глянула вверх. По черным зубцам бежали серебристые тени, облака порозовели и стали тихо таять. Сквозь них все заметнее проступали острые ребра камней, желтый язык осыпи, кусты стланика. Сюда редко приходили люди. Памятью о них была лишь мертвая шхуна. Она все еще тонула в предрассветном тумане, и только на носу мелькал живой алый луч. Я не сразу поняла, что это алое платье.
На шхуну забрались дети, теперь я их видела ясно. На основании бушприта сидела девочка, а чуть ниже — двое мальчишек. Я уже догадалась, кто это, и, может быть, именно поэтому, мне очень захотелось узнать, что они здесь делают. Я тихонько подошла к корме. Здесь среди камней еще пряталась ночь. А там, наверху, наступило утро, и платье Иринки было алым парусом, уносившим старый корабль в сказку. Я прислушалась.
— А ты что, не веришь, да? — Иринка быстро обернулась к вихрастому Жорке. Мне показалось, что вихры у него сегодня еще больше перессорились, а веснушки потемнели.
— Да нет… я что? Я верю…
Толстощекий Тоник только быстро закивал головой и попросил:
— А ты дальше говори. Что дальше?
Иринка посмотрела на море, на туманный шар солнца, встававший у выхода из бухты.
— А дальше этот охотник остался там жить. На острове. И все звери и птицы его понимали, и он их тоже. И ему уже не хотелось их убивать. Пусть живут. А по утрам он уплывал в море и слушал, о чем разговаривают рыбы. И они ему рассказывали про все, что есть на свете.
Иринка помолчала немного. Потом уже обычным «несказочным» голосом добавила:
— Мне так дядя Андрей говорил. Он все знает.
Жорка покачал головой, вздохнул:
— Зря говорил. Теперь самолеты знаешь какие? Все найдут. И остров этот давно бы нашли.
Тоник снизу заглянул Иринке в лицо:
— А почему с нами рыбы не разговаривают? Не умеют. И все ты врешь! Мой папа все про рыб знает, а про это не говорил.
Иринка ничего не ответила, неожиданно вскочила на край борта. Покачалась немного.
— А вам-то слабо! — И спрыгнула. — Пошли лучше капусту собирать, а то скоро море вернется.
Ребята исчезли. Наверное, у них была какая-то лазейка внутри шхуны.
Скоро я снова увидела их уже внизу. Иринка легко прыгала с камня на камень. Толстый Тоник с трудом поспевал за нею.
Жорка первым нагнулся и крикнул:
— А я нашел! Чур на одного!
Он поднял блестящую, как мокрая резина, золотисто-зеленую ленту.
Иринка обернулась:
— Подумаешь. Разве это капуста — обрывок какой-то… Смотри, как надо!
Спрыгнув с камня в воду, девочка с трудом потащила к берегу огромную связку. Длинные, чуть собранные по краям листья морской капусты соединились у одного основания, точно их кто-то нарочно связал.
Мальчишки с завистью смотрели вслед Иринке. Жорка даже бросил свой лист: на что он такой.
Иринка смеялась, но в огромных светлых, как у матери, глазах пряталась обида. Ей так нужно было, чтобы в ее сказку поверили. И при чем тут самолеты, которые Могут все найти!
Тоник подобрал брошенный Жоркой лист. Зачем-то отколупнул от камня черную ракушку. Сунул в карман. Туда же отправился и сухой панцирь краба, и какой-то затейливый камешек, и круглое стеклышко, обкатанное морем. Он долго шевелил ногой медузу, похожую на вынутый из тарелки холодец, но так и не придумал, что с ней делать.
Карманы у Тоника отяжелели и мешали ему идти. Уже издалека долетел голос Иринки:
— То-о-ник! Где-е-е ты?
Тоник с сожалением бросил только что найденную морскую звезду и торопливо побежал к ребятам.
Я снова осталась одна.
Мое внимание привлекла крошечная птичка. Серенькая, с оранжевым пятнышком на груди. Не больше пеночки. Птичка явно не умела плавать и все-таки лезла в море. Она садилась на белые от пены камни, кричала что-то задорное и взлетала из-под самой волны.
Море возвращалось. Старая шхуна тихо скрипела — звала его. С черной короны исчезли последние облака. Наступил день — яркий и холодный. Небо было чистым, но море оставалось стальным — точно отражало в себе невидимую тучу. По нему бежали невысокие сердитые волны в белых гривах.
А птичка все взлетала и вновь бросалась волнам навстречу — точно дразнила свою судьбу. Ветер крепчал. В ярком негреющем свете солнца все стало острым, линии потеряли законченность. Во всем была смутная, неуловимая угроза.
Я свернула на тропинку, что вела в поселок. Захотелось увидеть знакомые-домики, почувствовать запах дыма, вяленой рыбы и выстиранного белья. Надежный запах человека…
— А вы всегда правду пишете или нет?
Вопрос прозвучал неожиданно, я вздрогнула и оглянулась.
За моей спиной стояла Тоня. В том же беспощадном свете я вдруг увидела, что глаза ее словно очерчены углем, у рта две разбегающиеся резкие морщины. Губы от них стали тоньше, злее. А чувствовалось, что еще недавно они были по-детски пухлыми. И в то же время было в ее лице что-то такое, что настораживало меня. Это пряталось в линии низкого лба, в широких скулах, в глубине глаз.
— Я стараюсь, во всяком случае.
Тоня порылась в кармане жакета, достала смятое письмо, протянула мне:
— Вот возьмите и напишите все как есть! Пусть все знают!
— Это… о вас и Андрее Ивановиче?
— Да.
Только сейчас я почувствовала, что от Тони пахнет вином. Вот откуда это туповатое выражение.
Тоня вдруг стремительно села, почти упала на камень и залилась слезами. Я села рядом, тронула ее за плечо.
— Идемте домой. Слезами беде не поможешь, а еще меньше — жалобой в газету. Я не оправдываю подлости, но тут не подлость — тут просто несчастье.
Тоня стряхнула с плеча мою руку.
— Несчастье не подлость, говорите! Вам бы такое несчастье, я посмотрела, что бы вы делали! Чай до обкома бы дошли!
