Октябрь 1971 года

Элис ехала в коттедж одна. Она не сказала Натали, что берет несколько дней на отдых, из страха, что между ними опять разгорится старый спор о затратах на ее обучение. Натали стала бы доказывать, что если Элис понадобилось отдохнуть от магистратуры так скоро после начала занятий, ей лучше сидеть дома, где ее питание и проживание не будут ударять по их и без того скудному бюджету. А дом или то, что от него осталось, был последним местом, где Элис хотелось находиться.

Все, от чего она бежала: учеба, остатки семьи, вездесущее горе и наползавшая тень собственного угасания – расплывалось за окнами машины. Гул покрышек убаюкивал, вводил в транс. Элис ехала навстречу солнцу, и все вокруг нее излучало тепло: винил приборной панели, руль под руками, стекла. Тоненькая струйка прохладного воздуха пробивалась в машину лишь через водительское окно, которое не закрывалось всю дорогу.

Сонливость. Не она ли унесла родителей почти два года назад? Было ли им настолько тепло и уютно в машине посреди темной ночи, что они просто задремали? Нет.

Элис тысячу раз представляла их действия в тот вечер, и с такой ясностью, что теперь отказывалась включать радио, хотя оно помогло бы ей не засыпать. Она вздрагивала от одного прикосновения к ручке настройки. Отец наверняка подпевал голосу из радио, а мать, заслышав его фальшивые рулады, свернулась на сиденье клубочком и со смехом зажала руками уши. Он повернулся, чтобы посмотреть на нее, так, как смотрел только когда думал, что они одни, и шепнул одно слово на их секретном языке, который был недоступен дочерям. Убрал ли он руку с руля, чтобы потянуться к матери, поднести к губам ее затянутую в перчатку ладонь?

Полицейский, постучавший в их двери той ноябрьской ночью, бледный как мел и почти такой же юный, как сама Элис, стоял, уткнувшись подбородком в грудь, как будто тяжесть новости, которую он принес, не давала ему поднять голову. Она держала его на пороге в метель, при тусклом свете уличной лампы, боясь, что, если он войдет в дом, его слова станут реальностью. Но они и так были реальны, и, когда она снова спросила его, что случилось, он только повторил: «Мы ничего не знаем».

Тишина в машине стала оглушительной. Элис принялась бормотать собственную версию алфавита: общепринятые названия птиц, начиная с авдотки и заканчивая ястребом-тетеревятником. Закончив, она начала снова, на этот раз используя научные названия: от Accipiter gentilis – ястреба-тетеревятника, до Zonotrichia leucophrys – белоголовой зонотрихии.

Элис предполагала, что на дорогу от колледжа до озера Сенека уйдет шесть с половиной часов, но не учла многочисленные остановки, которые приходилось делать, чтобы отдохнуть, размять затекшие руки. Она съехала с трассы на полпути, поставив машину на пятачок, где из мягкой и зеленой трава превратилась в жесткую золотистую. Послеобеденный воздух напитался запахами того, что опало на землю. Листья буков скручивались под тусклой полировкой осени, ирги горели алым. Выбравшись из машины, Элис потянулась и уперлась ладонями в теплый капот. Каждый раз, когда укол боли подталкивал ее к панике, она напоминала себе, что исчезнуть, пусть даже ненадолго, будет облегчением.

Элис пробыла в магистратуре всего пять недель и еще не оправилась от тягот переезда и попыток завести новые знакомства, когда у них с научным руководителем произошла стычка. Мисс Пим высказала мнение, что даже при расширенном графике Элис будет сложно достичь степени магистра естественных наук по экологии и эволюционной биологии ввиду ее теперешнего состояния. Мисс Пим скривилась при слове «состояние», как будто у Элис было что-то такое, от чего надо держаться подальше.

– Ревматоидный артрит не «состояние», мисс Пим. Это болезнь. И я не знала, что идеальное здоровье является обязательным условием для получения степени. До тех пор, пока я способна заниматься работой…

– Дело в том, мисс Кесслер, что я не уверена в этой вашей способности.

Темные волосы мисс Пим были стянуты в тугой узел, лишавший ее лицо всякого выражения. Разве что на лбу то и дело мелькала морщинка, говорившая о головной боли. Она нетерпеливо постукивала пяткой по ножке стула, как будто втайне шагала куда-то, прочь от колледжа, прочь от студентов, которые испытывали ее терпение и смели сомневаться в ее компетентности.

– Я способна заниматься работой. В Уэслианском университете…

Мисс Пим повела бровью и перебила:

– Мисс Кесслер, я знаю, что вы попали к нам с подобающими рекомендациями. А еще я знаю, что вы спали на лекции профессора Стрэнда по биогеографии. В аудитории было всего пятнадцать студентов. Ваше «невнимание» не осталось незамеченным.

Элис продолжала спорить из упрямства. В конце концов мисс Пим надоело, она предостерегла Элис, мол, той следует прилагать гораздо больше усилий, и, отрывисто кивнув, закончила разговор. Вернувшись в свою комнату в общежитии, Элис растянулась на постели, по-прежнему кипя от гнева. Желание позвонить Натали она поборола, ибо знала, что такого разговора, как ей хочется, у них не выйдет. «Вот ведьма! Ты не должна спускать ей этого с рук, Элис. Она явно не подозревает, на что ты способна. К вечеру могу быть у тебя. Что скажешь? Ай-ай‑ай, мисс Пим обо что-то споткнулась в темном коридоре и вывихнула ногу». Натали, которая предложила бы это, исчезла восемь лет назад, а странный двойник, занявший ее место, с большей вероятностью направил бы свой острый язык на саму Элис, а не на ее высокомерного научного руководителя.

Из окна своей комнаты на втором этаже Элис наблюдала, как другие студенты, сбиваясь в аморфную каплю поддержки, бредут по лужайке в сторону демонстрации: за права женщин, за расовое равноправие, за социальную справедливость, против войны… Она завидовала легкости, с которой они расхаживают по студенческому городку, тому, как они натыкаются друг на друга в едином порыве, их доверительным объятиям, каждое из которых пустило бы по просторам ее тела лавину боли.

В Уэслиане Элис твердо решила бить в одну точку – получить бакалаврскую степень – и не позволяла себе думать ни о чем другом. Она откладывала свое горе. Отгоняла вину, которую чувствовала из‑за того, что продолжила обучение, а вместе с ней мысли о Натали, оставшейся теперь в одиночестве, если не считать экономку Терезу. Она пробивалась сквозь фармацевтический туман, один из побочных эффектов ее многочисленных лекарств, и взяла себе за правило не заглядывать слишком далеко вперед. Врачи могут ошибаться; на горизонте новые методы лечения; каждый случай индивидуален – вот какие мантры она повторяла.

Держаться и превозмогать себя стало ее безусловным рефлексом. Окончив обучение, Элис была уверена, что воля и целеустремленность в сочетании с щедрыми рецептами врачей не дадут разбиться ее мечтам. Она еще может первой находить гнезда, свитые искуснее любого чуда архитектуры; неподвижно стоять в кустах заповедника Гуаника в ожидании предрассветного зова пуэрториканского козодоя. Ее путь мог быть тернистым, но по крайней мере в конечном результате сомнений не было. До сих пор. Теперь же полевые исследования представлялись в лучшем случае проблематичными, академические изыскания внушали тоску и клаустрофобию, а препарирование и лабораторная работа казались почти невозможными, поскольку ей становилось трудно держать нож. Элис не хотела бросать колледж, но и не видела возможности остаться. Ей нужно было побыть одной и привести в порядок мысли.

На следующее утро после перепалки с мисс Пим Элис собрала кое-какие вещи и заплатила пять долларов парнишке, жившему напротив, чтобы тот снес чемодан вниз и забросил его на заднее сиденье ее «мустанга» 68‑го года выпуска. Отец подарил ей машину незадолго до того, как они с матерью погибли на Коннектикутской автостраде, возвращаясь из города с постановки «Обещания, обещания». Ирония судьбы – ведь именно этими словами мать Элис так часто отвечала на заверения мужа в том, что он больше никогда не опоздает на семейный ужин, на школьное мероприятие или на благотворительную акцию.

