Вечер первого снега

Гуссаковская Ольга Николаевна

Своя земля

Рассказы

 

 

Михеич и Тихоня

О том, как появился в поселке Михеич, помнили все: такое и в этих таежных местах случается не часто!

Летом в поселке, почитай, никого не остается — собаки да ребятишки. Взрослые все заняты на золотом полигоне. И вот раз июльским днем повар скуповатой местной столовой вышел на крыльцо — проветрить голову от кухонного чада — и обмер. В двух шагах от него на беленом мусорном ящике, как в цирке, собрав лапы комом, стоял годовалый медвежонок. От худобы лапы у него казались непомерно длинными, а лобастая голова болталась на шее, как на стебле.

Повар так растерялся, что, сам не понимая зачем, топнул ногой и взвизгнул сорвавшимся голосом: «Пошел!» Медвежонок не убежал и не бросился на человека, а только мотнул башкой со странно разинутой пастью и пожаловался: «Ай! Ай!» Повар осмелел и подошел к нему ближе. Медвежонок и тут не удрал, а все мотал и мотал башкой, словно от боли или горькой тоски. Тут повар и увидел, что в десне у него глубоко засела здоровенная рыбья кость — от кеты, наверное. И давно, видно, сидит — все мясо вокруг нее опухло и посерело от гноя.

Повар и сам потом не брался объяснить, как это у него хватило смелости на такое, но как-то хватило. Он просто взял медвежонка одной рукой за мокрый черный нос, а другой выдернул кость из десны. Медвежонок чихнул и свалился с ящика Вот так и появился Михеич.

Ну, а откуда взялся Тихоня, знал один только зоотехник, купивший его в совхозе «для местных нужд» — подвозки воды и угля к столовой и отправки пищевых отходов на свиноферму.

Тихоня был маленький и смирный черный бычок с хребтом, напоминающим иззубренный нож и комолой головой. Рога у него почему-то не росли. Появление его в поселке прошло незамеченным.

Никто не мог толком рассказать и того, когда и как началось не только знакомство, но и совместная служба Михеича и Тихони. Вот как-то так вышло — и все тут… Приехав же в этот поселок, я увидела следующее: по стихийно стремящейся вниз, под берег, дороге неторопливо тащилась водовозная бочка, а везли ее двое: черный бычок с грустной мордой и очень темный, лоснящийся от молодой силы и сытости медведь. Человека при них не было.

Поселок, как всегда, днем сонно нежился под солнцем. Сладко квохтали куры, лаяли собаки. Ребятишки гоняли дырявый футбольный мяч по вытоптанной траве. И никому дела не было до того, что творилось у речки!

Между тем бочка благополучно скатилась к воде, развернулась и стала на самом заплеске. Медведь присел и снял с шеи ярмо. Бык к этому отнесся вполне спокойно, даже не поднял морды. Медведь встал на задние лапы, подошел к бочке и снял черпак, положенный возле нее. Пофыркал, потряс плечами, как человек, примеривающийся, как бы что получше сделать, взял черпак за ручку передними лапами и поволок к воде. Все это он делал неторопливо и привычно, как самое обычное для себя занятие. Зачерпнув воды, медведь вылил ее в бочку и снова поволок черпак.

Вода в наших речках чистая, ила на дне ни в одной не увидишь — только обкатанная плоская галька. Если какие из этих камешков и попадали в бочку — беды особой не было, осядут на дно, а воды не замутят…

Медведь трудился усердно, не отдыхая, и остановился только, когда вода полилась через край. Он несколько раз потрогал лапой льющуюся через край струю, обошел зачем-то вокруг бочки и только после всего этого пристроил черпак на место. Затем надел ярмо, и странная упряжка так же неторопливо потянулась в гору.

Все это так заинтересовало меня, что я (правда, на приличном расстоянии — кто его там знает, этого водовоза!) пошла следом. Бочка поднялась по откосу и свернула вправо, по чуть проторенной летней колее. Там за объеденными кустиками карликовой березки на самом юру приютился пестрый от трещин барак столовой. Еще раз развернувшись, бочка стала возле окна кухни, медведь на этот раз уже торопливо, радостно скинул ярмо и потянулся к окошку. Сейчас же на крыльцо вышел толстый, как с картинки, повар и вынес ведерко с какой-то едой. Медведь лизнул ему руки, сгреб ведерко передними лапами и отправился в сторонку — закусить на свободе и с чувством. Бык получил только горсть хлебных корок с солью, но и за это долго благодарно мотал головой — не зря его звали Тихоней, он ничего не умел требовать и довольствовался малым.

Я подошла, заговорила с поваром и так узнала историю Михеича и Тихони.

— И куда же они теперь? — спросила я.

— А вот отчерпаю воду, они и снова привезут. Да потом еще в общежитие и на конюшню — так и проработают до вечера. Михеич зря хлеба не ест, не то что некоторые…

На кого намекал повар, я уточнять не стала — у каждого есть такие неизвестные обвиняемые. Михеич между тем покончил с едой, облизнулся, помылил морду лапой и пошел к бочке.

Я набралась смелости и окликнула его:

— Михеич!

Он сейчас же повернулся, пристально посмотрел на меня коричневыми глазами, словно ожидал какого-то приказа. Убедившись, что я — человек безработный и приказать ему мне нечего, тут же потерял ко мне всякий интерес: ведь он-то сам был занят делом!

Повар перелил воду в бак и выбросил гальку со дна. Михеич развернул, толкнув мордой в бок равнодушного Тихоню, и бочка снова отправилась в привычное путешествие.

В следующие дни я видела их мельком — своих дел набралось по горло. А кроме того, зрелище мне уже не казалось необычным и я привыкла к Михеичу и Тихоне, как и все здешние жители.

Жил Михеич возле конюшни в брошенном доме — низкой глинобитной мазанке без дверей и рам. Двери и рамы пошли на дрова, а со стен какой прибыток? Так и досталось жилье Михеичу. Тихоня обитал в конюшне вместе с несколькими лошадьми-якутками, но иногда его выпускали на пастьбу. Как-то раз я увидела их там вместе. Тихоня бродил в низине у подножья сопки, фыркая на могучие лопушистые кусты ядовитой чемерицы. А Михеич что-то выкапывал из земли и сочно чавкал. С морды свисали длинные земляные корни трав, Михеич чихал и отплевывался от земли, но копался с неиссякаемым азартом. Тихоня мокро шлепал себя хвостом по бокам, сгоняя комариную тучу, и лениво жевал. Потом подошел к Михеичу и начал облизывать ему башку, пуская слюни. Михеич терпел долго, но потом все-таки рыкнул глухо и толкнул быка плечом — отстань, мол, не видишь, что помешал? И обтер башку о траву.

Корм Михеич брал только у повара. Остальные люди для него как бы не существовали. Он никогда никого не обижал: куры могли безнаказанно бродить возле самого его носа, но ни к кому и не ласкался, не брал подачек. Он работал и получал за это плату от того, кому его работа была нужна. Только и всего.

…Снова я приехала в этот поселок два года спустя. И так же летом. Безлюдно грелись на солнце дома, квохтали куры, визжали ребятишки. А по дороге к речке спускалась бочка, запряженная низкорослой, серой от пыли якуткой, на которой верхом уселся мальчишка-водовоз. Где же Михеич? Я пошла к столовой. Знакомый повар вышел на крыльцо.

— Михеич? Нету… Уже полгода, как нету… Ушел в тайгу.

— Да как же это случилось?

…Случилось все просто и необдуманно. Так, как случаются в жизни многие непоправимые вещи. Кроме столовой, Михеич и Тихоня возили воду еще и в рабочее общежитие. А народ там жил разный, больше из того непостоянного племени, что с весны до осени кочует по стране, нигде подолгу не заживаясь. Сказали такому, что в Астрахани заработок хороший — поедет туда хоть с Сахалина… Народ это громкий и не спорый на работу, да что поделаешь, если рабочие руки летом на Колыме стоят не дешевле золота, которое они добывают? Берут и таких. Терпят.

И вот однажды кто-то из этих парней незаметно проткнул в бочке дырку — просто от злой запойной скуки. Михеич, ничего не подозревая, обычным чередом, отправился к речке. Снял черпак и начал наливать воду. Лил, лил — вода не прибывала. Михеич забеспокоился, несколько раз обошел вокруг бочки, обнюхал ее, фыркнул. Сунулся под колеса — там лужа. Быстро поднялся и заглянул в бочку, словно бы уловив умом смутную связь между тем и другим. В бочке воды не прибыло. Тогда он снова, но уже как-то лениво, неуверенно поволок к речке черпак. На косогоре покатывались со смеха шутники — им все это казалось очень веселой забавой.

Михеич не дошел до воды, присел, бросил черпак. Чуя беду, взмыкнул, закинув голову на спину, Тихоня, но Михеича уже ничто не могло остановить: он покатил в гору, изредка глухо взрыкивая. Медведь на бегу — зрелище жуткое. Словно и не касаясь земли, катится тебе навстречу ком легко и сильно переливающихся мускулов. Не стучат лапы, не слышно дыхания, а кажется, нет силы, которая остановила бы этот черный ужас.

Парни на косогоре дунули врассыпную, и это-то их и спасло: потеряв единую цель, Михеич не стал гоняться за ними поодиночке. Он встал, глянул вниз, где все громче, горестнее, мычал Тихоня, и было похоже — вернется. Но не вернулся. Неспешной дальней рысью пошел по косогору мимо поселка. В тайгу. Больше его не видели.

А Тихоня устроил бунт: ни за что не шел под ярмо и даже боднул конюха своей комолой головой. Помаявшись с ним так неделю, отвели его обратно в совхоз. Но это, как и его появление, ничьего внимания в поселке не привлекло. Михеича же помнили долго. Жалели.

 

Лесник

Лесник остался один. Жена в этот раз даже не бранилась. Только и сказала:

— Каменный ты человек, Егор. Каменный. — Собрала вещи и ушла в поселок.

Дети учились в интернате. Во всем просторном, пахнущем смольем дому, никого не было — ни кошки, ни собаки. Как ни странно, он не любил животных.

Всю жизнь он честно проработал лесником: ловил самовольных порубщиков, штрафовал браконьеров, охотился, когда было время. Но в звере и птице видел либо еду, либо шкуру.

Лесник очень удивился, когда однажды жена принесла куропатку-подранка и пустила ее к курам. Он долго тяжело смотрел на маленькую пеструю птицу, сторонившуюся дородных сытых кур: Одно крыло у нее было неумело перевязано. Потом нагнулся, взял куропатку за ноги, легонько стукнул об угол сарая и протянул жене:

— На, ощипи, да чтоб этого больше не было.

— Что, уж на зерно пожадовал, зверюга?! — как всегда, криком, ответила жена.

— А что, может, его даром дают, зерно-то?

Повернулся и, не слушая, пошел прочь.

И на охоте он встряхивал зверька на руке, дул против ворса, проверяя дену — и только. Так и жил лесник многие годы. И вдруг остался один.

Утро встретило его тишиной. Лесник как мог громче топал ногами у порога, стряхивал с валенок снег, с грохотом обрушил на пол охапку дров для печи. Но эти звуки умерли быстро. Вновь в доме воцарилась тишина.

За окном в розовой морозной мари вставало солнце. Оно напоминало огромное замерзшее пятно клюквенного сока, и от него делалось еще холоднее. Тайга тоже молчала. Зимой с Колымы улетают все птицы, даже кедровки откочевывают к югу. Остались только тихие куропатки, а возле поселков — мрачные черные вороны, хозяева свалок.

Однако что же это за непонятный звенящий звук? Сначала лесник подумал, что ему чудится или звенит замерзший снег, осыпаясь с лиственниц.

Но звук был другим и шел из дома. Лесник приближался к нему, как гончая к зверю. Звук не исчезал, и скоро лесник понял, что он идет из кладовки.

Быстро открыв дверь, он замер на пороге. Звенело и шуршало внутри пустого бачка для стирки белья. Заглянув в него, лесник все понял: на дне бачка, сжавшись под взглядом человека в пушистый белый комок, сидел горностай. Такие гости и прежде частенько забирались в кладовку. От горностая не убережешься — нет, кажется, такой щелки, куда бы он не пролез. Этот вот залезть-то залез в бачок, а выскочить не смог.

Лесник ловко поймал зверька, не дав укусить себя. Теперь горностай весь был в его широкой мозолистой ладони. Торчала только треугольная мордочка с тремя темными пятнами — глазами и носом и с другой стороны — мелко дрожащий от страха хвост.

Лесник уже готов был сделать то, что делал всегда: лишь чуть сильнее сжать пальцы, и хвостик с черной кисточкой перестанет дрожать… Но вместо этого, он, неожиданно для себя, пошел с горностаем в комнату и здесь, воровато оглянувшись на дверь, выпустил его на пол.

Зверек метнулся по полу раз, другой и забился в брошенный валенок. Теперь из темного голенища глаза его светили, как две звездочки.

Оглянувшись раза два на зверька, лесник снова пошел в кладовку и отстругал от большого куска оленины несколько розовых, круто завивающихся стружек. Вернулся в комнату и положил мясцо на пол.

Горностай не вылезал из валенка долго. Лесник занялся приготовлением обеда. Чугунок неловко вертелся на шестке, никак не желал попасть в печь, картошка почти сгорела. Занятый всем этим, лесник забыл про горностая.

Случайно оглянувшись, он увидел, что зверек сидит возле валенка и ест, по-кошачьи придерживая мясо передними лапками. Лесник долго смотрел на него, качая головой и что-то бормоча.

Горностай прожил у лесника три дня, а на четвертый удрал, выскочив в дверь, когда лесник пошел за дровами. Шуму от зверька не было никакого, но как только он исчез, в доме снова поселилась тишина.

Лесник долго ходил по комнатам, вздыхая, потом решительно снял со стены ружье: мороз подобрел, и куропатки непременно выйдут на кормежку.

Медленно разгорался розовый утренник, мороз не жег, а только пощипывал лицо. Лесник скользил на лыжах по долине, поросшей тальником, по привычке оглядываясь, нет ли где какого непорядка.

И еще он слушал тайгу. Так, как никогда в жизни. Легко посвистывали лыжи на замерзшем снегу, где-то треснуло дерево, расколотое морозом, а потом над лесом поплыл долгий тягучий звук — быть может где-то далеко на сопке осел снежный карниз.

Звуков было много, но все они были мертвые, и сердце его напрасно ждало единственного, живого. Все было мертво.

Алый снег густо расшили куропаточьи следы. Где-то неподалеку они лакомились почками, но заметить их трудно; зимой куропатки розовые, как морозная заря, раскрасившая снег.

И вдруг лесник увидел их, трех сразу — петушка и двух курочек. Нежно-розовые, с красными глазами, они сидели под кустом на розовом снегу и беззаботно прихорашивались. То петушок поднимет крыло и встряхнет перьями, то курочка начнет гладить клювом свою и без того блестящую грудку. Куропатки его не видели и ничего не боялись. Лесник осторожно потянулся за ружьем… и опустил руку.

Петушок подпрыгнул, захлопал крыльями и торжествующе забарабанил:

— Пакк! Пакк! Пакк!

Лесник резко повернулся. Лыжи скрипнули, и куропатки взметнулись в воздух, как три розовые облачка. Он проводил их глазами и зашагал к поселку. За женой.

 

Речка

Якутские лошади — чалые. Изредка встретишь гнедую или вороную, а обычно все они одного цвета: ни серые, ни белые, а что-то среднее между тем и другим. Низкие, мохнатые, как медведи, с нелегким таежным нравом, но на диво выносливые и сильные. О красоте же что говорить? А только беды в том нет: «якутке» на ипподроме делать нечего, точно так же, как орловскому рысаку — в тайге. Зато густая шерсть спасает лошадей от морозов и гнуса, ноги с широкими копытами, как лопатой, разгребают сугробы — «якутки» умеют «копытить» снег не хуже северных оленей и сами достают себе корм: мерзлую траву, мелкий кустарник, мох-ягель. Их так и выпасают в тайге, пока они не понадобятся геологам или еще кому-то.

Речка тоже родилась «якуткой», но она была чудом. Ведь и у людей иной раз от некрасивых родителей рождается ребенок ошеломляющей красоты. Так случилось и тут. Масть Речки не поддавалась определению. Игреневая? Может быть, но все-таки бледно-золотистый «самородный» цвет ее тела оставался единственным в своем роде, ему не было названия. На хребте он темнел, сгущался и переходил в коричневый, зато грудь и ноги блестели, словно в золото добавили серебра. Золотистые хвост и грива висели до земли, что тоже редкость для этой породы. И хоть ростом Речка не обогнала родителей, сложение ее было особым — подбористым, легким. Не лошадь — чудо из дедовской сказки!..

Конюх-якут странную ее кличку объяснял просто:

— Как же не Речка? Иноходец она, бежит как речка течет, хоть чай на ней пей — не расплескаешь… И масть, смотри — прямо «самородная», а какая же речка у нас золота не несет?

Жила Речка на большой совхозной конбазе, которая летом обслуживала геологические партии. И уж конечно, как только диковинная лошадка подросла и вошла в силу, молодые, дико-бородые начальники партий чуть не подрались из-за нее — каждый хотел погарцевать на «золотом иноходце».

А вышло, что спорили вовсе зря. Ласковая, доверчивая Речка только и годилась на цветную фотографию — больше ни на что. Природа наделила ее непреодолимым чувством страха. Она боялась всего: шума, воды, ветра, скрипучего шороха лиственничной тайги… да один бог знает чего еще!

После того как на ее счету оказалось с полдесятка выбитых зубов и одна сломанная нога, от Речки отступились: невозможно было угадать, когда и от чего она шарахнется, а уж прыти у нее хватало!

Так и осталась Речка не у дел — вроде живой достопримечательности. Ею хвастались, показывали приезжим, журналистам разрешали сфотографироваться на ней — во дворе родной конбазы Речку ничто не пугало, а характер у нее был ангельский. Но со временем все-таки призадумались: как быть с ней дальше? Красота — не оправдание тунеядства, во всяком случае — у лошадей.

Но тут с Речкой подружилась Зина. Девушка эта работала в совхозе почтальоном, каждый день она развозила по дальним участкам письма и газеты, а с транспортом дела обстояли неважно. То одну лошадь дадут, то другую — из тех, что свободны, а какая добрая лошадь будет свободной летом? Зина, как все якутские девушки, ездить верхом умела с детства, но все равно ей приходилось нелегко: тащись-ка двадцать километров по болотистой шаткой тайге на каком-нибудь опоенном одре, которого и хромой пешком обгонит!

А тут дичает от безделья чудесный иноходец… Зина решила выпросить Речку у директора конбазы, пусть хоть всякую ответственность с себя снимают! И настояла на своем: Речку ей отдали. Было это весной.

Первый раз они выехали на рассвете, на самый ближний из Зининых участков — километрах в пяти от базы тракторы поднимали черную торфяную целину. На вид земля — тот же чернозем, а на деле ничто на ней не вырастет без извести: кислая она, таежная, отравила ее неодолимая толща вечной мерзлоты. Но и на такой люди выращивают картошку и капусту, косят на корм скоту зеленый овес.

Как только ворота конбазы остались позади, уши Речки пришли в движение — ее пугали звуки, в которых она не успевала разобраться. С ухающим всплеском осел в речку подмытый берег, загалдели на свалке подравшиеся черные вороны, почти неуловимо, но непрерывно шелестел и поскрипывал стланик, высвобождаясь из-под снега.

Зина не спускала с Речки глаз. Она про себя давно думала, что эту лошадь можно отучить от страхов не кнутом, а терпением — ей просто нужно показать, что испугавший ее звук не опасен. Поэтому, когда в воду плюхнулся кусок глины, Зина спешилась и, ведя Речку за повод, сама столкнула туда же следующий. Речка вздрогнула и дернула повод, но не убежала. Тогда Зина толкнула в воду подвернувшийся под ноги камень, он поднял целый фонтан брызг, но на Речку это уже не произвело впечатления. Она спокойно миновала мост и вошла в тайгу, начинавшуюся сразу же за последней мостовой сваей.

Тут Зине вновь пришлось спешиться и подвести Речку к большому кусту стланика. Он рос в тени и часть его могучих узловатых ветвей все еще прижимала к земле ледяная корка. Ударом ноги Зина разбила лед, и с шумом, вроде взмаха крыльев, ветви взвились вверх в искристом снежном облаке. На этот раз Речка вздыбилась было, но Зина удержала повод и заставила ее саму наступить на следующий такой же куст.

…К трактористам Зина добралась только к обеду, но зато Речка уже спокойнее бежала своей удивительной, плывущей иноходью и не шарахалась от каждого куста. А еще через месяц лошадь и вообще словно подменили: Зина уверяла, что даже дремлет на ней, устав от дальнего однообразного пути, и Речка сама привозит ее в нужное место. А если что и случалось, Зина о том не рассказывала никому. Так они и прожили до осени, а потом и долгую колымскую зиму, когда иной раз в концу пути золотистая шерсть Речки белела от инея.

А следующей весной у Речки родился жеребенок. Он ничем не пошел в мать — серенький смешной лошонок с нескладным телом и большой головой. Сразу стало видно, что быть ему обычным «якутом» непонятной белесой масти, но для Речки, как и для всякой матери, он ничуть не сделался хуже от этого. Речка облизывала его долго и страстно, кормила и глаз не спускала со своего сына. А для Зины это событие оказалось спасением: узнав, что Речка поумнела, ею вновь заинтересовались геологи, только кому нужна в тайге жеребая кобыла? Пришлось им и в этот раз отступиться от Речки.

Впрочем, Зине было не до того: все начиналось заново! Только теперь Речка боялась не за себя, а за своего сына, и справиться с этим до конца Зина так и не смогла. Какой уж тут — дремать в седле. Только и жди, что еще померещится Речке! Жеребенок бежит себе рядом, возле материнского плеча, но не дай бог, скроется на минуту за куст — Речка грудью кидается на колючий стланик, дико ржет и успокаивается только, облизав свое сокровище с ног до головы, А каково все это всаднику — ей и дела нет.

Зина все чаще появлялась с исцарапанными руками и лицом, и даже директор сказал как-то ей:

— Слушай, брось ты эту треклятую кобылу! Морока одна, продать ее, что ли… Ну, смотри, на что ты похожа? Всех женихов распугаешь. А я тебе доброго коня найду, честное слово.

— Да нет уж, я с него останусь, она же не виновата, что жеребенка любит? — тихо, но твердо ответила Зина. — А лицо это я сама поцарапала, ягоду собирала да споткнулась…

И все осталось по-прежнему. Короткое колымское лето быстро набирало силу: зацвел в распадках шиповник, берег реки посинел от ирисов, выскочили на пригретых вершинах сопок, первые грибы-маслята. На Колыме и у грибов свой обычай: растут не по низинам в густой мшистой тайге, а по голым склонам сопок среди камней, стланика и карликовой березки. Рядом с грибами поспевала и первая голубица на низких ползучих кустах.

Жеребенок подрос, и Речка уже не могла заставить его идти рядом, он все время забегал вперед или отставал, иногда подолгу не отзываясь на тревожный голос матери. Но Речка уже не так беспокоилась и не лезла следом за ним напролом — время слегка уравновесило ее чувство.

…В тот день им надо было перевалить через мертвую лысую сопку. Когда-то по ней прогулялся лесной пожар, стланик выгорел, и на его место пришло болото. Так случается только в краю вечной мерзлоты: пожар нарушил хрупкое равновесие тепла и холода, уничтожил растительность, и вот, на самой вершине сопки, появляется мшистое, никогда не сохнущее болото с ржавыми листьями морошки и белой пушицей на кочках. А между кочками — черный обугленный стланик, изогнутый, как покоробленный огнем металл. Унылое место. И опасное: ни убежать, ни спрятаться.

Речка неторопливо рысила по склону, изредка нагибая голову, чтобы сорвать приглянувшуюся ольховую веточку или пучок травы. Жеребенок рыскал между кочек, пугая птиц.

И вдруг они увидели медвежонка! Увидела-то Зина, а Речка сначала почуяла только и тут же заржала. Жеребенок побежал было к ней, но на полдороге остановился, наткнувшись на очень уж интересного незнакомца. Медвежонок шаром подкатился ему под ноги и вякнул что-то, подняв острое рыльце. Жеребенок взбрыкнул всеми четырьмя копытами и отставил хвост торчком — приглашал поиграть. Медвежонок стал столбиком и недоуменно уставился на непонятного зверя — никогда таких не встречал!

А Речка все ржала — тревожно, долго и не слушалась понуканий Зины, которая одна понимала, что сейчас произойдет! Ведь где медвежонок, там и медведица, а у Зины не только карабина — ножа с собой не было… Да и что нож против разъяренного зверя?

Жеребенок подбежал к матери как раз тогда, когда появилась и медведица. Бурая громада словно вытекла из-за камней — так легко и бесшумно она бежала. Взрыкнув, медведица шлепнула медвежонка лапой, и тот с визгом укатился в кочки. Потом она в упор уставилась на пришельцев, оторвавших ее от важного дела: медведица лакомилась ранней голубицей. К черному ее носу прилипли листья, а слюна, капавшая с морды, посинела от сока. Изъеденные комарами красные веки медленно моргали, губы дрожали от беззвучного рыка — она еще не решила, как себя вести.

И тут Речка ее опередила: она с пронзительным визгом налетела на медведицу и занесла над ней передние копыта — Зина все равно ничему не могла помешать и даже не попробовала ее остановить. Но ударить Речка не успела — медведица отскочила., и молча покатила в сторону, напролом, гоня медвежонка впереди себя.

Речка как-то странно, коротко застонала и начала оседать — Зина едва успела соскочить с нее. Но лошадь все-таки не упала, выправилась — с ней просто случилось что-то вроде обморока, а потом она снова пришла в себя. Но сейчас ее уже никто бы не назвал «золотой»: она вся почернела от смертного пота. Только жеребенок как ни в чем не бывало тыкался мордой в материнское брюхо и, наверное, жалел про себя, что ему так и не дали поиграть с забавным незнакомцем.

 

Яшка — «предатель»

Птицу эту почему-то называют дрозд-рябиновик; но, наверное, по ошибке: надо бы «дрозд-вишенник». Потому что питается этот дрозд летом никакой не рябиной, а отборными спелыми вишнями.

Где живут дрозды, пока вишни не созрели — неизвестно. Просто их нет — и все. Но только вишни перестают напоминать булавки с зелеными головками, дрозды тут как тут. Неспешно (ведь все еще впереди!) летают над садом разведчики — крупные, желто-пестрые птицы с вороватым быстрым взглядом. Садятся на ветки, пробуют ягоды на выбор. Убедившись, что «не то», улетают, а утром появляются снова.

К людям дрозды относятся, как к надоедливой, но неизбежной помехе: никто из садоводов не может похвастаться, что ему удалось насовсем прогнать дроздов-разведчиков.

Но время идет, вишни все более наливаются соком, краснеют, потом даже чернеют, и весь сад наполняется дразнящим винным запахом спелой вишни. Тут-то и появляются дрозды! Однажды утром разведчики больше не прилетают, их дело сделано, зато на сад обрушивается крикливая, драчливая серая туча. Гибкие ветки вишенника гнутся, как в бурю, под тяжестью прожорливых птиц. Дроздов сотни, но каждый хочет найти самую спелую ягоду и торопливо наклевывает — одну, другую, третью…

Что тут делать человеку? От выстрела в воздух вся стая с шумом взвивается вверх, обдав человека дождем помета и потерянных перьев, а через секунду вновь обрушивается на деревья. Рыболовные сети, накинутые на дерево сверху больше утешают несчастного садовода, чем помогают спасти хоть часть урожая. Люди вынуждены просто соревноваться с птицами в быстроте сбора — только и всего.

…Яшку мы нашли в лесу. Там, где дрозды живут постоянно. Это был старый березовый лес, огромные деревья давно вытеснили слабый подлесок, и только на опушке столпились заросли рябины, ольхи и волчьей ягоды. Там мы и обнаружили Яшку — желторотого, но уже оперившегося дрозденка. Его сгубило детское любопытство: выпрыгнул из гнезда, не сообразив, что летать еще не умеет.

Он сидел на корне рябины, взъерошенный, обиженный и косил на нас желтым, уже явно вороватым дроздиным глазом. Что тут поделаешь? Оставить дрозденка на месте — ласка съест или лиса набежит, а то и просто погибнет с голоду. Решили назвать его Яшкой и взяли с собой.

Дома выяснилось, что самостоятельно есть Яшка не может: надо брать пинцетом червяка и опускать в похожий на горлышко кувшина желтый рот. Никакой благодарности Яшка к нам не испытывал — просто молча снова и снова разевал рот. Сигналом, что он сыт, хотя бы на время, являлось то, что on опускал перья и начинал чиститься. Но как редко это случалось! Мы всей семьей ловили мух и искали червяков в дровяной прели, за сараем — Яшке всего было мало. И еще — он не хотел спать! Мы поселили его на подоконнике в «гнезде» из старой шерстяной юбки, но он всю ночь возился и попискивал — что-то его не устраивало.

На третью ночь кто-то догадался завернуть Яшку с головой — и дрозденок успокоился. Утром мы даже забеспокоились — уж не задохнулся ли? Развернули юбку — ничуть не бывало: Яшка вылез, встряхнулся и деловито разинул рог. Так он и спал с тех пор, закутанный с головою, и я до сих нор не знаю, была ли эта привычка только Яшкиной или и все дрозды спят так же.

Яшка рос быстро и по природе был общителен и не пуглив. Очень скоро он выучился соскакивать с подоконника на стол и отправлялся в увлекательное путешествие по квартире. Нелепые колючие трубки на крыльях превратились в темные маховые перья, пестрина на груди стала ярче — Яшка на глазах становился взрослым. Он уже свободно перелетал с места на место, поглядывая, не налито ли во что-нибудь воды. Купаться Яшка любил страстно и с одинаковым энтузиазмом лез и в миску для чистки картошки, и в ведро, где попросту мог утонуть. После того как он однажды чуть не искупался в кастрюле с супом, Яшку пришлось запирать в голубиную клетку на время, пока топилась печка. Яшка сидел в клетке злой, взъерошенный и сердито стрекотал на всех, кто проходил мимо, — бранился.

Есть он тоже вскоре выучился самостоятельно и ел все, что угодно, а если ничего подходящего поблизости не оказывалось, подлетал и больно щипал руки — клюв у Яшки вырос сильный. Разбойничий клюв.

Жили мы в большом старом доме, где издавна ютилось буйное племя бродячих котов. Наверное, их привлекало обилие чердаков и покатых крыш, на которых можно было сражаться без риска сорваться на землю. Среди всех этих котов выделялся могучий черный кот со сквозными, как кружево, ушами по кличке Бандит. Стоило только оставить открытой форточку, как Бандит одним прыжком вскакивал в комнату, хватал со стола или с полки съестное и выскакивал обратно раньше, чем люди успевали опомниться. Утробный победный рев Бандита наводил ужас и опустошал крыши.

Как-то утром мы оставили Яшку на подоконнике, а сами ушли в другую комнату. Яшка уже получил утреннюю порцию корма, настроился благодушно и спокойно чистил перья. Форточку мы, как всегда, закрыли, но, видно, забыли запереть. Во всяком случае, Бандит сумел ее открыть и прыгнул в комнату. А после… мы услышали истошный кошачий вопль, но был он очень далек от знакомого победного клича. Бандит вопил жалобно и тоскливо, словно его топить поволокли…

Вбежав в комнату, мы увидели, что Бандиту и впрямь приходилось не сладко. Он лежал, прижавшись к полу, а на его голове сидел Яшка и, ловко балансируя раскрытыми крыльями, норовил выклевать коту глаза. Сбросить его Бандит не мог — дрозд намертво вцепился ему в морду сильными когтистыми лапами, только по молодости и глупости Яшка не понимал, что добраться до кошачьих глаз ему мешают эти же самые лапы. Но и так черная шерсть летела столбом.

Мы силой стащили Яшку и освободили кота. Даже не облизав морды, он пулей вылетел в форточку и исчез в каком-то лазу на крыше. С тех пор мы ни разу не видели Бандита возле своих окон. А Яшка еще долго ершился и стрекотал, выглядывал в окно. Что и говорить: разбойник напал на разбойника!

Яшка ни к кому не привязался и относился ко всем требовательно и сердито. Попробуй не дать ему вовремя корма — исклюет руки, а покажется мало, начнет дергать за волосы. Зато он подружился с больной крольчихой Кудрей, что временно жила в комнате, возле печки. Он никогда не обижал ее и очень любил дремать, сидя у нее на спине. Кудря, впрочем, никак не отзывалась на это.

Еще Яшка, как цыган, любил пестрые тряпки. Собирал лоскутки где только мог и прятал их на шкафу. Но мы скоро заметили, что он явно избегает голубого цвета, да и синий не очень-то любит. Голубые же лоскутки он брезгливо брал за самый кончик и сбрасывал со шкафа на пол. А если их подбирали и клали на шкаф, свирепел и лез в драку. Вот тут-то и возникла мысль: проверить это на остальных его собратьях. В саду как раз поспевали вишни, и разведчики вот-вот должны были доложить обо этом всей дроздиной армии.

Однажды утром все деревья в нашем саду разукрасились на шаманский манер голубыми лоскутками и лентами. Легкий ветерок шевелил их и запутывал вокруг веток, вишенник словно ожил… А днем позже нагрянули и дрозды. Как всегда, на рассвете стая черной тучей накрыла сад, но вдруг туча брызнула во все стороны — птицы увидели голубые ленты. Только несколько из них решились опуститься на деревья, но и те чувствовали себя явно не в своей тарелке и скоро присоединились к остальным. Дрозды свились клубом, как пчелиный рой, повисели еще некоторое время над садом — и потянули дальше, следом за разведчиками.

Глупый Яшка невольно выдал военную тайну своих сородичей. Но ведь он сделал это неумышленно, вряд ли они могли сердиться на него за это! Поэтому осенью мы выпустили Яшку в лес, и он спокойно присоединился к диким дроздам, сидевшим на рябине. В конце концов зовут же эту птицу за что-то дроздом рябиновиком.

 

Сивыч

Его показывали туристам. Конечно, не среди первых достопримечательностей города, а так… где-нибудь после сопки Каменный Венец.

— А вот это наш Сивыч…

Щелкали фотоаппараты, и старый сивый конь настораживал единственное целое ухо. Второго, как и правого глаза, у него давно уже не было. Масть у него запоминалась сразу — сивая, с непонятной прожелтью на боку и нравом плече. Когда-то это был, наверное, на редкость рослый и сильный конь, а сегодня широкие кости словно бы с трудом умещались под старой изношенной шкурой, а разбитые копыта по-стариковски выбирали дорогу полегче.

Каждое утро по центральной улице северного города спускался табунок лошадей. Улица стремительно стекала с сопки, чтобы возле гостиницы незаметно перейти в шоссе. Здесь дома тоже кончались, и тянулся болотистый луг с редкими островками ивняка и елошника. Лошади цепочкой шли вдоль обочины. Бывало их то три, а то и семь, и ничего бы в них не было примечательного, если бы их провожал пастух. Но вел их только один Сивыч.

Он всегда шел последним, низко опустив большую голову и словно бы и не видя и не слыша ничего вокруг. Но это только казалось. Стоило переднему коню свернуть в сторону или по молодости дурашливо взбрыкнуть, как Сивыч мгновенно поднимал голову и коротко, осуждающе ржал. Если этого было мало — легонько хватал ослушника зубами за круп. И порядок восстанавливался.

Но туристам Сивыча показывали по совсем особому случаю. Напротив гостиницы висел единственный в городе светофор. В этом месте главная улица пересекалась с дорогой, идущей в порт, и движение на перекрестке не уступало столичному.

Дойдя до перекрестка, Сивыч толчком головы останавливал своих подопечных, хотя было вовсе непонятно, как этот сигнал передается по цепочке? Потом поднимал голову и в единственном его глазу отражался зеленый или красный сигнал светофора. За многие годы он ни разу не ошибся и не повел лошадей на красный свет! Вот это-то и восхищало туристов, но сам Сивыч, если бы мог говорить, наверное, только бы грустно улыбнулся их поверхностному любопытству: «Разве светофор главное? Ведь пасу-то лошадей тоже я один…» Но этим туристы не интересовались.

Да и в городе тоже почти никто не знал, как удивительно заботлив и памятлив Сивыч на пастьбе. Он наперечет помнил все опасные места на огромном диком лугу: вечно подмытый глинистый обрыв над речкой, зовущие сочной зеленью болотные окна, неприметные на вид ядовитые заросли чемерицы и крестовника…

Лишь охотники на болотную дичь да ягодники знали, каков Сивыч на лугу, предоставленный сам себе. Людей, идущих мимо, он не трогал, но не дай бог, если за кем-то из них бежала собака! Сивыч гнал ее до тех пор, пока перетрусивший пес не скрывался из виду. Люди не удивлялись и не сердились: ведь Сивыч был якутом, его предки жили в тайге на вольном выпасе и всю жизнь сами оборонялись от волков. И уж вовсе никто в городе не знал прошлого Сивыча. Когда и откуда появился на местной конбазе этот странный конь? Где его так покалечило?

В северном городе мало кто жил подолгу, и он не имел, как старинные русские города, своей изустной истории. Уже много новых коротких поколений его жителей воспринимало Сивыча таким как есть.

Все новые и новые туристы щелкали возле гостиницы фотоаппаратами, и ничто не менялось ни в жизни Сивыча, ни в его поведении. Но однажды на перекрестке споткнулась о светофор и стала машина, в которой рядом с шофером сидел старик с орлиным сухим лицом и седыми вьющимися волосами. Он взволнованно смотрел по сторонам, как мог дальше высунувшись в открытое окно машины. В нем сразу чувствовался человек, вернувшийся после долгого отсутствия на землю своей молодости. Глаза его жадно узнавали знакомое, жалели об исчезнувшем, с трудом привыкали к новому. Скользнули и по табунку лошадей, смирно стоявших позади шеренги, остановленных красным светом автомашин. Скользнули… и остановились на Сивыче.

И тут произошло невероятное: забыв о порученных ему лошадях, не видя красного света, Сивыч рванулся к машине радостной жеребячьей припрыжкой. Он ткнулся мордой в протянутые руки старика и блаженно замер. А тот гладил изуродованную морду коня и все повторял забытое, только им двоим памятное имя:

— Огонек, Огонек мой хороший…

И только они двое — старый геолог, первооткрыватель этой земли, и его конь знали, чем обязаны друг другу. Человек спас коня, тогда еще несмышленого жеребенка-годовика от волков, а конь вынес потерявшего сознание седока из страшной, гудящей от ураганного огненного шквала лесной долины.

 

Найда

Лоси на Колыме — редкость. Не то, что в Подмосковье. В окрестностях Вьюжного лосей не встречали даже старожилы, и все-таки лосенка нашли именно там, на заброшенном золотом полигоне. Как он туда забрел и что сталось с его матерью — неизвестно. Ранней колымской весной, где-то в середине июня, трое ребят охотинспектора Маркова пошли на полигон искать самородки — этим «болели» все мальчики поселка, хотя никому и никогда самородки еще не попадались.

У Маркова росло двое парнишек-погодков Виталик и Андрейка десяти и девяти лет да еще пятилетняя Аленка. Мальчишки и рады бы пойти одни, да сестренку оставить не с кем — поневоле взяли с собой.

На полигоне ребята схитрили: посадили Аленку на ближнем, самом высоком отвале — отовсюду его видно, набрали камешков попестрее — играй, Аленка, а сами со всех ног к дальним отвалам. В поселке жила легенда, что именно там когда-то кто-то нашел «во-о-от такой самородок!».

На полигон давно уже вернулась тайга. В этих местах она никогда не уходит совсем — только отступает и ждет своего часа. Первыми возвращаются травы: красные, остролистые побеги иван-чая, густые пучки мятлика и пушицы взобрались уже на самый верх галечниковых перемытых пирамид. Чуть отстали от трав гибкие прутья ивы и елохи, а понизу зеленым пушистым мхом стлалась лиственничная поросль. До деревьев расти ей сотни лет, но лиственница терпелива и настойчива, семян у нее много. И конечно же, вместе с лиственницей вернулась морошка и брусника. Снег еще держался в тени отвалов сквозными серыми полосами, и прямо из него выступали вечные кожистые листья и зимовалые, чуть сморщенные ягоды.

Виталик с Андрейкой как увидели их, так и про самородки забыли. И про сестренку — тоже. А ей вскоре надоело играть камешками самой с собой. Аленка осторожно съехала с отвала и пошла искать что-нибудь интересное.

Время шло. Мальчишки наелись ягод до оскомины, оглянулись — а на отвале пусто! Тут уж не до брусники стало, бросились искать пропажу. Забежали за отвал и видят: тайга в этом месте подступила близко — клином врезалась в полигон. Впереди всех уцелела старая корявая лиственница. Вершина у нее сломана, а нижние ветви, как крышей, все вокруг накрыли, и под этой крышей лежит не теленок, не жеребенок — не поймешь кто, а Аленка рядом сидит на корточках и гладит его морду. Сам он светло-коричневый, ноги словно в молоко обмакнули, а голова большая, чубастая и уши лопухами висят.

— Ты чего делаешь? Вот я маме скажу! — пригрозил Аленке Виталик — он ведь старший. И потянулся тоже погладить непонятного зверя.

— Не трогай, не твой! Я сама нашла, — ничуть не испугавшись, ответила Аленка и загородила собой найденыша.

Виталик хотел ее оттолкнуть — Андрейка не дал. Чуть не подрались, но все-таки вовремя сообразили, что самим им все равно ничего не сделать, надо звать взрослых. Решили, что Виталик останется на месте, а Андрейка с Аленкой пойдут в поселок, за отцом.

Охотинспектора Маркова считали в поселке чудаком: люди с ружьями по тайге ходят, добычу домой несут, а он — с фотоаппаратом. Ну, какой прок от фотографии утиной стаи? В супе ведь ее не сваришь? А когда прошлой ненастной осенью ранний снег сбил гусиные косяки на перелете и сотни птиц сели прямо на шоссе возле поселка, Марков ночи не спал, комсомольцев поднял, но никому не дал поживиться дармовой гусятиной. Люди ворчали: «Свои, что ли? Палками можно было хоть мешок набить, другие-то бьют, а мы что — хуже? Тоже — хозяин нашелся!» Но спорить в открытую не решались: знали, что дело незаконное, а нрав у Маркова крутой.

Расспросив ребятишек, Марков добыл на ферме подводу и поехал на старый полигон. Виталик еще издали замахал шапкой — здесь! Звереныш так и не тронулся с места: лежал под лиственницей, изредка жмурился и тяжело вздрагивал всем телом.

— Ишь ты, лосенок? Откуда же ты взялся? — подивился Марков. — У нас и лосей-то поблизости не слыхать. А изголодался до чего… Ладно, накормим, поехали домой…

Вот так и появилась в поселке Найда — звереныш оказался лосихой. Найду поселили в сарае, где у Маркова стоял мотоцикл и хранились рыболовные снасти — поселок раскинулся на берегу широкой рыбной Колымы.

Найду отпоили коровьим молоком, и она скоро вошла в силу. Шерсть залоснилась и погустела, явственно проступил на спине темный «чепрак», а голенастые ноги с широкими лепешками копыт еще больше посветлели. Нрав у Найды был кроткий, если только ее не дразнили. Она часами могла ждать подачки возле магазина и никогда не вырывала хлеба из рук: протянув трубкой толстые губы, вежливо брала горбушку и дула на руки вместо благодарности.

Но стоило Найде завидеть собаку, как шерсть на загривке у нее становилась дыбом и она норовила ударить пса передними копытами — наверное, считала, что это волк. Ноги же у нее были такие сильные, что она, забредя как-то в чужой огород, одним ударом повалила новый крепкий забор. Пришлось ставить забор заново да еще и хозяевам заплатить «за беспокойство». Впрочем, Найда не злоупотребляла этим своим оружием: ребятишки ее любили, а собаки предпочитали с ней не связываться.

Все было бы хорошо, не будь у Найды скверной привычки жевать белье. Что ее привлекало — запах мыла или сама ткань — неизвестно, но стоило хозяйке развесить на веревке простыни — Найда тут как тут. Не заметят вовремя — она уже всю простыню «обработала». Как машина: забирает в рот целую простыню, а выходит оттуда жеваная тряпка в мелкую дырочку. Это называлось «перевести на кружево», и Маркову пришлось-таки кое-что выплатить потерпевшим! В остальном Найда не доставляла особых хлопот: есть вскоре стала все, что давали, совсем обручнела и ходила вместе с марковскими ребятами гулять в сопки — на зависть всем! Пока ребята собирали грибы, Найда бродила поблизости и с хрустом жевала ивовые и березовые ветки. От грибов тоже не отказывалась. А стоило ребятам повернуть к дому — бежала впереди всех.

Колымское лето короче даже торопливой южной весны. Не успеют люди привыкнуть к зелени и цветам, как уже проглядывает на сопках осенняя желтизна и вершины белеют от снега. Снова впереди бесконечная колымская зима с метелями и морозами под шестьдесят, когда перехватывает дыхание и снег превращается в рассыпчатый песок.

Но и зимой ребятишки не унывают — чуть мороз подобреет, хоть до сорока, домой не загонишь.

Еще с осени Марков раздобыл у соседей-оленеводов легкую беговую нарту, сделанную без единого гвоздя, и одиночную оленью сбрую. Ему пришло в голову обучить Найду ходить в упряжке.

Найда к осени стала совсем взрослой и статной лосихой. Грудь раздалась, а шею украсил густой темный ожерелок. Бегала она теперь так, что и на рыси никакой собаке за ней не угнаться. Широкие раздвоенные копыта издавали на бегу легкий щелкающий звук, а без этого Найду и не услышишь — так легко носили ее ноги.

В оленьей упряжи нет узды, бег оленей направляют шестом — хореем, но Марков решил приучить Найду к недоуздку.

На первый раз дело обошлось тем, что Найда проволокла его за собой по рыхлому снежку через весь поселок. Потом все-таки освободилась, мотнула головой и удрала в сопки. Впрочем, скоро вернулась как ни в чем не бывало. Досужие зрители злорадствовали: «Надумал тоже зверя в коня превратить, она тебе покажет!»

Но Марков спокойно стряхнул снег, подозвал Найду, дал ей хлеба с солью и снова осторожно накинул на ее недоуздок. Он-то знал, что лосей исстари приучали ходить в упряжке.

И через неделю насмешники примолкли: в воскресенье по главной улице поселка гордо промчалась Найда, а на нартах спокойно сидел Марков со всеми своими ребятишками.

Дорога еще не установилась, и мохноногие белые лошади-якутки выбивались из сил в рыхлых, осыпающихся колеях.

Для Найды дорога вообще не существовала, широкие копыта лося и его особенный разгонистый шаг тем и хороши, что держат на любом снегу. А нарты — изобретение оленеводов — тоже приспособлены к любым таежным тропам и любому бездорожью.

Не зря говорят: «Лиха беда — начало». Найде вскоре так понравилось ее новое занятие, что она сама просилась в упряжку. Выйдет Марков с утра на двор — Найда уже наготове. Голову на плечо положит, ласково дует в лицо и ушами пошевеливает — подлизывается. Если увидит, что никто ее запрягать не собирается — обиженно отойдет и начинает грызть забор или дверь сарая. Не от голода — от обиды.

Найда, конечно, и не подозревала, что в поселке были люди, для которых ее появление стало бедой. После того как Найда выучилась ходить в упряжке, известные всему поселку браконьеры совсем приуныли. Попробуй уйти от лося на простых лыжах! И места такого, куда лось не пройдет, тоже не сыскать. Даже опасное, десятки лет изнутри сгорающее торфяное болото лосю нипочем. Тонкий слой дерна, уцелевший над страшной огненной бездной, выдерживал Найду. Браконьеры и в этом успели убедиться.

Многие, махнув рукой на прежние прибытки, оставили в покое и снежных баранов и только что завезенных в эти места соболей. Но старый таежный волк по кличке Борода решил не сдаваться. Жил он не в поселке, а на другом берегу Колымы в старом охотничьем зимовье и не хуже Маркова знал, в каком распадке зазимовало небольшое стадо удивительных снежных баранов, которых и на всей-то Колыме по пальцам можно перечесть. Знал он и то, что охота на них запрещена строжайше, да и нелегка она. Но близилась весна, и скоро отяжелевшие самки уже не смогут так легко прыгать по кручам. В это время они добыча и зверя и человека, забывшего, что он человек. А Бороду никогда особенно не тревожило это звание.

Маркову тоже было ясно, что задумал Борода — знал он его не первый год и не раз предупреждал, встречая в тайге:

— Смотри, заглянешь в Черемушную падь — плохо тебе будет. Не прощу разбоя!

Борода уклончиво вздыхал, но на разговор не шел — уходил на лыжах в стланиковую чащобу, где и медведю-то не продраться. Он удивительно умел ходить по звериным тропам и сам издали напоминал вставшего на дыбки медведя.

Так прожили зиму. Солнце с марта на весну повернуло, но до самой весны еще далеко, только в конце мая тронутся снега. Еще долго земля будет ждать тепла — мертвая, звонкая, как железо. А придет тепло — бурное, летнее, без весенней ласковой тиши, и сорвутся паводки на сотнях колымских рек и речек. Не зря здесь все мосты вчетверо шире самой реки.

Колыма — всем рекам голова, потому и паводок на ней самый дикий и разрушительный, такого не знают величавые, но прирученные реки России.

В тот год весна запоздала, долго держались морозы, и все старожилы говорили: «Ну, жди такого паводка — моста не уберечь!» Мост, впрочем, был от Вьюжного далеко, это просто так говорилось, для красного словца, да и берегли мост крепко.

Сам Вьюжный стоял высоко над рекой, и ему тоже никакая беда не грозила — только прервется на некоторое время сообщение с Большой землей, не будет почты и свежих продуктов. Беда небольшая. И если люди с любопытством поглядывали на вздувшийся, смертной синевой подернутый лед, то это просто потому, что человека всегда влечет стихийное буйство природы.

Маркова Колыма не пугала. Он знал, что прихваченный ночными морозами лед простоит еще долго — не меньше двух недель, а за это время ягнята в Черемушной пади успеют окрепнуть и уйти из опасных мест.

Каждое утро на рассвете Найда спускалась к берегу, нюхала, пофыркивая, скопившуюся на забереге водицу и легко несла нарту на ту сторону. Возвращались они до обеда, пока солнце не успело набрать полной силы.

Но однажды ночью пришел теплый южный ветер. До утра хозяйничал он на реке, сговорившись с проснувшейся подледной водой, и утром Колыму было не узнать. Там, где вчера стояли только лужи, чернели полыньи, а во многих местах сквозь истончившийся лед уже просвечивала бегучая речная быстрина.

Марков вместе со всеми вышел на берег, глянул на реку и на другую сторону. Знакомая избушка выглядела покинутой: над трубой не курился дымок, и собака не металась по двору на цепи. Он сразу понял, что это значит, не раздумывая пошел домой и начал запрягать обрадованную Найду.

— Милый, да ты это что задумал-то, а?! — всполохнулась жена. — Ведь у тебя же дети, подумай. Ну, кому оно нужно, твое старание? Начальство-то ведь и не оценит…

— Мне нужно. Мне самому, — коротко бросил Марков, садясь на нарту. — Да ты не беспокойся, я же не дурной, знаю, что делаю…

Лишь, мельком глянув на покинутое Бородой жилье, Марков погнал Найду прямиком через сопки к Черемушной пади. На своем веку он встречал, всяких браконьеров и знал, что такие, как, Борода, — совсем особые люди. Это потомки тех русских поселенцев, что жили здесь и тогда, когда на каждого из них приходилось по пять тысяч километров таежных угодий. Мм нет дела до всего, что принесла в эти края Советская власть, и хотят они одного — сохранения прежнего таежного беззакония.

В Черемушной пади курился весенний прозрачный туман, шумно вздыхал стланик, освобождаясь из-под снега, кричали кедровки. Хрипло каркнул ворон. Следов лыж нигде не было видно, но птичий крик сразу насторожил Маркова — с чего бы это? Он осторожно направил Найду на звук, они проскользнули по ложбине, оставленной на склоне былым паводком, и выскочили на небольшую поляну.

Посреди нее, закинув в последнем немыслимом прыжке голову, лежала барануха, а над ней склонился человек.

Все дальнейшее произошло в одно мгновение, и Марков не мог сказать, что случилось сначала, что потом. Он как бы одновременно увидел вскинутое ружье, вспышку выстрела, вставшую на дыбы Найду и смятого страшным ударом ее передних копыт человека.

Инстинктивно ухватившись за копылья нарты, он, уже теряя сознание, успел прошептать:

— Домой, Найда, домой…

На полдороге он пришел в себя от боли и тряски: Найда мчалась бездорожьем, вытянувшись струною в стремительном беге.

Колыма встретила их ровным несмолкаемым гулом — это билась под тонким льдом ожившая вода. Последнее усилие — и она унесет с собой все: остатки льда, вырванные с корнем деревья, дома, слишком близко спустившиеся к реке, и зазевавшуюся скотину. Каждую весну все это с курьерской скоростью пролетает по Колыме к далекому ледовитому морю.

Найда сама остановилась на берегу. Нагнула голову, понюхала серую пенистую водицу, выступавшую из-подо льда, топнула передним копытом — это означало, что Найда недовольна. Марков приподнялся и посмотрел на другой берег. Он казался недостижимо далеким и менялся как приснившийся во сне — то уже, то шире делался береговой обрыв, и дома на нем то исчезали, то появлялись вновь. Это курилась под солнцем река и теплый туман вгрызался в черный гибнущий лед, точил его сверху, как ржавчина — железо.

«Скорее надо…» — пронеслось в голове.

— Домой, Найда! Домой! — повторил он и снова лег на нарту.

Найда постояла с минуту, высоко подняв голову, ловя верховой, чем-то важный для нее ветер, пробежала несколько шагов вдоль берега и в том месте, где уцелело еще широкое снежное поле, перескочила на лед.

Они очутились в мире, потерявшем устойчивость. Вокруг все качалось, кренилось, уходило из-под ног. Вот нарта застряла на медленно тонущей льдине, вода замочила ноги, еще выше… конец. Но уже Найда прыгнула на следующую и рывком вытащила нарту, а позади плещется черная полынья. Влево, вправо, совсем в сторону. Марков не вмешивался, не понукал Найду, он уже не понимал ничего: где они и далеко ли до берега.

Сильные белые ноги Найды все боролись, выбирали уцелевшую опору, переносили нарту с одного ледяного островка на другой. Сотни запахов над проснувшейся рекой подсказывали лосихе причудливый путь к людям, собравшимся на берегу. Они то кричали от радости, то замирали, следя за Найдой.

С высоты берега они видели и другое: прошло уже несколько минут с тех пор, как из-за верхового поворота вырвался грохочущий вал настоящего половодья. Вот он с разбегу налетел на скалу Орлиный камень, взметнулся буруном до самого ее верха и вылетел на стрежень.

Нарту к этому времени отделяла от берега только полоса воды метров в десять, но эта темная, покрытая спокойной мелкой шугой вода оказалась непреодолимым препятствием.

Лосиха тоже почуяла беду и оглянулась, словно спрашивая совета у седока. Но скорченная фигура на нарте не шелохнулась, а паводок нагонял… Он уже в крошку смял ледяное поле, которое только что миновала Найда, швырнул впереди себя вал из переломанных древесных стволов, снега и лесного мусора. Льдина, на которой стояла Найда, начала крениться. Лосиха нагнула голову, словно рассматривая что-то у себя под ногами, и… прыгнула в воду!

Люди, стоявшие на берегу не сразу поняли, что произошло. Вместо глубокой воды, лосиха оказалась на затонувшем ледяном поле, а оттуда одним прыжком вымахнула на твердый, надежный берег.

 

Солнышкины ребятки

Все знают слово «подснежник», но не всем известно, что цветка-то с этим именем и вовсе на свете нет. Есть много разных цветов — и все они подснежники.

Ранней весной среди прозрачных, как тени, пирамидальных тополей юга раскрывают голубые глаза пролески. Много времени спустя в Сибири сквозь столетние таежные мхи пробиваются упругие мохнатые стебли прострела. Каждый стебель протягивает к солнцу удивительно большую и нежную лиловую чашу цветка.

А еще позднее встречают весну и сопки Колымы. Туда она добирается лишь в середине июня. И наверное, потому, что солнце там редкость, сопки приветствуют весну живым солнечным светом золотистых рододендронов. Белыми июньскими ночами их цветы освещают землю…

На приволжском глинистом обрыве первой торопится навстречу весне невзрачная мать-и-мачеха. Вылез из-под камня серовато-зеленый чешуйчатый стебелек, а на нем — веселый желтый цветок. Совсем как одуванчик, только помельче. Огляделся и, видимо, дал знать остальным, что весна действительно пришла и все в порядке. Во всяком случае, через день уже весь обрыв словно расшит желтыми пуговицами.

…Мы пошли гулять со знакомой маленькой девочкой. Она родилась и выросла тут, возле волжского глинистого обрыва, и никуда еще в своей жизни не ездила. Мне хотелось рассказать ей обо всем, что я видела, слышала, знала. О том, как пахнут эвкалипты и какие у магнолии невероятно большие цветы. О том, как в нехоженой колымской тайге грибам не хватает места — они растут этажами, одни над другими, как летом в потаенных долинах расцветает, на Колыме северная лиана — княжик и висят на зеленых пушистых лиственницах пониклые голубые колокольцы.

Девочка слушала меня вежливо, но без увлечения. А ее круглое, курносое лицо говорило мне, что она знает о чем-то таком, чего я не знаю. И это что-то близко, рядом.

Наконец я замолчала, раздумывая, о чем бы еще рассказать.

Девочка наморщила облупленный нос и невозмутимо сказала:

— А у нас все равно лучше.

— Это почему же? — Спорить с ней мне не очень хотелось, ведь эти места были и моей родиной. Просто стало обидно, что все мои рассказы пропали зря. — Почему же лучше? Ну, что у вас тут есть? Разве что вон мать-и-мачеха… Тоже мне цветок! Желтяки какие-то…

— И никакие не желтяки! Это солнышкины ребятки! — запальчиво сказала девочка.

И случилось чудо: доброе слово ребенка принарядило невзрачный цветок. Я и сама уже ни за что бы не назвала теперь мать-и-мачеху желтяком. Точно впервые увидела я лепестки из завитой золотистой стружки и весь цветок — веселый и ласковый, как солнечный зайчик.

Мы осторожно, чтобы не потоптать солнышкиных ребяток, спустились по обрыву к Волге. Снизу стена обрыва выглядела еще наряднее и выше. Мы сели на обветренные березовые бревна, когда-то бывшие плотом. Сквозь них уже начала пробиваться трава, но бревна все еще пахли рекой — рыбой и тиной. Долго мы смотрели на крутолобый обрыв. И казалось нам, он гордится тем, что солнце доверило ему первых детей весны.

 

Синяя красота

Маленькая Наташа всегда капризничала: «Ба-а-аб! Комары кусаются! Ба-аб! Не хочу тут жить, тут земля горбатая…» И так с утра до вечера. Но бабушка не бранилась, а только торжествующе качала головой.

— Вот! Говорила же Николаю — набалуете на свою голову! Теперь что?

И никто не хотел понять, что Наташа капризничала не потому, что всегда была такая, а просто оттого, что растерялась. Ну, сами подумайте: жил человек семь лет в Москве, в знакомой квартире, с папой и мамой и «своей» бабушкой. И вдруг — ничего этого не стало. Мама, Москва и «своя» бабушка остались очень далеко: они с папой поехали гостить на Колыму к «другой» бабушке, о которой Наташа прежде только слышала, а мама уехала в очень далекое место, называвшееся «заграница». «Другая» бабушка много курила, надолго уходила из дома — собирала грибы и ягоды на пологих горах, обступивших поселок. Называли эти горы «сопками». И наверное, там было интересно, но Наташу бабушка с собой не брала. А папу с утра уводили друзья, и возвращался он лишь вечером — шумный, веселый, совсем забывший, что у него есть дочь. Бабушка говорила: «Ну, совсем в задур попал! Не надейся, колымчан все равно не перепьешь! О ребенке бы подумал…» Но папа не слушал ее и опять уходил. Так и вышло, что делать Наташе было совсем-совсем нечего.

Днем мимо завалинки, на которой обычно играла с куклой Наташа, пробегали ребятишки в смешных прозрачных шароварах из черной марли поверх трусов — чтобы комары не ели. Они тоже торопились на сопки за ягодами и грибами, но Наташа не могла пойти с ними, ей не разрешали отходить от дома. Да она и сама боялась: очень уж тут все было непривычное.

Дом, где они теперь жили, стоял на краю поселка, на самой кромке глинистого обрыва. Внизу большая и быстрая река, а по ее берегу далеко в сопки уходят кусты и высокие травы. Над рекой целыми днями кружат белые птицы с острыми крыльями.

А в кустах жил «он». Какой «он» — добрый или злой — Наташа не знала и спросить о «нем» было не у кого: «другая» бабушка Наташе не нравилась.

И все-таки однажды «он» сам вышел из кустов и показался Наташе совсем не страшным. Маленький, меньше знакомого московского котенка Мурзика, серенький, а на спине пять черных длинных полосок. Темные глазки блестят, как мамины сережки. И — добрый, сразу видно.

Наташа подумала, как его позвать? На всякий случай попробовала по-знакомому: «Кис! Кис!»

«Он» сейчас, же встал на задние лапки и замер столбиком. Но ненадолго. Юркнул обратно в кусты — видно, не так позвала… Подумав еще, Наташа решила «его» больше никак не звать — кто его знает, как надо? Пусть просто так приходит. Но в тот день Наташу рано позвали домой, а назавтра она ездила с папой еще к каким-то его друзьям в маленький поселок, где и кустов-то поблизости не росло, одни камни и между ними — картошка.

А когда Наташа вновь оказалась на знакомой завалинке, «он» пришел сразу же, словно ждал ее. Встал дыбком и свистнул: иди, мол, сюда, жду… И Наташа пошла.

«Он» подождал немного и серым клубком покатился в кусты. Наташа — за ним. Она и не заметила, как завалинка и сам дом исчезли из глаз — она попала в незнакомую, но очень интересную страну. Стеной стояли высокие синие цветы: листья острые, тронуть страшно — вдруг уколют? А лепестки вниз свесились, как собачий язык в жару. Наташа их так и назвала про себя — «собачьи язычки». На кустах цветы какие-то — желтые, круглые, как новенькие трехкопеечные монеты. И еще маленькие деревца, вроде знакомых праздничных елок, но иголки на чих мягкие, совсем не колются и пахнут замечательно, лучше елки. Между кустами сначала попадались только высокие кочки — нише Наташиных плеч, на них росла трава с белыми кисточками и ржавые круглые листья. Два листка — и ягода между ними. Но зеленая кислая… А потом стали попадаться и камни. Разные. Большие — хоть ложись на него и маленькие — едва из травы видно. И на каждом белые и зеленые узоры, словно вышивка.

Наташа шла и шла, а «он» все посвистывал то там, то тут, и впереди, и где-то в стороне, но больше не показывался. Наташа совсем было надумала обидеться на него и вернуться домой, по тут же передумала: в кустах, и кроме «него», кто-то жил. Во-первых, жили маленькие и потому тоже не страшные рыжие мыши. Они то и дело выскакивали из-под ног. А потом, раздвинув ветки с желтыми цветами-копейками, Наташа вдруг увидела гнездо. Оно лежало на земле, как клубок из серых высохших трав, а в нем — длинные яички в крапинку, словно на них краской с кисточки брызнули.

Наташа уже хотела взять их, даже руку протянула, но тут на нее сверху упало что-то и с пронзительным писком пронеслось у самого лица. Наташа испугалась, отскочила в сторону и тогда увидела, что это — серая белогрудая птичка, не больше воробья. Птичка вдруг присела на землю и неловко поскакала в кусты, волоча раскинутые крылья. Наташа тут же забыла и про гнездо, и про «него» — вот бы поймать! Но через несколько шагов упала, споткнувшись о корень. Эти корни все опутали между камнями и лежали прямо на земле, как толстые веревки.

Наташа ушибла колено и забыла про птицу, которая сгинула неизвестно куда. Ей стало вдруг страшно. До сих пор было просто интересно и Наташа не вспоминала о доме и знакомой завалинке, а теперь ей очень захотелось домой. Вокруг стояли совсем уже высокие деревья, и выше, выше по склону поднимались острые неукладистые камни. Между камнями чернели щели и оттуда тянуло сырой холодной прелью. А «он» исчез, ушел куда-то и больше не звал за собой. Кто-то пронзительно верещал в кустах неподалеку, но этот голос был чужой и Наташе не интересный. Она хотела домой. Подумав, решила взобраться на самый большой камень и осмотреться — может быть, оттуда виден дом?

Долго карабкалась по шершавому серому ребру. Камень весь зарос чем-то вроде сухой серой и зеленой пены. Если бы не это — век бы не забраться на него! Но Наташа все-таки вскарабкалась на самый верх и встала, держась за липкую ветку соседнего дерева. Дома она не увидела, но зато поняла, кто это так жалобно кричал в кустах — ведь это и был «он», и «он» попал в беду. Большая черно-пестрая птица качалась на ветке, хлопала крыльями и угрожала: «Кер! Кер!» А «он» припал к камню, что-то спрятав под собой и, задрав голову кверху, испуганно верещал. Наташа сразу поняла, что птица хочет отнять у «него» спрятанное и, забыв о доме и обо всем остальном, скатилась с камня. «Вон пошла! Вон!» — закричала Наташа и топнула ногой. Птица тяжело и шумно взлетела, а «он» шмыгнул в кусты, оставив на камне небольшую взъерошенную шишку. «Ты шишку забыл! Возьми ее!» — крикнула Наташа вслед, но «он» не отозвался, только тихо-тихо прошелестел где-то в глубине кустов.

Эти кусты тоже были новыми — густые, колючие и липкие, да еще паутиной опутаны — попробуй пройти! А вместо листьев на них — длинные сосновые иголки. Наташа все же пролезла следом за «ним» — очень уж хотелось отдать забытую шишку. И остановилась.

Кусты кончились, камни — тоже. А текла перед ней речка в зеленых и синих берегах. Зеленая, высокая, словно бы тоже чуть синевой отливающая трава, а синее — цветы «собачьи язычки». Много их, не пересчитать, не сорвать, а дальше те же знакомые деревья вроде елок, и каждое тоже сверху донизу синими цветами увешано. Только цветы уже другие совсем, как елочные игрушки-фонарики. И тихо. Воды и тон не слышно.

Наташа так и стояла на одном месте, не понимая, что с ней происходит, почему ей так хорошо, пока не услышала, что ее зовут. Где-то совсем близко перекликались голоса. Много. И громче всех — папин: «Наташа!..»

— Папа, иди сюда! Что я тебе покажу-у! — крикнула Наташа.

И все шаги затрещали, заломались по кустам — к ней, а Наташа вдруг заплакала. И даже подбежавшему отцу объяснить не сумела, почему плачет, да он и не спрашивал, не до того было.

— Как же ты посмела уйти?! Кто тебе разрешил?! Весь поселок из-за тебя на моги подняли! — громко сердился отец.

Наташа молчала и всхлипывала. Слов не находилось, она была слишком мала, чтобы выразить то, что чувствовала. Она еще не знала: только раз открывается человеку синяя красота. И чаще всего в детстве, когда глаза еще не замутил дым городов и уши не разучились слушать травы. Увидев эту красоту, мы помним о ней нею жизнь, и, хоть никогда не встретим снова, отблеск ее охраняет и освещает наш путь.

— Это «ОН» меня позвал… — тихо сказала наконец Наташа. — Мне было скучно, и я пошла…

— Кто — он?

— Серенький такой… С полосками. Он добрый…

— Господи, так это же бурундук! — догадался отец. — Эка невидаль, их тут по кустам тьма-тьмущая живет! Что в них интересного?

Отец успокоился, дочь нашлась, и он жалел уже о потерянном времени, о том, что вместо веселого застолья пришлось бродить в чужой для него тайге. А Наташа молчала, потому что навсегда уносила в себе синюю красоту, которая боялась слов.