— Никуда бы я не пошла. Но навязывать вам я ничего не хочу.
— Вот уж это верно — не навяжете!
Тоня пренебрежительно дернула плечом и пошла вперед.
За гребнем сопки сразу стало теплее, и тревога исчезла. Теплая дымка над землей смягчила яркость света, тени казались светлее, расплывчатее. Голова кружилась от запаха багульника.
Я присела на плоский нагретый камень. Машинально сорвала ветку багульника. Цветы у него были прозрачные и холодные, как весенний ледок. Тони не было видно. Может, пошла другой дорогой: тропок вокруг было: много.
Возвращаться в поселок мне не хотелось. Запах его дыма уже не приносил успокоения. Мне было жаль Тоню. Терять любовь всегда трудно.
— На субботник со мной не пойдешь? — спросила Настенька, не оборачиваясь. Она стояла посреди комнаты в стареньком лыжном костюме и глазами искала косынку.
— А что за субботник, в школе?
— Да нет. Конвейер на рыбозаводе встал, сами будем рыбу таскать. Сельдь пропадает.
— Конечно, пойду! Спасибо, что сказала.
Про себя я подумала, что о субботнике мне надо было знать первой, но все заслонила собой история трех человеческих судеб.
Я вполне бы могла уехать, но сейчас это было невозможно. Людям редко удается встретить большую любовь. Пусть она не твоя, все равно мимо нее невозможно пройти. Кем бы ни был разожжен костер, он все равно греет. Наверное, в этом и заключено обаяние чужого чувства.
Заботливая Настенька сбегала к соседке и принесла мне чьи-то шаровары и линялую кофточку. Через несколько минут я вполне могла сойти за любую из жительниц поселка.
Мы собрались на спуске к рыбозаводу. Из руки в руку пошли мелкие кедровые орешки — «семечки».
Какой-то парень лениво приволок и швырнул на землю несколько носилок.
— Что, бабоньки, по работе соскучились?
— Да уж не по тебе! — сейчас же ответил чей-то задорный голосок. И опять стояли, ловко щелкали «семечки».
Ничто не напоминало об аврале. И день-то был хоть и пасмурный, но тихий. Слишком тихий. Такие дни сулят ненастье. Море было удивительно спокойным. От этого оно потеряло безбрежность. Бухта словно сузилась и напоминала огромную лужу расплавленного свинца. Черные топорки деловито ныряли подальше от берега. И как всегда, нес в небе сторожевую службу одинокий орлан.
Подошла Нина Ильинична, и мы пошли вниз. Только теперь я поняла, откуда было это чувство мрачного покоя. Исчез живой ритм работы. Вдоль остановленного конвейера грудами лежала чуть потускневшая рыба. По рыбьим спинам брел, не торопясь, дикий серый кот с обгрызанными ушами. А дальше на воде плавали странные белые четырехугольники. Я не сразу поняла, что это чайки. Разомлевшие от сытости птицы обсели по краю сетные рамы, полные рыбы. Больше есть они не могли, но и улететь — тоже. Сидели одна к одной, разинув клювы и распустив по воде крылья.
Мы разобрали носилки. Толкаясь, побрели по берегу. Все явно не знали, с чего начинать, хотя работа никому не была в новинку. Просто на всякое дело людей нужно организовать.
Нина Ильинична оглянулась:
— А ведь нам бригадир нужен. Вот что, ты, Наталья, будешь за бригадира.
Она за плечи вывела из толпы Наталью Смехову и встала рядом, словно своим присутствием подчеркивая ее авторитет.
Настенька слабо ахнула и, нагнувшись, схватилась за ногу.
— Что с вами?
— Ничего… Ногу зашибла… Сейчас пройдет.
Прихрамывая, она отошла в сторону, но я не посмотрела ей вслед. Я видела только Наталью. Секунду она постояла неподвижно, боязливо опустив плечи, как человек, которого из темноты неожиданно вывели на яркий свет. Потом встрепенулась, обвела всех глазами. И опять я не знала, хороша она или нет, опять я видела только ее глаза. Но на этот раз они блестели не от непролитых слез.
— Что ж, будем работать. Пошли, что ли?
С группой женщин Наталья пошла дальше по мосткам. Мы остались на берегу у засольных чанов. Нина Ильинична тоже осталась с нами. Началась работа — одна из самых неприятных, какую я знаю. Когда нагружаешь носилки сельдью, кажется, что она очень легкая: ведь каждая рыбина весит немного. Но сельдь — рыба укладистая, ложится плотно. Чуть переберешь — носилки не поднять, надо скидывать лишнюю. А сзади уже ждут, живой конвейер нарушен.
Я тоже носила рыбу вместе со всеми. Так же с кем-то ругалась и меня ругали, так же, как всем, пот заливал глаза, ноги скользили по рыбьей чешуе.
Наталью я не видела, но чувствовала ее присутствие. Она была незаметна и всегда появлялась именно там, где было трудно. Раза два подходила и к нам, один раз привела кого-то на помощь. Поговорить с ней мне было некогда.
Казалось, рыбе не будет конца. Но вдруг я увидела, как по свинцовой воде тронулось юркое суденышко, уводя за собой пустые сетные рамы. Чайки по-утиному зашлепали по воде крыльями, тяжело взлетели и потянулись вдоль берега.
Оказывается, мы сделали очень много. Только сами не заметили этого. И почти в ту же минуту ожила и тронулась лента конвейера. Аврал кончился.
Нина Ильинична подошла ко мне. Глаза ее блестели.
— Видели? Кто был прав? Молодец. Наталья! Человек, да еще какой! Еще и на ударника выйдет, вот посмотрите.
Я оглянулась. Мне хотелось еще раз увидеть Наталью, но ее не было. Я подумала, что мне обязательно надо побывать у нее дома. Не сейчас, потом. И надо познакомиться с Андреем Ивановичем. С ним проще. Зайду домой — и все. Он человек видный, привык, что к нему ходят журналисты.
Пока мы разговаривали, почти все женщины разошлись. Две или три, из самых запасливых, бродили вдоль берега, собирая оброненную рыбу. Остальные разорванной цепочкой тянулись вверх по дороге к поселку.