Мать сидела у туалетного столика, припудривая декольте и преспокойно нанося себе за уши аромат «Шалимар», а отец с билетами в руке ходил взад-вперед по прихожей, звенел мелочью в кармане и поглядывал на часы. Мать заканчивала одеваться, мурлыча «Я больше никогда не полюблю». Отец подмигнул Элис и, присоединившись к пению, застегнул молнию на платье жены. Элис знала ноты этой песни наизусть. Ее пульс ускорялся, и внутри все переворачивалось, стоило ей заслышать первые аккорды. Она не могла слышать эту песню и не представлять, как родители жмутся друг к другу на переднем сиденье, и отец поет в волосы матери, склонившей голову ему на плечо. Они хотя бы видели тот грузовик? Успели запаниковать? Была ли у них возможность вспомнить хоть на кратчайший миг о ней?

Отчитывая Элис в душном кабинете, мисс Пим поглядывала в папку. «Два таких эмоциональных года. Усугубление вашего состояния, – извиняющееся покашливание, – то есть вашей болезни, потеря родителей. Со стольким нужно примириться».

Потеря родителей. Кто так говорит? Как будто они прячутся от нее, и ей нужно всего лишь перевернуть пару подушек или открыть дверь в кладовку, чтобы найти их. Они не потерялись. Элис точно знала, где они. Она водила указательным пальцем по суровому граниту их надгробий, поставленных рядышком, точно так же, как они ушли: напевая рядышком на сиденьях машины, синие виниловые спинки которых до сих пор хранили грязные отпечатки подошв ее спортивных туфель.

Натали перечеркнула их, не моргнув глазом, и не в час по чайной ложке, а одним широким взмахом. Когда летом после окончания третьего курса Элис вернулась домой и открыла шкаф в спальне родителей, он оказался пуст: одежда, туфли, фетровые шляпы с торчащими из них перьями, жестяная коробка, набитая памятными для них вещицами, рулоны оберточной бумаги и старые рождественские ярлычки с едва различимыми следами выцветших чернил – все исчезло. Из бельевого шкафа исчезли их простыни, на чердаке больше не было их коньков и теннисных ракеток. Их пепельницы, подстаканники с их переплетенными инициалами. По словам Натали, все это было пожертвовано Армии спасения, потому что, в самом деле, зачем нам постоянные напоминания о том, что прошло? Даже их запах исчез, сменившись сосновым душком моющего средства, от которого Элис теперь тошнило. Единственным, что она сумела сберечь, была трость отцовского фагота, по сей день хранившаяся в аптечном ящике в старом пузырьке из-под меркурохрома.

Когда Элис приезжала из колледжа, дом ее детства становился для нее тюрьмой. Тереза, обожавшая Натали, но всегда пугавшая Элис, постоянно убирала в комнатах, мгновенно стирая легчайшее облачко дыхания с зеркала, едва заметный отпечаток обуви с пола в прихожей. Элис не понимала рабской преданности этой женщины. Как ей удавалось находить себе занятие в доме, в котором стало на три жильца меньше? Однако Натали слышать не хотела о том, чтобы ее уволить. Она говорила: «Тебе не понять, как трудно управляться по дому одной. Ты сюда только наведываешься, не забыла? А я живу».

Призраки родителей бродили по коридорам в поисках своих земных привязанностей. Элис слышала их по ночам, их приглушенные голоса лились ей в уши, когда она ворочалась на постели. «Милая, ты не видела моего фартука? Я повесила его в кухне, а он куда-то пропал». Или угрюмый бас отца, разыскивающего свой любимый галстук, золотистый фуляр в темно-синюю полоску с крошечным пятнышком сразу над узлом слева: «Твоей матери никогда не нравился этот галстук. Она его куда-то припрятала, да, Элис?»

Она восемь лет не была в коттедже. Мирна Рестон, державшаяся в тени после скандала с инвестиционной группой ее мужа, перепоручила вопросы аренды старшему сыну, Джорджу-младшему. До этого Джордж прохлаждался на фирме отца. Его честолюбия хватало только на то, чтобы припасть к надежной груди семейного бизнеса. Элис смутно помнила его рябым подростком, который пытался засунуть садовый шланг ей в купальник, когда она еще была в начальной школе. К счастью, Джордж помнил ее только как младшую сестренку Натали. И когда она позвонила ему, чтобы спросить о коттедже, он был явно рад ее слышать и обрадовался еще сильнее, когда замаячила перспектива выручить арендных деньжат в межсезонье.

– Сдам тебе за бесценок, куколка, – предложил он. – По утрам будет холодно, но я попрошу нашего человека принести дров на пару растопок. В это время года в городке затишье. Почти все закрылись на межсезонье. Но у Мартина по-прежнему можно купить продукты и, пожалуй, все остальное, что может тебе понадобиться.

Элис уверила Джорджа, что покупки ее не интересуют. Она просто хочет уехать на несколько дней из школы, где слишком много отвлекающих факторов.

– Разве занятия еще не начались?

– В этом семестре самостоятельное обучение. Мне просто нужно тихое место, где можно заняться исследованиями.

– М‑м‑м. Кстати, а как Натали?

Джордж был увлечен Натали, как и все остальные, но поразительное сочетание самонадеянности и тупости выводило его в число самых настойчивых обожателей. Он всегда проворно исполнял ее капризы, дарил ей дорогие побрякушки, которых она даже не успевала пожелать, находил для нее ответы на вопросы школьных экзаменов, разделывался с потенциальными соперниками с помощью злобных сплетен. Натали держала его на длинном поводке, подтягивая ближе небрежным комплиментом или дрожанием ресниц, когда ей было что-то нужно. В детстве Элис считала его обычным забиякой, но, повзрослев, разглядела в его выходках жилку жестокости и поняла, что от них нельзя отмахиваться, как от типичных вспышек подросткового темперамента.

– У Натали все в порядке, спасибо. Знаешь, кажется, она на днях говорила о тебе, Джордж. С удовольствием передам, что ты о ней спрашивал. А еще я воспользуюсь твоим предложением насчет дров, если не возражаешь.

Ложь слетела с ее губ сама собой.

– Наш человек оставит ключ под ковриком. Просто дай знать, когда приедешь, и он подготовит для тебя коттедж.

– Завтра, – сказала она. – Если это возможно, я хотела бы приехать завтра.

– Предупредила заранее, нечего сказать. – Элис затаила дыхание. – Давай-ка я ему позвоню. Думаю, мы как-то разберемся. Только придется взять с тебя немного дороже за срочность.

Она боялась, что коттедж окажется уменьшенной версией того, каким она его помнила, но ничего не изменилось, только голоса умолкли. В доме всегда было много людей и их вещей, а теперь стук чемодана, который она уронила на пол, разнесся эхом по пустым комнатам. «Тут спокойно, – напомнила себе Элис. – Как ты и хотела». Но еще там было одиноко.

Человек Джорджа Рестона, Эван, в самом деле оставил у камина связку дров и приоткрыл окна. В доме попахивало плесенью – везде, кроме спальни с тяжелыми балками на потолке и обшивкой из сучковатых сосновых досок, которую они столько лет делили с Натали. Воздух в этой комнате был сухим и пах кедром. Элис помнила, как они вдвоем скакали по тонким матрасам, хватались друг за дружку и верещали, когда отец скребся в ставни после заката, выдавая себя за медведя; как они красили ногти соком дикой малины, которую нашли в лесу; как Натали сидела, скрестив ноги, на гравии у дороги, старательно высвобождая ее штанину, застрявшую в шестерне велосипеда, пока сама она старалась удержать равновесие и не упасть.

