В тот год весна запоздала: долго держались заморозки. Старики качали головами: «Не к добру это ландыш с черемухой встретились, тяжелый будет год». Никто их, конечно, не слушал. На то и старики, чтобы ворчать.

Жизнь в городке шла своим чередом. Только что выстроили новый элеватор, над Волгой поднимался из лесов гигантский льнокомбинат. Конечно, «гигантом» он был только для этих мест, но все равно им гордились. Покрытые свежим асфальтом улицы постепенно забывали, как столетиями бродили по ним пыльные смерчи, выше крыш поднимая подсолнечную шелуху.

Но на окраинах жизнь еще, хотя бы внешне, цеплялась за старое. Деревянные дома прятались в обломанной узловатой сирени, и колеса телег тарахтели по истертой булыжной мостовой. Здесь дворы до сих пор носили имена бывших владельцев: «москвинский», «тиховский», «самохваловский».

«Самохваловский» жил на особицу. На нем еще в прежние времена обосновалась беднота — рабочая косточка. Таким он и остался. Ну разве что две-три семьи появились новые, их старались ввести в привычный обиход жизни, сделать «своими».

— Ты на «москвинских» не косись, они привыкли за купцами жить — ушлые. А мы исстари по правде!

«Самохваловцы» тем более не верили стариковским шепотам.

Субботним вечером отец Наташи Ивановой из седьмой квартиры достал из сарая летнюю «грибную» корзину. Подмигнул дочке:

— Собирайся! С ночевой на Козловы горы пойдем. Ландышей там, говорят, сила поднялась. И рыбу на зорьке будем ловить..

— Ой, папка! — только и смогла выговорить Наташа.

Ей даже не верилось. Ведь это же не на пароходике проехать до Сходни, где и ландышного-то листа не уцелело! Козловы горы далеко, и никакой пароход туда не ходит. Стоят они на мелкой речке Мете, а кругом леса — края им нету…

Она только теперь поняла, почему еще утром мама пекла пирожки и долго примеряла у зеркала «дорожное» холстинковое платье. То ли платье слежалось за зиму, то ли мама пополнела, только ей все что-то не нравилось, и она сердито хмурила тонкие темные брови. На широком белом лбу сейчас же ложилась морщинка. Точно такая же была и у Наташи, когда она сердилась или капризничала. И глаза такие же — серые, в строгих прямых ресницах. Наташа с детства знала, что она «вылитая мама».

Вышли на закате. Наташа жалела только об одном — не успела как следует похвастать во дворе, что они идут в настоящий далекий поход. И еще немножко испортил настроение отец, сказав, что часть пути они проедут на машине. Но ведь об этом можно было и не говорить потом ребятам!

Пересекли на пароходике Волгу и вошли в рощу старых, черных на закате сосен. Дальше этой рощи Наташа никогда не бывала; ребята на дворе говорили, что там и вообще ничего больше нет. Просто поле, а потом — Москва. Прежде, когда была маленькой, Наташа в это верила, а теперь… сомневалась. Во всяком случае, ей очень хотелось узнать, что же там, за рощей, на самом деле, какая неведомая земля?

Но они шли и шли, а неведомой земли не было и Москвы тоже. Сосны поредели, между ними сначала робко, а потом все гуще, увереннее замелькали стволы берез и серого елошника.

И вдруг деревья остановились, споткнувшись об овраг, только два-три куста боязливо спустились вниз по склону и замерли на полпути. А на той стороне оврага, за бревенчатым мостиком, стоял дворец — высокий, белый, с множеством окон, залитых праздничным алым светом.

— Что это, пап? — Ноги Наташи приросли к земле от восторга. Вот она где начинается, неведомая земля!

— Это? Элеватор новый. Чего ты стала, глупенькая? — удивился отец.

— А светится что?

— Солнце. Вечер ведь уже… Ты что, дома этого не видела?

Наташа не ответила. Видела, конечно. Только там все было иначе. Разве могло солнце целиком купаться в маленьких окнах их дома? И потом, здесь все стало другим — большим и свободным. Дуплистые березы вдоль дороги, у которых никто не ломал веток; элеватор, которому не мешали соседние дома; и Волга без набережной и причалов. Далеко на той стороне словно хлопья белой пены прибило к берегу. При каждом порыве ветра тянуло оттуда по воде горьковатым и радостным запахом — цвела черемуха. И дружно, раскатами, стонали лягуши… Лето нагоняло, торопило весну.

Мать Наташи, Серафима Васильевна, присела на широкий березовый пень:

— Ну, долго еще мы твоего дружка будем ждать? Может, он и вовсе не приедет?

Отец только улыбнулся. Зубы у него были веселые, белые, и сердиться на него никому не удавалось. Серафима Васильевна тоже только рукой махнула.

Солнце давно ушло из окон элеватора, когда из-за поворота выскочила запыленная полуторка.

— Побыстрее, грачи, а то до ночи не доберемся! — сказал шофер, и Наташа первой полезла на высокое колесо, пана только подсадил ее.

Как далека была дорога до Козловых гор! Черной полоской на горизонте стала Сосновая роща; словно свернув с дороги, ушел в сторону элеватор; за ним небольшая деревенька в черемуховом цвете и спокойных дымах над трубами; остался позади и болотистый, сизый от ранней росы луг, где печально плакали какие-то птицы. И только тогда впереди зачернел частый гребень ельника, а за ним синеющим туманным горбом сплошной бор.

— Вот они, пяти Козловы горы! Теперь топайте сами да не забудьте атаману привет передать! — пошутил на прощание шофер.

— Какому атаману? — спросила Наташа, но просто так, почти не думая. Всю ее, до самых пяток, наполнил незнакомый, сладкий и пугающий запах леса. Она не знала, что это пахнет — травы, цветы, кора деревьев, может быть, звери? Она просто шла навстречу пахнущей живой стене и дышала, дышала…

Наверное, и взрослые чувствовали то же самое. Во всяком случае, отец ответил не сразу:

— Атаману какому? Козлову, конечно. — Только это он шутил. Козлов давно жил, никто и не помнит когда… А может, его и вовсе не было.

Пахнущая мокрой глиной тропинка скользнула в овраг, по бревну перекинулась на другой берег светлой, тихой Меты и запетляла, заиграла в прятки на лесистом крутом косогоре.

На верху косогора еще было светло. Закатное солнце позолотило хрупкий белый мох под корнями сосен, отразилось в блестящих молодых листьях березы. Здесь пахло земляным теплом и немножко дымом от старого кострища. Отец сейчас же начал прилаживать над ним палки — чай кипятить, а Наташа с мамой пошли за хворостом.

У Наташи в сандалию набились сухие иголки, она нагнулась, чтобы их вытрясти, и вдруг у самой ноги увидела ландыш. Он стоял под елкой, один, на высокой прямой ножке, белый и удивительный, а широкие зеленые листья поддерживали его, как ладони. Наташа протянула руку… и снова отдернула ее. Просто стояла и смотрела.

— Наташа, где ты? — тревожно позвала ее мать.

Наташа оглянулась еще раз и побежала нарочно в другую сторону, потом еще свернула и еще, чтобы уж больше не найти этого места и не сорвать цветка.

Она никому не сказала о нем; притихшая, сидела у костра, пила чай, а потом лежала под отцовской курткой и смотрела, как в бледном небе рождались звезды. Сначала едва заметной светлой точкой, а потом все ярче, ярче…

Утром, придя в деревню за молоком, они узнали, что началась война.

* * *

«Самохваловцы» уходили на фронт…

Отец Наташи мягко отстранил плачущую жену, взял за подбородок дочку, заглянул в серые глаза. В них был только интерес и чуть-чуть недоумение. Наташа просто не успевала за событиями. «Что ж, не понимает — тем лучше, — подумал отец. — Только бы все поскорее кончилось, только бы не до зимы».

Уже вслух сказал:

— Ничего, дочка, не горюй. Прогоним немца, вернусь обратно. Скоро вернусь, жди! И смотри у меня! Мать слушайся и в школе не отставай. Чтобы мне на фронте краснеть за тебя не пришлось. Поняла?

— Ага, — чуть слышно проговорила Наташа, думая о чем-то своем. Слова-то были самые обычные.

Отец еще раз поцеловал их обеих — мать и дочь — и ушел. Только расшатанная дверь вздрогнула несколько раз, прежде чем закрыться.

Ушли отцы и братья и из многих других квартир. А дом по-своему приспосабливался к военному времени.

Бабушки вытряхнули из пыльных глубин памяти воспоминания о «первой империалистической» и с утра до вечера тащили в дом все, что могли, — мыло, соль, спички. Комоды лопались от добра.

Наташина мать возмущенно пожимала плечами: «Чего люди с ума сходят? Точно на десять лет запасаются! Кончится война — куда с этим пойдут?»

Но война не кончалась. Ожесточенные бои разгорались по всем направлениям.

Люди, верившие в счастливое «ненадолго», поняли, что они ошибались. Борьба идет не на жизнь, а на смерть, и кто знает, какой ценой будет куплена победа?

На улицах появилось новое слово — «эвакуированные». Ребятишки хвастались друг перед другом: «А у нас артист живет! Тот самый, что в «Чапаеве…» — «В «Чапаеве»?! Врешь!» — «Вот честное пионерское, не вру, чтоб мне провалиться!» — «А у нас докторша с девчонкой. Ничего, добрая…»

Взрослые больше молчали, с тревогой глядя на центральную улицу. По ней от вокзала толчками, как кровь из разорванной артерии, текла толпа. Редела, ручейками растекалась по дворам, а через час-другой густела вновь…

В Наташином доме кое-кто поставил на дверях новые замки, а дядя Коля из девятой даже приделал к окнам ставни. Говорили, что вместе с «вакуированными» в город приехали жулики и зимогоры. Тюрьма осталась под немцами, а они — все здесь и поди их отличи… В дом пока еще никого не поселили, а ждали этого по-разному: кто с добром, а кто и с испугом.

…Наташа чистила у стола картошку большим кухонным ножом. Она очень хорошо помнила, как из-под маминых рук падали на бумагу тоненькие, почти прозрачные очистки, а у нее срезалась чуть не половина картофелины, и в миску попадал ни на что не похожий огрызок. Но что поделаешь? Раньше все делала мама, а теперь она работает на эвакопункте и очень редко заглядывает домой…

В дверь постучали. Мать не раз наказывала Наташе: «Не пускай в квартиру кого попало. Люди по городу ходят разные…»

Наташа прислушалась. За дверью кто-то провел рукой по стене, на ощупь отыскивая выключатель. Чужие… Потом непереносимо жалобный женский голос сказал:

— Господи, неужели и здесь никого нет! Лучше бы уж дорогой умереть…

Руки не слушались Наташи и никак не могли откинуть тяжелый крючок. Ей казалось, она никогда не справится с ним и та женщина за дверью ляжет у порога и умрет.

— Я сейчас! Подождите! — крикнула она.

Дверь открылась.

Их было много, целая семья. Высокая, растрепанная женщина с грудным ребенком, мальчик лет восьми и девочка с невероятно рыжими, прямо огненными косами, тащившая чемодан и сетку…

Женщина упала на стул, словно переломившись пополам. Сказала только:

— Очень прошу, дайте напиться моему мальчику… Мы… так устали… десять дней… — Голос ее угасал, делался тише. Так и не договорив, она откинула назад голову, смолкла.

Рыжая девочка подошла к Наташе, пристально глянула зелеными глазами, словно осуждая за что-то:

— Не обижайся на нее. Мы едва-едва успели из Таллина уехать, а уж в пути что было! Думали, живыми не доберемся! Приехали, и никто пустить не хочет. С детьми со своими, говорят, хлопот не оберешься.

— Оставайтесь у нас, мама не будет ругаться, я знаю! — быстро, горячо проговорила Наташа. Потом добавила тише: — У меня папа там… на фронте… Вот. А вы кто такие?

— Меня Таей зовут, Таисьей, если по-настоящему, фамилия Лебедева, а ее, — она кивнула в сторону женщины, — Любовь Ивановна Гайдай… Муж у нее офицер… Да не реви ты, — резко обернулась она к мальчику. — Дам сейчас тебе напиться!

Тая напоила мальчика, которого звали Олегом, осторожно вынула из рук матери грудного Витю и положила на диван.

Наташа восхищенно наблюдала за ней: «Как у нее все просто, быстро и хорошо получается! Мне бы так… И кто она этой женщине?»

— Уложить бы ее как-нибудь, — вслух соображала Тая, глядя на заснувшую прямо на стуле Любовь Ивановну, — Ведь нам с тобой ее не поднять…

— Я сейчас дядю Колю из девятой квартиры позову, он поможет, — сказала Наташа и исчезла за дверями.

Дядя Коля из девятой еще до войны заслужил репутацию человека «темного».

Работал счетоводом в каких-то артелях с броскими названиями: «Возрождение», «Свободный труд». Жил с достатком не по зарплате, однако не пил, и потому никто его не осуждал. «Умеет жить человек. И себя не забудет, и жене с детками добудет», — вздыхали по углам бабки.

Теперь он вошел в комнату следом за Наташей и хмуро уставился на Таю единственным глазом. Второй, как он утверждал, потерял еще в гражданскую. Тая мельком глянула на него и снова наклонилась над сеткой — искала чистую пеленку. Дяди Коли словно и не существовало для нее. Тогда он повернулся к Наташе:

— Это что же, без матери распорядилась, жильцов нашла? — спросил он строго.

Но, не получив ответа, вместе с девочками перенес спящую Любовь Ивановну на постель, буркнув только:

— Туфли-то с нее сними, хозяйка! Не видишь, покрывало пачкают…

Постоял, оглядываясь, вздохнул:

— Эх-хе-хе, времена! Всякую голь на улице подбирают, домой ведут… А ведь негусто живете, негусто… Скажем, не дай бог, случится что с матерью, придется вещи продавать, так тут и взять-то нечего… Отец небось передовиком производства был, а что заработал? М-да…

— Вы… Вы не смеете! — тоненько, совсем не так, как хотелось, крикнула Наташа.

— Ладно. Оставь, — коротко отрезала Тая.

Дядя Коля пожал плечами и ушел. Девочки снова остались одни.

Олег незаметно уснул около матери, только Тая не сдавалась. Переплела косы, умылась и подошла к столу. Посмотрела на картофельные очистки.

— Богатые вы… Вон сколько картошки зря пропадает.

— Сделай лучше! Подумаешь, какая умная!

Тая взяла нож, а Наташа только тут подумала о том, что у Любови Ивановны и еды-то никакой нет, наверное, они все голодные. Надо бы накормить их, но как же без мамы?

Подумав секунду, Наташа сбегала на кухню, принесла корзину с картошкой и еще один нож.

— Давай вместе будем чистить, на всех-то много нужно… — сказала она неуверенно.

И тогда Тая улыбнулась во весь рот. И Наташа увидела, что лицо у нее совсем не злое, а лет ей немногим больше, чем ей самой. Такая же девчонка, как все. А еще почему-то от Тайной улыбки ушли все сомнения. Наташа уже не боялась мамы. Знала, что все хорошо и правильно.

Наташа внимательно наблюдала за тем, как чистит картошку Тая, и изо всех сил старалась подражать ей. Но выходило плохо. Очистки все равно не сворачивались стружкой.

Тая заговорила первая:

— А я ведь не родная Любови Ивановне, в дороге встретились… У нее вещи и деньги есть, а у меня вот только эта сетка. Деньги тетя Вера все увезла…

— Кто это тетя Вера?

— Мачеха моя. Отец с ней в Таллине познакомился. Красивая такая. При папе еще ничего было, а когда он на фронт ушел, совсем жизни не стало. «Рыжая, пол вымой! Рыжая, обед сготовь!» Точно я ей прислуга какая…

Когда немцы к городу подошли, у нас уже все собрано было. Тетя Вера вдруг говорит: «Сбегай к соседке, у нее наша сумка осталась, она нам самим пригодится». Я побежала, а потом… потом пришла, и нет никого! Уехали без меня. Все уехали: и тетя Вера, и ее мать, и маленький Гера… Даже шубку мою с собой увезли.

Наташа выронила недочищенную картофелину.

— Так это, значит, они бросили тебя?!