Только тут я вспомнила про Настеньку — так ведь и не узнала, что с ее ногой. Не до того было. Да, наверное, ничего страшного. Нина Ильинична взяла меня под руку:
— Пойдемте ко мне чай пить? Вымоетесь, отдохнете.
Я согласилась. О том, где была все это время Тоня, я просто не подумала.
Дверь мне отворила опрятная старушка. На отцветшем смуглом лице пытливо блестели узкие темные глаза.
— Вам кого? Ладнова? Нету его, не приходил еще. Может, подождете?
Она пошла впереди меня по темному, по-русски пахнущему березовыми вениками коридорчику. Весь этот дом был старинно-русским. Деревянный, из вековых лиственниц, которые, может быть, по одной собирали в бедных здешних лесах первые поселенцы. Выстроили дом и на память о покинутой московщине одели его окна кружевом наличников, витыми столбцами украсили крыльцо.
Теперь от всей могучей рыбацкой семьи осталась в живых одна бабка. Остальных — кого похоронило море, кого война. Чтоб не было скучно, бабка пустила постояльцев. Бегали по горницам дети, и дом радовался жизни.
Комната Андрея Ивановича была угловой. В ней тоже пахло сухим листом, чисто вымытым деревом и немного морем. Ничего лишнего в комнате не было. Во всем — солдатский порядок. Чувствовалось, что в этой комнате вещи привыкли к месту, стали незаметными, потеряли лица.
Почему-то захотелось переставить на полке книги — пусть лежат как попало. Иногда очень полезно нарушить привычный порядок вещей. Но я ничего не тронула.
Мне давно уже хотелось пойти на сейнере в море. Трудно писать о деле, если не видишь его основы. А здесь эта основа была не у причалов рыбозавода, а там, в море, куда каждый день уплывали стаи сейнеров. Я решила побывать на сейнере Ладнова. Вот и предлог для знакомства.
Но он не появлялся. Старушка хозяйка опять заглянула в комнату.
— Может, чайку выпьете со мной? Самовар закипел.
Первый раз на Колыме я услышала это слово — «самовар». Я поняла, что старушка гордится такой редкостью.
Во вмятинах медных самоварных боков сохранилась вся история нелегкого пути его хозяев в неизведанные края. Но самовар выжил.
Варенье из дикой колымской жимолости пахло малиной. Так уж все было устроено в этом доме.
— Простите, но я ведь так и не знаю, как вас звать?
— Бабушка Аграфена. Все так зовут, милая. А я уж, прости меня, дочкой тебя буду звать, мне так привычнее.
За окном то пробегали облака, принося в комнату сумеречные тени, то разъяснивало, и тогда на мятом боку самовара вспыхивало маленькое солнце. Бабушка Аграфена щедро наложила мне варенья на пузырчатое зеленого стекла блюдце.
— Кушай, милая. С ванилью варила. Лучше ни у кого нету. Андрей Иванович и то хвалит, хоть и мужик.
— А вы его давно знаете?
— Да, почитай, с пеленок. Мне ведь годов-то много, не смотри, что я такая поворотливая. Дело давнее, прошлое. Отец-то его женихом мне был.
Я не успела ничего спросить. Бабушка Аграфена, чуть помолчав, заговорила снова:
— Вот нонешние жалуются: то у них не получается да это, а кто бы им мешал? Своим умом живут. А меня и не спросили — выдали за другого, да и все. Семья-то Ладновых пообедняла, а мы в достатке жили. Отцу моему и не показался такой жених, не ко двору, мол. Что ж, так вот и жизнь прожила. А Ладнову не повезло — худо умер. Медведь на сопке заломал. А как умирать стал, позвал меня и говорит: «Было бы мне еще жить, Аграфенушка, никому бы не отдал тебя. Трудно мне помирать: во всей жизни не было радости». Так вот и ушел. А я до сих пор жива.
Бабушка Аграфена вздохнула, сухонькой смуглой рукой тронула самовар, не остыл ли. В темных глазах была нестареющая боль.
— Я вот и Андрею Ивановичу толкую — выбирай по сердцу, а не по людскому слову, да ведь упрям он и обидчив. Весь в отца.
Старушка прислушалась:
— Никак, и он сам жалует?
В коридорчике действительно послышались тяжелые мужские шаги. Заскрипели старые половицы. Дверь отворилась. Загородив собой весь пролет, в дверях стал человек с литым обветренным и упрямым лицом. Особенно выделялись на нем густые и короткие — словно нарисованные брови.
В руках он держал свернутый плащ, в котором шевелилось что-то живое. Прежде чем я сообразила, в чем дело, в комнату мимо его ног проскочила небольшая рыжая собачонка и нервно забегала вокруг стола.
На лице Андрея Ивановича появилось мальчишеское просящее выражение:
— Бабушка Аграфена, ты только не бранись, ладно? Шел вон мимо магазина, а там собачонка эта. Ощенилась она, а мальчишки травят ее. Не понимают, что тоже живая тварь. Ну, я взял их всех. Пусть живут.
Только теперь я заметила, что он под хмельком.
Бабушка Аграфена вздохнула:
— Господи! Да разве с тобой поспоришь? Неси уж в сарай, что мне с тобой делать.
Обернулась ко мне:
— Вот видела, дочка? В доме пять кошек живет, всех он вот так натаскал. А теперь еще и собака щенная. Медведя разве еще привести? Только и осталось. Спьяну-то он добрый, всякую тварь ему жаль.
Андрей Иванович улыбнулся:
— Ладно, бабушка, на людей-то наговаривать — кошек сама привела. И не пьяный я вовсе. Так, вспрыснули малость план — и все. Разве ж можно без этого?
Краем глаза покосился на меня:
— Уж извините, я сейчас вернусь.
Старушка еще повздыхала, но уже легко:
— Ох, беда! Зверинец прямо, а не дом. Горностай ручной в кладовке живет. Вот так постучу в стенку — выбегает.
Андрей Иванович вернулся скоро.
— Бабушка, чаю хочется, страсть.
И по тому, как ласково протянули чашку старые руки, я поняла, как дорог ей, наверное, этот человек.