Элис отдернула клетчатую занавеску и посмотрела на озеро. Куда подевалась та сестра? Солнце клонилось к закату, уже больше чем наполовину скрывшись за горизонтом, и вода окрасилась в тусклый серый цвет карандашного грифеля. Мертвое спокойствие.

Элис рухнула на одну из кроватей-близнецов, набросив на плечи синельное покрывало. В комнате стало холоднее, и она подумала было встать, чтобы закрыть окна, но у нее не хватало сил, чтобы сделать это, а потом забраться назад в постель. Поэтому она просто плотнее закуталась в покрывало и стала слушать поступь ночи: приглушенное эхо птичьих голосов, скрежет летучих мышей, боязливое ночное шуршание других мелких животных. В какой-то момент она проснулась и обнаружила, что комната залита молочным светом, а в небе ярко светит луна. Все, что она видела, было зарисовано черно-серым, как будто существовало в другом мире. Она чутко прислушалась, вся обратилась в слух, ожидая, что в соседней комнате зашевелятся родители. Так она опять провалилась в сон, до боли в ушах пытаясь расслышать то, чего нет.

В грезах, которые виделись ей в ту ночь, она потягивалась, ее руки и ноги болтались легко, как водоросли, кости были эластичными, а позвоночник выгибался, как тетива. Зеленая вода окружала ее, и, как ни странно, она не тонула – к ней вернулись легкость и грациозность движений. Потягивание перешло в плавание. Плавание превратилось в бег, и Элис бежала по воде, пока тело не увязло в ней, и борьба не стала непосильной.

Очнувшись ото сна, Элис почувствовала запах печного дыма с тяжелой примесью смолы и заморгала, чтобы отогнать обрывки сновидений. Утреннее солнце пронзало окна спальни, и вместе с ним пришло знакомое ощущение скованности в руках, ногах и суставах – частях тела, которые давно предали ее. Самые важные звенья ее скелета превратились из полезных костей в набор зазубрин и защелок, трущихся друг о друга, сцепленных в неподвижные захваты, окаменелые версии узлов, которые в детстве ее учил завязывать отец.

Они стояли на пирсе – Элис, Натали и их отец – от коттеджа их отделяло двадцать с лишним каменных ступенек. Плоскодонный ялик Рестонов покачивался на волнах, временами вклиниваясь между досками пирса, пока вода со вздохом не оттаскивала его назад. Натали, которой было всего тринадцать, уже тогда намного внимательнее наблюдала, как водная рябь играет с ее отражением, чем слушала какие-то уроки, и Элис ухватилась за возможность завладеть вниманием отца.

– Вам обеим важно усвоить кое-какие базовые мореходные навыки, – сказал отец, упуская из виду тот факт, что ни одна из его дочерей не горела желанием покорять морские дали. Носок его новой парусиновой туфли обозначил страницу справочника по узлам, и сейчас Элис припомнила хрустящие страницы с черно-белыми иллюстрациями, где обтрепанный кусок веревки волшебным образом закручивался от картинки к картинке, пока не превращался в замысловатую паутину изгибов и петель, распутать которую казалось невозможным.

Отец свободно зажал в ладонях отрезок каната.

– Конец веревки, с которым вы работаете, называется ходовым концом. Основная часть веревки называется коренным концом. До конца лета вы обе будете знать, как завязывать прямой узел, выбленку, булинь, крепительный и шкотовый узлы, – он взял Элис за плечо. – Не успеешь глазом моргнуть, Элис, как мы научим тебя вязать мартышкину цепочку. Даю по четвертаку за каждый новый узел, который вы осилите.

Весь день Элис просидела на причале, греясь на теплых досках, вдыхая запах озера и перекручивая веревку параллельно и внахлест, внахлест и петлей, петлей и крестом. Через несколько часов она сделала из куска троса гирлянду уродливых узлов. Натали валялась на настиле, закатив рукава до плеч, а джинсы выше колен. Бросая камешки в воду, временами она посматривала на Элис из-под прищуренных на солнце век.

– Тебе никогда не надоедает делать то, что положено?

В ее вопросе не было и тени сарказма, только легкая растерянность, как будто она искала что-то и никак не могла найти.

– Думаю, одной из нас все-таки стоит попытаться.

Элис перебралась к сестре, взяла ее веревку и, закусив нижнюю губу, опять принялась сооружать узлы.

Натали улыбнулась ей и перевернулась на живот.

– Сделай мой красивым, ладно?

Ярче всего в то лето Элис запомнилось не катание на велосипедах с отцом и не изящный почерк матери на открытках, адресованных родственникам. Не то, как она сидела между ними по вечерам, глядя на руку отца в волосах матери; и не россыпи звезд на темном небе. В ее память въелось ощущение гладкой веревки в руках и подмигивание Натали, когда отец отсчитал им две равные доли четвертаков.

Тело бунтовало после вчерашней дороги, но для Элис это не стало неожиданностью. Почти каждая вспышка активности требовала от нее дня отдыха, а потом, как правило, можно было постепенно восстановить статус кво. Элис набрала ванну и, когда вода коснулась кожи, вспомнила, каким податливым и текучим было ее тело во сне. Пауки забегали по потолку, спасаясь от пара. Она собрала волосы в свободный узел, оделась, взяла полотенце из корзины у камина и отправилась к озеру. Солнце отражалось от водной глади, ослепляя Элис яркими искрами. Ялик стоял на том же месте, встречая мелкую рябь мятыми боками. Элис расстелила полотенце, забралась в лодку и легла на пустое дно. Вода качала ее, а солнце согревало кожу, пока она не почувствовала себя плавленым сахаром, размякшим до состояния жидкого золота.

Она заметила, что лодка снялась со швартовых, только когда почувствовала отсутствие берега, потеряла знакомый запах прогретого дерева: досок причала, коры залитых солнцем деревьев, смолистых кровельных дранок дома – и ощутила вместо него плавную тягу воды, которая окружила ее со всех сторон. Она села и тут же запаниковала, увидев, как далеко ее отнесло от пирса. Но на озере было тихо, весла надежно держались в уключинах. Она забралась на сиденье и распустила волосы. Ветерок струился сквозь них, пока они не высохли. Если полуденный бриз подует ей в спину, она, пожалуй, сумеет догрести до берега; если нет, она помашет в сторону какой-нибудь проплывающей лодки и попросит о помощи. Но сезон почти закончился, и жизнь на озере затихла. Других лодок не было видно.

Элис провела ладонями по зазубренной древесине весел. Здесь, на воде, легче думалось, легче грезилось о другой жизни. На суше ее ограничения заявляли о себе в полный голос. Но здесь, вдали от берега, ее поддерживали решительная плавучесть древнего ялика и ровное покачивание мелких волн. Ветер усилился и вздул ее рубашку, как парус. Обрывки облаков переплетались в бледный моток, то сбиваясь в кучу, то разлетаясь у нее над головой и меняя цвет с темного на светлый, а со светлого – опять на темный. О борт лодки мягко хлюпнула волна. Элис видела, что на горизонте начинается гроза, и, скорее с интересом, чем с тревогой, наблюдала, как вдали проступает и начинает медленно катиться в ее сторону пелена дождя.