— Бросили… Только я не такая. Собрала вещи, какие остались, и на вокзал. Тети Веры нигде не видно, а что делается! Кричат, плачут, толкают друг друга… Тут я и нашла Любовь Ивановну. Теперь не знаю, что со мной будет… — Тая положила нож на стол и уже другим тоном сказала: — Хватит чистить. На чем варить будем?

— На таганке. Сейчас я щепок принесу…

Скоро на шестке под трехногим железным таганком весело трещала щепа, желтое пламя лизало бока кастрюли… На кухне никого не было, кроме очень старого белого кота, дремавшего на окне. Солнечные зайчики мирно плясали на стенах. Все как до войны. Только на таганках раньше никто не стряпал.

Девочки молча уселись на ларь, думая о своем. Наташа соображала, что лучше: очистить селедку или принести с огорода свежих огурцов?

А Тая в мирном блеске огня под таганком вновь и вновь видела совсем другой огонь.

…На рассвете их эшелон неожиданно остановился. Где? Кто мог это сказать? Неизвестно как, откуда пролетело искрой короткое слово: «Немцы!» — и началась паника…

Люди сыпались из дверей, прыгали в давно разбитые окна. В жирную болотную грязь шлепались чемоданы, сумки, сетки…

Тая ужом проскальзывала между людей, царапалась, даже кусалась. Вытащила кое-как один чемодан, другой кто-то бросил в окно. Нашла. Подтащила к яме, где спряталась Любовь Ивановна с Витюшкой.

В эту минуту что-то темное, быстрое пронеслось над эшелоном, и Тае показалось, что сверху хлестнули упругие струи ветра. Звук пулемета она услышала потом, когда лежала на земле, прижавшись к чемодану. Кругом была вода — тепловатая, пахнущая тиной, и Тая слышала, как пули попадали в эту воду со странным, коротким бульканьем… Так было долго, дольше всей жизни.

Потом стало светло, и пули уже не чмокали в болотной жиже. Чуть подняв голову, Тая увидела, что на насыпи горит вагон, тот самый, в котором она ехала. Любовь Ивановна тоже приподнялась и, держа Витюшку одной рукой, другой шарила вокруг, как слепая. Тая поняла: нет Олега.

«В вагоне остался, спрятался», — подумала Тая и, как во сне, не видя, не чувствуя препятствий, кинулась в освещенный огнем круг. Она не помнила, как проскочила в вагон, как нашла в углу скорченную фигурку. Мальчик намертво вцепился руками в край скамьи и ничего не понимал. Он уже наполовину задохся от дыма, оглох от грохота…

И тут пришло отчаяние, такое, о каком девочка не подозревала прежде…

Она звала его, тащила, сломала ноготь, пытаясь разжать пальцы. Напрасно: он не понимал, не слушался. Совсем близко трещало горящее дерево, нечем стало дышать. Тая зубами вцепилась в непослушную руку Олега и вдруг почувствовала приторную сладость. Рука была липкой от мармелада. «Олег таскал его тайком…» — мелькнула мысль. А дальше она уже ничего не помнила. Сильные руки подняли и выбросили в окно ее и Олега. А там подхватили другие…

Потом она опять таскала чемоданы и как умела отвоевывала себе и Любови Ивановне хоть крошечный кусочек места в другом вагоне.

Поредевшая толпа людей неожиданно быстро и без лишнего шума устроилась, и снова тронулись в ночь, в неизвестное.

Может, к своим. Может, к немцам.

…Мать Наташи пришла неожиданно рано. Девочка кинулась ей навстречу, чтобы предупредить, объяснить, но она, как взрослой, понимающе кивнула ей головой:

— Знаю уже… Правильно поступила, дочка. У нас две комнаты, устроимся как-нибудь.

Мать вынула из сумки бутылку с молоком, сверток с куском липкой картофельной глюкозы, хлеб.

Ничего не пряча, поставила все на стол, взглянула коротко на Любовь Ивановну, которая только что встала и все еще никак не могла прийти в себя.

Девочки вдвоем накрыли на стол, принесли картошку, огурцы.

За столом Любовь Ивановна ожила, и стало ясно, что эта тридцатилетняя женщина знает о жизни не больше Наташи. У нее и лицо-то было детское — белое, в ямочках, которых не стерла даже война.

В мирные дни такое лицо напоминало об уютной квартире и лампе с розовым абажуром. Сейчас оно вызывало жалость и невольный вопрос: «Да как же ты жить-то будешь такая?»

Именно об Этом и спросила ее Серафима Васильевна, испытующе посмотрев на жиличку серыми, как осенняя вода, глазами.

— Не знаю… Работать придется, только я не умею ничего. Мы всегда так хорошо жили, все соседки мне завидовали. Если бы вы только видели, какая у меня квартира была в Таллине! Мебель карельской березы — еще от буржуев осталась, — рояль, картины… И сама одета, как на экране.

Любовь Ивановна похорошела от воспоминаний, у нее мечтательно заблестели глаза. Она рассказывала еще долго: о том, как встретилась со своим будущим мужем, что и когда он ей дарил. И по всему выходило, что и война-то идет только ради того, чтобы вернуть ей все эти потерянные вещи.

Тая молча слушала, а глаза Наташиной матери, Серафимы Васильевны, все темнели: такое ли видела она за эти дни! Где уж тут вспоминать о карельской мебели!

* * *

Низкие своды полуподвала, где помещалась общая кухня, так заросли копотью, что казались бархатными. Резко выделялась только белая русская печь, которую топили раз в неделю по очереди все жильцы дома. Около печи стоял стол, изрезанный ножами хозяек, над ним сушились тряпки…

Война незаметно разорила «самохваловский» дом: ушла на фронт основа — рабочая косточка, из женщин тоже многие нашли себе место поближе к мужьям — кончали курсы медсестер. И вот, непонятно как и откуда, вылезло, продвинулось, заполонило древнее, скопидомное, чужое. Точно бы другие люди поселились в доме и по-другому, своекорыстно и мелко, заново устроился их мир. А ведь они жили и прежде, только никогда не принадлежало им первого слова, никому не нужна была их паучья «мудрость». Теперь пришел их короткий час, но уж взять от него они хотели всё.

В день появления Любови Ивановны печь топила полная, но легкая, как сдобная булка, Клава — жена кривого дяди Коли.

На кухню со всего дома сошлись женщины со всяким «задельем»: той лепешки испечь понадобилось, другой чугунок картошки сварить, благо печь топится…

На самом деле требовалось как можно скорее определить свое отношение к новой жиличке. В таких случаях мнение Клавы было законом.

— Слыхали новость, Клавдия Власовна? Симка-то Иванова совсем с ума спятила: сама голая, а еще женщину с тремя ребятами пустила! — услужливо подавая кастрюлю, зашептала бабушка Климовна — хитрющая старушонка, просившая милостыню у церкви.

— Знаю, Климовна, знаю. Да ведь в чужую глупость ума не добавишь, — пожала оплывшими плечами Клава. — Однако я слышала, что женщина-то эта офицерша, им знаешь какой паек полагается! Может, и не просчиталась Симка-то…

Женщины закивали головами, заахали:

— Верно говоришь!.. Этим офицеркам житье что масленица. Бабенка-то рохля по виду, с такой мно-о-го взять можно!..

Все стало на свои места. Это значило, что Любовь Ивановна уже завоевала себе место в мирке этих женщин, и даже довольно почетное.

Дни знойного лета сменяли друг друга, принося чувство боли и все нарастающей тревоги: немцы шли на восток. Еще ни разу небо тихого городка не видело вражеских самолетов, но по земле все шире расползались зловещие трещины щелей, росли на окраине линии противотанковых рвов.

… Ранним утром лучи солнца, медленно скользя по стене, добрались до головы спящей Наташи и разбудили ее. Девочка знала по опыту: теперь как ни вертись, все равно не скроешься и не заснешь… Надо вставать.

Мать давно ушла на работу. Наташа даже не слышала, как она встала.

Любовь Ивановна спит и встанет еще не скоро. Она никогда не торопится. Уж сколько раз бывало так, что Серафима Васильевна будила ее ночью, когда надоедал плач маленького Вити. Самой матери ничто не мешало спать — такой уж у нее был характер.

Раз мамы нет, вовсе не обязательно полностью выполнять скучную процедуру умывания. Подбежав к рукомойнику, Наташа обеими ладонями плеснула на лицо студеную воду и потянулась за полотенцем. Щелчок по затылку заставил ее присесть.

— А полотенце кто за тебя будет стирать? Мать? Мойся как следует! — приказала Тая.

Наташа вздохнула, но подчинилась. Один раз Тая уже обстрекала ей руки крапивой, да еще и за платье сунула ветку. С ней шутки плохи. Капризный Олег и то не решался устраивать при Тае фокусы.

Двойственное чувство мучило Наташу. С одной стороны, ей не хотелось подчиняться такой же девочке, как она сама; с другой стороны, она до зависти восхищалась Таей.

Ну кто из ее подруг умеет так хорошо стряпать, стирать, мыть пол?.. А главное, так аккуратно и красиво носить давно вылинявшее ситцевое платье. У Таи оно всегда как новое. Это заставляло Наташу вздыхать и с грустью рассматривать свое собственное, словно изжеванное теленком.

Радио напомнило о войне суровой песней:

…Идет война народная, Священная война…

Отец так и не прислал ни одного письма, но об этом лучше не думать, а то расплачешься…

— На Волгу бы за дровами надо сходить, — сказала Тая, обжигая губы кипятком. Девочки берегли заварку для Серафимы Васильевны.

— Я на Волгу схожу, ладно? — сейчас же предложила Наташа, — И Олег со мной может пойти… Пойдем, Олежка?

Мальчик скривил рот:

— Не хочу-у… Я в кино пойду, мне мама обещала!

— Мало ли что обещала, — дернула плечом Тая, — может, то еще до войны было!

Но Олега уговорить не удалось. Он кинулся будить мать, чтобы получить подтверждение. Секунду спустя Олег рявкнул во весь голос, получив шлепок, и помчался на двор. Оттуда скоро послышался голос тети Клавы:

— Бедненький ты мой, кто же это тебя обидел?.. Ах они дряни такие! А мы вот палкой их, палкой! — словно маленького, уговаривала она Олега.

Не выдержав, Тая высунулась в окно:

— Оставьте его в покое! Сам виноват, и реветь ему не из-за чего!

За спиной девочки, драматическим жестом распахнув дверь, появилась Любовь Ивановна:

— Господи! Хоть капля, хоть частица совести есть у тебя или нет?! Так орать! Ну заняла бы чем-нибудь ребенка…

Не слушая больше, Наташа выбежала на улицу, прихватив тяжелую корзину. Да, шумно стало в их тихом доме!

* * *

Наташа поставила корзину на землю и крикнула:

— Кто по дро-о-ва?

Одной идти на Волгу за щепой не хотелось.

Из окна дяди Колиной квартиры вылез худой, длинный Слава.

— Пойдём что ли. Может по дороге знакомых встретим — предложил он.

— А Светка ваша не пойдет?

— Где уж ей! Она у нас гордая. Отцу на базаре торговать помогает… Это от меня толку пшик, только и остается, что за щепками ходить…

— Ну зачем ты так говоришь? Ты же лучше сестренки учишься и на баяне играешь! — возмутилась Наташа.

— Учусь лучше? — вскинув голову, мальчик посмотрел в далекое, исчерканное стрижами небо, прищурился: — А что толку от этого ученья? Вон отец говорит, что на толкучке ученые-то люди последнее барахло продают, а он, неученый, покупает… Говорил тут как-то: «У меня к концу войны миллион будет!» И ведь будет, это точно!

Наташа задумалась, хмуря тонкие темные брови.

— А ты хочешь, чтобы у тебя миллион был?

— На что он мне?.. Эх, удрать бы отсюда на фронт! Да кому я там нужен такой?

Сильно хромая, мальчик побрел со двора, захватив у сарая мешок. Одна нога у него была заметно короче другой, и оттого высокая фигура казалась нескладной, словно перекошенной.

У ворот на них чуть не налетела Светлана, прибежавшая с базара от отца. Нарочно толкнула брата:

— Чего под ноги лезешь, инвалидная команда!

— Сорока-воровка! Бусы украла! — крикнула Наташа, намекая на давнюю историю с янтарными бусами бабки Климовны.

Светлана посмотрела на обоих нестыдящимися глазами, повела плечом.

— Подумаешь, о чем вспомнила! Мне папа таких бус десяток купит… — и ушла.

Постояв с минуту, Наташа и Слава пошли своей дорогой, оглядываясь в поисках попутчиков:

На залитой солнцем улице тысячи мелочей напоминали о войне: белая паутина бумажных полосок на окнах, защитные козырьки на фарах встречных машин и госпиталь в школе, где еще в прошлом году учились ребята.

Пыльная булыжная мостовая сбегала к линии железной дороги. Наташа прыгала по камням, стараясь ступать только на голубоватые булыжники: ей казалось, что они не так обжигают босые ноги. Слава шел не выбирая дороги. Темные, как у сестры, «цыганские» глаза невидяще смотрели прямо перед собой. Никто не мог бы сказать, о чем думает Слава.

Наташа уже давно привыкла к тому, что он мог просто так вдруг взять и спросить: «А правда, что под собором подземный ход есть?» Или: «А ты не знаешь, кто первым самолет построил?» И никогда не дожидался ответа.

Но на этот раз Слава молчал.

Возле семафора стояли ребята. Наташа еще издали их узнала:

— Смотри, наши! С «татарского» двора! Чего они тут ждут? Ой и Селим.

Наташа неуверенно оглянулась на Славу — встречаться с Селимом ей вовсе не хотелось. Этот и побьет, и дрова отнимет, если вздумается. Не зря его вся улица боится…

Но Слава так же молча, подошел к ребятам. Наташа следом.

Селим — большой, горбоносый, с челкой до бровей — отстукивал пятками чечетку. Рядом, завороженно следя за каждым его движением, стояла тихая белобрысая девочка Аля.

—Ждете кого? — спросил Слава.

— Черта в кармане! — ответил Селим. Там Костя Хряпа сегодня дежурит, тут подождёшь…

Узкая тропа от железной дороги спускалась к лаве на берегу Волги, где полоскали белье, а с двух сторон тянулись, накренившись, серые заборы лесопилок. На них полосами белели свежие доски на месте дыр, но лазеек все равно не делалось меньше. Да к чему было и жалеть щепу и обрезки? Все равно они годами гнили на берегу. Только такие люди, как Костя Хряпа могли пальнуть солью по ребятишкам, собирающим эти щепки. Но Костя мог, это все знали.

—Может, по берегу пройдем? Хоть коры насобираем… — предложил Слава.

— А что с ней делать с корой-то? — пожал плечами Селим — Она же мокрая, надорвешься, пока дотащишь, а потом суши. Нет я другое думаю, — Он по-особенному быстро посмотрел всем в глаза: — Госпиталь-то у нас рядом, а там я сам видел обрезков этих машины три привезли, выше забора куча лежит. Айда?

— Но ведь там госпиталь… — не очень уверенно сказала Наташа.

— Да, нехорошо вроде… — так же неуверенно протянул и Слава.

Аля промолчала.

Все посмотрели на дорогу. Перед ребятами далеко вверх уходила накаленная солнцем мостовая. Вниз по ней бежать легко, все они знали, каково тащиться вверх с тяжелой корой. Тело перегибается от тяжести пополам, кажется, камни близко, у самого лица, и глаза слепнут от пота. А госпиталь наверху горы. И дров там куча выше забора…

— В общем, пошли. Я веду, я отвечаю, — гордо сказал Селим, и все вздохнули с облегчением. Стало просто: ведь не сам ты это придумал, а пошел за другими.

Забор возле госпиталя строили наскоро. Раньше, когда здесь была школа, стоял просто низенький штакетник, а за ним дремучая чаща чайного дерева. Теперь вместо штакетника поднялся легонький тесовый забор. Селим постучал по одной доске, дернул. Скрипнув, она отошла в сторону.

— На соплях сделано, — сказал он пренебрежительно и отодрал вторую.

Ребята оказались в знакомом дворе. На асфальте возле дверей еще видны «классики» — их нарисовали когда-то масляной краской, так и остались. А на гимнастической площадке горой свалены кровати и рядом сарай стоит незнакомый. Возле забора за сараем огромная гора дров. Самых лучших «досточек», какие редко доставались ребятам на лесопилке, — охранники продавали их на базаре.