Он внимательно посмотрел, точно хотел узнать, какое впечатление произвела на меня вся эта сцена. В темных глазах медленно гасли смешинки.
— И надолго вы к нам?
— Еще не знаю…
— Оставайтесь подольше! Разве за два дня море узнаешь? А вам ведь о, море писать. У нас здесь все: и люди и дела — от него. Узнаешь море, тогда и людей, поймешь.
— Вот вы мне его и покажете, ладно? Возьмете на ночной лов?
Мне кажется, такое предложение не слишком обрадовало Андрея Ивановича: в путину посторонний человек на сейнере в тягость. Но он мужественно согласился:
— Что ж, пойдемте. А не укачает?
— Нет. — За это можете не бояться.
— Ну тем лучше.
Бабушка Аграфена закивала головой:
— Посмотри, посмотри, милая, на наше море. Щедрое оно, сколь годов людей кормит. И красивое. Только вроде девки с характером — не всякому свою красоту откроет.
Я заметила, что Андрей Иванович раза два украдкой поглядел на часы.
— Вы, может, торопитесь куда-то?
Он нахмурился:
— Нет. Это я так.
Еще через минуту, передавая ему стакан, бабушка Аграфена дипломатично сказала:
— А, чай, картина-то в клубе скоро начнется?
Он вдруг грохнул кулаком по столу:
— Ну и что — картина начнется?! Наташка, что ли, ждет? Пусть ждет!
Бабушка Аграфена всполохнулась:
— Ты чего? Опомнись!
— Чего — опомнись! Мне жена нужна, а не бабий командир. Тонька вот понимала. А этой неизвестно чего и надо.
Он встал, оглянулся. Видимо, снова вспомнил обо мне. Глухо сказал:
— Извините… — и побрел из комнаты.
Бабушка Аграфена стала убирать со стола. Обиженно гремели чашки.
Я вышла на улицу. Внизу на косе у клуба орал все тот же испорченный репродуктор:
Хорошая душевная песня гибла от его жестяного скрежета. Я подумала, что там внизу стоит, наверное, и ждет Наталья. И песня царапает ей душу жестяными когтями, и некому выключить равнодушную тарелку.
За ужином Настенька пронзительно посмотрела на меня:
— Я слышала, вы с Андреем Ивановичем в море идете?
— Да… Договорились сегодня.
С Настенькой мы видимся только за столом. Весь день она в школе. Там начался летний ремонт, поэтому у нас даже в чае вместо сахара мел, а на лице у Настеньки белые веснушки известковых брызг. От этого она выглядит еще моложе и уж вовсе несерьезно.
Сегодня меня целый день не было дома, а сейчас я сразу поняла, что у Настеньки есть ко мне важный разговор.
— Вас, может, будут просить Натальевну с собой взять — вы не берите.
— Кто будет просить? Почему не берите?
Настенька быстро-быстро затеребила уголок скатерти.
— Ну… мать ее… Знаете, рыбаки не любят женщин в море брать. А девчонка давно просится. Одну бы ее не взяли, а с вами могут. Но вы не берите, ладно?
— Совсем не понимаю, почему?
Настенька укоризненно сморщила губы: неужели нельзя без вопросов.
— Потому что я с Тоней дружу. Они с Андреем Ивановичем пожениться собирались, а тут… эта приехала. Нарочно ведь, нарочно она девчонку с ним посылает.
Я вспомнила белую ночь, живые солнечные лучи цветущих рододендронов, вспомнила глаза Натальи.
— Настенька, вы несправедливы. Они же любят друг друга. И никто тут ни в чем не виноват.
— Не виноват?! А Тоня как же?! Дурочка она. Я бы на ее месте давно в партком пошла!
— Не пошли бы и вы. И ей не стоит.
Настенька оставила в покое скатерть и с интересом посмотрела на меня. Злости как не бывало.
— А почему?
— Потому что разбитую посуду как ни клей — все трещины будут. Какая же это семья, если людей палкой друг к другу гнать надо? Я, например, считаю, что таким путем много зла делается. Ведь по-настоящему обиженная и слабая женщина жаловаться никуда не пойдет. А часто ли люди могут отличить настоящее горе от поддельного? Трудное это дело — помочь человеку в любви.
— Так, значит, вы считаете… я не права? И не должна защищать Тоню?
Лицо у Настеньки стало совсем детским, внимательным, готовым поверить.
— Какая же это защита — поддерживать в человеке чувство оскорбленного самолюбия?
Настенька вздохнула легко, поднялась из-за стола.
— Странная вы какая. Другие так не говорили. Ладно. Берите с собой Иринку. Я больше ничего не скажу.
…Но меня никто не просил. На согретой солнцем улице было пусто. Взрослые работали, дети убежали к морю или на сопки. Слишком долго все ждали тепла и солнца. Я пошла вверх — к домику Натальи.
За несколько дней кусты вокруг него разрослись еще гуще, домик совсем спрятался за стеной ольховника и цветущей белой спиреи. А возле дорожки уже выстроились красноватые стрельчатые ростки кипрея — ждали до лета.
Я подошла к двери, постучала. За дверью торопливо прошлепали босые ноги. Она отворилась. На пороге стояла Иринка. По ее глазам я поняла: ждала она не меня.
Иринка нахмурилась и потянула дверь к себе.
— Мамы нету. После приходите.
— Да я и не к маме твоей пришла, а к тебе.
— А зачем? — Иринка все не отпускала двери.
— В море хочу тебя взять с собою.
Дверь распахнулась во всю ширину, и также широко распахнулись глаза девочки.
— Верно? А когда?
— Сегодня.
— Ой!
— Ну так что же? Пригласишь меня хоть в дом войти или нет?
— Идите… — Иринка совсем засмущалась и не знала, что сказать.
Мы вместе вошли в маленькую чистую кухню. Здесь топилась плита и пахло дымом. На окне в консервных банках росли цветы — красная герань, столетник и неожиданные здесь нежные лиловые цветы дикого прострела.
— Это ты тут цветы развела?
— Нет. Это мама. Она их любит. Ей бы только по сопкам ходить. А я море люблю. Я капитаном буду. Ведь можно же девочкам капитанами, да?