Небо прорезала молния, и по раскату грома, который за ней последовал, Элис оценила, насколько далеко от нее гроза. Она опустила весла на воду и испугалась их веса. Нажав на одно, чтобы развернуть лодку в сторону коттеджа, Элис поморщилась от боли, пронзившей плечо и спину. Она прилагала все силы, а весла едва касались поверхности воды. Если она не наскребет больше тяги, лодка не продвинется к берегу ни на йоту. Элис убрала весла в лодку, стащила со дна полотенце и накинула его себе на плечи, попытавшись закрепить концы примитивным узлом, на сооружение какого еще были способны ее замерзшие пальцы. Она пробежала взглядом по дну лодки в поисках чего-то, что можно было бы использовать в качестве укрытия или сигнального флажка. Но обнаружила только пластиковую бутылку из-под молока, у которой срезали верх, чтобы получилось некое подобие черпака. Когда Элис опять посмотрела в небо, на ее лицо обрушился колючий дождь. Прикрывая глаза, она бросила взгляд через озеро в сторону коттеджа. Ей почудилось отдаленное фырканье мотора, но чем бы ни был на самом деле этот шум, его тут же украл ветер. Элис опять опустила весла на воду и надавила изо всех сил, задыхаясь от напряжения. Осилив пять бесплодных взмахов, она в изнеможении уронила голову на грудь. Берег не приблизился ни на дюйм. Но что-то двигалось к ней навстречу, делаясь все больше и громче, – моторная лодка прорезала в воде гигантскую букву «V», устремляясь в ее сторону. Может быть, смотритель Рестонов, Эван, заметил, что ее лодка пропала. А может, это сам Джордж. Потом Элис разглядела что-то знакомое в позе человека, управлявшего лодкой, и поняла, что это он.

Это казалось маловероятным, если не невозможным. Элис невольно следила за его успехами, читала отзывы о его выставках, отмечала его свершения и почести, которые ему воздавали в течение всех этих лет. У него не было причин оказаться сейчас на озере. Он тоже лишился родителей, хотя они и не умерли. Как-то раз, перебирая старые журналы в стерильной приемной своего ревматолога, Элис наткнулась на статью в «Архитектурном дайджесте». Там демонстрировался красивый каменный дом в глубине парка, в тени оливковых деревьев Франции. Байберы теперь большую часть времени жили в Европе, разочаровавшись в «удручающей деградации американской культуры». Фотография удивила Элис: два нетронутых морщинами стоических лица и собака, художественно расположившаяся между этими двумя на темно-синей кушетке. Все трое были в равной степени аккуратно причесаны и безмятежны. Как непохожи они на лицо, которое всплывало в ее памяти, когда она думала о нем. Впрочем, этого Элис уже давно не делала. В ее жизни хватало более серьезных проблем, и она загоняла воспоминания о нем (вместе со стыдом и разочарованием, которое они порождали) в темные уголки сознания.

Звуки лодки стали слышны даже через потоки дождя. Он заглушил двигатель, позволил волнам прибить моторную лодку к ялику и схватил одно из весел, чтобы подтянуться ближе.

– Держи веревку! – гаркнул он, но она не ответила. Ее суставы как будто срослись в одну бесполезную кость, и она не могла пошевелиться.

– Да хватай же ее, Элис! Что с тобой такое? Ты здесь утонешь, – он потянул за весло и развернул ялик носом к себе, чтобы пропустить через рым нейлоновый канат. Размотав его на большую длину, он обвязал концы вокруг сиденья моторной лодки.

– Держись! – крикнул он через плечо.

Элис положила руки на края лодки. Ее пальцы слишком замерзли и онемели, чтобы за что-то схватиться. Моторная лодка завелась, и ялик рванулся под Элис, запрыгав по волнам. Томас держал одну руку на румпеле и каждые несколько секунд оборачивался через плечо, как будто боялся, что она вдруг надумает искупаться. Вряд ли, если только он не наберет гораздо большую скорость, чем сейчас, и она не выпадет из ялика. Элис больше волновало, как ей выбраться из лодки и подняться по ступенькам, избежав его пристального взгляда. Физическая слабость была тем, чего она больше всего стыдилась и что по возможности скрывала.

Щеки пекло от холодного ветра, хлеставшего по коже. Зачем она сюда вернулась? Среди деревьев показались туманные очертания дома Байберов. Она приехала, потому что здесь оставалось в благословенном плену, вплеталось в ветви деревьев, блестело на поверхности озера ее прошлое. Юная Элис до сих пор пряталась в лесу, расшифровывала песни птиц, давала имена звездам в ночном небе, вполуха слушая, как ободряюще звучит ее имя в устах родителей, продолжающих смеяться, пить и предаваться воспоминаниям на причале и болтающих бледными ногами в холодной, темной воде. Здесь она проклюнулась из тонкой скорлупы подростка и почувствовала волшебное дыхание влечения, противоборствующие позывы желания и неуверенности.

А потом все остальные звенья этой цепи: осознание собственной глупости и наивности, разоблачение истинной природы Томаса и Натали. Здесь все началось, и здесь все начало заканчиваться. Спустя несколько коротких месяцев мир дал трещину в Далласе. В тот ноябрьский день она ехала с отцом на переднем сиденье и с тревогой наблюдала, как он делает звук радио громче, в недоумении качает головой, съезжает на обочину вместе со всеми другими авто и зарывается лицом в ладони. Выглядывая из окна, она в каждой машине видела пантомиму эмоций: слезы, шок, страх. Она впервые увидела, как отец плачет, впервые поняла, что в жизни будут вещи, от которых он не сможет ее защитить. Это воспоминание несло особую значимость, такую же, как Элис ощутила за несколько месяцев до этого, когда Томас Байбер впервые ступил на их причал: понимание, что мир изменился, и ничего уже не будет, как прежде.

Когда они приблизились к берегу, Томас заглушил мотор и соскочил на причал. Он привязал лодку, потом схватился за веревку и подтянул ялик, выставив перед собой ногу, чтобы тот не налетел на причал. Вода текла по каждому дюйму его тела, струилась по острому углу носа, сочилась с кончиков волос, прилипших к шее. Элис оставалось лишь сидеть и ждать, пока он уйдет. Наконец он выпрямился и протянул ей руку.

– Если ты ждешь официального предложения, то это все, на что ты можешь рассчитывать.

– Оставь меня в покое.

– Оставить в покое? Ты с ума сошла? Тут практически буря, и ты всерьез считала, что я оставлю тебя сидеть здесь? – ветер вырывал слова у него изо рта. – Вставай. Иначе простудишься и умрешь, а мне такое ни к чему.

Она зыркнула на него.

– Не думал о том, что я бы уже давно встала, если бы могла?

Это его остановило. Элис сжалась под небрежным взглядом, которым он скользнул по ее окоченевшим суставам, по ее странно расположенным рукам, зажавшим борта лодки, точно клешни. Но после короткого и откровенного оценивания глаза Томаса задержались на ней еще на миг, и в них мелькнуло другое выражение, которое она не привыкла видеть.

Он провел ладонью по лицу.

– Нда. Не помешало бы и тебе подумать об этом, прежде чем садиться в чертову лодку. Можешь хотя бы перекатиться на бок, чтобы я не отправил нас обоих на дно, пытаясь тебя вытащить?

Это было ей по силам. Когда Томас выволок ее из лодки, она закусила губу, чувствуя себя чем-то ржавым и насквозь промерзшим.

– Дальше я справлюсь сама.

– Не говори глупостей. Я не могу оставить тебя здесь, и раз уж промокнуть сильнее теперешнего мне вряд ли грозит, давай попробуем что-то более рациональное, ладно?

Он подхватил ее на руки, и она закрыла глаза, униженная до предела. Он медленно прошел по причалу и задержался у подножья каменных ступеней. Элис ударялась ухом в грудь Томаса в такт его шагам и слышала его сбившееся дыхание.

– Ты до сих пор куришь.

– Сейчас не лучший момент для лекции.

– Ты хрипишь.

– Ты тяжелее, чем кажешься на вид. И я старый, не забыла?

Он пожалел, что использовал это слово. Элис поняла это по тому, как он вдруг переместил ее у себя на руках. Но было поздно. Конечно, она помнила. Она помнила все. Ветер впился ей в волосы, и она вздрогнула.

– Элис.

– Не разговаривай. Пожалуйста, не разговаривай.

– Вижу, ты не ищешь легких путей.

Но больше он ничего не сказал, просто продолжал идти к дому.

Тропинка была ухабистой и вязкой, наполовину засыпанной гниющими листьями и ветками хвойных деревьев, которые нанесло бурей. Элис чувствовала, как земля засасывает его подошвы, будто он пробирается сквозь болото. Впереди горели окна главной комнаты летнего дома Байберов. Свет был слабым и водянистым из‑за потоков, бегущих по стеклам. У задней двери Томас осторожно опустил Элис. Его руки дрожали от усилий, которые он приложил, чтобы поставить ее именно так, а не иначе. Он толкнул дверь, и она вошла следом, обмякнув от хлынувшего на нее теплого воздуха.

– Теперь ты, наверное, отчитаешь меня за то, что я ушел из дома, не погасив камин.

– Нет. Слишком уж хорошо оказаться в тепле, – сказала Элис, стуча зубами. Она не спешила проходить дальше передней. – Я только обсохну минутку и уйду.

– Элис.

Больше он ничего не сказал, но этого оказалось достаточно. Плакать было ужасно глупо, но в тот момент Элис удивлялась, что сумела так долго продержаться и раскисла только теперь. Годы зависимости от других людей громоздились позади нее и казались неисчислимыми впереди. Ее задачей всегда было поддерживать хороший настрой, стоицизм по поводу своего РА. Но сейчас ей просто хотелось, чтобы кто-то смог починить ее. Починить все.

– Почему женщины на меня так реагируют? Стоит мне оказаться рядом, и они плачут.

Томас вытащил из кармана платок и протянул Элис, но тот был таким же мокрым, как и весь Томас, и, схватив его, она ощутила, как по ее руке побежала вода.

Он смотрел на нее. Когда Элис наконец подняла голову, он закрыл глаза и покачал головой:

– Мне было очень жаль услышать о твоих родителях, – сказал он. – От Мирны Рестон, разумеется. – Он скрылся в одной из спален и вернулся с одеждой. – Без пуговиц, – предложил он. – Тебе нужна помощь?

– Я не могу…

– Мы оба промокли до нитки. Дождь в ближайшее время не утихнет, и я сомневаюсь, что тебе полезно рассиживаться в мокрой одежде. Пожалуйста.

Элис поднялась, нехотя отрываясь от мерного, тихого потрескивания огня, сине-оранжевые языки которого возвращали ее тело к жизни.

– Можешь переодеться в гостевой комнате, – сказал он, указывая на двери в дальнем конце коридора.

Элис взяла у него одежду и зашагала по темному коридору. Гостевая, если она действительно была таковой, оказалась в три раза просторнее комнаты, которую она занимала в студенческом общежитии. Высокая двуспальная кровать стояла по центру дальней стены между двумя окнами до пола с выцветшими занавесками кофейного цвета. Большую часть пространства на противоположной стороне занимал гардероб с изогнутым верхом и витым орнаментом. Постельное белье пропахло тяжелыми сладкими духами с нотками туберозы или гардении.

На прикроватном столике рядом с лампой стояла золотая клетка, а за ее тонкими, редкими прутьями сидела на жердочке фарфоровая птица. И все это, от основания до верхушки, не больше пяти с половиной дюймов в высоту. Завороженная, Элис подняла открытую снизу клетку и осторожно взяла статуэтку, с облегчением отметив, что жар камина вернул ее пальцам подвижность. Это была Passerina caerulea, самец голубой гуираки в брачном оперении. Фигурка до мельчайших деталей повторяла оригинал, и Элис провела указательным пальцем по спине птички, восхищаясь мастерством исполнения. Голова, спинка и грудь были окрашены в насыщенный синий кобальт, но ярче всего цвет становился на гузке и на гребешке; маховые и хвостовые перья были темно-серыми. Пары каштановых кроющих перьев отмечали крылья, а от глаз птицы к увесистому серебристо-серому клюву тянулась черная маскировка. Гуирака сидела на веточке ведьминого ореха, и даже листья куста, овальные с волнистым краем, были выкрашены правильно: темно-зеленым с лицевой стороны и более светлым с обратной.

Элис перевернула статуэтку, но не нашла никаких отметок, которые бы указывали на автора. На стене над прикроватным столиком висела акварель с той же птицей. Внизу картины были едва различимо нацарапаны строки: «Летиции Байбер, нашей подруге. Модель для модели». И подпись: «Д. Доути».

Эту комнату занимала мать Томаса? Элис видела всего одну ее фотографию, в той журнальной статье, и у нее в голове не укладывалось, что безликая женщина, сидевшая на кушетке с мужем и собакой, может быть другом человека, способного создать нечто настолько прекрасное. Она снова окинула комнату взглядом и поняла, как неуместна здесь эта фигурка, единственная изящная вещь в спальне, набитой темной мебелью красного дерева, где все было чересчур большим и грозным. Элис вернула птицу на стол и накрыла ее клеткой, жалея, что настолько красивая вещица спрятано в комнате, где ее редко видят.

Занавески на окнах были подхвачены шнурами с пушистыми кистями на концах. Дом со всех сторон окружал лес. Когда Элис смотрела в окно на ровную черноту деревьев и ночи, она видела только свое размытое отражение в стекле. Она выпуталась из одежды, оставив ее мокрой кучей на полу. Вещи, которые принес для нее Томас, были его. Элис поняла это по тому, как они на ней висели. Мягкая футболка доходила ей почти до колен, и чернильное пятно Роршаха на выцветшем синем расползалось как раз на животе. Пижамные штаны натянулись легко. Элис кое-как завязала шнурок на талии, потом собрала свои промокшие вещи и вернулась в главную комнату.

Томас тоже переоделся в сухое и встретил ее кивком.

– На тебе они смотрятся лучше, чем на мне. Тебе можно пить?

Элис за эти часы нарушила свой медикаментозный режим, выпала из калейдоскопа таблеток, которые глотала по несколько раз в день.

– У тебя есть бренди? – спросила она, устав, забыв об осторожности и стремясь хоть немного забыться.

Томас повел бровью, но ничего не сказал, только налил чего-то янтарного из графина в стакан и протянул Элис, обменяв спиртное на ее одежду. Она взяла стакан обеими руками и осторожно отпила, почувствовав, как теплая жидкость разжигает медленное пламя в горле и бьется в стенку ее груди. Элис изумляло действие напитка: он разъедал глаза резким запахом, но при этом оставлял по себе приятную размытость. Томас куда-то исчез, и Элис опустилась в кресло с высокой спинкой, поближе к камину, поерзав, чтобы найти положение, которое было бы наименее неудобным.

Эта комната осталась такой, какой она ее помнила. Словно она только вчера оставляла следы в меловой пыли на полу, бегая за Томасом хвостиком, и съеживалась на канапе, пока он хмурился, делая набросок. От этого у нее возникало странное ощущение, будто она в музее. В музее, смотритель которого исполняет свои обязанности кое-как, подумала Элис, заметив тонкий слой пыли, покрывавший все: стопку книг, циферблат часов, свечи в тяжелых латунных подсвечниках.

Томас вернулся в комнату, помешал угли в камине и сел в кресло напротив Элис. Его ступни были голыми, бледными, высокими в подъеме; левый мизинец рос криво, по-видимому, после перелома. Вид его голых ног создавал неуютно интимную атмосферу, и Элис остро ощущала каждую перемену, которая происходила в ее теле под тонкой тканью его футболки. Восемь лет они не видели друг друга. Как мало теперь значила их разница в возрасте.

– В той комнате фарфоровая фигурка.

Томас опять перемешал угли:

– Я забыл, что оставил ее там.

– Это твоя? Она не похожа на вещь, которая могла бы принадлежать тебе.

– Ты меня настолько хорошо знаешь? – Томас улыбнулся ей. – Она может стать твоей, если хочешь. Бери.

– Почему у меня такое чувство, что ты не имеешь права ее дарить?

– Вижу, проницательность тебе не изменяет. Пожалуй, ты права. Формально у меня нет права ее дарить. Я ее украл.

– Я тебе не верю.

– А следовало бы. Я взял ее у матери. Это была вещь, которой она дорожила, подарок очень близкой подруги, и, думается, довольно ценный. Ты когда-нибудь слышала о Дороти Доути?