— Ой, сколько тут! — тихонько ахнула Наташа. — Хоть каждый день брать — все равно незаметно будет, верно?..

— Бери и не разговаривай! — оборвал ее Селим.

Они с Алей начали класть дрова в корзины, а Слава стоял и смотрел на груду кроватей, точно и забыл, зачем сюда пришел.

— Ты что, до завтра так будешь стоять? — тряхнул его за плечи Селим.

— Нет… Я пойду… Я на берег лучше… — Слава попытался скинуть с плеч его руки.

— Что?! Ах ты мазила! Он пойдет, а потом на нас же ябедничать, да?!

Наташа поняла — сейчас Селим будет бить Славу.

— Не трогай его, не трогай! — Она всем телом повисла на руке Селима.

— Ну, работнички, чего не поделили? — раздался совсем близко спокойный низкий голос.

Наташа даже не успела ничего понять — Селим вырвался и исчез. Аля тихонько отодвинулась за угол сарая и тоже скрылась. Только они со Славой стояли возле кучи дров, а напротив дядька в халате и на костылях. Лицо у него было широкое, с добрыми, толстыми губами, но глаза такие, что Наташа попятилась, жалко махнула рукой:

— Мы же немного… Мы больше не будем! Отпустите нас, дяденька!

— Да я и не держу, бегите. Мне все одно за вами не угнаться. Видите, нога-то какая…

Вместо ноги у него действительно болталась толстая, неуклюжая культя. Наташа сразу-то и не заметила.

— Только как же это вам совесть позволила у раненых бойцов добро воровать, а?

Слава резко выпрямился и замер, а Наташе хотелось одного — чуда. Любого. Пусть провалится земля, пусть рухнет на нее дерево, пусть… все, что угодно. Только бы не слышать, что это она, Наташа, обокрала раненых!

— Ладно, ребята. Садитесь, да потолкуем маленько, в ногах все одно правды нет, — совсем другим голосом, тихим и очень грустным, сказал боец.

Они втроем присели на дрова.

— Ты вот, я смотрю, совсем как моя Иришка — беленькая да темнобровая. И батька у тебя, поди, на фронте, а?

— На фронте… — чуть слышно ответила Наташа.

— А мать на работе и ты целый день одна, ведь так?

— Так…

— А раз так, как ты должна жить?

— Не знаю…

— А что ж тут не знать? Дело простое. Надо, чтобы все по правде было — и только. У тебя и у меня все одно. Если я с передовой не убегу, если ты мать не обманешь и чужого не возьмешь — тут немцу-то и конец! Пришибет его правда. А что было бы, если отцу твоему написать, что ты у раненых дрова воровала а? Или твоему? — повернулся он к Славе.

Слава дико посмотрел на него, вскочил и вдруг со всех ног бросился к забору, нелепо размахивая руками, — он всегда так бегал из-за хромоты.

— Что это с ним? — встревоженно спросил боец. Приподнялся, позвал: — Эй, малец, вернись!

— Не вернется он, — вздохнула Наташа. — Это он из-за отца. Вы про отца его сказали, что он на фронте… вот он и убежал. Отец-то у него дома, на базаре торгует.

— Вот оно что… — протянул боец и совсем уж по-доброму посмотрел на Наташу. — А живете-то вы далече?

— Нет, близко. Вон там, где дом с красной крышей. Видите?

Боец посмотрел, подумал о чем-то, наматывая на палец травинку. Наташа вдруг увидела, сколько на его лице морщин — глубоких, темных, и глаза совсем не злые и не страшные — просто усталые и даже немножко похожи на папины.

— Вы вот что, ребята… — заговорил он снова. — Чем тайком сюда лазать, приходите миром, в гости. Нам ведь тоже скучно, а есть, кто и вовсе двигаться не может… Доброе дело можете сделать, а? Меня Сидором Михайловичем зовут, из пятой палаты. Спросите — вас и проводят. Ну как, по рукам?

Наташа кивнула, поднялась.

Он вдруг нахмурился, вздохнул:

— А ведь дровишек-то, поди, вовсе нет? Ладно. Возьми, что собрала. Не стесняйся, это же не тайком, это я тебе дарю от нашего имени вроде как на будущее. Так можно. Чтобы не забыла и пришла. И того мальца приведи. Обязательно, слышишь?

Наташа подняла корзину, привычно перегнувшись — так было легче нести, обернулась на странного этого человека и опять не узнала его лица. Показалось, что он плачет. Но с чего бы?

* * *

Тая встретила Наташу недовольным ворчанием:

— Тебя только за смертью посылать! Хорошо, что у меня с вечера дрова оставались… Ладно уж, идем обедать.

Серафима Васильевна ела, не глядя, зеленый борщ, овсяную кашу с молоком. Даже не похвалила, как обычно, Таю. На вопрос Любови Ивановны бросила односложно:

— Новых привезли. Ума не приложу, где мы такую уйму народу размещать будем?

Наташа потерлась головой о материн рукав, зная, что Серафиме Васильевне не до нее. Мать наскоро поцеловала ее и ушла. За столом остались Тая и Олег.

Любовь Ивановна тоже куда-то собиралась. Надела шелковое платье густого винно-красного цвета, что-то такое сделала с волосами, отчего они вдруг зазолотились, словно пойманный солнечный луч… В глазах появилось беспокойное, ласковое выражение.

Тая подняла голову, недобро посмотрела на Любовь Ивановну:

— Куда вы собрались?

Та покраснела, дернула плечиком.

— Ах, да не все ли тебе равно! Нужно, вот и иду. В конце концов, я не обязана давать тебе отчет в своих действиях!

— И очень жаль, что не обязаны, — совсем уж зло проговорила Тая. — Муж бы ваш не так спросил…

— Не смей! Слышишь, не смей о нем говорить! — крикнула Любовь Ивановна и выбежала из комнаты.

Тая подождала минуту, глядя на дверь, и принялась убирать посуду.

Тае было трудно — ведь не с Наташей же говорить о том, что ее мучает. Она отлично знала, что Любовь Ивановна завела знакомство в городе, развлекается. Было в этом что-то такое, чего она не понимала, что еще не пережила и оттого особенно безоговорочно осуждала.

Любовь Ивановна ушла, почти убежала, пообещав скоро вернуться.

Олег все еще мудрил над тарелкой каши, капризно морщась и шлепая губами. Он не был похож на мать и в то же время напоминал ее расплывчатым, безвольным очерком губ и подбородка, прищуром светлых глаз. Тая пригрозила ему трепкой, и это заставило мальчика доесть кашу. Вместе с Наташей начали убирать со стола. Со двора доносился визг ребятишек. Где-то внизу, наверное в кухне, разгоралась бабья перебранка.

День шел своим чередом, такой же, как вчера, как позавчера… Точно и не было войны и неотвратимых ежеминутных смертей там, на фронте.

Тая подошла к окну, глянула вниз на двор, покачала головой.

— Даже не верится, что все это не приснилось: война, эвакуация… Может, и вправду это сон?

— Какой сон? Тебе приснился, да? Расскажи! — попросила Наташа

— Да нет, это я просто так… Тихо здесь очень, даже тоска берет от такой жизни.

Наташа обиделась немного, решив, что Тая просто «задается».

— А я с раненым говорила! Хороший такой и нас в гости пригласил! — похвасталась она.

— Как это ты говорила, где? — сейчас же оживилась Тая.

Госпиталем интересовались все. Женщины даже на работу выходили пораньше, чтобы успеть пройти мимо него и хоть мельком посмотреть на бледные, смутные лица за стеклами: «А вдруг свои, вдруг хоть знакомые какие…»

Наташе очень хотелось рассказать про госпиталь, но только так, чтобы не все рассказывать.

— Ну, понимаешь, мы шли… и он нас остановил…

— Как — остановил? Врешь ты что-то, Наташка! — Тая села на подоконнике, крепко держа Наташу за плечи. — Все равно ведь не отступлюсь, пока не узнаю! Рассказывай уж как есть…

И Наташа рассказала. Тая посмотрела на нее раз, другой. Наташа даже струсила немножко — возьмет да опять крапивой обстрекает. Но Тая слезла с подоконника и отпустила ее.

— Ох и деру бы тебе надо дать! — сказала она. — Еще хвастаешься — с раненым говорила. Хорошенький разговор!.. А вот что в гости позвал, это интересно.

Тая задумалась, зрачки зеленых глаз вдруг сузились, как у кошки. Наташа смотрела на нее с любопытством — знала уже, просто так этого у Таи не бывает.

— Слушай! А что, если нам с концертом пойти, а? — быстро спросила Тая.

— Как — с концертом? — удивилась Наташа. — Мы что — артисты?

— Нет… Но что-нибудь все ведь умеют делать. Ты петь умеешь? У вас же было пение в школе?

Наташа виновато съежилась:

— Пение было. Только меня с уроков всегда отпускали. Учительница так и говорила: «Иди, Иванова, погуляй, а мы петь будем…»

Тая посмотрела на Наташу даже с любопытством — не каждый день встретишь человека с такими способностями.

— Но что-нибудь-то ты делала?

— Нет… Никогда. Я не активная. — У Наташи по щеке поползла слезинка — так вдруг стало обидно.

— Ты что? Наташка! Да ты реветь собралась? — Тая схватила ее за руки — Брось! Ведь даже и артистов учат знаешь как долго! И для тебя что-нибудь придумаем…

* * *

Дети всего городка играли в «Сибирь». Слово это пришло от взрослых. Всё чаще стали поговаривать, что если «он» и дальше так пойдет, то к зиме детей повезут в Сибирь.

Детям все это не говорило ничего, но они чувствовали в слове тревогу И вот — родилась игра. В ней было что-то от осеннего перелета птиц. С утра до вечера шумные ватаги носились по только что вырытым петлям щелей, и всюду, над всеми дворами звенел один и тот же крик: «Сибирь! Сиби-и-ирь!»

На самохваловском дворе играли по-своему. Щели там вырыли перед домом, почти у самых ворот. Напротив такие же появились и на михинском дворе. И вот ребята, перебегая улицу старались тайком занять щели «противника». А потом бежали по неровным петлям ходов, по сырой, холодящей пятки земле и тоже кричали нараспев: «Сибирь! Сиби-и-ирь!»

Наташа выскочила на дорогу. Словно помогая ей, тянулся поперек улицы лошадиный обоз. Усталые от жары кони медленно везли низкие дроги с досками. Концы досок волочились по земле как будто лошади были птицами с длинными, длинными хвостами. За таким обозом ничего не стоило спрятаться, «михинские» ни за что не заметят, но Наташу остановили.

— Постой-ка, вам тут письмо… — Перед ней на панели стояла всей улице известная почтальонша Дуся.

Наташа посмотрела на почтальоншу вполглаза — она вся была там, на дороге, через которую вот-вот пройдет обоз, и тогда уже не за что будет спрятаться. Она протянула руку и взяла письмо, не думая о нем, — совсем как до войны, когда часто носила домой скучные письма маминых родственников.

— Спрячь письмо-то, еще потеряешь! — крикнула ей вдогонку Дуся, но Наташа уж ничего не слышала.

Пригнувшись, она пробежала несколько шагов рядом с последними дрогами, а когда они поравнялись с «михинскими» воротами, метнулась во двор и тут же спрыгнула в щель:

— Наша взяла! Наша взяла!

Но ей никто не ответил. «Михинским» надоело играть, и они все разбежались. Они вообще были народ ненадежный. То среди игры начнут ловить мышь, упавшую в щель, то вдруг ни с того ни с сего убегут на Волгу купаться. Волга от них совсем близко — только спуститься вниз с косогора мимо огородов с цветущей лиловой картошкой.

Наташа совсем было решила тоже пойти купаться — с самого утра пекло отчаянно, иначе как бегом не пройти по мостовой, — но вспомнила про письмо и остановилась.

На потертом конверте какие-то цифры… полевая почта. Так это же от папы! Наташа повернулась, чтобы бежать домой, но увидела, что стоит возле самой стены «михинского» дома. Это был старый особняк со стенами из мрачного красного кирпича. Его боялись все «самохваловские» ребята: на улице жило предание, что в этом доме есть тайные ходы и там когда-то кого-то убили. Наташа могла пройти мимо дома, но не решилась — пошла пустырем, в обход, боязливо оглядываясь через плечо. И даже не сразу поняла, обо что споткнулась и почему оказалась на земле. Только подняв глаза, увидела: перед ней стоит Селим — это он дал ей подножку.

— Ты куда торопишься?

— Домой… — еле слышно ответила Наташа и вдруг, сама себя не узнавая, заговорила чужим, спотыкающимся голосом: — Ты не думай… Я ничего про тебя не сказала. Он не знает… Мы совсем про другое говорили…

— Кто это «он»? — Теперь Селим и не думал отпустить Наташу: страх девочки доставлял ему удовольствие.

— Ну, этот… кто остановил нас, раненый… Он добрый, он дал мне досточки и в гости звал… Тая говорит, мы с концертом пойдем…

Что-то быстро мелькнуло в глазах Селима — зависть, обида? Он больно щелкнул Наташу по лбу.

— С концертом? А с этим не хошь?! Пожалели ее, видишь, мусора… Что это еще у тебя? — Он увидел письмо.

Наташа спрятала руку за спину:

— Не трогай! Это маме!

Но Селим уже выкручивал ей пальцы, вырывая конверт. Глаза у него стали совсем дикие. Вот за эти-то внезапные вспышки бешенства его и боялась улица.

— На! Вот тебе! Еще на!..

Клочки письма разлетелись, как стая белых бабочек. Они покружились немного в воздухе и начали опускаться на землю, на голову и на плечи плачущей Наташи. Сотня, а может, и больше крошечных белых клочков. Их не собрать, не склеить…

Селим не торопясь пошел дальше, к Волге. В мире все опять стало на свои места, и никому не надо было завидовать. А Наташа еще долго лежала на примятой пыльной траве и плакала. Потом встала, отряхнула платье.

В первую минуту она решила: пойти и рассказать — всем, всем! — что сделал Селим. Но сейчас в голову пришла другая мысль: ее же спросят, почему сразу не отдала письмо! Она вдруг увидела мамины глаза, почти черные от боли и гнева, и себя перед ней. А письма-то нет, его не вернешь! Нет, пусть лучше никто ничего не знает. Селим ведь не скажет…

Какой бесконечно долгой показалась дорога обратно домой. Даже и «михинский» особняк не пугал больше — что там какое-то прошлое убийство! То, что произошло, было во много раз хуже.

…Тая только покачала головой, увидев Наташино платье.

— Ну надо же так вываляться! Вот не буду застирывать, пусть мать увидит…

Наташа промолчала, и Тае скоро надоело ворчать. Да и не до Наташи ей было: она задумала переставить мебель. И теперь в комнате все потеряло свои места. Шкаф удивленно замер посереди комнаты, а ламповый абажур покачивался на окне.

Высунувшись из-за шкафа, Тая крикнула:

— А я придумала, что тебе делать — будешь стихи читать!

Это все умеют.

Наташа покорно кивнула. Она радовалась, что на нее никто не обращает внимания.

…А ночью она видела во сне отца, и Козловы горы, и ландыш в золеных добрых ладошках, который она так и не сорвала.

* * *

За сараями земля была черная, жирная. Копни ее щепкой — полезут во все стороны розовые земляные черви. Росли на этой земле лопухи выше человеческого роста и зеленая сочная трава-сныть с разрезными листиками.

Слава сидел за сараем на гнилом бревне, читал книгу и пас поросенка. Розовый веселый поросенок Борька был привязан на длинной веревке к Славиной ноге. Это Слава придумал, чтобы поросенок читать не мешал. Поросенок вкусно чавкал корешки сныти, а Слава торопливо листал замусоленные страницы.

Тая наклонилась и захлопнула книгу:

— Зачитаешься, а отвечать кто будет?

Слава недовольно обернулся:

— Чего тебе?

— Дело есть. — Тая села рядом на то же бревно, осмотрелась, дернула за веревку. Поросенок сейчас же перестал жевать и вопросительно хрюкнул.

Слава улыбнулся:

— Видишь, какой умный. Спрашивает: не на другое ли место пойдем? Гуляй, Борька, гуляй!

Борька снова принялся за сныть, а Тая сказала:

— Что у вас в госпитале вышло, я знаю, и не будем об этом говорить. Я о другом. К раненым в гости всем надо пойти, не вам одним, и не просто так, а с концертом. Ты, говорят, на баяне играешь?

— Играл… — Слава вздохнул и неопределенно посмотрел по сторонам.

— А теперь что, инструмента нет?

— Есть… Но все равно что нету. — Слава пошевелил босой ногой белый, натянутый, как струна, корешок. — Отец как-то пьяный пришел. «Играй!» — говорит, а я не стал. Ну он и пообрывал на баяне все клавиши. Да он и вообще-то старый баян, едва дышит…

— А если приклеить?

— Можно бы… Да клею где взять? Казеин нужен… — Глаза у Славы вдруг заблестели. — А ты знаешь, какой клей есть? Я читал, не веришь? Вот помазать это бревно и к сараю прилепить — лучше гвоздей удержит!

— Зачем же его лепить? — Тая удивленно посмотрела на Славу.

Он секунды две подумал, пожал плечами:

— Ну… не знаю. Просто так. Интересно.

— А если ты скажешь отцу, что в госпиталь пойдешь, может, и даст клей? — деловито вернулась Тая к прежнему.

Слава что-то вспомнил:

— Да, он говорил как-то, что надо бы раненым хоть гостинца отнести, а то люди корят. Пьяный был, конечно, но все же… Нет, в госпиталь он пустит и клею даст. И знаешь что? Альку с «татарского» двора тоже надо будет взять. У них до войны циркачи на квартире стояли, гнуться ее выучили — во, как в цирке!

— Ладно. Возьмем и ее… — Тая поднялась.

Поросенок недовольно дернул веревку — ему надоело пастись на одном месте и мешало солнце. Оно заглянуло за сарай, и нежные листья сныти печально поникли. Горько запахло вялыми лопухами.

Слава встал, чтобы перевести поросенка на другое место, и вдруг насторожился. Тая тоже замерла, прислушиваясь.

На улице что-то происходило: несколько раз хлопнули двери, женщины бежали по двору, заплакал и сразу смолк ребенок.

Кое-как привязав Борьку к бревну, ребята помчались к воротам. Там уже собрались женщины со всего двора — все, кто был дома. А ничего особенного не происходило. Вдоль забора, где еще чуть-чуть держалась тень, шла почтальонша Дуся, такая же, как обычно, в еще довоенном пестреньком платочке и разбитых сандалиях. Только она почему-то ни с кем не здоровалась по пути… А следом, от калитки к калитке, полз шепот:

— Похоронную! Бояркиным похоронную несет…

Это была первая похоронная на тихой, забытой временем улице. Бояркиных многие и не знали, но все равно женщины собирались у калиток и провожали Дусю беззащитными глазами. Все вдруг поняли: Бояркины только первые…

— Ты их знаешь? — спросила Тая у Славы.

— Немножко. Их Толик в соседнем классе учился со мной.

Ничего пацан, хороший.

Дуся свернула во двор, и стало вдруг слышно Волгу — брела против течения моторка, медленно и тяжело набегала на берег волна. А улица исчезла. Только высокие серые заборы и раскаленный асфальт. Так было секунду, час — никто не знал, а потом все смял, заполнил крик. Так не мог закричать один человек — это вся улица отозвалась на чужую боль.

— Отдала. Господи, помоги нам всем! — перекрестилась Климовна.

Никто ей не ответил. Медленно, как после тяжелого сна, приходили в себя люди.

Слава посмотрел на Таю, усмехнулся странно. Лицо стало жалким.

— А я… знаешь, что я думаю? Лучше бы эту похоронную нам принесли! Ведь это страшно — так думать, да?

— Страшно… — кивнула Тая.

Наташа прибежала на шум последней. Недоуменно оглянулась: что это такое случилось со всеми? Подошла к Тае:

— Почему все плачут?

— Бояркиным «похоронку» принесли, отца у них убили, — объяснила Тая.

«Отца… убили…» Наташа зажала себе рот, чтобы не закричать. Только сейчас она поняла всю цену разорванного Селимом письма. Ведь оно означало, что папа был жив, когда писал его. Был жив… А сегодня, сейчас?!

— Я не хочу! Не хочу! — Она задохнулась от крика. Улицу опоясали красные кольца, они все суживались и, наконец, невыносимо стиснули ей голову.

…Вечером мать долго сидела у постели заснувшей Наташи. Девочка пришла в себя, все рассказала и понемногу успокоилась. А женщина знала, что долго — может быть, всю жизнь — будет угадывать слова погибшего письма. Искать и ошибаться и снова искать.

* * *

Прислонившись к стене палаты, стояла рыжая девочка. Большеротая, с печальными глазами. Вылинявшее платье выше колен. Рядом на табуретке устроился хромой мальчик с баяном.

Еще секунду назад в палате душно пахло йодом, жужжали мухи на марлевой занавеске окна. Но она позвала негромко: «Орленок, орленок…» — и легла вокруг июльская цветущая степь, полная звона пчелиных крыльев и яркого, щедрого солнца. А по степи, по тугому ковылю шел на смерть мальчишка.

Палата притихла. Многие прошли с этой песней свою юность, пели ее на пионерских сборах, даже и не думая о войне. И вот — встретились снова…

Только что бойцы чуть не хором подсказывали Наташе забытые строки стихотворения, от души хлопали ловкой и гибкой Але, но когда запела Тая, все стало иным. Такие заклятые уголки в сердце растревожила песня, что невыносимой стала уютная палата…

Сидор Михайлович первым поцеловал замолчавшую Таю, а затем к ней потянулись десятки рук. Тая улыбалась и кланялась совсем как на сцене — она всегда умела делать то, что нужно. Наташа, вздохнув, отошла в уголок, но Сидор Михайлович заметил и окликнул ее:

— Чего прячешься? Иди к остальным, все ведь старались, всем и спасибо!

И Наташа стала рядом с Таей и тоже кланялась, как артистка.

Бойцы, как один, обещали писать, ежели кого-то судьба сведет с Таиным отцом. Один даже спросил:

— А он у тебя не рыжий, часом? Служил я с одним, больно уж похож.

Но тут же выяснилось, что у того было другое имя, и остальные посмотрели на говоруна укоризненно: зачем зря тревожил Душу?

Сидор Михайлович предложил:

— А что, ребята, давайте соберем нашим артистам харчишек? Живут-то они негусто…

И напихали полные руки всего так, что не удержать. На прощание взяли честное-пречестное слово, что ребята придут еще, и только тогда отпустили.

Возвращались домой не торопясь, всем хотелось рассказать о том, как было страшно вначале, а потом прошло, и о том, что и кто сказал или сделал… Только Тая молчала, глаза печально смотрели куда-то в конец улицы. Может, искали там удивительную солнечную степь? Или еще что-то, далекое, непонятное другим… Такое с ней бывало часто, и ребята привыкли, не трогали ее, но понимал, наверное, один только Слава.

Возле дома он поравнялся с Таей и тронул ее за плечо. Она вздрогнула, обернулась, он глазами показал на ворота. Тая кивнула.

Около ворот, лузгая семечки, стояла Светлана в новом шелковом платье, наскоро переделанном из взрослого. На тонкой смуглой шее двумя рядами легли тяжелые янтари. Жесткие темные волосы спереди завиты ровными штопорчиками. Около Светланы увивался Селим.

— Слушай, ей-богу, дай тридцать рублей, отдам в понедельник! — клянчил он.

— Отдай прежде то, что раньше брал! — отцовским, сухим голосом ответила Светлана.

— Ну хоть пятнадцать дай, а?

— Не дам! Сказано — и точка. Ой, смотри-ка, никак, наши «артисты» возвращаются… Что это у них в руках?

Поравнявшись с воротами, ребята остановились. Селим подошел к Але:

— А ну показывай, что у тебя тут!

— Поосторожнее, командир, не обожгись! — пригрозила Тая. — Сойди-ка с дороги! — По глазам было видно — она от драки не убежит.

Переглянувшись, Селим и Светлана отступили в сторону, и ребята прошли во двор.

— Эх, дурак, ослиная башка! — выругался Селим. — Ну что бы мне пойти со всеми, тоже бы не с пустыми руками пришел…

— Отними гостинцы у Альки — вот тебе и деньги, — посоветовала Светлана. — Я видела, что она сахар пронесла… Хочешь, так мне продай, я куплю.

Селим покачал головой:

— Теперь не отнимешь, она домой ушла.

Светлана оглянулась по сторонам, нагнулась к его уху, звякнув янтарями.

— Хочешь, я тебе помогу денег достать? Есть тут один человек, мы на базаре встречаемся, он может дать… Только отработать придется потом.

— Как отработать?

— Он скажет сам. Пошли?

— Ладно.

…Слава вошел в низкую комнату, загроможденную мебелью. Казалось, вещи совсем вытеснили отсюда людей. На окнах топорщились тяжелые накрахмаленные занавески, в углу около киота теплилась лампада. Сыто мурлыкал толстый серый кот на диване.

Мать лепила пирожки, щедро накладывая ложкой мясо на одинаковые кружки.

— Пришел, шалопутник! Где пропадал-то?

Слава молча положил на стол сахар, печенье, конфеты и белые сухари.

— Возьми. Нам в госпитале раненые дали за концерт…

— Ишь ты! — подобрела мать. — Кормят их там, видно, на убой, ежели таким добром зря бросаются… Поди, остальные-то ребята что получше себе забрали. Ты ведь у нас дурачок, знаю я, тебе что ни дай, все хорошо. Пойду к Ивановым, посмотрю…

Слава невольно поднял руку, словно хотел удержать мать, но ничего не сказал. Знал, что бесполезно.

Клавдия Власовна вернулась злая, молча швырнула на стул доску с готовыми пирожками.

— Надрала бы я косы этой Тайке, да рук марать неохота! Ишь гордячка какая выискалась! «Идите, говорит, свои барыши считать, а сюда вам нечего соваться!» Я вот скажу Серафиме-то, какую она змею пригрела, — ворчала женщина, снова занявшись пирожками.

Слава сидел на диване и дразнил кота. Мать повернулась к нему:

— Слышь ты, ежели опять пойдете, возьми авоську да бери все, что дают. А с отцом уж я сама поговорю, отпустит…

— Никуда я не пойду больше, и не рассчитывай! — крикнул Слава и выскочил из комнаты на полсекунды раньше того, как ему в спину полетела тяжелая толкуша.

На дворе пригрелись на солнышке старушки. Тощая, остроносая Климовна скрипела по-вещуньи:

— И сказано в книге той: «Придет великая смута и разоренье. Семью потами кровавыми обольется земля, а после того придет некто светел и тих, имя же ему будет Михаил…»

Скучные разговоры вели старушонки, не стоило слушать их. Слава пошел наверх, к Тае и Наташе.

Тая, на правах хозяйки, пригласила его пить чай с картофельными блинами — дранками. В комнате у них было чисто и очень светло.

— Ну как, обошлось? — спросила Тая.

— Обошлось, — нехотя ответил Слава: не было настроения говорить о домашних делах. — А где все?

— Любовь Ивановна с Олегом гулять пошла, Витюшка спит, — пояснила Тая. — У нас уже три дня тишина. Компания-то, в которую Любовь наша все в гости ходила, разъехалась… Да, ты не знаешь, откуда у Селима деньги? Сейчас я на базар за молоком бегала и видела его, он сахар покупал… И Светланка ваша там вертится.

— Наверное, она и дала. У нее деньги всегда есть, — ответил Слава.

— Странно… — засомневалась Тая. — С чего бы это ей? У Светки вашей и снега из-под окна не выпросишь, а тут деньги… И знаешь, с ним еще человек разговаривал, я видела, очень уж нехороший — Радька с «михинского».

— Радька? Это у которого нос сломанный?

— Ну да. Он же ведь в тюрьме сидел, да? Я слышала, так говорили… И наверняка это он и дал денег Селиму.

— Пропадет с ним Селим, — задумчиво сказал Слава. — А может, матери его сказать? Как ты думаешь?

— Ты же знаешь, что это бесполезно, — пожала плечами Тая, — он ее в грош не ставит. Вот если бы отец у него был!

— Отец… — протянул Слава, и оба смолкли, задумались — каждый о своем.

Вечером тихая жизнь двора нарушилась двумя происшествиями. Во-первых, Олег вернулся один и доложил, что «мама ушла с каким-то дядей». Это стало известно на дворе, и кумушки пуще прежнего зачесали языками.

Немного позднее появился пьяный Селим. Рубашка на нем висела клочьями. Дойдя до середины двора, он начал разбрасывать слипшиеся леденцы и сахар.

— Берите! Слышите, все берите! Мне не жалко… Еще принесу… — бормотал он бессвязно.

Мать Селима — высокая, худая татарка — едва увела его со двора.

Женщины ахали:

— Такой шпингалет и уже пьяный! Что дальше-то будет…

Светлана вместе со всеми наблюдала за Селимом и тихонько поглаживала пальцами новые часы на руке.

«Каждый за себя и все против одного» — вот чем жили люди на базаре, так жил ее отец, и так собиралась жить она сама.

Судьба других людей Светлану не интересовала.

* * *

Осень пришла слишком рано. Казалось, еще и не убрано ничего и думать не хочется о зиме, а уже вечерами под ярким холодным светом приблизившихся звезд травы никли от осенней, бесплодной росы. От земли пахло не цветами, а прелью, и деревья тронула желтизна.

Прошли дожди — осенние, долгие, с пузырями на лужах, — а потом грянули грибы. Находили их там, где и быть-то им не положено — даже вдоль дорог у корней старых, «екатерининских» берез.

Грибами пропах весь дом. За окнами ветер качал на нитках маслята, в печах сушились на лучинках белые. По утрам бабки шепотом считали лучины — все ли целы. От кислого грибного духа некуда было деваться, но никто те жаловался, все знали: зима впереди трудная.

По грибы ходили старики да ребята, — и это дело легло на их плечи. Обычно добирались куда подальше, с ночевой.

Слава собрался первым. Мать положила на стол большой кусок хлеба и два желтых, печеных яйца. Хлеб он взял — знал, что остальные ничего не захватят из дому; яйца оставил: на всех мало, а одному не для чего.

До пристани было далеко. Тропка петляла между потрескавшихся каменных плит так и не выстроенной набережной. Гремучие стебли зрелой белены пахли дурманом; тихая Волга цвела у берега, и тянулись по воздуху паутинные нити — «лето седело»…

Парохода не было. Но никого это не беспокоило. Был он старый, широкий, как утка, с неповоротливыми колесами, и часто садился на мель. Видно, и сейчас где-то сидел… На пристани многие ждали сутками. Устроились, обжились. Какая-то баба развешивала пеленки на перилах; другая продавала соль гранеными скупыми стопками; еще одна порезала на четвертинки молодые подсолнухи и разложила на платке. На солнце от них сытно пахло постным маслом.

— Ой, подсолнушки! Как хочется! — просительно глядя на Таю, протянула Наташа.

— Обойдешься. Соли-то взял? — спросила Тая у Славы.

— Не-е… Не дала она.

— Вот черт! Купить, так и на дорогу не станет… — Тая задумалась. — А, ладно! — махнула она рукой, — Куплю уж соли, а там что-нибудь придумаем!

Она последней подбежала к торговке, и та высыпала ей в платок стопку серого, мокрого «бузуна». Соль эту с начала войны добывали на древних заброшенных варницах у соляных озер.

— Иде-е-ет! — донеслось с берега. Там мальчишки влезли на штабель бревен.

— Должно, у Чернопенья сидел, завсегда там садится, — сказала баба с подсолнухами и начала собирать пожитки.

Пароход плелся вдоль берега, завалившись на левый борт, и по-стариковски вздыхал. Подойдя к пристани, долго тыкался о сваи. А потом по узким сходням потянулись грибники с полными корзинами. У каждого сверху березовый веник. Грибов поменьше — веник погуще. Такому кричали: «Дай попариться!» С двух сторон уже кипела, ругалась, потела от волнения новая очередь с пустыми корзинами.

— Слышь, Славка, с кормы прыгнуть — ничего такого… Я смотрела, — тихонько сказала Тая, — Мы переберемся. Наташке поможем. А что? Никто и не заметит…

На корме перильца кончались, — широкая и низкая, она вплотную подходила к пристани. Между ней и пристанью билась темная от мазута вода.

Тая первой перелезла через перила, на секунду глянула вниз, на воду, передернула плечами — упадешь, ведь и вынырнуть некуда, — прыгнула и оказалась на корме. Наташу Слава почти передал ей, а потом не спеша перебрался и сам. На сходнях творилось такое, что до них все равно никому не было дела…

Ребята удобно устроились на теплых досках, поставили корзины. Теперь до самой троицы можно лежать, глядя на белый бурун пены за кормой, и мечтать о том, что найдешь одни белые, ну, может быть, еще совсем немного подосиновиков, они тоже хорошие грибы.

Лес начинался за брошенной церковью. Стояла она над Волгой у самой кромки обрыва, перевитого поверху корнями старых лип. Две из них еще держались, а другие давно уже мертво свисали вдоль обрыва, и вместо листьев зеленил их ветви ползучий луговой чай да ежевика.

Бывало, что грибники, из тех, кто посмелее, ночевали в крытой галерее у церковного входа, но обычно там жили только ласточки и летучие мыши.

Прямо за сломанной церковной оградой вставал сосновый бор, насквозь просвеченный солнцем. Ребята, не останавливаясь, вошли в него. Пахло смолой и гнилыми шишками. Из-под них и земли не было видно, только кое-где пробивались мохнатые стебли одуванчиков-ястребинок.

Слава тронул Наташу за рукав:

— Видишь дупло? Там белка живет. Я в тот раз один шел, смотрю — сидит на сучке и хвост свесила… А сейчас что-то не видно, ушла.

Дорога пошла под уклон. Сосны кончились. Теперь вокруг ребят теснился старый еловый лес. Солнце осталось где-то за ветвями деревьев, и его лучи только кое-где падали на землю, обжигая нежные листочки заячьей капусты.

Шагов не было слышно. Ноги тонули в зеленом мху, из которого там и тут лезли на свет диковинные поганки. Этот год и на них выдался особенный. Надоедали хитрые грибы-притворяшки. Этот прикинулся белым, тот — масленком, а третьего едва отличишь от сыроежки. Поверишь, нагнешься, думая, что перед тобой настоящий гриб, и зря: торчит у дорожки веселая семейка поганок.

В лесу становилось все темнее и тише. Среди ельника появились строгие березы. Стояли они редко, и каждая в лесном сумраке вспыхивала как бесшумное белое пламя.

В этом лесу жили белые и грузди. А еще розовый, извилистый «петров крест». Его чешуйчатые странные стебли сначала привлекали ребят — считалось, что он приносит счастье нашедшему, — но потом его стало попадаться так много, что всякий интерес пропал. Какое же это счастье, если оно у всех под ногами!

Как обычно, поначалу брали любой гриб, что попадался, и скоро для «настоящих» грибов места не осталось.

— Надо перебрать грибы, — предложила Тая. — Тут где-то шалаш должен быть поблизости, пойдемте к нему…

Прибавили шагу. Под ноги попала едва заметная тропка, протоптанная среди кустов. Через несколько шагов она закончилась возле шалаша, крытого свежим лапником.

Слава первым шагнул к темному лазу и вдруг шарахнулся прочь, нелепо отмахиваясь рукой:

— Там… там волк!

В первую минуту и девочки побежали за ним, но за ближними густыми елками Тая остановилась, поставила на землю корзину:

— Стойте! Тебе показалось, наверное. Какой же волк пойдет в шалаш? Там же людьми пахнет…

— Какой… откуда я знаю, какой? Серый он, я видел, — упорствовал Слава.

— А может, он нарочно в шалаше спрятался? — предположила Наташа.

— Чепуха какая-то! — окончательно рассердилась Тая. — Вот я сейчас пойду и посмотрю сама…

Она не успела договорить. Лапник, нависший над входом в шалаш, раздвинулся… и оттуда высунулась глупая овечья морда! А потом и вся овца вышла. Действительно серая и очень рослая. Видимо, она давно уже была лишена человеческого общества и даже без зова пошла на голоса ребят. С Таей сделался настоящий припадок от смеха. Она раскачивалась, сидя на пне, из стороны в сторону и твердила:

— Волк! Ох, не могу! Волка нашли!..

Слава смущенно мялся в стороне, а Наташа тем временем совсем подружилась с овцою. Гладила ее, чесала ей за ушами. Овца глубоко вздыхала и мекала басом — наверное, просила хлеба.

— Надо ее в Кузьминки отвести, — успокоившись, сказала Тая. — Не иначе от их стада отбилась…

Все согласились с нею, только неясно было, как овцу вести. Но овца сама разрешила этот вопрос — она просто пошла следом за ребятами.

Грибы перебрали, и теперь уже лисички, сыроеги и старые, хлипкие серые просто обходили стороной — невелика от них польза.

Постепенно березы вытеснили ели, и ребята вошли в просторную и светлую рощу, где только изредка темнел еловый подлесок. В роще резко пахло грибами.

— Нашла! — крикнула Наташа, вытаскивая из-под елки крепкого подосиновика.

— Тише, ты! — шикнул на нее Слава.

Им навстречу шел странный человек. Он был высок и худ, на ногах хлюпали разбитые сандалии, невидимые за очками глаза уныло скользили по корням берез, по земле.

Немножко не дойдя до елок, он вдруг словно споткнулся и стал что-то рассматривать на земле. Нагнулся… но вместо путного гриба поднял явную поганку и начал вертеть ее в руках как диковину.

— Дядя, а что вы тут ищете? — Слава поднялся во весь рост.

Человек вздрогнул, быстро поправил очки:

— А вы кто, простите?

Он очень смешно собрал кожу на лбу и весь вытянулся, ожидая ответа. Наташа прыснула. Тая тоже вышла на поляну.

— О, так вас много!.. Вы, надо полагать, пришли сюда за грибами?

— Конечно. Зачем же еще? — удивился Слава.

— Вы правы, по всем данным они должны быть… Но их нет! Понимаете, я уже часа два хожу тут — и вот ничего!

— Да вот он, гриб-то, наступите сейчас! — Тая показала на землю.

В коричневой мокрой шляпке гриба отражалось солнце, тугую ножку покрывала мелкая сетка морщинок. Стоял он на открытом месте, и не заметить его было просто невозможно.

— Действительно! — Человек нагнулся, сорвал гриб и начал его рассматривать точно так же, как до этого поганку, даже понюхал зачем-то. — Просто удивительно!

— Вы никогда грибов не собирали, да? — спросила Наташа.

— Нет… Это, знаете ли, не мой профиль.

— О… — Наташа преисполнилась уважения к такому важному слову, — А как вас зовут, где вы живете?

Тая дернула ее за рукав — неудобно так приставать к незнакомому человеку, — но он только улыбнулся.

— Вениамин Алексеевич Усольцев. А живу я… как бы это сказать? Живу я пока что в церкви. Знаете, там, над обрывом? Ничего, удобно и никто не мешает. Вот только ушаны… Но если не разжигать большого огня, они не прилетают. Я с удовольствием пригласил бы вас в гости, да, жаль, угостить мне вас нечем.

— А нас не надо угощать, обойдемся. Мы так просто придем, можно? — спросила Тая, — Все равно нам в лесу ночевать… Только грибов надо успеть набрать на суп да вон овцу домой отвести.

— О, если так, то пожалуйста! — Вениамин Алексеевич явно был очень доволен. — А я только что хотел спросить, почему за вами следует это животное?

— От стада отбилась, видно, — объяснила Тая, — мы ее в лесу нашли.

— Так, так, понятно…

Ребята занялись сбором грибов. Горизонт обложили тучи, и потому темнело быстро. Грибы находили почти на ощупь, по запаху, но было их так много, что дело все равно двигалось быстро. Складывали их в одну корзинку — Тайну.

Вениамин Алексеевич тоже пытался помочь, но находил больше что-то странное: все тот же чешуйчатый «петров крест» возле корня лещины, какую-то немыслимую желтую поганку на дрожащем тонком стебельке, мокрое осиное гнездо.

Последние грибы бросали в корзинку уж вовсе не глядя. Стемнело.

К Волге выходили на шум — долго звал через кусты гудок парохода, потом прошла моторка, а еще чуть попозже тяжело проплелся против течения буксир.

В сосняке стала заметной и тропа, а за ней ярко забелела церковь. По пояс в речном вечернем тумане она казалась нарядной и новой.

Вениамин Алексеевич привел ребят в свое жилье. Под навесом, отгороженная старыми фанерными щитами, таилась комнатка. Там даже был очаг из кирпичей и постель из лапника и сена.

Узнав, что у ребят есть соль, он совсем обрадовался:

— Так это же богатство! Можно оставить на суп, а остальное поменять в деревне на картошку. Пока у меня были некоторые ценности, я ходил, меня там знают. А кроме того, если мы вернем владельцам овцу, они тоже могут что-нибудь дать за это…

Не отвечая, Тая осмотрела нелепое жилье, покачала головой:

— Чудно это как-то… Говорите вы как ученый, наверное, и специальность у вас есть, что ж вам в городе жилья не дали?

Очки на носу Вениамина Алексеевича как-то странно вздрогнули.

— Видите ли… я сам… сам не хочу… не могу… В Смоленске осталась моя семья… под развалинами… все… Если бы дом не рухнул…

— Не надо, не вспоминайте! — Тая схватила его за руку. — Дура я, еще расспрашивать вздумала… Простите меня!

Он неловко погладил ее по голове:

— Ладно. Это пройдет… Так как же насчет обмена — сходим в деревню?

За картошкой с Вениамином Алексеевичем пошел Слава, а девочки остались чистить грибы. В пустой церкви гулко тыркал сверчок, иногда с легким шорохом что-то рушилось, текло по стене.

— Как ты думаешь, там есть кто-нибудь? — шепотом спросила Наташа. — Слышишь, шуршит?

— Кому там быть? Мыши одни да птицы, — не прислушиваясь, ответила Тая; мысли ее опять ушли далеко.

Наташа больше не спрашивала. Огонь между кирпичей разгорелся, и она успокоилась — он словно отгородил ее и Таю от всего страшного.

Вода медленно булькала, закипала в котелке.

— Никак, и наши купцы идут? — прислушалась Тая.

«Купцы» принесли картошку, затверделые перья осеннего спелого лука и кружку парного «вечерошнего» молока в Славиной манерке.

— Неужели это все за соль дали? — удивилась Тая.

— Да нет… Это за то, что овцу привели, — ответил Слава.

Суп получился густой, душистый, ели его сколько влезет.

Славин хлеб аккуратно поделили на всех. Вениамин Алексеевич больше не вспоминал о прошлом.

…На рассвете Тая подняла всех — пора было идти к пароходу. Слава долго не выпускал руку Вениамина Алексеевича:

— Мы вернемся, скоро вернемся… И вы к нам приходите, ладно?

Вениамин Алексеевич кивал и плотнее надвигал очки, чтобы ребята не видели его глаз. Он лишь на несколько минут забыл о прошлом, в тот вечер, а теперь оно вновь стало рядом, один на один с немолодым, смертельно усталым человеком.

* * *

Вместе с первыми заморозками приблизился фронт. Бои шли под Москвой. Уже не раз бомбили соседний город, а их, видимо, просто не считали достаточно важным объектом.

Зима пугала голодом и холодом. Не будет овощей и грибов, подорожает картошка… Хорошо, что Любови Ивановне давали большой паек и Тая умела беречь каждую каплю масла, каждую картофелину. Девочки пока не голодали.

Помогали и концерты в госпитале. Теперь их «бригаду» считали неотъемлемой частью госпитального быта. Уехавшие писали ребятам письма, новые бойцы встречали их как старых друзей…

Но еще чаще ребята бегали вместе и поодиночке к Сидору Михайловичу. Он никогда не жаловался, но они знали, что дела его не так уж хороши: в августе сделали вторую операцию ноги. («Укоротили меня еще чуток», — как сказал он Тае.) Теперь он поправлялся, но медленно и трудно. Девочки носили ему по очереди тертые картофельные блины, иногда просто картошку с луком и грибами. Он ворчал на них, но они видели: от этой заботы ему легче… А главное, с ним можно было часами говорить обо всем, самом потаенном, и он все понимал, от всякой обиды находил лекарство.

Если бы не это, Наташа еще труднее переносила бы молчание отца. Так и не пришло от него больше ни письма, ни телеграммы. Девочка догадывалась, что мать где-то хлопотала, собирая сведения о нем, просила… И по тому, как все резче проступали морщины у материнского рта, суше блестели глаза, понимала, что надежда уходила с каждым днем все дальше…

Тем обиднее, больнее было то, что муж Любови Ивановны скоро нашел семью и писал регулярно. А кому?

Наташа многого не понимала, но по тому, как женщины во дворе смотрели вслед нарядной и веселой Любови Ивановне, чувствовала — она делает что-то нехорошее, неправильное. В один и тот же день Любовь Ивановна могла поклясться найти работу и жить «как все», а вечером, наскоро взбив светлые тонкие волосы и принарядившись, опять уходила куда-нибудь в гости, «так, в одно место».

Тая продолжала вести все хозяйство, справляясь одна за всех.

Начались занятия в школе. Ходить в нее было далеко, и с первых же дней лопнул какой-то винтик, скреплявший стройный механизм дисциплины: большинство училось кое-как.

Стала заметней разница между Наташей и Таей. Наташа с Алей пошли во второй класс, а Тая и Селим — в пятый. Они виделись теперь в школе только на переменах, да и то не всякий раз. Наташа скучала. В своем классе подруг у нее не было. Правда, через две парты от нее виднелись светлые косички Али, но с ней у Наташи дружба тоже не ладилась. Аля вообще была девочка странная — диковатая и недоверчивая, а последнее время она ходила за Селимом, как собака за хозяином. Похоже, очень боялась его почему-то.

Как-то в перемену Наташа увидела, что Селим больно ударил Алю, а та не заплакала, не закричала, спряталась за дверью — и все. Наташа подбежала к ней:

— За что он тебя? Больно, да?

Аля быстро повернулась к Наташе и вдруг показала ей язык:

— На тебе, дурочка!

Наташа так растерялась, что не нашлась, что ответить. Аля убежала. Только на следующей перемене Наташа отыскала Таю и рассказала ей про странное Алино поведение.

— Слабая она, эта Алька, — сказала Тая, — и глупая — верит Селиму. А он ее еще и воровать научит, вот увидишь.

— А разве Селим вор?

— Говорят… Помнишь, его Светланка с «михинским» Радькой познакомила? С тех пор их часто видели вместе… А ты с нею не водись, лучше будет.

— Да я и не вожусь. Но почему он ее бьет?

— «Почему, почему»!.. — Тая отвернулась и глянула в окно, где тянулись обиндевелые доски забора.

Еще недавно это был крепкий, по-хозяйски сколоченный забор, а сейчас на самой середине зияет черная дыра, а около нее на одном гвозде повисла другая доска. Ночью сорвут и ее…

Вот так же и у них. Селима давно зачислили в «неисправимые», но никто не беспокоится об Але — маленькая. А она с ним на базаре промышляет. И одна ли она?

Наташа убежала, а Тая все стояла у окна, уже не видя ни забора, ни улицы. Мысли ушли далеко. В который уж раз подумалось, что отца ей все равно не найти, да и нужна ли она ему, неизвестно, а от Любови Ивановны впору уйти хоть в детский дом. Противно жить на ее счет. Да, но как же тогда Наташа? Сама того не заметив, Тая привязалась к девочке, и теперь словно бы и на нее ложилась ответственность за ее судьбу.

Прозвенел звонок. Так ничего и не придумав, Тая пошла в класс.

У Наташи должен был идти урок чтения. Она привычно сунула руку в парту… но учебника не оказалось!

Наташа тронула за рукав соседку по парте:

— Ты мою «Родную речь» не брала?

— Нет, у меня своя есть…

Девочка для верности нагнулась и заглянула в парту. Пусто. «А что, если украли?» — пришла страшная мысль.

Почему-то вспомнилось, как вчера у дверей дома ее встретил Селим и, толкнув локтем, спросил: «Говорят, тебе мать «Родную речь» достала новую? Верно или зря звонят?»

Наташа оттолкнула его руку: «А коли и так, тебе какое дело? Я учебниками не торгую!»

Селим свистнул тихонько, одновременно передернувшись всем телом, как умели только лихие базарные налетчики: «А я и не покупаю. Мне достанут…»

Наташа едва дождалась конца урока. Решение уже созрело.

Заметив, как первой метнулась к дверям Аля, Наташа, чуть не сбив с ног учительницу, кинулась ей наперерез и, не удержавшись, вместе с Алей упала на пол.

Близко, у самого своего лица, она увидела моргающие, застланные слезами, ни в чем не оправдывающиеся Алины глаза и невольно отпустила ее руку.

— Куда спрятала учебник? Говори!

— Ой, девочки, так это, наверное, она вчера у меня булку из парты украла! — пискнул сзади чей-то голос, но на него не обратили внимания.

Ребята сомкнулись тесным кольцом вокруг обеих девочек и ждали. Неизвестно откуда появился Селим, стал у двери, как всегда подрагивая, постукивая ногою.

Аля как-то странно, словно ее переломили надвое, встала на ноги и одними губами шепнула:

— В парте…

— Эх ты, мусор! — сквозь зубы выругался Селим и повернулся, чтобы уйти, но путь к отступлению был отрезан: в класс медленно и властно вошла Ираида Павловна — завуч школы.

Ее светлых, с ледяным холодком глаз боялись самые отпетые хулиганы.

— Что здесь происходит? — спросила она очень тихо, но ее услышали все.

— Алька у Наташи Ивановой книгу украла! — доложил кто-то, надежно спрятавшись за спинами других.

— Что? Кто это сказал? Выйди сюда!

Но вместо говорившего вышла вперед Тая, которую успели предупредить о случившемся.

— Ираида Павловна! Наташа не виновата, она хотела только задержать Алю… Книга дорого стоит… Новую достать трудно. И Алю ругать нечего — ее Селим заставил, а его — Светланка Смолкина. Они целые дни на базаре шатаются — у спекулянтов в подручных…

— Выгнать их надо — и все! — раздался тот же голос из-за чужих спин.

Лицо Ираиды Павловны приняло совсем непривычное выражение глубокого сомнения. Класс притих.

— А если выгнать, то куда они пойдут, как вы думаете, ребята?

— На базар. Воровать! — убежденно ответила Тая. — Селим, так я говорю?

Ираида Павловна опомнилась. Лицо стало обычным — непроницаемым. Вместо глаз — льдинки.

— Кончим разговор об этом. А тебе, Лебедева, и вообще не место здесь. Иди в свой класс. И ты, Шафигулин, тоже. В ближайшее время проведем родительское собрание.

Она повернулась и плавно пошла к двери, чуть выше, чем обычно, держа голову. В этом чувствовалась неуверенность.

Ребята разошлись по местам. Тая разочарованно пошла к себе. Она ждала особенного, необыкновенно мудрого решения, которое сразу спасло бы всех, а тут собрание… Что оно даст?

Селим издали показал ей кулак. Она только поморщилась.

Ираида Павловна сама не заметила, как очутилась в учительской.

Навстречу ей порывисто встала какая-то женщина в модном, но уже поношенном пальто. Большие подкрашенные глаза были заплаканы, и, совсем уж не к месту, дрожала на подбородке детская ямочка.

— Простите… Мне нужно видеть Наташу Иванову из второго «А». Ее матери очень плохо…

— Кто вы такая, что случилось?

— Я их квартирантка — Гайдай, Любовь Ивановна… Только что похоронная получена… Погиб Наташин отец. А мать… кажется, сошла с ума… Я просто не знаю, как быть…

Ираида Павловна поколебалась секунду.

— Позовите сюда Лебедеву из пятого «Б». — Обернулась к Любови Ивановне: — Я думаю, все-таки будет лучше не сразу все рассказать Наташе.

Тая быстро вошла в комнату и, прежде чем кто-либо успел сказать хоть слово, по лицам, по неловким, угловатым позам присутствующих поняла: случилось что-то страшное.

— У Наташи Ивановой… — начала Ираида Павловна.

— Отец погиб?! — вскрикнула Тая.

— Да, и с матерью тоже плохо — такой удар….

— Не говорите пока Наташе, ладно? Я сама схожу домой… Идемте, Любовь Ивановна, — недружелюбно, коротко добавила Тая.

Она ненавидела сейчас эту женщину как никогда. «Ну почему, за что горе обходит тебя стороной?! Сытая, всем довольная…» — думала Тая, громко, назло самой себе и всем на свете, топая негнущимися подошвами по мерзлой земле.

Около дверей квартиры толпились женщины; по-куриному вытягивая шеи, старались заглянуть друг другу через плечо.

— Ну что? Батюшке сказали, придет?

— Пошли… До церкви-то, милая, неблизко, а ноги старые…

— С уголька спрыснуть — тоже, говорят, помогает… Авось не помрет, отутовеет.

Тая локтями и плечами пихала в чьи-то мягкие бока, кому-то наступила на ногу… Любовь Ивановна шла следом. Женщины шипели:

— Принесла нелегкая нечистого духа!

В комнате, на стареньком диване, лежала Серафима Васильевна. Тело ее вытянулось, потеряло живую упругость. Лицо белое.

— «Скорую помощь» вызвали? — спросила Тая у Клавы Смолкиной, что-то делавшей у наскоро принесенного образа Христа-спасителя.

— Чего уж там «скорую помощь»! Слепому видно — отмаялась, мученица. Как это похоронную-то принесли…

Но Тая, не слушая, уже кинулась к двери. Бешено сверкнула глазами на Любовь Ивановну.

— И этого не сумели!!

— Не беги, Тая, сейчас приедут. Я вызвал, — сказал спокойный мужской голос.

Тая обернулась. В дверях, опираясь на палку, стоял Сидор Михайлович.

— Как вы здесь очутились? — удивилась Тая.

— Да я теперь где угодно могу… кроме фронта. Вчистую вышел…

Тая почти не слушала, что он говорит. Она видела только белое с синевой лицо Серафимы Васильевны, и в голове монотонно повторялись одни и те же слова: «Как же Наташа… как же Наташа…»

Во двор въехала «скорая помощь».

Под сочувственные охи и ахи Серафиму Васильевну увезли в больницу.

И только тогда примчалась Наташа — ей все-таки кто-то сказал о случившемся. Серые глаза в густых черных ресницах стали огромными, косички выбились из-под платка.

— Таечка… правда?!

— Да, Натка…

Наташа мгновенно потускнела, сникла. Как чужая, села на краешек стула у стены.

«До последней минуты надеялась», — грустно подумала Тая. И только тут вспомнила про Сидора Михайловича. Он как присел возле двери, так и сидел, вытянув натруженную протезом ногу.

— Ой, простите… Я ведь так и не поняла толком. Вас выписали, да? — спросила Тая.

— Точно. Выписали, — кивнул он и невесело усмехнулся: — В белый свет. Работу, конечно, найду, руки-то остались, а жить не все ли равно где…

— Нет, не все равно! И мы придумаем, должны придумать… — Глаза у Таи знакомо сузились, — А что, если у нас на кухне? Там тепло и места много. А пользуемся мы ею когда? Раз в году… А, Сидор Михайлович? Как вы?

Он смотрел на нее странно, какими-то почти неверящими глазами.

— Господи, и кто ее родил такую? — спросил как бы сам себя, но тут Hie уже спокойно, деловито ответил: — Оно бы куда как добро, привык ведь я к вам, но жилье мне уже нашлось. На «михинском» жить буду, тоже рядом… Тебе, может, помочь что надо?

Тая старалась говорить бодро, что-то все время делала и была очень рада приходу Сидора Михайловича. Все-таки это хоть как-то отвлекало Наташу. Впрочем, может, она и не замечала ничего — так и сидела в углу серым комочком.

* * *

В городок прибыли новые беженцы, совсем не похожие на тех, что были до сих пор. Люди уже повидали всякого, привыкли к горю и нужде, научились отличать и тех, кто лишь прикрывался этой нуждой… А тут и выбирать было не из кого: все голые, все голодные.

Никто не знал, какими сложными путями почти год добирались до маленького приволжского городка разноязыкие люди, согнанные с родной земли еще в первые дни войны.

Были среди них украинцы, поляки, евреи, но сейчас все они стали на одно лицо — невиданно худые, с особым, словно раз навсегда остановленным взглядом… Они как-то стихийно разбрелись по улицам, отыскивая себе углы, и так жалок был их вид, что люди уступали последнее. Когда власти спохватились, устраивать было уже некого — город всосал и эту каплю горя.

На «самохваловский» двор забрела большая, многодетная семья. Может, женщины и поколебались бы еще, но всех их поразила седая костлявая старуха, которая на ходу грызла сырую картофелину, прямо с шелухой, лишь чуть потерев ее о засаленный рукав кофты… И еще носатая черная девчонка, равнодушно волочившая по мерзлой земле огромные галоши на босых ногах… Даже без споров их пустили в кухню. Звали этих людей Зацы. А девочка носила странное, непривычное имя — Гитля.

Тая и тут первой организовала по дому сбор добровольных пожертвований. Заставила и Наташу ходить с собой по квартирам. Тае все казалось, что, если ее оставить одну, случится беда.

Наташа покорно носила за нею какие-то нелепые, неизвестно на что нужные вещи: желтый от старости корсет, половину пестрой шали, кучу ношеных чулок… Но Зацы всему радовались и за все благодарили долго и шумно. А тут еще выяснилось, что люди-то они очень нужные — портные-лицовщики. Все ахнули, когда старик Зац из старого, латаного жакета Любови Ивановны «построил» для Таи прямо-таки красивое пальто… Скоро на кухне отбоя не стало от заказов.

Зацы отмылись, приоделись, и тогда все увидели, что у Гитли удивительно красивые черные глаза с ярким золотым ободком вокруг мерцающего зрачка. Красоту этих глаз не портил даже большой нос. Еще у нее были замечательные волосы — такие густые, что в них ломались гребенки. Гитля пошла в первый класс с Олегом.

…Тая вернулась из школы поздно. Так уж получалось, что и в классе ей всегда хватало дела. По привычке протянула руку к выключателю за дверью, но вспомнила, что света все равно нет, и на ощупь нашла дверь. Из комнаты несся отчаянный плач и какие-то выкрики: Любовь Ивановна опять лупила за что-то Олега. Тая только вздохнула. Все это стало повторяться слишком часто… Она открыла дверь.

Олег тенью мелькнул мимо и исчез в темном коридоре. Любовь Ивановна в изнеможении откинулась на диванную подушку:

— Не могу больше! Теперь еще новое дело — с девочкой сидеть не хочет! Конец этому будет или нет?!

— Наташа где? — не отвечая, спросила Тая.

— Ах, да разве я знаю?! Впрочем, она там на кухне сидит, с этим чудаком, я и забыла…

— Каким еще чудаком?

Но Любовь Ивановна уже не слушала. В зеркале над диваном она рассмотрела какое-то пятнышко у себя над бровью и теперь сосредоточенно изучала его.

Тая спустилась в кухню. Там возле самодельного верстака, на котором по-старинному, поджав ноги, сидел старик Зац, устроился страшно знакомый человек.

— Вениамин Алексеевич! — вскрикнула Тая.

Он живо обернулся. Из-за его плеча выглянула и Наташа. Слава тоже был тут.

— Вот и последняя! — с удовольствием заявил Вениамин Алексеевич, — Теперь все собрались, и можно показать, что я вам привез…

Он подвинул плетеную ивовую корзину и начал вынимать оттуда плотные грозди мороженой рябины. От нее потянуло лесной горечью и палым листом.

Тая смотрела на него и не узнавала — словно и тот человек и не тот… Ватник на нем новый, чистый, и валенки на ногах аккуратно заштопаны.

— Где же вы теперь живете? Неужели все там же? — не выдержала она.

— Нет… — Он чуть заметно улыбнулся. — Я в колхозе работаю счетоводом, там же, в Кузьминках, и живу. То все в прошлом… все. А хорошо, что вы встретились мне тогда! Только знаете, — он хитро, искоса посмотрел на всех, — суп-то мы, помните, варили? Так вот я потом посмотрел в котелок утром, а там червей!.. То-то, думаю, такой наваристый вышел…

— Ой, не говорите про них! — ахнула Наташа. — Неужели мы их съели?!

— Да, выходит, так… Но это ничего, они не ядовитые…

Он и говорил теперь иначе — проще, спокойнее, без непонятных слов, но Тае он нравился от этого еще больше.

Рябина пошла по рукам. Хватило всем, даже еще отсутствующим Зацам оставили.

— Я ведь сначала к вам наверх поднялся, — рассказывал Вениамин Алексеевич, — но вижу, там шумно ж что-то не то, а тут Наташу встретил, и мы пошли сюда. Правильно, по-моему, сделали…

* * *

Крупные мохнатые снежинки повисли в воздухе и никак не решаются упасть на землю. Их белизна режет глаза.

Остановившись напротив окон Славки, Тая по-мальчишечьи свистнула в два пальца. За двойными стеклами мелькнуло Славкино лицо. Пальцами он показал рожки — значит, сейчас выйдет.

В темном парадном пахло кухней, котиками и ношеным тряпьем.

Слава, прихрамывая, сбежал с лестницы.

— Ну так как же, пойдем завтра с концертом? Починил баян? — спросила Тая.

— Нет… Нечего там чинить — рухлядь.

— Так что делать-то будем?

— Не знаю… Отец ни за что не купит нового. «Если бы ты еще на вечеринках играл, говорит, другое дело, а так никакой выгоды». Ему бы все только выгода! — Слава далеко в снег зашвырнул обломок лыжной палки — вертел по привычке в руках.

Тая посмотрела на дом, на крышу, пригнувшуюся от тяжести снега, точно бы никогда ничего этого и не видала.

— А если мы сами купим?

— Как это — мы?!

— А так… Будем платочки-марочки продавать! Их знаешь как берут? Вечерами делать, а по воскресеньям продавать. Накопим денег — и купим. Что, не веришь? Ну, не скоро, конечно, а все равно выйдет по-нашему. И мы — сами!

— Так ведь я-то делать ничего не умею. Что я — вязать выучусь? — все еще недоверчиво посмотрел Слава.

Тая улыбнулась, щедро махнула рукой.

— А мы и без тебя обойдемся! Я девочек в классе уговорю — помогут. Вот увидишь, мы быстро все сделаем! Если каждый раз выносить по сотне, то… — Тая беззвучно зашевелила губами, подсчитывая, сколько же понадобится времени на всю затею. Наверное, получалось много, но это ее уже не смущало.

Комнату опутали нитки. Линючие, самые дешевые, невыносимых цветов — бирюзовые и ослепительно розовые. Они попадались везде, даже в супе. Нитки почему-то невзлюбили Наташу, вот и лезли куда только могли. Но Тая не сердилась.

Сама она умудрялась обвязывать платочки и одновременно читать книгу — руки сами делали свое дело. Наташа только завистливо вздыхала. Она и в один-то ряд едва успевала обвязать платочек, а у Таи нитки превращались в замысловатое кружево, да еще и надпись вышита: «Жду, дорожу!» Или: «Привет фронту!» Или с именем…

Если взять какое-нибудь простое имя, всегда найдется тот, кому оно подойдет, и такие платочки брали особенно охотно. Тая это знала.

Вязали под партами и на скучных уроках.

Тая и Алю уговорила помогать, хотя толку от нее было мало. Нитки тоже невзлюбили ее и вечно цеплялись за что попало. Но ведь Аля всегда так хорошо выступала в концертах, как обойтись без нее!

Наташа не решалась вязать на уроках, а Але хоть бы что, она точно дразнила судьбу. И дождалась.

— Травушкина, к доске! — громко сказала учительница, — Расскажи нам…

Аля никак не ожидала, что ее сегодня спросят. Она вскочила, даже еще не зная, что бы такое придумать и отказаться отвечать. Сунула в карман недовязанный платочек и медленно пошла к доске. За ней потянулась яркая розовая нитка, клубок весело разматывался под партой.

В классе засмеялись.

Аля швырнула платочек Наташе на парту, даже не глядя на удивленную учительницу:

— На, возьми свои тряпки! И не буду я с вами, очень нужно! Мне… мне, может, без вас интереснее!

— Травушкина, Иванова, выйдите из класса! — последовал немедленный приказ.

За дверью Аля, не оборачиваясь, побежала вниз, к раздевалке.

— Постой, куда ты? — крикнула ей вслед Наташа. Внизу хлопнула дверь. Все стихло.

Вечером к Але пошли Тая и Слава, но не застали ее дома. Селима тоже нигде не было видно. Посовещавшись, решили в это воскресенье идти на толкучку — продать то, что успели сделать.

…Трое ребят нырнули в толпу. Оглушил разноголосый гомон, затолкали чужие локти… Непонятно откуда появилась Светланка. На голове модный цветной платочек, плечи пальто квадратные от ваты, сапожки на высоких, ломких каблуках — верх базарного шика… Бесстыжие глаза прищурены, горят как у кошки.

— А вот сахарин полусахарный! Самый лучший полусахарный сахарин!.. — звонко заливалась она. Увидев ребят, широко заулыбалась — Наших прибыло! Вы как, весь базар скупите или и нам что-нибудь оставите?

— Твое тебе и останется, не беспокойся! — отрезала Тая. — Краденого не берем.

Светка презрительно хмыкнула, но отошла, не стала связываться.

Тае показалось, что неподалеку мелькнула худая и быстрая фигура Селима, но, может быть, только показалось — уж очень много людей толклось на площади.

Наташа и Слава только старались не отставать от нее: сами они тут ничего не могли бы сделать.

— А вот счастье, счастье кому! Самое точное счастье!.. — пропел дребезжащий тенорок. Быстроглазый черный человек держал ящик с записками, а из-за пазухи у него выглядывала пегая морская свинка. Она вынимала билетики тем, кто хотел знать свою судьбу.

Щупая носильные вещи, встряхивая их как мешки, прошли две деревенские бабы в полушубках и белых передниках с кружевом поверх всего… Эти потихоньку и подешевле собирали приданое такой же, как они, рослой девке с сытыми, румяными щеками.

Марочки брали плохо. То ли много набралось других продавцов, то ли Тая не умела продавать… Выручка пока что едва окупила нитки.

— Может, к воротам пойдем? — предложил Слава и тут же увидел отца. Он тоже их заметил, прятаться не имело смысла.

Николай Семенович Смолкин на базаре словно стал выше ростом. Каракулевый новый полушубок нараспашку — пусть все видят, какого качества нежный, «с морозцем» каракуль подкладки. Шапка сдвинута на ухо. Орел! Хозяин базара.

Единственный глаз его начал медленно наливаться кровью.

— Это что еще за выставка?! Ты что тут делаешь? Отца позоришь?! — грохнул он на Славу. — Чтоб люди говорили — Смолкину сына кормить нечем?! Да я…

— Ничего ты ему не сделаешь! — вмешался другой, жесткий от внутренней силы голос. — На базаре ребятам не место, это точно, а в остальном…

Рядом со Смолкиным стоял Сидор Михайлович. И Наташа вдруг почувствовала себя так же, как тогда, во дворе госпиталя, хотя и не совсем понимала свою вину.

Тая неуверенным жестом спрятала платочки в сумку.

— Да ты кто мне есть?! Судья?! — грохотнул было и на него Смолкин.

— Судья и есть, — спокойно подтвердил Сидор Михайлович. — Кому же еще тебя, паразита, и судить, как не мне? Только время еще не пришло. Гуляй, жри в три горла, пока нам не до тебя. Но ребят не трогай — не твоя забота! Пошли! — скомандовал он Тае.

Галки кружились, кричали в стылом небе, откуда так и не упала ни одна бомба.

Тая стучала ботинками-«хлопалками» следом за Сидором Михайловичем.

На душе было тоскливо. Все он сказал верно: не то они придумали. Но как же тогда быть? Неужели концертов не будет?

Слава шел чуть впереди, и было странно, что оба они — взрослый и мальчик — хромают на одну ногу. Еще тоскливее делалось от этой медленной, убогой поступи.

Наташа шла последней и давила ногой хрупкий, подтаявший ледок.

— Ты что это затосковала? — спросил вдруг Таю Сидор Михайлович. — Думаешь, и выхода нет? Найдется, не беспокойся! Сказали бы мне прежде сами, не пришлось бы и на базар ходить, пропади он пропадом! Ты мне верь, я зря не скажу! — Он остановился и заглянул Тае в глаза.

Она улыбнулась, кивнула:

— Я верю.

* * *

Наташа прыгала по лестнице через ступеньку — раз-два, раз-два! Настроение чудесное! Мама скоро выздоровеет — сегодня сама вышла в коридор. Правда, Наташа не сразу узнала ее — стоит какая-то худая женщина в сером байковом халате… Лицо бледное, и на нем точно бы и нет ничего, кроме огромных глаз. Но глаза-то знакомые, мамины!

Она сначала пожалела мать, а потом как-то очень быстро привыкла к ее теперешнему облику — все равно это мама. Живая и скоро будет совсем здоровой.

Наверное, поэтому и день такой хороший — солнечный. Небольшой морозец, только чуть-чуть щиплет нос. На кустах сирени под окнами дома возятся воробьи — тоже солнцу радуются. «Живем, живем!» — пищат, дерутся на карнизе из-за прошлогодних гнезд.

Наташа и сама не знала, откуда пришла к ней эта мысль, но она верила в нее и совершенно точно видела, как все произойдет… Сейчас она откроет дверь, и ей навстречу вместо Таи или Любови Ивановны выйдет отец. Такой же, как мама, — бледный, осунувшийся, может быть, с костылями.

«Вот, дочка, и свиделись, здравствуй! — скажет он. — Рано меня хоронить-то собрались, рано…»

Что произойдет дальше, Наташа не видела. Знала — будет счастье. Такое ослепительное, что представить его заранее невозможно…

Обоими кулаками постучала в дверь. Открыли не сразу. Наконец замок щелкнул. В светлом проеме, придерживая рукой шелковый халат, с которого давно отлетели все пуговицы, стояла Любовь Ивановна. Голова в бумажных рожках, на щеке — красное пятно. Спала, видно, как обычно.

Наташа поняла — чудо не произойдет… Мир померк, словно кто-то выключил невидимую волшебную лампу, делавшую его прекрасным.

— Что стоишь в дверях? Холодно ведь, — проворчала Любовь Ивановна.

Наташа молча прошла в комнату, швырнула на стол сетку-«авоську». Стала снимать пальто — оборвалась вешалка, она положила его кое-как на стул… Теперь все равно.

Любовь Ивановна нехотя листала трепаную книгу без конца и начала. Страницы у нее словно мыши объели, углы так засалены, что к ним липнут пальцы.

Книга эта, взятая «на один денек», уже с неделю валялась то на столе, то на диване. Любовь Ивановна никак не могла дочитать ее.

— Тая дома? — спросила Наташа.

— Нет, ушла куда-то… В кухне суп тебе оставлен, в духовке, ешь…

— Потом. Не хочется.

Наташа слонялась из угла в угол, не находя себе места. Так было обидно, что солнце и счастливые воробьи обманули ее.

За дверью послышались неторопливые, уверенные шаги. Кто-то постучал. Любовь Ивановна метнулась в другую комнату:

— Если мужчина, меня нет дома!

Наташа пошла открывать.

На пороге стояла маленькая, кругленькая старушка в шубке и шапочке, которые были в моде лет сорок тому назад, — Марья Сергеевна, учительница Олега.

Слегка вперевалочку вошла в комнату, осмотрелась. Глаз почти не видно среди припухших век, щеки отвисли от старости. В школе зовут ее «Булькой», но не со зла, а просто потому, что так принято — всем давать прозвища.

Учительница расстегнула пальто, сняла шапочку. Короткие волосы под ней ровного серебристого цвета, без единого темного волоска. Такими они стали в восемнадцать лет — никто не знает почему, — такими остались и в шестьдесят.

— Ты что ж, девица, вешалку-то не пришьешь? — вместо приветствия сказала она Наташе.

Девочка не удивилась — Марья Сергеевна всегда такая-то пальто свое подобрала и унесла в другую комнату.

— Это к вам, Любовь Ивановна, — шепнула постоялке. — Наверное, Олег чего-то натворил.

Любовь Ивановна скинула халат, кое-как натянула первое попавшееся платье, на волосы повязала косынку, шаркнула помадой по губам — готова.

— Здравствуйте, Марья Сергеевна, я вас слушаю…

Та окинула ее взглядом с ног до головы, критически поджала губы. Старушка не любила нерях и не терпела косметики, а тут и то и другое вместе.

— Вот что, милая, о сыне твоем говорить пришла. Неблизко живете, мне, старухе, дойти трудно, а надо… Хулиган из него растет. Так и знай. И одной мне с ним не сладить, давай-ка вместе…

— То есть как это так? — вспылила Любовь Ивановна. — Да вы понимаете, что говорите мне, матери?!

Марья Сергеевна глянула на нее из-под тяжелых век. «Возмущаешься? А ведь лжешь. Не такая уж это неожиданность для тебя. Упустила сына, завертелась, как лист на ветру… Ох, много вас таких сейчас. В школе недоучили, в семье недовоспитали. Детей нарожали наскоро, не думавши… Горюшко!»

Сказала раздумчиво:

— Я-то понимаю… Всяких видела, а ты, милая, не понимаешь. Молода, глупа. Думаешь, коли сын «неудов» домой не носит, это и все? Нет, милая, оценка не человеку — способностям его ставится, а они и у негодяя могут быть… Мало того, что он ежедневно срывает уроки, грубит, — самое страшное — он бьет девочек. Бьет тех, кто слабее его.

У Любови Ивановны привычно задрожали губы, глаза заволоклись слезами.

— Я… право, не знаю…

— Он делает это сознательно, со зла… Где он сейчас?

— На дворе гуляет… Наташа! Позови Олежку!

Наташа стояла, прижавшись к неплотно запертой двери, и слушала.

Когда ее окликнули, пулей выскочила на лестницу, высунувшись в разбитое окно, крикнула:

— Олежка! Мама зовет! — и снова спряталась за дверью.

Очень уж хотелось знать, что будет дальше.

Олег подошел к столу и начал возить по клеенке пальцем.

Губы надуты, глаза спрятал. Приготовился к тому, что ругать будут долго и нудно. Но Марья Сергеевна молчала. Так долго, что у Наташи занемела шея, а Олег поднял голову и изумленно глянул на учительницу. И тогда она заговорила:

— Бранить тебя бесполезно. Ты и сам понимаешь, что виноват, поступаешь ты очень плохо.

— Я не бу-у-ду! Я не наро-чно, — затянул Олег, но слез не было.

— Чего ж тут не нарочно? Это стакан можно разбить не нарочно, а издеваться над человеком, заведомо зная, что он слабее тебя, не нарочно нельзя. Ты делал это сознательно. Но скажи: почему?

— Олеженька! Надо отвечать, тебя же спрашивают, — вмешалась Любовь Ивановна.

И тут произошло неожиданное. Олег резко повернулся к ней, плаксивое выражение точно кто смахнул с лица.

— А мне хорошо, да?! Вон ты какая… все ребята дразнят. — Он уставился в лицо матери злыми глазами.

— Да как ты смеешь?! — Голос Любови Ивановны приобрел знакомые драматические ноты.

Мария Сергеевна встала и подошла к двери, за которой пряталась Наташа. Она даже отскочить не успела.

— А это, девица, уж совсем негоже — подслушивать чужие разговоры. Выйди-ка погуляй пока… Мы тут как-нибудь сами разберемся.

Наташа вышла во двор, размышляя о том, выгнали бы или нет Таю. Пожалуй бы, тоже выгнали… Пошла к сараю, где еще с осени жили коза и четыре курицы — целое богатство. Не у всех на таких дворах были сараи, где можно держать скотину.

По серому от печной копоти снегу бежала ровная дорожка из клеверного, золотистого сена.

«Опять Смолкиным привезли, — подумала Наташа. — Куда они только складывают?».

Коза Манька просунула сквозь деревянную клетку двери узкую лукавую мордочку.

Наташа с рук начала давать ей по веточке подобранный со снега клевер. Коза вкусно хрустела сухими стебельками, мотала головой. Куры озабоченно толпились у двери, щурили головекие глаза: «А нам что-нибудь дашь?»

Белобрысая Алька пробежала через двор, накинув на голову материн жакет. Увидела Наташу, бочком подобралась поближе.

— Козу кормишь? У вас хорошая, молочная, а наша ни капельки зимой не доится, — сказала заискивающе.

Наташа промолчала. Сколько раз Алька пыталась подмазаться к ней с той памятной ссоры в школе, но она всегда отвечала молчанием.

Они вместе ходили на концерты. Аля иной раз забегала к ним домой. Только после истории с платочком перестала: может обиделась, а может, Селим запретил. Но говорила с ней только Тая, Наташа молчала. И не потому, что злилась. Потеря учебника давно забылась. Просто что-то ускользающее, наверное, было в голосе Али, в ее всегдашней робкой улыбке… это настораживало.

Девочка постояла немножко и пошла прочь. Валенки рваные, стоптанные, а платье новое, шерстяное, синего цвета. «Откуда у нее такое?»— подумала Наташа.

— Не кажи нового! Не кажи нового! — запищали две сестренки из пятой квартиры, дергая Алю за платье.

Она разозлилась:

— Не на ваши деньги куплено, дуры лупоглазые!

«А на чьи? — снова подумала Наташа, — Ведь не на материны же? У той и на хлеб-то не всегда находится…»

Из парадного крыльца вышла Марья Сергеевна. Любовь Ивановна провожала ее, держа под руку.

— Ты милая моя, так и сделай: приходи к заведующей и скажи —«Марья Сергеевна послала». Чай, не забыла старуху, помогут по доброй памяти. А работать пойдешь — все наладится, все проще будет. И сына сбережешь. Так-то!

«Неужели Любовь Ивановна пойдет на работу? Вот чудеса! До сих пор она только все собиралась…» Наташа побежала к дому и чуть не столкнулась с Олегом.

— Ну что попало тебе? — спросила она с интересом.

Он посмотрел на нее так, словно и не видел никогда прежде..

— Попало. И правильно, понимаешь?.. Ой, смотри… Тая!

— И Сидор Михайлович! Что это они несут? — Олег схватил Наташу за руку.

По серому рыхлому снегу мостовой шли двое — высокий хромой человек и девочка. Они несли что-то тяжелое и угловатое, упрятанное в серый картофельный мешок, Небо над ними было самое обычное, в низких тучах, сквозь которые рвалось солнце. Они вошли во двор, и как раз в эту минуту шальной луч поджег Тайны волосы, оконные стекла.

— Славку зови! — коротко сказала Тая, и Наташе показалось, глаза ее блестят еще ярче солнечного луча и что вообще произошло что-то ужасное и прекрасное, чего не бывает.

Она опрометью кинулась на крыльцо.

…На вросшей в снег скамейке лежал настоящий, почти новый баян, сверкающий глубоким, как ночная вода, черным лаком. На белых клавишах играло солнце. И все это счастье принадлежало только ему — Славе.

Радость не сразу овладела суровым лицом мальчика. С трудом раздвинула в улыбке губы, коснулась зарумянившихся щек и, наконец, словно изнутри, подожгла глаза. Теперь уже ничто на свете не существовало для него, кроме этого послушного, умного инструмента! Тонкими пальцами он гладил его, как живое существо, осторожно трогал клавиши.

— Это мое?.. Мне? — только и смог сказать Слава.

— Да, это тебе… и всем, — подтвердил Сидор Михайлович, — От бойцов на память. От всех нас…

Тая опустила голову: вот еще беда, слезы так и щиплют глаза, не хватало расплакаться! Сказала понарошку сердито:

— Уж теперь-то ты не отвертишься от концерта!

Слава только глянул на нее счастливыми глазами — говорить не мог.

* * *

Вьюжный март засыпал город свежим, чистым снегом — точно к празднику украсил улицы и дома. Солнце, яркое по-весеннему, развесило по крышам серебряную канитель сосулек. В прежние годы они уцелели бы только на самых высоких крышах, теперь их никто не замечал. Голод состарил детей.

Школа притихла. Оживление наступало только в большую перемену. Еще в конце урока в классах начиналась тихая возня, слышался приглушенный металлический лязг и бряканье. Это из парт и тряпочных мешочков (в таких до войны носили галоши) вынимались миски и ложки.

Всем хотелось первыми поспеть к окошку кухни в конце коридора, где каждый получал порцию супа, сваренного из чего придется… Ели тут же в коридоре, примостившись на подоконниках.

Однажды во время большой перемены повариха тетя Даша сказала:

— Завтра не будет вам супа. Дров нету… И в классах топить тоже печем.

Ребята заволновались. Многие только потому и не бросили до сих пор школу, что там можно было получить чашку горячего варева из мороженой капусты и маленькую черную булочку… Как же теперь быть? Некоторые пожимали плечами:

— Подождем. Дрова когда-нибудь привезут…

Большинство было другого мнения:

— Самим надо достать! Хоть из дому по щепке принести, и то, глядишь, сколько наберется!

— А у меня есть другое предложение, — раздался голос завуча Ираиды Павловны, — Дрова у школы есть, но они лежат на берегу Волги, под снегом. Надо достать их оттуда…

Длинная очередь, выстроившаяся вдоль коридора, мгновенно смешалась. Ребята окружили завуча:

— А это очень далеко? А мы сможем?..

— Сможете! Вас ведь много.

…Выстроившись неровной колонной, школьники пошли к реке. По дороге к ним присоединялись те, кто жил поближе и успел забежать домой, чтобы взять лишнюю лопату или санки… Сначала шли вразброд, не в ногу, но из передних рядов выскочила рыжая девочка и озорно крикнула:

— Равняйся! Шагом марш! Раз-два! Раз-два!

Все засмеялись, но строй мгновенно подтянулся и зашагал совсем уже по-военному.

Берег реки сверкал нетронутой белизной свежего снега. Только кое-где из-под него, как руки утопающих, торчали бревна…

На минуту строй сломался, замер.

Снова всех опередила рыжая девочка. Кинулась бегом к первому занесенному штабелю, скользя и проваливаясь в снег, забралась на верхушку:

— Чур, на одного! Это — пятого класса!

И сейчас же все кинулись занимать места. С криком, с хохотом сталкивали друг друга в сугробы, старались найти штабель поближе к дороге.

Ираида Павловна чувствовала себя неловко: чем и как здесь руководить? До сих пор ей не приходилось сталкиваться с таким способом заготовки дров.

Тая справлялась с этой задачей лучше нее. Живо расставила своих пятиклассников у штабеля отгребать снег, потом скатила вместе с мальчиками два здоровых бревна. Из них сделали наклонный спуск, и по нему легко, как на салазках, заскользили вниз обледенелые бревна. Штабель был сложен да мелкого, несортового леса, управлялись с ним быстро.

Тая теперь занялась соседями:

— Эй, семиклассники! В артель «Напрасный труд» записались, да? Смотрите, как у нас хорошо сделано!.. — Обернулась к своим — Селим! Чего галок считаешь? Помоги девочкам. Не видишь, им не под силу?

Селим глянул было исподлобья, но понял: не время сейчас ругаться — и покорно потащил к саням тяжелое бревно.

— Ребя-а-та-а! — на весь берег закричали семиклассники. — Мы змею нашли-и!..

Тая сейчас же соскочила со штабеля, побежала смотреть. Потрогала руками темную, будто из железа выкованную палку.

— Подумаешь! Вовсе это не змея, а уж, он полезный! — и далеко зашвырнула находку в снег. — Пошли по местам! До вечера так не справимся!

— Ты что над нами за начальник? — закричали обиженные семиклассники, — Ты почему нашу змею закинула?!

— А потому, что мы сейчас домой поедем, а вы тут ночевать останетесь. Вот почему!

Снова закипела работа.

На берегу в рыхлом, растоптанном снегу выстроился длинный ряд груженых санок. Они по большей части совсем не годились для того, чтобы на них возить бревна. Полозья гнулись, вязли в снегу…

— Эх! А еще торопились для чего-то, — с ехидцей сказал Селим. — Все равно теперь не выберемся отсюда.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала! — отрезала Тая и помчалась к дороге.

Мимо нее одна за другой, не замечая поднятой руки, бежали машины. За каждой тянулся смолистый дымок от двух печек по бокам кабины. Нет, так никого не остановишь. Тая решительно встала перед радиатором следующего порожнего «ЗИСа». Коротко, испуганно рявкнула сирена, взвизгнули тормоза.

— Ты что, девка, с ума спятила?!

— Нет. Просто вас иначе не остановишь, а нам нужна помощь… школе нашей. Вон там, на берегу…

Тая вскочила на подножку и коротко изложила свой план: пусть шофер разрешит прицепить к машине поезд — из связанных друг с другом санок и вытащит его на дорогу.

Бородатый шофер с измученным от бессонницы лицом задумался:

— Много вас там на берегу?

— Человек сто.

— Так вот что. Грузите ваши дрова прямо в кузов машины. Так и быть, довезу до школы. Начальство простит…

— Верно?! — Тая быстро поцеловала шофера в небритую щеку. — Поехали, дядечка, тут близко…

Навстречу приближающейся машине с берега донеслось бурное, бестолковое «Ура-а-а!».

Шофер согнулся над рулем, пряча не то улыбку, не то и непрошеную слезу, буркнул сердито:

— Живей, ребята! Ждать некогда. Время военное.

* * *

Тая проснулась рано, привычно оделась в темноте и только тогда сняла с окна одеяло. В комнате сразу стало светло и голо.

Мебели почти не осталось — все продали. Вот уже почти месяц, как Любовь Ивановна работает на «трудовом фронте» — за рекой женщины со всего города рубят древнюю сосновую рощу. Город задыхается без топлива, тут уж не до преданий старины…

Незадолго перед тем наехала к ним суровая старуха, мать мужа Любови Ивановны, и забрала с собой обоих детей — Олега и маленького Витюшку. О чем уж и как толковали женщины, Тая не знала, но Любовь Ивановна после этого пошла работать. Жизнь у них началась крутая. Если бы не Сидор Михайлович, пропали бы совсем… Да еще Вениамин Алексеевич раза три привозил из деревни немного картошки и квашеной капусты. Тем и жили.

Серафима Васильевна все еще лежала в больнице, и Тая знала, только не говорила этого Наташе, — лежать ей долго.

Тая открыла дверь, заглянула в почтовый ящик. Пусто. Да и что там могло быть? Вышла во двор, наведалась в сарай к козе. Она отощала, облезла, едва пережила зиму. Бросила ей горсть сепией трухи. В козьих желтых глазах появилась почти человеческая благодарность. Тая отвернулась.

Наташа уже проснулась и молча разжигала щепки под таганом. Дым почему-то не шел в трубу, ел глаза. Наташа не обращала на это внимания.

В оклеенное бумажной решеткой окно заглянуло солнце. Робко, словно боясь чего-то. За время войны даже солнце научилось прятаться. Его лучи уже не ложились на пол медовой скользкой дорожкой, а рассыпались по углам, по давно не беленным стенам.

Тая выкатила из тьмы печного зева полтора десятка сморщенных печеных картофелин. По две оставила себе и Наташе, остальные завернула в тряпицу.

— Надо Любови Ивановне отнести. Пойдешь со мной?

— Пойду, — кивнула Наташа. — Только вот как Волга — вдруг тронется?

— Не тронется. Ребята с «татарского» вчера на Стрелку ходили, лед во какой крепкий!

Девочки одним духом проглотили свои картофелины, попили кипятка с крошечным кусочком глюкозы. Хлеба у них не было — несколько дней подряд они все забирали «на завтра», а со вчерашнего дня перестали давать.

Одевшись половчее — путь неблизкий, — вышли на улицу.

Возле крыльца стоял Славка. Просто так — стоял и смотрел на небо.

— Не хочешь с нами пойти? Мы в Сосновую рощу, — предложила Наташа.

— Не могу я… — Он поморщился. — Нога у меня… И наши на целый день ушли. Отец убьет, если квартиру брошу, — Он снова уставился на небо.

Высоко-высоко в голубом весеннем небе летели облака. Девочкам показалось, что старые березы возле церкви пытаются удержать их косматыми вершинами, но облака задерживаются лишь на секунду, а потом, вырвавшись, летят еще беззаботнее, веселее. На березах растревоженно кричали грачи.

Там, высоко, где облака, и березы, и солнце, нет воины, там все, как прежде. Война на земле, у людей.

Девочки переулками спустились на лед реки. Зимний санный путь вспучило, как едва заживший шрам. На голубоватой коже льда темнели раны-полыньи. Лед умирал.

Стеганые бурки на ногах у девочек скоро промокли, отяжелели, но они не беспокоились — всегда ходили с мокрыми ногами. Лишь бы не наскочить на трещину или «перевертыш». Обтает льдина со всех сторон, а сверху не видать. Ступишь на такую — и конец. Даже умелому пловцу не выбраться… Но для «перевертышей» было еще рано.

Вот уже и Стрелка — узкая и длинная песчаная коса, где до войны был пляж. За Стрелкой протока и крутой обрыв берега. Наверху, как поредевшая линия бойцов, вековые сосны. За ними неумело, вразнобой стучали топоры, визжали пилы.

Девочки влезли на обрыв, пошли на шум. Ноги спотыкались о высокие, косые пни, проваливались в валежник. Выбрав пень поровнее и пошире, они уселись на него вдвоем.

Солнце поднялось высоко. Парило. На обрыве снега почти не осталось. Серые ноздреватые комья дотлевали на глазах. Вкусно пахло смолою и проснувшейся землей. Голова кружилась от этого духа. Очень вдруг захотелось есть. Тая дотронулась рукой до узелка, на ощупь почувствовала тугие картошины. Но сейчас же вспомнила про Любовь Ивановну: она работала, ей больше нужно…

Тая закрыла глаза: знала, что тогда голова перестанет кружиться, — и встала. Наташа вопросительно глянула на нее и тоже поднялась.

Навстречу им из рощи шли женщины. В солнечный весенний день они несли зиму. Одинаковые серые ватники, такие же штаны. Даже и платки-то на головах почти у всех серые — самодельные, из ровницы. Дубленые лица не отогреть солнцем, так исхлестали их непогода, горе и — хуже того — ожидание горя. На девочек не смотрели. К кому пришли, та и найдет…

Любовь Ивановна шла последней. Хромала, хваталась за пеньки. Женщины обгоняли ее как серые тени — без голоса, без участия, — уходили к обрыву вперед. Там в хибарке на самом юру стряпуха варила обед — мутную похлебку из овсяных обдирков и мороженого картофеля. Рядом на доске лежали до грамма одинаковые пайки черного, слоистого хлеба.

Девочки подбежали к Любови Ивановне.

— Что с вами? — спросила Тая.

— И… почему они так… бросили вас? — добавила Наташа.

На осунувшемся, без возраста лице женщины странно выделялись ярко накрашенные губы — от этой привычки Любовь Ивановна не могла отказаться. Глаза потеплели.

— Со мной ничего, просто ногу ушибла. Не умею ведь я, не получается… И никто меня не бросал. Устают все очень, ног не донести…

— Мы тут картошки вам принесли. У нас есть, Вениамин Алексеевич принес, — сказала Тая.

Щеки Любови Ивановны вспыхнули румянцем, она опустила голову:

— Да мне и не надо… Кормят нас здесь… Если бы я что-нибудь могла… Вот что — идемте со мной обедать. Когда еще вы домой-то доберетесь…

Около поварни на четыре пня положили толстый фанерный лист. Получился стол. Сидели кто на чем — на пеньке, на полене. Хлебали молча, по крошке откусывая хлеб, словно сахар с чаем вприкуску. Лица медленно оттаивали, становились непохожими. Молодыми и старыми.

Повариха подвинула чурбан, пустила к столу девочек:

— Бабы, Любке-то плесните побольше, гости к ней пришли…

Еще одна седая, с молодым лицом, подвинула свою пайку хлеба:

— Возьмите. Без хлеба какой обед, а у меня сухарь есть…

Постепенно женщины разговорились. Одна молоденькая, с карими вприщур глазами, сказала:

— А что я слышала: в слободе женщина одна объявилась, сербиянка, гадает на блюдечке — все правда. Надюшке Смирновой сказала: «Жди радости». И что вы думаете, получает она мало спустя письмо — мужа ее вчистую освободили. Руку ему оторвало левую по локоть, домой едет. Вот ведь счастье-то!

Рябоватая стряпуха Евдокия глянула на говорившую темно и строго:

— «Счастье»! Конечно, человек и с одной рукой человек, да все одно калека. И врут они, гадалки эти, много. Сестре моей тоже вот одна радость сулила, кольцо у нее золотое выманила, а ей через неделю похоронная. Вдова стала…

Та, первая, с седыми волосами, вздохнула:

— Все мы, бабоньки, вдовы. Одни — сегодняшние, другие — завтрашние, только и разницы.

Любовь Ивановна молчала. Тая понимала, что разговор этот ей чужой. Она и сейчас смотрела на жизнь легче, беззаботнее, чем все эти женщины.

Наташе и вовсе стало скучно; она тихонько встала и пошла к обрыву. Тая, помедлив, за нею. Стали смотреть на реку.

Она вся закуталась сизой дымкой. Город на той стороне дрожал и двоился, как отражение на воде. Шире стали темные пятна разводий. Но по льду туда и обратно шли люди. Кто-то даже ехал порожняком. Рыжий конь сторожко обходил лужи, беспокоился. За санями тянулся темный водяной след.

— Что же, идти надо, — сказала Тая. — Побыли в гостях, и хватит…

Наташа нагнулась, чтобы подобрать большую шишку — очень уж была велика, и вдруг словно мягкая и сильная рука пригнула ее к земле. С одинокой сосны рядом с ней посыпалась хвоя, попала за шиворот. И лишь после этого она увидела, как в городе на той стороне, где-то возле площади, взметнулся рыже-серый столб — земля всплеснулась, как вода, в которую бросили камень. Гулко, в самые уши, ударил гром. Почти одновременно земля всплеснулась в другом месте — теперь уже где-то около фабрик.

Это было непонятно и страшно. Наташа оглянулась, отыскивая Таю. Та лежала рядом, и по ее глазам Наташа поняла, что случилось, еще раньше, чем женский голос завопил истошно:

— Бомбежка, бабоньки! Милые, бежим скорее, дети ведь там!..

Женщины гурьбой побежали к обрыву, но вдруг все разом встали. Кое-кто сел и даже бессильно упал на талую землю.

Наташу снова, на этот раз сильнее, ударило взрывной волной. Она обхватила руками корявый, пахучий комель сосны, прижалась к ее корням и увидела: огненный столб взлетел у самой реки и сейчас же лед треснул, вспучился, два огромных поля налетели друг на друга. Все исчезло в туче водяной пыли. Только на секунду — или показалось? — мелькнула давешняя рыжая лошадь. Не видно стало и города.

Оттуда, из мглы, донесся грохот еще одного взрыва, и все смолкло. Только трещал, скрипел, шуршал ледоход.

Наташа осторожно глянула вверх — где она, смерть? — но там по-прежнему спешили куда-то легкие облака и сосна тоже пыталась удержать их вершиной, но не могла. Смерти не было. Но на той стороне смутным маревом проступали пожары, и нельзя было понять, где и что горит.

Тая тронула Наташу за плечо:

— Вставай, уже кончилось…

Зачем-то долго и необычно внимательно отряхивала с пальто длинные сосновые иглы. Глаза у нее опять были такие же, как когда-то, но теперь и Наташа чувствовала, что Тая стала другой, только она еще боялась подумать о том, что случилось.

— Господи! Если ты есть, сделай так, чтобы они были живы! Господи!.. — послышался рядом длинный плачущий возглас.

И только тут Наташа поняла: она может и не увидеть мать, Славу, Сидора Михайловича — всех… Они ведь там, в городе, где земля стала зыбкой, как вода.

— Господи, сделай так, господи… — все стонал, плакал голос. Это была стряпуха Евдокия. Она сдернула с головы платок, и руки комкали, рвали его, а голова качалась, как чужая…

— Бежим, бежим! — вскрикнула Наташа. — Мама… там мама!

Но Тая не сдвинулась с места. Она стояла возле сосны — последней сосны древней рощи — и смотрела. За рекой по сизому мареву все шире растекались светлые пятна пожаров. К ней подошла и села рядом Любовь Ивановна. Глаза ее словно просили прощения за то, что ее детей там нет. Но Тая не видела этого.

Наташа тихонько просунулась между ними и замерла. Шумел ледоход.