— Можно, конечно.
Иринка с трудом передвинула на плите тяжелую кастрюлю.
— Помочь тебе?
— Не… Я сама.
За моей спиной отворилась дверь, пахнуло свежим запахом молодой лиственницы, Я обернулась.
На пороге, согнувшись под низкой притолокой, стоял Андрей Иванович. Он держал ведра с водой. В медвежьих темных глазах его была досада. Смотрел не на меня, на Иринку. Она вдруг быстрым движением взяла меня за руку и потерлась щекой о плечо.
Глаза Андрея Ивановича потеплели.
— Подружились, значит? А я думал…
— Что вы думали?
— Да как сказать? Вы ведь из газеты, а у нас бабы болтать любят — хлебом их не корми.
— А вы боитесь этой болтовни?
— Да нет. Не обо мне речь. — Он выразительно показал глазами на Иринку: нельзя при ней говорить.
Я спросила:
— Можно мне Иринку с собой взять сегодня, не помешаем? Я ведь за этим и пришла.
— Вот это добро! Давно я ей обещал, да все не получалось как-то. — Он виновато опустил глаза.
Иринка вдруг сказала:
— Я за дровами схожу. — И вышла.
— Что же не получалось у вас? — спросила я.
Андрей Иванович сморщился, потер висок.
— Да с матерью ее мы вроде в ссоре. Это я так… девчонке помочь зашел. Наталье не говорите.
— А как же мне Иринку в море взять без ее разрешения?
— Сама поеду, сама! — раздался за моей спиной звонкий голосок Иринки, — И не надо мне никого спрашивать! Дядя Андрей ко мне пришел, верно?
Андрей Иванович молчал, смотрел в окно. Короткие, словно обрубленные брови сошлись к переносице. Потом так же молча взял у Иринки из рук несколько корявых веток стланикового сухостоя. Нагнулся к плите, лицо его побронзовело от огня.
— Верно. К тебе пришел.
Помолчал, глянул на меня искоса. — Так вы с Иринкой приходите. Оденьтесь только теплее. Ночи у нас неласковые.
Сейнеры уходили в предрассветную мглу. Рыбаки знают, на стыке ночи и утра бывает мгновение полной «слепой» тишины. В этот миг рыбьи косяки можно не только шорох обложного осеннего дождя, падающего на воду. Среди обычных голосов моря его уловить трудно. Только увидеть, но и услышать. Шум рыбьего косяка напоминает перед рассветом, когда все затихает, людям слышно, о чем разговаривают рыбы.
Мы, я и Иринка, сидели на бухте каната и ждали. Небо было пасмурным. Серебристый свет белой ночи исчез. Море сразу похолодало и посуровело. Мелкие волны терлись о борта сейнера. Низко стлались полосы тумана. Казалось, что сейнер тащит его за собой на верхушке мачты. Темноты не было, но не было и привычной дневной определенности предметов. Каждый предмет притворялся чем-то другим. Бухта каната — лесным пнем, свернутые сети чем-то напоминали согнувшиеся серые фигуры, а люди — огромных сказочных великанов.
Полоса тумана и туч вдруг лопнула, как туго натянутое полотно, и мы увидели небо. На нем умирали звезды. Их гасил невидимый для нас свет зари.
Иринка прижалась ко мне, стало холодно. Из мглы вынырнула чья-то фигура, знакомый голое спросил:
— Что, женщины, озябли? — Это Андрей Иванович. — Поговорил бы я с вами, да время не то. Тихо надо идти. Море будем слушать. Авось сегодня нам рыбы и расскажут что интересное… Верно, Иринка?
Иринка потянулась к нему:
— А они только тебе расскажут, да, дядя Андрей?
— Да нет, отчего же? Доброму да умному всегда понятно, о чем рыбы говорят. Вот кто плохой, тех верно они не любят. Послушай. Может, и тебе что скажут. Иринка послушно закивала головой. Андрей Иванович ушел. Мы снова остались одни. Все было прежним, но мне показалось, что нам навстречу что-то движется. Неуловимое, невидимое и тревожное.
Это не была полоса света — море было тем же предрассветно-серым, это не был и звук. Это шла тишина. На какое-то мгновение у меня зазвенело в ушах.
Иринка стиснула мою руку озябшими ручонками.
— Слышите? — Ее шепот был громким, как крик. — Они разговаривают!
Я не слышала ничего, кроме вновь возникшего шороха волн. Потом ветер принес откуда-то далекий чаячий переполох. Может быть, там шла рыба, а может, мы подходили к острову, где тысячами жили чайки. Рыбаки ожили. Кто-то чиркнул спичкой. Вдоль борта поплыл огонек папиросы. Чей-то охрипший от тумана голос спросил:
— К «Двум братьям», что ли, пойдем, а капитан? Там, слышь, вчера косяк бродил.
Все стало самым обычным. Сейнер развернулся и лег на другой курс. К нам снова подошел Андреи Иванович. Иринка повисла у него на руке:
— А я слышала! Я все слышала!
Но что она слышала, девочка так и не сумела объяснить Андрей Иванович взял ее на руки и унес в каюту греться. А я пошла на корму, туда, где мелькали огоньки папирос.
У меня тоже были свои дела.
Передо мной лежала короткая и ясная телеграмма. «Немедленно возвращайтесь». В таких случаях полагается собирать вещи и уезжать. Вещи я собрала, их и собирать-то было нечего. Основное — блокноты.
Пухлые журналистские блокноты с обтрепанными краями. В них пряталось многое: цифры, имена, события. Все то, что составляет смысл моей работы. Ведь именно ради этого я приехала сюда, а потом поеду в другое место. Но кое-чего в блокноте не хватало — не было конца жизненной истории, которая занимала меня все это время. Я могла сколько угодно твердить себе, что это не главное, что не за тем я приехала сюда, все равно на душе словно камень лежал. Да и будет ли этот конец и когда?