Элис покачала головой.

– Она умерла десять лет назад или около того. Она и ее сестра Фреда были соседками моей матери в Сиссингерсте. Думаю, Фреда иногда присматривала за моей матерью, когда та была маленькой. Обе сестры занимались скульптурой – у них дома была собственная печь для обжига. Дороти, как ты, наверное, догадалась, была орнитологом и натуралистом. Ей нравилось делать модели птиц, которых она видела в своем саду. В конечном итоге они с Фредой оказались в «Ворчестерской Королевской фарфоровой компании» в качестве внештатных дизайнеров. Фреда делала скульптурки маленьких детей, но Дороти занималась только птицами, и у нее отлично получалось. Та, что в комнате, была опытным образцом. Дороти подарила ее моей матери в год, когда я родился.

– Зачем ты ее забрал?

Томас пожал плечами:

– Хотел сделать ей больно.

– Ты сознательно пошел на жестокость?

– Тебя это удивляет?

Он встал, подошел к бару и щедро плеснул себе еще бренди. Потом наклонил графин в сторону Элис, но ее стакан был по-прежнему полон, и она покачала головой.

– Я хотел, чтобы она испытала чувство потери. Хотел лишить ее чего-то, что ей дорого. Сын явно не подпадал под эту категорию. Думаю, потеря птички ее сильно задела. Я удивлялся, как она сдерживает такие мощные эмоции.

Томас говорил без злости, сухо и отстраненно, попивая бренди и глядя в огонь. По коже Элис побежали мурашки, но на сей раз дождь и усталость были ни при чем. Она покатала стакан в ладонях, наблюдая, как жидкость плещется и стекает по стенкам, и сделала еще один глоток:

– Похоже, счастливым твое детство не назовешь.

– Я не один в этом клубе. Пусть тебя это не тревожит, – Томас смерил ее взглядом, под которым она заерзала. – Скучаешь по родителям?

– Каждый день.

Он кивнул, как будто ждал от нее именно такого ответа:

– Да. Конечно. Я со своими почти восемь лет не общаюсь. Когда я думаю о них, ничего не чувствую. Это делает меня плохим человеком? Как по-твоему?

– Не это.

Натянутая улыбка.

– Ах. Вот мы и подходим к сути. Значит, второе. Оно делает меня плохим человеком.

Неужели он думал, что они сумеют обойти эту ужасную историю, оказавшись наедине в той же комнате, так близко друг к другу, что она могла бы протянуть руку и коснуться ладони, в которой он держит стакан? Текучее тепло бренди распаляло Элис изнутри и сливалось во что-то тяжелое у нее под сердцем. Она глубоко вдохнула:

– По-твоему, оно делает тебя хорошим?

Томас вытащил несколько поленьев из корзины и бросил их в камин, подняв облачко искр, устремившихся в дымоход.

– В тот день после твоего ухода я задремал, Элис. Вернувшись в эту комнату, я понял, что ты видела рисунок. Дело не в том, что наброски лежали в другом порядке – я не уверен, что вспомнил бы, как именно их складывал, однако я точно не намеревался оставлять этот конкретный рисунок сверху. Я увидел отпечатки твоих ног в меловой пыли. И отпечаток большого пальца в углу наброска. Ты не знала, что оставила их, верно?

Томас встал перед ней и взял ее за запястье. Элис вздрогнула и попыталась вырваться, но он не заметил или не придал этому значения и поднес ее руку еще ближе к себе, поглаживая подушечку большого пальца, будто пытался стереть с нее что-то. В следующий миг он ее отпустил.

Элис прижала руку к груди, через футболку чувствуя, как ее суставы сочатся теплом:

– Это неважно.

– Не говори чепухи. Разумеется, это важно.

– Может быть, для тебя. Но не для меня.

Томас допил свой бренди и с глухим стуком поставил стакан на стол:

– Ты не умеешь лгать, Элис. И слава Богу.

– Нет. Я просто устала. Я приехала сюда, чтобы побыть одной, я тебя не искала. Я не хотела видеть тебя и слышать твой голос, и я не хочу вспоминать обо всем этом. Мне от этого тошно.

Если она лжет так плохо, как он говорит, он тут же ее раскусит. Она теперь все время чувствовала себя одинокой – ей не нужно было приезжать для этого в коттедж. Оказаться рядом с Томасом было бальзамом, хотя бы потому, что он знал ее родителей те несколько коротких недель. Она могла спросить его, помнит ли он, как ее мать боялась Нилы, или насколько крепким было рукопожатие ее отца, когда они впервые встретились. Она могла спросить, что он видел, когда смотрел на них четверых на причале в тот день. Помнил ли он тост, который отец произнес за ужином, когда Томас закончил рисунок? Элис видела перед собой поднятые бокалы, розовую жидкость внутри, слышала изящное «дзинь-дзинь» хрусталя, но слова, связанные с этим воспоминанием, исчезли. Все важное в ее жизни казалось разрушенным. Элис не хотелось, чтобы ее связь с Томасом, какой бы исковерканной и слабой она ни была, пополнила списки ее потерь.

От ее слов у Томаса вытянулось лицо. Она с удивлением поняла, что причинила ему боль. Томас, которого она помнила, был черствым и равнодушным. Он существовал, чтобы напоминать ей, что такое предательство.

– Значит, – проговорил он, – Элис все-таки выросла. И, несмотря на недуг, неплохо орудует ножом.

Элис отвернулась, не в силах смотреть на него:

– Она была в твоей комнате, когда я сидела здесь в тот день?

Элис не собиралась спрашивать, но теперь, когда слова слетели с языка, поняла, что именно это больше всего ее угнетало: мысль о том, что сестра слышала каждое их слово, зарываясь лицом в подушку, чтобы не выдать себя смехом. Быть может, Натали оставила в этом доме настолько глубокий след, что даже приливы и отливы восьми лет не сумели его стереть, и запах, который Элис учуяла в гостевой комнате, был шлейфом ее духов.

– Если ты так думаешь, то все равно мне не поверишь, что бы я ни сказал, – его лицо было красным – от огня, от выпитого. – Поразительно. Прошли годы, но я до сих пор чувствую, что должен оправдываться. Возможно, оттого, что твое высокое мнение было в числе тех немногих вещей, которые имели для меня значение.

– Мнение четырнадцатилетней девочки? Вряд ли. Когда я думаю, как мои родители тебе доверяли…

– Твои родители были далеко не святыми, Элис. Мягко говоря, они были обычными людьми, которые сделали несколько очень больших ошибок. Не выставляй их идеальными. Этот канат слишком тонкий, чтобы кто-то сумел по нему пройти. А что до Натали…

Элис нетвердо поднялась на ноги, распаленная алкоголем и яростью:

– Не называй ее имени. Я не хочу его слышать.

Она бросилась на него изо всех сил, что у нее оставались. Руки почти не слушались, но она все равно молотила ими по его груди. От каждого удара по ее телу спиралью расходилась боль, будто по костям стучали молотком.

Томас стоял как вкопанный и не предпринимал попыток себя защитить. Гнев иссяк так же быстро, как и вспыхнул, и Элис осела на пол у его ног. Непослушные лодыжки подогнулись под ее весом, голова рухнула на колени. Ее грудь так тяжело вздымалась, что ей стало страшно задохнуться, и в перерывах между всхлипываниями она выдавила:

– Я боюсь. Я всего боюсь. Постоянно.

Томас коснулся ее головы и неловко погладил. Элис вспомнила, каким он был с Нилой, как брал собаку на руки и мял ей макушку костяшками пальцев, пока она не закатывала глаза и не начинала медленно постукивать хвостом по его груди. Но теперь рука Томаса гладила ее волосы, его пальцы тонули в ее кудрях, легко скользя по краю лица.

Он сел на пол рядом с ней:

– Существуют веские доказательства обратного.

Это рассмешило Элис. Из всех ее знакомых только Томас мог сказать такое – веские доказательства обратного.

– Ты не можешь говорить, как нормальные люди?

– Я всего лишь имел в виду, что если ты действительно всего боишься, то хорошо это скрываешь. Ты не позволила этой болезни…

– РА. Это нужно проговаривать. Ревматоидный артрит.

– А ты, я вижу, по-прежнему имеешь привычку перебивать. Ты не позволила РА остановить тебя. Ты не позволила тому, что случилось с твоими родителями, остановить тебя. Ты заканчиваешь обучение, ты…

– Я бросаю. Ухожу из колледжа. Вот почему я здесь. Становится слишком трудно. Я уже не справляюсь.

– Не справляешься? Или у тебя не получается делать все идеально?

– Это одно и то же.

– Для большинства людей нет.

Элис уронила голову ему на плечо и растворилась в его запахе: влажной шерсти и пыли, табака и пьянящего аромата виноградого сусла. Рука Томаса приблизилась к ее ступне, и его большой палец повторил дугу ее подъема, места, где ее кожа по-прежнему была как шелк. Элис задумалась, трогал ли ее там кто-нибудь другой, кроме врачей, которые поворачивали ее лодыжку и так и эдак и просили описать, как именно ей больно.

Она закрыла глаза, а когда открыла, подняла их к потолку. Знакомый вид напомнил о дне, когда она увидела рисунок Натали. Она отдернула ногу.

– Элис.

– Нет.

– Это не то, что ты думаешь.

– Не оскорбляй меня. Я никогда не считала тебя предсказуемым, Томас, поэтому не говори того, что сказал бы любой другой – что ничего не было.

– Думаешь, я спал с ней? С девочкой-подростком?

Элис шумно сглотнула:

– Да. Я думаю, что твое эго позволяет тебе практически все и находит этому оправдание.

Томас отвернулся, но не убрал руки с ее плеча, мягко поддавливая на него кончиками пальцев.

– Сколько было Натали? Семнадцать? Это было бы противозаконно, Элис. Не говоря уже об аморальности.

– Я видела рисунок. Воображение не бывает настолько хорошим, – она упрямо выставила вперед подбородок и стряхнула руку Томаса со своего плеча. – И настолько точным.

– Она позировала мне, да.

– Обнаженной.

– Голой как сокол.

– По-твоему, это смешно?

– Отнюдь. Я просто надеялся, что ты оценишь птичий эпитет. Видимо, напрасно. Но, признаться, все это заставляет меня задуматься, насколько хорошо ты знаешь свою сестру.

– К чему ты клонишь?

– Натали никто не назвал бы скованной или замкнутой. Я не просил ее раздеваться. Она пришла ко мне однажды днем и спросила, не мог бы я нарисовать ее портрет. Сказала, что хочет подарить его своему парню. Я согласился и пошел в другую комнату за альбомом и карандашами. Когда я вернулся, твоя дорогая сестричка стояла здесь уже без платья. Sans vêtements. Ее не обрадовало, когда я заявил, что не буду с ней спать.

– Хочешь сказать, она просила тебя об этом?

У Томаса сделался страдальческий вид.

– Да, Элис. Она просила меня. Натали злилась, и у нее на то было много причин. Она была издерганной. Думаю, она хотела переспать со мной, чтобы самоутвердиться.

– Я не понимаю.

– Неужели?

Томас пристально на нее посмотрел, как будто пытался что-то решить, потом покачал головой и закрыл глаза.

– В таком случае мне лучше промолчать. А вообще, кто знает? Может быть, Натали подозревала, что я скажу «нет», и проверяла силу своих чар. Или ей просто захотелось того, чего она не могла получить.

– Натали? Верится с трудом.

– Разве тебе никогда не хотелось чего-то, чего ты не могла получить?

– А ты как думаешь?

Она выставила вперед руки, боясь представить, какой он ее видит. Чудовищные углы пальцев, крючковатые, напухшие суставы. Как будто ее сложили из запасных частей. В голове у нее был список «хочу», который она никогда не проговорит вслух, в котором никогда не признается из страха, что все подумают, будто она себя жалеет. Я хочу снова держать в руке анатомический скальпель. Я хочу гулять в лесу одна. Я хочу, чтобы меня перестали спрашивать, как я себя чувствую, как держусь. Я хочу забыть имена всех докторов и медсестер, которых знала, а также имена их жен, мужей и детей. Я хочу покупать одежду, которая застегивается на пуговицы, и обувь с узкими носками. Я хочу, чтобы все прекратили советовать мне понизить планку…

– Не надо было тебя об этом спрашивать.

– Да, не надо было. Ты ничего не знаешь обо мне и моей жизни. Ты не знаешь, каково это – бояться, что начнешь презирать людей, которые тебе помогают, людей, которых надо бы любить. Потому что они здоровые, а ты нет, потому что они добрые, а ты злое, неприкаянное… существо. Когда знаешь, что лучше не будет, – она помолчала, и недосказанные слова «а будет только хуже» повисли между ними, – становишься наполовину невидимым. Люди перестают тебя замечать. Никто не любит слишком серьезно задумываться об особенностях болезни. Оказалось, в моем существовании все-таки есть смысл. Я служу людям напоминанием – молиться, подсчитывать шансы и благодарить судьбу, богов, хорошую карму за то, что это случилось со мной, а не с ними. Мой клуб самый худший. В него никто не хочет вступать.

Томас ошарашенно на нее смотрел:

– Элис.

– Просто оставь меня в покое. Пожалуйста.

– Не могу.

Он встал и протянул ей руку. Элис не шелохнулась, и тогда Томас наклонился, чтобы привлечь ее к себе. Он поднял ее и отнес на канапе, потом сел рядом и принялся кончиком пальца рисовать на ее плече маленькие круги, едва касаясь кожи. Все внутри нее казалось отягощенным и грузным, словно кто-то вскрыл ей голову и до краев засыпал ее камнями.

– Что из этого самое страшное?

– Не спрашивай.

– Ты сказала, что я тебя не знаю. Я хочу узнать. Я хочу, чтобы ты назвала мне то, что хуже всего остального, то, о чем ты больше никому не рассказывала.

– Зачем?

– Затем, что я прошу тебя, Элис. Я пытаюсь понять, а я почти никогда этого не делаю. Я хочу знать.

Элис одолевал сон. Ее губы зашептали в шею Томаса.

– Я боюсь, что, если убрать боль, от человека, которым я должна быть, ничего не останется. Иногда я не могу отделить себя от нее. Я думаю о том, что, когда не станет меня, боли тоже не станет. Мы наконец перечеркнем друг друга. Возможно, будет так, словно я и вовсе не жила.

Потом, не в силах оставаться в комнате и при этом не желать, чтобы Томас коснулся ее, она отстранилась от него, медленно встала и пожелала ему спокойной ночи.

Утром Элис вышла из гостевой комнаты в широченной джинсовой рубашке, которую нашла в шкафу и сумела натянуть через голову, и в тех же свободных штанах. Томас сидел в одном из кресел у камина, в котором с ночи осталась горстка золы. У кресла стоял мольберт с пустым холстом среднего размера.

– А ты лентяйка, – сказал он. – Никогда бы не подумал о тебе такого. Я часами ждал, чтобы ты шевельнулась. Но ты продолжала спать, не замечая ни запаха кофе, ни грохота кастрюль.

– Так это были кастрюли? Я думала, нас бомбили.

Она задержалась в дверях, влекомая легкостью его знакомой шутливой манеры. Новая встреча с Томасом воскресила в ней что-то давно утраченное: любовь к беседе, радость добродушного подтрунивания. Но было странно находиться в его доме в столь ранний час. Комнату, тепло принявшую Элис прошлой ночью, теперь тяготила формальность утра, и она мешкала, не зная, уходить ей или оставаться.

– Иди сюда.

Она подошла к Томасу, и он мягко усадил ее к себе на колени. На подлокотнике кресла, под его правым запястьем, лежал шарф.

– Я не могу делать некоторых вещей, но стоять мне еще по силам.

– Таблетки, – сказал он, пропуская ее реплику мимо ушей и указывая на собрание пузырьков в углу стола. – Я все принес. И есть французский тост, если тебе нужно принимать их с едой.

Элис не знала, о чем больше волноваться: о том, что Томас копался в ее вещах, или о том, что она, по всей видимости, не слышала сквозь сон, как он уходил и приходил.

– Тебя не тревожило, что Эвану это может не понравиться?

– Мы с Эваном старые друзья. В межсезонье он присматривает за большинством домов вдоль дороги. Кроме того, я не хотел давать тебе повод уйти. Так, которые из этих ты пьешь по утрам?

Элис перебрала пузырьки, и Томас протянул ей стакан воды, покачав головой при виде мозаики таблеток у нее на ладони. Она смущенно их проглотила.

– Положи руку сверху на мою.

Элис послушалась, и Томас левой рукой свободно обвязал их запястья шарфом.

– Что ты делаешь?

– Экспериментирую. Смотри.

Левой рукой он вложил между их пальцев кисточку. Потом поднес правую руку к палитре и точным движением захватил насыщенной темно-синей краски. Он приблизил их руки к холсту и остановился.

– Дальше ведешь ты.

– Я не могу.

– Конечно, можешь. Не обдумывай это, просто закрой глаза. Что бы ты нарисовала, если бы умела рисовать? – Он умолк и рассмеялся. – Глупый вопрос. Птиц, конечно. Oiseau. Uccello. Vogel. Хорошо, представь стаю в полете. Не думай о том, что ты видишь. Представляй, как они тебя удивляют, как у тебя от них захватывает дух. Думай о том, что ты чувствуешь, вот так, – он опустил левую руку на основание шеи Элис, а потом обнял ее за талию. – Это и нужно рисовать.

Его рот, как он близко к ее уху. Она представила, как стая дроздов поднимается к небу темной пеленой; их крики сливались в единый хор, заглушая даже стук ее сердца. Ее рука задвигалась взад-вперед в мерном ритме, порхая на руке Томаса, как в невесомости.

– Вот так. Открой глаза.

Элис открыла сначала один глаз, потом второй и поразилась тому, что увидела на холсте: бледное небо, прорезанное мазками, напоминавшими птиц в полете.

– Это мы нарисовали?

– Ты.

Элис понравилось создавать (каким бы примитивным ни было ее творение), вместо того чтобы изучать или документировать.

– Давай еще. Я хочу нарисовать твой дом. Каким я увидела его вчера с озера, под дождем.

– Рад видеть, что ты умеряешь свои амбиции. Мы, конечно, можем нарисовать все, что вздумается. Только мне не хочется, чтобы ты тратила всю свою энергию на один порыв.

Томас освободил их запястья, и шарф соскользнул на пол. Он шептал ее имя снова и снова, пока оно не зазвучало экзотично, будто принадлежало незнакомке. Она и есть незнакомка, поняла Элис. Она ведет себя совершенно иначе, не прилагает обычных усилий, чтобы спрятаться, слиться с фоном. Она прижалась к Томасу, почувствовав спиной его ребра. Его дыхание было частым; его пальцы расстегивали манжет ее рукава. Элис повернулась к нему, пряча голову в изгибе его шеи. Он уже принял душ; его лицо было свежим и пахло кремом для бритья, а в дыхании слышалось эхо кофе и рома. Желая коснуться его первой, она стала целовать его скулу. Именно там слегка менялся цвет его кожи, как складка в бархане. Элис скользнула рукой ему под рубашку, пряча ладонь, и запрокинула голову. Шея была той частью ее тела, которая до сих пор оставалась гибкой, такой, какой должна быть. Большой палец Томаса нашел на ней ямку, в которой бился пульс, надавил на нее, и Элис почувствовала, что распускается.

– Расскажи, над чем ты сейчас работаешь.

– С птицами это никак не связано. Не думаю, что тебе понравится.

Его руки порхали по ее телу легко, как перышки, расшифровывая историю, написанную на коже: страшилки детских шрамов, плоть, которая никогда не видела солнца, складки, прорезанные привычными движениями. Томас набросал на постель столько подушек, что теперь она напоминала крепость. Элис очутилась в окружении пуха и поролона, ее суставы отдыхали на полинявших шелковых треугольниках цвета лаванды и гречихи.

– Как ты решаешь?

– Что рисовать?

Он подвинулся, сдернул с нее одеяло и обвил руками ее талию, привлекая Элис ближе, зарываясь носом в облако ее волос. Элис чувствовала запах его пота на своем теле, а его плечо до сих пор пахло шампунем, которым он мыл ей голову в душе, – сандаловым деревом и цитрусом.

– Обычно я об этом не говорю. Нет, я не суеверный, искусство для меня не религия. Но это трудно выразить словами.

Элис лежала тихо, сжимаясь, чтобы стать невидимой, как будто Томас может забыть, что она здесь, и признаться в чем-то.

Он приподнялся на локте:

– Наверное, я ищу то, чего не видно, и пытаюсь поместить это на холст. Не негативное пространство, а, скорее, сущность вещи или места.

– Что, если бы ты рисовал меня?

Томас провел большим пальцем по ее нижней губе.

– Не знай я тебя, то подумал бы, что ты напрашиваешься на комплимент, – он потянулся плавным движением, чуть отдалившим их тела друг от друга. – Есть вещи настолько прекрасные, что я бы никогда не осмелился их рисовать.

Он выбрался из постели и исчез в коридоре.

– Никуда не уходи, – бросил он. – У меня кое-что есть для тебя.

Ей никуда не хотелось уходить. Каждый раз, когда Томас оставлял ее, она с нетерпением ждала, когда его шаги зазвучат снова, громче и громче, возвращаясь к ней.

– Я сохранил ее для тебя, – сказал Томас, забираясь обратно в кровать, пробегая пальцами по ее боку, по груди. Ее кожа вспыхнула, и по ней побежали мурашки. Ей стало одновременно холодно и жарко: какие-то ее части заледенели, какие-то уподобились магме. Книга, которую Томас бросил на одеяло, оказалась сборником «“Без путешествий” и другие поэмы» Мэри Оливер. – Вероятно, к этому времени ты задолжала библиотеке кругленькую сумму.

Два дня. Три. Он убил в ней желание спать и есть. Она хотела бодрствовать в его постели, говорить с ним или не говорить. Это не имело значения.

– Выключи свет.

Томас повиновался, и, когда в комнате стемнело, он стал казаться светлее. Его кожа светилась, бледная и холодная, как люминесцентный мрамор.

– Я бы предпочел видеть тебя, – сказал он.

– Тогда представь, что ты меня рисуешь, и закрой глаза.

Одетая в халат, Элис стаскивала с Томаса простыни. Солнце впервые за день показалось из‑за туч и напитало комнату светом. Она прижалась кончиком языка к вершине его бедра и почувствовала соленый вкус его кожи. Ей было легче игнорировать боль, когда она сосредотачивалась на чем-то сиюминутном, на чем-то, что было ей нужно. Томас поежился и что-то буркнул, еще не до конца проснувшись. Элис провела пальцем по центру его спины, помяв каждый позвонок – шейные, грудные, поясничные, крестцовые, – восхищаясь совершенством его позвоночника, потом скользнула по перламутровому кольцу рубцовой ткани, отмечавшей его левую ягодицу.

– Что с тобой случилось?

– М‑м‑м.

Она ткнула его в плечо:

– Что случилось?

– Где?

– Здесь.

Элис обвела пальцем шрам.

Его бархатный ото сна голос прозвучал невнятно. Он ответил в подушку:

– Нила. Злобная шавка меня укусила.

Воспоминание начало всплывать на поверхность, медленно, но уверенно, отметая все препятствия, которые Элис ставила у него на пути. Слова Натали, но из уст Томаса. Злобная шавка. