Я снова уселся за работу. Дон Армандо, хоть его домашние уверяют, будто это не так, весьма прижимист, но в конце концов он все же заплатил мне.

Слава богу! Теперь я свободен месяц. Целый месяц могу работать над своими рассказами.

Я писал, писал с остервенением, с бешенством, я ничего не желал знать ни о нашем мире, ни о других мирах. Десять раз перечеркивал, десять раз переписывал все заново. И вот свершилось! Сияют небеса, звонки птичек голоса! Вот она — настоящая проза, ясная, компактная, бьющая наповал, мускулистая, без грязи, истинно профессиональная проза! Лежа на кровати, я читал вслух целые абзацы и старался представить себе, будто это не я написал, а кто-то другой. Да, настоящее мастерство. Я чувствую, ощущаю, сам не знаю как, шкурой, или, может быть, животом, инстинктивно. Где гнездится инстинкт в нашем теле? И если кто на меня повлиял, то, скажем откровенно, Хемингуэй: «Прощай, оружие!», «Убийцы» и другие рассказы. Это правда, стиль его, как липучка для мух: «Oh yeah, sure, said George; is he, Al; sure, George, said Al», но от этого избавиться легко, едва лишь поймешь, в чем дело. Но суть-то ведь остается! Какое непостижимое тонкое мастерство, чеховское в своих истоках, какое обаяние, умение показать один-единственный уголок души и раскрыть при этом всю глубину чувства! Он обновил язык, заставил его идти в ногу со временем. Он будит воображение читателя, заставляет его взлетать на легких крыльях в беспредельную высь. А иногда ему удается охватить все, весь мир. Всю жизнь! «Oh yeah, sure, said Al».

Что может быть чудеснее? Ни разу за долгие годы не удавалось мне ударить по мячу, и вдруг — вспыхнул свет! Сердце сжимается, кажется, будто ты обрел невесомость, плывешь в светящемся пространстве, и слова поют, пляшут вокруг. Они не предают тебя больше, они говорят то, что ты хочешь сказать. И персонажи твои — не раскрашенные картонные куклы, они живые, из плотни и крови, ты можешь разговаривать с ними, давать им советы, а потом наступает самое изумительное — они начинают говорить сами, своими словами, ты слышишь их, они живут, действуют в соответствии со своим характером, подсказывают тебе, что было дальше, а если б не они, ты ни за что бы не догадался.

Это было поразительно, опьяняюще. Я чувствовал себя чародеем, волшебником, заклинателем теней. Многострадальная моя «Смит корона» просто дымилась. От счастья аппетит мой еще больше усилился, и я дошел до того, что простил донье Рефухио ее свинство; Анхелика съехала с квартиры первого числа, ни с кем не простившись, pretty sure, и я снова принимал приглашения стариков пообедать в воскресенье под сенью дикого винограда. Конечно, если быть совсем правдивым, главную роль в этом решении сыграли пироги с мясом да тушеная курица… Но тут, сами понимаете, виноват желудок, я тут ни при чем!

Все, все предвещало прекрасный декабрь. Но… Но всегда найдется над чем посмеяться, как сказала старушка, уронив внучка в горящий очаг. В этот самый день, когда я счастливо смеялся один в своей комнате, а потом отправился на, кухню и стал рассказывать кухарке анекдоты, именно в тот день я получил некое извещение. Мне снова дают задание, особо важное. Завтра явиться за инструкциями, обязательно.

На следующий день, сразу после завтрака, я вышел из дому. Решил немного проветриться, успокоиться и явиться к старикам бодрым, пусть никто не заметит, что я взволнован.

Побродил по центру, выпил чашечку кофе в «Гаити», поглазел на витрины книжных магазинов, довольно долго стоял также у витрины ресторана, где на вертеле медленно поворачивались полдюжины цыплят «lo spiedo» — золотистые, с хрустящей корочкой и выступившими капельками жира. Вдруг я увидел донью Памелу и Карлоту — они шли с matinee из кино «Рекс».

Объятия, поцелуи, бурные восторги.

— Ты что тут делаешь, негодяй?

— А вы? И не стыдно? Бегают смотреть фильмы, на которые дети до шестнадцати лет не допускаются.

— Вовсе нет, дурачок ты, мы смотрели детектив. Но ты скажи, где же твоя борода? Хотя так лучше, а то ты был какой-то лохматый, весь заросший.

— Да, так очень завлекательно, — сказала Карлота и глянула мне в лицо глазами, похожими на пиявки.

Дальше зашагали вместе, дошли до «Нурии», и дамы пригласили меня поесть мороженого.

— Здесь? В таком элегантном ресторане? Что случилось? Которая из вас выиграла в лотерею?

— Памела. Да, ты же ничего не знаешь!

— Ну, тогда выкладывайте.

Дамы заказали чай, я — шоколад. Пирожные, мороженое, фруктовый мармелад, тоненькие бутерброды.

Все очень шикарно. И публика соответствующая — из тех, что, когда берут чашку, отставляют мизинчик.

— Расскажи ты, Карлота.

— Нет, с тобой же все это случилось. Тебе и книги в руки.

Они засмеялись. Ну и парочка!

— Я, может, угадаю?

— А ну, попробуй. Я думаю, ты даже и представить себе не можешь.

— Но ведь у меня тоже есть магический кристалл. Вот.

— Нет, я его не видел уже несколько месяцев, — соврал я. — Не может разве бедный человек стать медиумом?

— Ну, значит, ты заметил, что у меня кольцо на руке:

Я развеселился. Приятно поболтать со старыми приятельницами. Карлота намазывала мне маслом тосты. Особенно рад я был видеть донью Памелу, ведь я два года прожил в ее пансионе. И каких два года!

— Ну, и как твой новый муж? Устраивает он тебя? Ласковый? Я всегда считал, что ты не можешь жить без любви; женщина — это цветок, он нуждается в поливке. — Они переглянулись. — Что такое?

— Расскажи ты, Карлота.

— Нет ты, я же говорю, тебе и книги в руки, — отвечала Карлота лукаво и прижала под столиком колено к моей ноге.

Памела наконец решилась. Сказала застенчиво, опустив ресницы:

— Нет, Педро Игнасио, муж у меня очень хороший. И очень работящий. Он меня любит, я знаю, на него можно положиться. Ты себе не представляешь, как это ужасно быть хозяйкой бедного пансиона: Жильцы не платят, надо их выгонять. Душа разрывается. Я просто не могла больше. А теперь я сижу дома, он подарил мне вязальную машину, а по вечерам помогаю ему в делах. — Кончиком языка Памела слизнула мороженое с ложечки. — Конечно, умом он не блещет, надо прямо сказать. У него красильня на улице Эсмеральда. Ну и внешностью он, конечно, не Рудольф Валентино, правда, Карлота?

— Конечно. По-моему, ты очень точно его описала — самый обыкновенный засранец!

Я глядел в чашку. Карлота больше не смеялась. Помолчали. Стало грустно. Я представил себе Памелу с ее мечтательными глазами под вульгарной лампой со стеклянными подвесками или в клубах пара, среди гладильных машин, представил себе мужа, беспрерывно толкующего о выручке, о балансе, о налоговой декларации, об анилиновой краске, выписанной из Германии… «Через двадцать четыре часа ваше платье станет траурным! Великолепный черный цвет, совершенно не выцветает. А потом, сеньора, мы снова его перекрасим в винно-лиловый, этот цвет так подходит для вдовы…»

Раньше Памела от своего художника слышала рассуждения о масляной живописи да об акварелях. Теперь настал черед анилиновых красок.

Стала рассказывать Карлота:

— Попался бы он мне, ты не представляешь, что это за кретин! Уж я б ему показала! И вдобавок пришлось взять у Паме на хранение сосуд с сердцем. А то я просто не знаю, что бы он натворил. И в искусстве ничего не смыслит, такой дурак!

Я снова отвлекся. Странно слушать всю эту историю здесь, в «Нурии», среди позолоченных ложечек и чашек из тонкого фарфора, под звуки слащавой музыки, что доносится из глубины зала… Такие разговоры ведут в темном погребке, где пахнет потом и фритангой, а на столе стоит бутылка вина и под конец все обнимаются, поют и плачут, плачут и поют.

— Вифалитай, вифала! — вырвалось у меня.

— Что ты сказал? Это что, по-китайски?

— Нет, кечуа.

— А как переводится?

— Не помню. Знал когда-то, да забыл. Я всегда, если не знаю, что подумать, и сказать нечего, говорю эти слова.

— Ну что ты, Педрито, вот сразу видно, что молодой. — Памела улыбается глазами — грустными своими глазами. — Не так уж все страшно. С первым мужем мы сколько лет прожили счастливо, очень, очень, очень счастливо. А ведь много есть женщин, которые за всю свою жизнь не знали ни одного часа настоящего счастья. Это все Карлота меня сбивает. Как бы то ни было, а одной жить да терзаться воспоминаниями еще хуже. — Памела смахнула пальцем слезу.

Пора было менять пластинку.

— А как поживает Маркиз? Он по-прежнему у тебя в пансионе?

Снова они переглянулись, расстроенные и будто виноватые в чем-то.

— Да нет. Мой муж, хотя мы тогда не были еще жена ты, сказал ему, чтобы съезжал. А я хотела ему помочь, да…

— Побоялась, как бы свадьба не расстроилась, — пояснила Карлота, — потому что эта мерзкая скотина еще и ревнует.

— Да, конечно, но все-таки надо учесть и то, — Памела все не поднимала глаз, — что Маркиз ни разу мне не заплатил. Я, правда, никогда и не требовала с него денег. А владелица дома стала мне говорить, что, дескать, это такое, почему у меня никто не живет в этой комнате. Тогда я устроила Маркиза в маленькой каморке, там раньше чулан был, ты, наверное, помнишь, за кухней. Я сама повесила там занавески, пол натерла. Но с ним ведь ни днем ни ночью покоя не знаешь, прямо сердце не на месте. Какие бури бушуют в душе этого юноши? И что хуже всего — никогда не скажет ни слова. Но о тебе он сильно скучал, это верно, то и дело вспоминал тебя. А какие у него приятели и приятельницы! С той девушкой — она, конечно, тоже со странностями, но такая симпатичная — они даже подрались. А то часами разговаривает с какими-то бандитами да еще со старухой — чудная такая, и рука трясется.

— И не только в этом дело, — Карлота тоже не хотела оставаться в стороне, — если бы он хоть писал. А то ведь, я так понимаю, никогда не написал ни строчки!

— А, нет, он мне давал почитать рассказ.

— Про что? Длинный, вроде романа?

— Нет, короткий. Только я многого не поняла. Он мне объяснял. Целая куча страниц без единой точки и без абзацев. Он сказал, что это диалог двух параллельных внутренних монологов, что это новейший прием. И что никто еще никогда так не писал.

Оркестр — скрипка, пианино, ударник — разразился танго «Единственный». Несколько пар вышли на площадку. Карлота приглашала меня, она не отставала, тащила меня за руку.

— Но мне больше хотелось бы поболтать с вами.

— Нет, нет, танцуйте! Я с удовольствием на вас погляжу.

Только подумайте, танцевать танго с этим китом, с этим глобусом, с этой горой жира! Тем не менее мы весьма ловко выделывали шикарные па, не хуже прирожденных аргентинцев, и под конец удостоились даже аплодисментов. К счастью, следующим номером оказалась полька, и я заявил, что польку танцевать не буду ни за что на свете, у меня сделается инфаркт, ни за какие коврижки. И решительно направился обратно к своему столику. Карлота постояла немного, ожидая, не пригласит ли ее кто, но поскольку такого храбреца не нашлось, она тоже вернулась и заставила меня поклясться, что на следующий танец я ее обязательно приглашу; но оркестр заиграл неаполитанские песни, и тем временем мне удалось узнать еще кое-что от Паме о Маркизе.

— Хуже всего был последний месяц, Педрито. Целые дни сидел он в своей каморке, ничего не ел, не мылся, даже не одевался. Я иногда зайду, занесу ему чашечку чая с галетами, а он глядит на меня, глаза такие большие, зеленые, взгляд пронзительный, а сам не говорит ни слова. Как-то раз я спросила, почему он не отнесет свой рассказ в «Ла Насьон», его конечно же напечатают. Он ответил, что разорвал рассказ. Я когда слышала из кухни, как он ходит там, в каморке, туда-сюда, совсем один, я просто заболевала. Даже Рамон заметил…

— Я недавно вот что узнал, — сказал я, чтобы утешить Памелу, — рассказ Маркиза включили в антологию, книга вышла в Германии, и он получил кучу денег. Он был очень доволен.

— Ах, как я рада! — Памела положила руку на горло. — Теперь я понимаю, в чем дело: он тут как-то подарочек мне принес. Это Маркиз-то, можешь себе представить! Постоял за газетным киоском, пока Рамон ушел в банк. Потому что Рамон его видеть не может. Если б ты слышал, каких ужасов Маркиз наговорил ему, я все хватала Рамона за рубашку, жильцы высунулись из своих дверей и смотрели, скандал был страшный… Так неприятно! Он, видимо, получил деньги, вот и принес мне подарок. Косынку из итальянского шелка. Очень элегантная косынка, правда, Карлота? — Карлота неуверенно подтвердила. — А что напечатали в антологии, он, наверно, рад. Я знаю, ему совсем немного надо для счастья. Только как раз самой этой малости у него и нету. Даже самой малости.

Карлота снова стала толкать меня своим богатырским коленом. Я наконец разозлился и наступил ей на ногу. Я нервничал еще и оттого, что настало время идти. Разумеется, после всего сказанного прощаться было тяжело. Мы с Паме долго смотрели в глаза друг другу, я вконец одурел и крепко ее обнял.

А Карлоту я обнимать не стал. Карлоте только поцеловал кончики пальцев.

Когда я выходил из «Нурии», играли «Светлячки».

Прямехонько из «Нурии» — за инструкциями.

Вот, черт побери, задание так задание! Почему выбрали именно меня? «Потому что тебя еще не взяли на заметку» — так мне объяснили. Может, только что получили сообщение? Или считают, что я хорошо справлюсь. Может, и так, но о подобных вещах, конечно, не говорят.

Мне дали деньги, кожаный мягкий чемодан, очень элегантный, кое-что из одежды, тоже шикарной. Мои наряды выглядели весьма жалкими, да и чемодан для них велик! Что я бороду сбрил — одобрили.

Я вернулся в пансион. Принял ванну, переоделся. Кремовый полотняный пиджак (чей бы он мог быть?), ярко-синий галстук, гладко выбритая физиономия… Я просто не узнавал сам себя. На кого я похож, черт возьми? Из зеркала смотрел не то юноша из богатого семейства, чемпион по лыжному спорту, не то начинающий коммивояжер по продаже недвижимости. Никому, глядя на меня, даже и в голову бы не пришло, что я писатель. А уж о другом и вовсе не догадаться.

Однако же порученное дело (зачем я буду скрывать?) пугало меня. Всегда больше трусишь, когда надо действовать где-то на чужой стороне, а в Арике я не знал никого, буквально ни одной души. Вдобавок нервы мои и без того были страшно напряжены: стоило где-нибудь кошке мяукнуть — я так и подскакивал чуть ли не до потолка.

Так что неплохо бы последнюю ночь повеселиться хорошенько. Хоть один-то разок. Чтоб сам святой Петр мне позавидовал. Не говоря уж о том, что ужасно глупо не использовать такой случай.

— Дон Просперо, я уезжаю на неделю. Да, хочу отдохнуть немного. В Лебу поеду, отца навестить.

Неудачно придумано. Старик так и загорелся: он поедет со мной вместе повидаться со старым приятелем, вспомнить былое… Я понес немыслимую чепуху, из которой, однако, следовало, что он должен расстаться со своим намерением. Старик вытаращил на меня глаза, так я его и оставил; выскочил из дому и из ближайшего автомата стал звонить Росе. Занято. Набираю еще раз. Наконец слышу хрипловатый голос:

— Я всегда тебя жду. Ты знаешь.

— А с кем ты так долго разговаривала?.. Ладно, ладно, бабушке своей рассказывай.

Какая она ласковая, моя Худышка! Как с ней спокойно! Не знаю, как это у нее получается, а только с ней я всегда чувствую себя бодрым, уверенным, веселым. Нет больше ни градаций, ни угрызений. В последнюю встречу мы договорились съездить вместе на юг, домой. А сейчас у Росы как раз скоро каникулы, вот бы кстати. Побывали бы в Тальке, в Линаресе, поели бы свиной колбасы с картошкой где-нибудь на базаре в Чильяне, посмотрели бы фрески Сикейроса… «Да, да, сеньора Паласиос» — так бы мы говорили в гостиницах. Медовый месяц, воспоминания золотой юности, поэзия наших семнадцати лет.

И в самом деле, до чего же мы были тогда счастливые! Вся наша компания — Фауно, Виола, Панчо с вечными своими шуточками. Виола выкрасила волосы в рыжий цвет, Панчо, как ее увидел, — что, говорит, это с тобой, моча задерживается, да? Мы жили смеясь. А Альфонсо — рожа как солнце? У него тогда только что вышла первая книга и имела большой успех; а сестры Монкада, дочки капитана шхуны, такой толковый был старичок — ранешенько спать заваливался. «Слушай, давай это самое в такт делать, под храп твоего старикана, вроде как под музыку?» — «Фу, дурак, свинья!» Я помню их всех. Всех. Как умели мы веселиться!

— Учти, у меня самые дурные намерения, — предупредил я Росу напоследок.

— Ух, здорово! Тогда лети на вертолете!

Я купил пачку равиолей, баночку томатного сока и две большие бутыли вина. Не одну, а две, Худышка от вина никогда не отказывается. И отправился к ней со всем этим добром и с чемоданом.

Квартира Росы на авениде Бустаманте: одна комната, которая зовется гостиная-столовая-спальня-студия. Роса открыла мне дверь да так и покатилась со смеху. Никак не могла остановиться. Пришлось ущипнуть ее, чтоб перестала смеяться.

— Ну, рассказывай же. — Все еще хихикая, она убрала со стола тетрадки, которые проверяла.

— Только ты перестань смеяться, ради всего святого.

— Но в чем дело? Ты опять влюбился в кого-нибудь? Ты же всегда, как весна начнется… И твоя новая любовь требует, чтоб ты ходил в таком виде? А в зеркало-то ты смотрелся? Рожа — как монашкин зад. Нет, ты лучше вот что скажи: кто она, какая из себя, опиши мне.

— Ничего подобного, ничего подобного. — Я говорил как только мог спокойно и уверенно. — Просто надоело бородатым ходить.

— Да будет врать-то.

— Ну ей-богу, правда.

— Так я и поверила. Я же тебя знаю, ты такой негодяй: влюбчивый, упрямый, выдумщик, притворяшка, лгунишка.

Еще что?

— Развратник.

— Да, уж это точно. Хотя не так еще плохо. А чемодан зачем?

— В Осорно еду, к тете. Совсем ей плохо, бедняжке.

— Откуда это у тебя вдруг тетка выискалась? Я же говорю — выдумщик.

— Как откуда? А тетя Лусинда?

— Ладно, пусть будет сколько угодно теток. Хоть целое семейство, мне не жалко. Что ты там принес? Равиоли? Вот вкуснятина-то! Обожаю равиоли! А скажи-ка, твоя тетя — блондинка?

— Какая там блондинка, она лысая! Ну а ты как? Потолстела вроде…

— А как же иначе, если ты не являешься. Компенсаторный механизм срабатывает, как выражаются психологи. Нет, подожди, давай я сперва равиоли согрею. Умираю с голоду. Как сердце чуяло, ничего сегодня не ела с утра. Простокваши стакан, и больше ничего.

Кроткая, мужественная моя Роса!

— Ну, в чем дело? Ты ведь никогда раньше не устраивала мне сцен.

— Не имею ни малейшего желания выступать в роли Дамы с камелиями.

— А чего же тогда ревешь?

— Я реву? Даже и не думала. Просто глаза слезятся, от усталости, наверное, тетрадки все проверяю. — Она пыталась улыбнуться, а слезы все текли и текли по щекам.

— Дурочка! Не надо, — я поцеловал ее, — а помнишь, как мы пошли купаться на озеро Сан-Педро, костер разожгли и лес загорелся. Страшный пожар был. Ты тогда вот так же и смеялась и плакала. И твердила, что нас всех в тюрьму посадят. Мы удирали прямо в купальниках, а туфли в руках; встретили какого-то хромого, он прямо туда шел, где горело, а Панчо говорит — у него нога-то деревянная, начнет гореть снизу…

— Короче станет и стучать начнет, как он побежит, а нога-то — чики-чики-чики!

Я выпил ее слезы. Мы были счастливы.

— Давай я помогу ужин готовить.

— Тащи все на стол… Ух, как много!

— А помнишь, как мы устроили нашу с тобой свадьбу понарошку? Нас даже рисом обсыпали, а потом ребята подвесили колокольчики нам под кровать…

— Это Панчо придумал, его идея.

— Верно. Его. Кстати, знаешь, где он сейчас?

— Нет. Скажи. Из нашей компании я его больше всех любила.

— Он в Писагуа.

— Не может быть! — Роса опустилась на стул.

— Да, забрали его. Очень уж рискованную штуку он устроил. Помнишь, кто-то написал однажды на стенах дворца Монеда: «Смерть Предателю»? Это он. Пошел туда с одной девушкой, вроде как будто ухаживает, обнимается с ней, а сам в это время и написал. В тот раз удалось ему каким-то чудом удрать, тогда он решил повторить тот же номер возле министерства обороны, тут его и схватили.

— Да что ты говоришь! Бедненький! А нельзя как-нибудь его выручить?

— Дохлое дело. И вдобавок он только женился, шестнадцать лет девчонке всего-навсего, и малыша ждет, бедность такая, что просто жуть берет.

— Но что-нибудь все-таки можно ведь сделать? Скажи, что? Что можно сделать?

— Да ладно, ты же все равно никогда не решишься…

— Ох, нет! Это не для меня. Ты знаешь. Ты сам только сейчас сказал, что я вечно реву.

— Другим тоже страшно. Думаешь, нет? Я недавно познакомился с одной девушкой из богатой семьи, так она дрожит вся, как желе, а ты бы поглядела, что делает. Что только делает!

— Ну и женись тогда на ней.

— Да я же совсем не про то.

— Не могу я, не могу. Только хуже будет. Мне начнут ноготь выдирать — я и расколюсь сразу. Знаешь, я даже во сне вижу: какие-то типы меня допрашивают — знаю ли тебя да где ты живешь. К счастью, я даже и не знаю твой адрес. И вдобавок я ничего не понимаю в ваших теориях. И верю в революцию, но что-то мне говорит: не скоро еще все это будет. А в школе у меня что ни ученик, то и проблема! Говорю с родителями, объясняю — не надо быть жестокими, не надо наказывать; если он плохие оценки получает, так потому, что не так-то легко заниматься, когда в животе пусто. Вот они, конкретные жизненные проблемы. А вам и завидую, вы умеете мечтать, вы живете будущим, я бы так не могла. Слишком давит меня настоящее. Я каждый день сталкиваюсь с ним у себя в школе. Нет, подожди, не перебивай. Но какой ужас с Панчо! Хотя он такой молодец, я думаю, он и там хор организует, всех петь заставит. Помнишь, как он пел замечательно? Помнишь, то вильянсико: «Госпожа наша Мария, я пришел из дальней дали, пару кроликов принес я, чтоб Младенца забавляли…» Помнишь?

— Еще бы не помнить!

— Ты скажи мне адрес его подружки. Видишь, на такие вещи я могу пригодиться. Мне на рождество подарили немного деньжонок, я ей помогу. Ой, горят! Нет, соуса пока не надо. Тащи вот это тоже на стол. Ну зачем же ты суповую ложку-то поволок? Вот глупый!

— Я радио включу?

— Да, найди какую-нибудь музыку.

— Что ты хочешь?

— Что-нибудь нежное. Хотя нет, лучше не надо. Мне все еще то вильянсико слышится. Пусть так и будет пока. Бедные, бедные! А Панчо до чего милый! Как-то раз, помню, я уже в университете училась, не знаю, что ему вдруг вздумалось, взял да и подарил мне босоножки. Так было странно! Ни дня рождения у меня не было, ничего. Просто так, ни с того ни с сего, пришел и принес какой-то сверток, гляжу — босоножки. И какие красивые, если б ты видел. Нет, правда, включи лучше музыку. А то, если дальше так пойдет, я совсем расстроюсь.

Долго сидели мы грустные. Съели все равиоли. Полная луна глядела на нас в окно и улыбалась, тоже грустно. Но музыка… но вино… И, черт побери, до чего же мы все эгоисты! И хочется как-то спастись, укрыться от горя, потому что сидеть да страдать еще хуже. И опять же вино, я уже говорил, надо ж его попробовать.

«А теперь послушайте перуанский вальс «Цветок корицы».

— Потанцуем?

— Можно я сделаю одну вещь?

— Какую?

— Посмотрю, что у тебя в чемодане, можно? Он такой большущий.

— Ну, зачем? Как ты думаешь, что там может быть? Динамит?

— Не знаю. Не знаю. Дай я посмотрю.

— Чемодан не заперт. Можешь устроить обыск. Обыскивай, пожалуйста.

Я отвернулся, высунулся в окно, глядел на луну. Взгляд Росы, казалось, жег мне затылок.

— Ни за что! — завизжала она, будто раненая кошка.

— Почему же, пожалуйста, открой чемодан. Открой же, говорю.

— Нет, ни за что. Не хочу. Ты сказал «можешь устроить обыск». Ты меня убил этими словами.

— Ох уж эти мне женщины! Никак им не угодишь.

— Ах, так, женщины тебе плохи? — Роса стала передо мной, вся красная, взъерошенная, разъяренная. — Что бы вы, подлецы, делали без женщин? Ты вот даже не соображаешь, что я прекрасно понимаю, к какой тете ты собрался. Тебя черные предчувствия терзают, вот ты и пришел. А если б не это, ты обо мне и не вспомнил бы. Велели тебе нарядиться, сбрить бороду да напялить идиотский галстук, ну, значит, посылают с заданием. — В отчаянии она изо всех сил дернула себя за косу. — А ты забыл, что никогда никого я не любила и не полюблю так, как тебя? Что все эти дни буду мучиться с утра до вечера. Дрожать, что с тобой случится самое страшное? Ты обо мне забыл, потому что думаешь только о себе. И о своих делах. А я извожусь дни и ночи, жду тебя, окаянного! Слушаю, что по радио передали, кто что сказал, как поглядел. И вот, пожалуйста, он мне говорит: «Можешь устроить обыск», негодяй бессовестный!

Никогда Роса так не говорила со мной. Впервые слышу я от нее упреки, да еще какие горькие. Она нарушила договор, наш договор, все условия которого ставил я — безжалостный мошенник. «Только не держи меня, не держи, не могу я жить привязанным к бабьей юбке». И вот Роса бросает вызов, и, странное дело, я словно слышу в ее словах дыхание смерти. Давно знаю я Росу. Очень давно. И только сейчас понял, сердцем почувствовал, как нуждается она в тепле, в ласке. Пожалеть ее надо. Убаюкать, утешить. Посадить к себе на колени и чуть слышно напевать колыбельную песенку.

— Слушай, Худышка, не говори больше. Не надо.

— Ладно, не буду. Никогда больше ничего не скажу, ни одного слова.

— И перестань косу дергать. Не смотри на меня так. А то я сейчас из окна брошусь.

— Бросайся. Тут всего лишь второй этаж.

— Не надо быть жестокой, Худышка. Есть вещи, которые не так-то просто растолковать. Ты ведь любила когда-то своего жениха. Жизнь сложна, вот что. Пойми, по крайней мере, хоть это одно: жизнь сложна.

Она, кажется, не слушала. Ярость кипела в ней, переливалась через край:

— Женись! Женись на своей героине, она же такая храбрая, а меня оставь в покое. Я хочу жить. Слыхал? Просто хочу жить. И не желаю тебя больше видеть. Совсем, никогда. Иначе я, в конце концов, возненавижу тебя!

Ни разу я не видел Росу такой красивой — взыграла индейская кровь; словно встала вдруг передо мной гордая дикая араукария. Злобный ветер ревет в ее ветвях, что качаются на фоне серых холодных волн арауканских морей. И яростно рокочут в ее сердце индейские барабаны. О, непобедимая мощь, кровь древней расы! Она бурлит как лава в вулканах Льяима и Лонкимай. Роса села. Она не смотрела на меня. Она видела что-то там, далеко, за стенами своей каморки, за пределами города, за горами и долами. Ясней обозначились на лице скулы, губы вспухли.

Родная моя земля, вся израненная! Кактуса с побережья кровоточащий цветок! Она перестала дергать себя за косы и теперь не знала, куда девать руки, зачем-то собрала со стола куски хлеба и остатки равиолей, побросала поспешно в мою чашку.

— Роса! — Я взял ее руки в свои, стал целовать пальцы один за другим. — Роса, Росита, Роса моя, скажи мне что-нибудь. Скажи, что я должен сделать, чтобы ты простила меня.

Она медленно подняла голову. Сурово глянула мне в лицо.

— Люби меня! — вскричала вдруг. — Только об одном прошу тебя, проклятый. Только об одном! Люби меня!

— Но я же тебя люблю. Очень люблю.

— Больше люби! Больше. — Она сжала зубы. — Пусть сердце твое рвется на части, как мое. Никогда не оставляй меня так долго одну. Для кого мои груди, мои бедра? Для кого? — Она сорвала с себя блузку. — До чего ты хочешь меня довести? Дождешься наконец, я решусь, застанет нас обоих рассвет в постели, залитой кровью. Этого ты хочешь? Придет день, так я и сделаю, только бы не ждать тебя ночи напролет, не бегать за тобой, как сука! Думаешь, легко мне жить?

Она все еще не смотрела на меня, все еще видела что-то далеко-далеко, за горами, за морями, на другом конце земли. И вдруг заговорила совсем другим тоном, словно бы успокоилась:

— Знаешь, я совсем не боюсь смерти. За тебя боюсь, а сама умереть ни капельки не боюсь. — Она стала перебирать мои волосы. — Ты читал стихи Гарсиа Лорки о смерти «Если умру я — не закрывайте балкона»? Только одного ему надо — балкон, окно в мир, чтоб вечно созерцать жизнь, видеть, как волнуется под ветром пшеничное поле, как мальчик ест апельсин, как разбивается на песке волна. Ведь правда, ничего нет на свете прекраснее жизни?

Немой, растерянный, я только кивнул. Тогда она взяла в ладони мою голову и поцеловала в губы. Поцеловала так, что кровь выступила.

А потом мы танцевали. Танцевали. Танцевали…

Я проснулся; солнце еще не вставало, но уличный фонарь светил прямо в окно, и можно было не зажигать лампу. Роса спала глубоким сном. В ночной рубашке земляничного цвета, которую я ей подарил много лет назад; она надевала ее, только когда я приходил. Я пошел в ванную, увидел в зеркале след ее поцелуя у себя на щеке. Любимая! Я побрился, выкупался. Сидя в ванне, прочел в старом-престаром номере «Лайф» статью про жизнь эскимосов. Ну и странная у них жизнь, у бедняг! Оделся, в холодильнике на кухне нашел молоко и выпил целый литр. Потом попрощался с Росой: осторожно, чтобы не разбудить, целовал волосы, прядь за прядью. Оставил на столе свои последние рассказы, раньше я думал взять их с собой — поработать в дороге; написал на листке адрес жены Панчо, а под ним нарисовал большущее сердце, пронзенное стрелой, вывел наши инициалы, оттушевал старательно. И ушел.