Я тихонько шла к причалу, от которого отправлялись пассажирские катера. Там на досках, брошенных поперек пустых бочек, уже сидели люди. Ждали. Толстая баба едва удерживала дергающийся визжащий мешок с поросенком. Около коричневого сморщенного старика стоял короб с вяленой рыбой. Молодая женщина бережно прижимала к себе кошелку с яйцами. Все это были торговцы, отправлявшиеся на базар, народ ругательный и скучный. Денек выдался серенький. Пасмурным не назовешь, но и солнца не видно. Оно потонуло где-то среди слоистого тумана. Но было тихо. Метелки лисохвоста на берегу даже не шевелились. А мне обычно нравилось смотреть, как они бегут под ветром переливчатыми волнами старинного шелка. Теперь я уже долго не увижу этого. Будут новые места и встречи, но вот именно этот каменистый берег уйдет из моей жизни навсегда и уже никогда не повторится. От этого было грустно…
Катер еще не пришел. Я оглянулась: где бы пристроиться. Возле мостков качался на тихой воде целый самодельный флот. Лодки и лодчонки, сделанный подчас чуть ли не из пустых бензиновых бочек. Неуклюжие, кургузые, совсем не похожие на стройных речных бегунов, но устойчивые и живучие.
Из одной лодки навстречу мне поднялась тоненькая фигурка.
— Иринка! Ты зачем сюда забралась?
— А просто так… Здесь хорошо. Идите сюда.
Я слезла с мостков в шаткую легонькую лодку и благополучно оказалась на носу рядом с Иринкой.
От лодки пахло рыбой, мазутом и ржавым железом. Стиснутое боками десятков таких же лодок, море вокруг нас казалось ручным и было грязным. На мелком дне блестели консервные банки, битое стекло. Но вдали, где в синем тумане вставала из воды громада острова, море вновь становилось самим собой. Оттуда прилетал ветер, полный странных, ни на что не похожих запахов. В них чудился аромат южных цветов и далекого тропического леса. Кто знает, где он успел побывать, этот ветер?
Иринка завороженно смотрела вдаль. Глаза ее, как волны, меняли цвет — то темнели, то светлели так, что оставался один черный зрачок.
— Что же ты все-таки делаешь тут?
— Ничего… Не хочу дома сидеть — вот и все.
— А разве дома тебе плохо?
Иринка повела плечами:
— Не-е-ет. Только мамка работает, а дядя Андрей к нам перестал ходить. Мне без него скучно. А то раз пришел, так мама его выгнала. А потом плакала. Чудная какая: я же ей сказала, что он ко мне приходил, а не к ней. Все равно плачет. И ругается. Вот я и хожу сюда. Это лодка Жоркиного брата. Я даже знаю, где весла лежат. Хотите, принесу?
— Да нет, скоро катер придет, мне ехать надо.
— Ну во-о-от, ехать! А то бы мы знаете, что сделали? Взяли бы лодку и поплыли далеко-далеко, во-о-он туда!
Иринка показала на синюю громаду острова. В эту минуту облака над островом разошлись, и на него золотым дождем пролился солнечный свет. От этого дикий скалистый утес вдруг превратился в сказочную страну. Мне даже казалось, что на его вершине сквозь синий туман белеет волшебный замок, хоть я и знала, что это всего-навсего нерастаявший снег.
Кто-то окликнул меня по имени. Я оглянулась. На мостках стояла Нина Ильинична. За ее спиной, разводя широкую волну, подходил катер.
— Хорошо, что я вас нашла! Оставайтесь еще на день. Хотите, я письмо вашему редактору напишу? У нас завтра собрание важное — весеннюю путину закончили.
Я обрадовалась: вот и нашлось оправдание, и я остаюсь здесь.
Я хотела позвать Иринку, но она незаметно перебралась в другую лодку, а оттуда — еще дальше. Точно ей хотелось хоть на самую чуточку быть ближе к волшебному острову.
Солнечный дождь пролился и иссяк. Остров стал самой обычной, знакомой воем скалой у выхода из бухты. Там жили одни чайки. Не знаю, что продолжали видеть Иринкины глаза. Мои уже не видели ничего особенного.
Шквальный ветер выгнул дугой лозунг над воротами рыбозавода. День был непогожий. Волны с разбегу бросались на берег. Черную корону окутали сизые тучи. Над мачтами сейнеров беспомощными белыми хлопьями проносились чайки — ветер гнал их в море.
Люди собирались в клуб. Мужчины шли прямо, не кланяясь ветру. Женщины — боком, защищая ладонями лицо. Вместе с ветром летели навстречу жгучие соленые брызги. Шла и я.
Какая-то женщина поравнялась со мной, взяла под руку. Только по быстрым движениям я узнала Нину Ильиничну: лицо она прикрыла пестрой косынкой. Из-под косынки были видны только глаза да две неровных светлых оспинки на переносице.
— К нам идете? Это хорошо. А я думала, погоды испугаетесь, Награды сегодня вручать будем. И сюрприз один вас ждет. Такой материал получите, сразу напечатают. Я же не зря просила вас остаться.
Говорила она весело, но глаза не смеялись. Наверное, от усталости: ведь путина была и за ее плечами.
Собрание началось так же, как испокон века начинаются все собрания — с длиннейшего доклада директора рыбозавода. Говорить он не умел и добросовестно читал заранее написанный текст. Лицо у него было хорошее, сильные обветренные скулы, зоркие глаза. Дело свое этот человек знал, а рассказать о нем просто не мог. Но никто не обижался: другого и не ждали.
Как и на всех собраниях, в зале шла своя тихая жизнь взглядов, незаметных жестов, приглушенной неприязни и открытых симпатий. Низкий зал клуба напоминал склад, только по стенам висели портреты, украшенные пучками дикой зелени. Сладко пахло лиственницей и модными здесь духами «Красная Москва».
Наталью я увидела сразу, как вошла. Она сидела чуть в стороне от всех. Такая же нарядная, как и все, с таким же, как у всех, торжественно-замкнутым лицом. Алой полоской выделялись на лице накрашенные губы. Это старило ее, но это тоже была мода.
Тоню я не видела.
Собрание шло своим чередом. Кончился доклад. Мужчины потянулись на улицу перекурить, но большинство тут же вернулось. На улице невозможно было зажечь спичку, ветер мгновенно срывал и уносил хрупкий огонек.
Женщины курили, не вставая с мест, мужским жестом чиркали спички в ладонях. Стало нечем дышать. Попытались открыть окно, но ветер ворвался в него так яростно, что со стены упал портрет. Окно закрыли.
Когда все снова занимали свои места, я заметила Андрея Ивановича и Тоню. Она села почти напротив меня. Угрожающе спокойная. Глаза спрятала — опустила голову.
Андрей Иванович сразу увидел Наталью — и пошел к ней, но на полдороге замялся. Тоня подняла голову, и я почувствовала, что ее взгляд словно веревкой опутал ему ноги. Он неловко уселся на край скамейки за спиной Натальи. Она не обернулась. Только помада на губах как будто стала ярче.
Так они и сидели. Три человека, скованных одной цепью, и ни у кого не было силы порвать ее.
Теперь слово взяла Нина Ильинична. Она читала длинный список награжденных.
В зале было душно и жарко, а в окна все отчаяннее бился ветер, заглядывали рваные полосы туч. Мне казалось, они садятся на крышу над нашей головой и оттого все труднее дышать, все острее чувство тревоги.
— …значком «Отличник социалистического соревнования» резальщицу разделочного цеха Наталью Гавриловну Смехову.
Я поняла: вот он, сюрприз. И сейчас же хлестнул по нервам голос Тони:
— Это за какие же такие заслуги ее награждать?!
В зале зашумели. В этом шуме я уловила сочувствие. Я знала, за спиной Натальи в эту секунду ширится пустота. И только один человек оставался с ней. Он был рядом, и его не было. Андрей Иванович низко опустил большую темноволосую голову.
Тоня встала и на виду у всех пошла из зала. Шла медленно, глаза полыхали торжеством. На ходу протянула ладонь парню, он отсыпал ей мелких кедровых орешков. На пороге оглянулась, сплюнула шелуху с широких губ:
— За такую работу прежде иначе жаловали!
— А почему и не наградить? Мало ли что она когда-то плохо работала, а теперь кто скажет, что хуже других? — ответил Тоне чей-то молодой звонкий голос.
Тоня молча повернулась, ушла, В зале зашумели, захлопали откидные сиденья. Наталья была уже не одна, она победила, но, наверное, даже не почувствовала этого. Она быстро встала со своего места и пошла — побежала к выходу. Лицо залили слезы. Я пошла за ней.
На пороге меня оттеснило плечо Андрея Ивановича. Он первым кинулся навстречу ветру.
Что с ним было? Может быть, только сейчас понял, что произошло. А скорее, просто любовь оказалась сильней всех условностей.
Он бежал вверх по каменистой улице далеко впереди меня. Ветер теперь дул в спину, но от этого было не легче, его неожиданные удары валили с ног. Я спотыкалась о камни и, наконец, потеряла его из виду.
Вокруг была пустынная, пронизанная ветром улица. Даже окна домов словно зажмурились, прикрытые ставнями. Пробежали куры с растопыренными хвостами. Откуда-то с сопок донесся сдавленный грохот камнепада. И низко-низко, как стаи черных птиц, летели обрывки туч.
Я подумала, что мне незачем идти наверх. Настало время для них: понять друг друга или разойтись. Но как я хотела счастья Наталье. А еще больше — Иринке…
Возвращаться на завод не было смысла. Я повернула домой. Ветер все не унимался, и в просветах между тучами небо алело, как свежая рана…
К ровному шуму ветра за окном прибавился еще какой-то звук. Я прислушалась: стучали в стекло. Настойчиво, тревожно.
Раньше меня к темному окну подбежала Настенька. Открыла форточку. Ветер сейчас же швырнул в нее горсть песка и брызг.
— Вставайте! Беда в поселке! — услышала я чей-то задыхающийся голос. — Ребятишки в море ушли…
— Кто? Какие? — осевшим от испуга голосом спросила Настенька, но я уже знала кто.
Он был так нужен Иринке — прекрасный остров в море, где живут добрые звери и рыбы рассказывают людям обо всем, что есть на свете. Она должна была найти его. Как я не поняла этого еще там, возле старой шхуны. Но почему именно сегодня, именно в такую отчаянную погоду?
Настенька, уже почти одетая, подлетела ко мне.
— Вот! А вы еще защищали эту Наталью! Девчонка пропадает в море, а она и не знает об этом. Найти не могут хорошую мать!
Я точно своими глазами увидела домик возле сопки и Иринку у окна, где давно отцвели прострелы. Она ждала мать. Долго ждала. Но у Натальи было свое горе, своя обида. Он догнал ее, наверное, недалеко от дома. Возможно, Иринка даже видела их в окно. Они ушли, занятые собой, и девочка осталась одна…
Ветер проносил мимо меня тени бегущих людей. Луны не было. В черной пропасти неба резко мигали яркие звезды. И мерно вздрагивала земля от ударов волн невидимого моря.
На пирсе одним живым теплым комом сгрудилась толпа. Тут уже не осталось ни врагов, ни друзей — были просто люди. А перед ними, чуть не хлеща по ногам, бесилось море. Огромное и неодолимое, как в древности.
И так же, как тогда, ветер уносил вдаль жалобный крик невидимой мне женщины:
— Сыно-о-очек мой!
Кто-то зажег электрический фонарик. Луч света скользнул по лицам и на секунду осветил двух женщин у самого края пирса.
Они стояли рядом и бесконечно далеко. Две соперницы. И обе ждали, каждая для себя.
У меня мелькнула мысль: вдруг горе помирит? Бывают же чудеса.
И точно в ответ на эти мысли сквозь шум ветра я услышала голос бабушки Аграфены. Она чуть не кричала мне в ухо:
— Видишь, как стоят? Точно подруги. А я вот помню, как-то две бабы ждали мужика, да одна и оступилась. Ночь темная, кто будет виноват?
Старуха стояла рядом со мной и не отворачивалась от секущего ветра. Даже в темноте я видела, вернее, чувствовала, как остро блестят ее глаза. Чего они не видели за долгий свой век?
Мне стало холодно и страшно. Никогда еще не испытывала я такого чувства полной беззащитности перед всем злом, какое только есть в мире.
— Андрей Иванович как услыхал, — продолжала она, — тут же набрал рыбаков, кто посмелее, да и в море. Сейнер-то чуть у причала не перекинуло. Хоть бы сами живые вернулись.
Луч фонарика вспыхивал и гас. И всякий раз я видела на миг чьи-то глаза, стиснутые руки, напряженную линию плеч. Словно детали одинаковой во все века картины большого человеческого горя.
Время шло, и я не сразу поняла, почему вдруг в общей темноте предметы начали отделяться друг от друга. Сплошной темной массой стояли люди, но впереди них уже ясно обозначались мачты причальных сейнеров. Смутной давящей громадой, выступили из тьмы сопки по берегу. И наконец где-то далеко мелькнула слабая серебристо-туманная полоса. Наступал рассвет.
Ветер стих немного, но море не унималось. Только теперь в бледном немощном свете ненастного утра оно уже перестало быть огромной таинственной силой.
Жестокое северное море в свинцовой броне волн. Грозное, но давно знакомое людям. И почему-то мне стало спокойнее. Может быть, просто оттого, что человеку всегда спокойнее, когда он видит опасность.
Кажется, и у других было такое же чувство. Человек пять-шесть пошли домой, разговаривая о чем-то своем. За ними по одному, по двое потянулись остальные. В жизни поселка бывали и не такие беды.
Только две фигуры у края пирса не обернулись, не тронулись с места. Этим ждать до конца.
Мать Тоника, беременная белокурая женщина, едва стояла на ногах. К ней подошла Нина Ильинична, чуть не силой отвела в сторону, посадила на бухту каната. Села рядом, накрыв ее полой своего плаща. Высокая, худая мать Жорки тронула Наталью за плечо:
— Наташа, ты крикни, если что. Малого пойду кормить. Нельзя ведь…
И потому, что подошла она к Наталье, я поняла, что теперь одна против всех оставалась Тоня.
Так всегда большое горе, как половодье, сметает весь мусор мелких обид и неурядиц. И оно всегда справедливо в своем решении.
Я тоже устроилась рядом с Ниной Ильиничной на той же бухте каната.
Теперь только Наталья и Тоня стояли у края пирса. Осталась еще группа женщин на другом конце пирса. Эти нашли где-то брезент и спрятались под ним. Я не видела, кто там был. Наверное те, чьи мужья или братья ушли на сейнере.
Уже совсем рассвело. Ветер почти стих. Пошел нудный мелкий дождь. Черную корону заволокло серыми дождевыми тучами.
От дождя сразу почернели камни на берегу, поникли кусты. Мир потерял краски. И вместо чувства острой опасности в душу начала закрадываться серая безнадежность. Кого и чего мы ждем? Чудес не бывает.
Эту же мысль я прочла и в никнущей фигуре Тони. Теперь маленькая хрупкая Наталья стала чуть ли не выше ее.
Нина Ильинична обернулась ко мне:
— Знаете, море — странная штука. Я много лет тут прожила, всякое видела. Каждую путину что-нибудь да случится. И вот есть такой необъяснимый закон: часто наперекор всему люди возвращаются, если их очень ждут. Очень! Понимаете? Как-то я слышала удивительные слова о силе веры: бывает, что вера человека — просьба. Но есть люди, чья вера — приказ судьбе. Но таких мало, и это очень трудно — так верить и ждать.
Мать Тоника подняла на нее большие голубые глаза:
— Так неужто мы не ждем?
Я подумала, что из всех так ждать умела только Наталья. Наверное, и у Нины Ильиничны была та же мысль. Она незаметно кивнула головой в ее сторону.
…И все-таки сейнер появился неожиданно. Первыми его заметили не мы, а те, другие женщины, прятавшиеся под брезентом.
— Иде-е-ет! — вдруг высоко и звонко на весь поселок закричал женский голос. Я узнала Настеньку.
Сейнер шел совсем не оттуда, откуда его ждали. Утлое суденышко вынырнуло из-за мыса возле Черной короны. Сейнер прыгал по волнам, как яичная скорлупа, но все-таки приближался к берегу.
На мачте реяли по ветру обрывки такелажа, с палубы смыло все, что можно было смыть. Болезненно захлебывался мотор. Но сейнер шел!
Не знаю, увидел ли его кто с горы или в поселке услышали крик Настеньки, но только на пирсе мигом собралась та же самая толпа. Даже непонятно было, как люди сумели прибежать так быстро.
Меня совсем затолкали, и я не видела, как сейнер подошел к причалу. Заметила только, как бессильно поникло тело Натальи.
И опять чьи-то плечи и спины загородили мне все. Наконец, протолкавшись вперед, я увидела матерей, тормошивших мальчишек. Чей-то мужской голос говорил:
— Ведь как повезло, в рубашках, видать, родились пацаны. На косу возле Черной короны лодку выкинуло. Иначе бы ни за что не уцелели. А тут как рассвело, так мы их и увидели…
Я протиснулась между двух каких-то женщин и увидела Андрея Ивановича. Он бережно нес на руках Иринку. Правая рука девочки безжизненно свесилась, но она была в сознании. Огромные потемневшие от боли и страха глаза искали мать.
Бабушка Аграфена подвела к ним едва живую Наталью. Наталья быстрыми неверящими движениями обеих рук погладила волосы Иринки.
— До-о-оченька!
Андрей Иванович улыбнулся чуть заметно. Улыбка не получилась на измученном, исхлестанном ветром лице:
— Эх ты, Ирина-капитан! У рыб пошла совета спрашивать! Да неужто рыбы больше людей знают? Быть такого не может…
Девочка медленно закрыла глаза.
Они пошли в гору, к поселку. И следом за ними группами, уже спокойно потянулись остальные. Дождь все настойчивее колотил по мосткам, плясал на черных камнях, рябил волны.
Неожиданно со мной поравнялась Тоня. Она шла последней. Пристально глянула мне в лицо, но так ничего и не сказала.
А впереди нас по скользкой от дождя тропинке уходили трое. Белая головка девочки лежала на руке мужчины, женщина изнеможенно припала к его плечу.
И мне показалось, что там, куда они шли, небо светлеет. Навстречу им с трудом пробивается сквозь тучи солнечный летний день.