Выехали около десяти. На трех такси. О траурном катафалке и думать нечего. На крышу одного из такси взгромоздили гроб, привязали получше венок бечевками от нашего мяча. В конце пристроились несколько наших ребят на своих драндулетах. Самый лучший — без крыльев. А уж остальные — и того прекраснее! Мы расселись, как могли, кое-как втиснулись. Я — на втором такси, между шофером и Маркизом, который пришел точно ко времени.
День был сияющий, солнечный, чистый. Оранжевый и синий. В такие дни человек вдруг ни с того ни с сего вспоминает детство. В такие дни поют птицы. И, открыв утром глаза, ты молишь жизнь, чтоб всегда оставалась она такой — оранжевой и синей. И веришь, что все изменится, придет торжество красоты и света.
Да, Лучо, я знаю. Для тебя уже ничего не изменится.
Мы проехали по Сан-Франсиско до Аламеды, потом по Сан-Антонио — к реке. Худышка, конечно, обрадовалась часикам. А еще больше, я думаю, обрадовалась, что я вспомнил о ней. Красивые часики, вместо секундной стрелки — малюсенькое сердечко. «Что это с тобой случилось?» — спросила она, обняв меня за шею. «А что особенного? Ничего со мной не случилось».
Маркиз прервал мои воспоминания — молча сунул мне в руку измятую бумагу. Сверху напечатано на машинке:
«Относительно искусства известно, что определенные периоды его расцвета отнюдь не находятся в соответствии с общим развитием общества, а следовательно, также и с развитием материальной основы последнего…»
— Что такое? Зачем ты мне даешь это? — Пока я читал, он внимательно следил за выражением моего лица.
— «К критике политической экономии». Твоего Маркса.
— Перестань!
Он улыбнулся, потом высунул голову в окошко, стал напевать что-то.
— Слушай, замолчи. И скажи: узнал ты что-нибудь о Фиолете?
— О ком?
— О той девочке, девушке Лучо.
— А, нет, не знаю. Ничего не знаю. — Маркиз пожал плечами, но петь перестал.
Пешеходы оборачивались, смотрели нам вслед. Наверное, кортеж наш выглядел очень уж бедным, жалким, странным. В Арике я передумал о многом. Мы остановились перед светофором. Целый день думал. Роса будто читала мои мысли. «Жениться теперь не в моде, дурачок. — Она вытянула руку, любуясь часиками. — Очень изящно. Кто тебе помог выбрать такие?» Зеленый свет. Мы свернули, проехали мост, но тут грузовик с капустой встал поперек пути, и снова пришлось остановиться. Две толстухи, торговавшие на мосту цветами, подошли, положили на гроб несколько бедных букетиков.
Грузовик все стоял. Таксисты начали сигналить. Шофер грузовика высунулся, разъяренный, но, увидев в чем дело, поспешил уступить дорогу. Только хотели мы тронуться, как вдруг появились двое полицейских. Подошли к первому такси. Видимо, спрашивали о покойнике, то и дело указывали на гроб. Конечно, наша похоронная процессия была необычной, да и подозрительно — очень уж все молодые!
И тут Маркиз открыл дверцу, выскочил из машины и кинулся к полицейским:
— Ну, как же, разве не видите, мы везем зенитное орудие!
Один из полицейских, плосколицый, широкоплечий, схватил руку Маркиза, завел за спину.
— Не хами, дохлятина! Маркиз извивался от боли. Мы вышли из машин.
— Какое вы имеете право?
— Отпустите его!
— Только оттого, что у нас нет катафалка? Только поэтому?
— Звери, пустите его!
Второй полицейский требовал, чтоб открыли гроб, он должен видеть, что в нем, хотя шофер клялся и божился, что мы едем из морга, а гроб запаян.
Грузчики с Беги в индейских сандалиях и в фартуках из мешковины подошли к нам. Цветочницы тоже. Еще люди, еще. Народу собралось человек сто. Крик, проклятия; возмущение все усиливалось:
— Звери! Покойника и то не могут уважить!
Цветочницы кричали громче всех.
Полицейские стали отступать, таща с собой Маркиза, все так же заламывая ему за спину руку. Они прижались к парапету. Плосколицый вынул свисток. Второй расстегнул кобуру пистолета. Здоровенный помидор пролетел по воздуху и сбил фуражку с плосколицего. Фуражка свалилась в реку. Мы захлопали в ладоши. Народ все прибывал. Второй полицейский — рот у него тонкий, щелью, словно ножом прорезали, — выстрелил в воздух. Никто не двинулся. Не отступил. Ненависть клокотала в душах. Мы молчали, но ненависть наша рычала, как зверь, захлебываясь черной пеной.
— Забыли вы, проклятые, сами-то ведь из народа! Тоже небось не во дворце родились! И откуда вы только взялись такие, сукины вы дети!
Сзади напирали, круг сужался. Мы стояли уже почти вплотную к полицейским. Летели и летели помидоры, но большей частью попадали в нас. Кто-то крикнул:
— Смерть Предателю! — и все подхватили хором.
Чоло нашел наконец свидетельство о смерти. Узкоротый разглядывал его и так и эдак. Читать не умеет, что ли? Потом сказал что-то на ухо плосколицему, тот отпустил руку Маркиза. Почувствовав себя свободным, Маркиз тотчас же изо всех сил ударил полицейского ногой в бедро. Я испугался, что начнут стрелять. Но нет, не решились, видимо, здорово напугались.
Взрыв всеобщего восторга. Хорошо, когда все за одного! Сердце мое переполнилось гордостью. Я думаю, и другие испытывали то же. Последний помидор шлепнулся в грудь плосколицего, красное пятно расплылось по мундиру.
Маркиза пришлось силой втолкнуть в машину. Он все еще рвался в бой. Машины тронулись, люди кричали нам вслед слова прощанья, многие поднимали приветственно сжатый кулак.
Проехали несколько кварталов; я повернулся, взглянул на Маркиза. Он потирал все еще болевшую руку, лацкан «его» пальто из верблюжьей шерсти едва держался.
— Удостоверение личности мое взяли, — сказал он, нахмурясь. — Видимо, собираются со мной поквитаться. — И почти тотчас же с улыбкой, не то насмешливой, не то злобной, стал приставать к сидевшим в машине, чтобы дали ему булавку пристегнуть лацкан. На дороге девочки играли в классы. Женщины сидели на стульях перед дверьми домов, грелись на солнышке. Мужчины, завидя наш кортеж, снимали шляпы, женщины крестились.
Маркиз тронул меня за плечо.
— Если хочешь, — шепнул он мне на ухо, — можешь меня описать.
Это единственный подарок, который он в состоянии сделать, подумал я.
— Что ж, попробую, — сказал я, стараясь казаться равнодушным. — Только не надейся, что я тебя приукрашу.
— Да уж знаю. От тебя, пожалуй, дождешься.
Я познакомился с Маркизом в мае; был январь, когда я слышал в последний раз его скрипучий голос.
Ты помнишь, брат?
Тогда мы все-таки еще не представляли себе, какие воистину страшные приближаются времена.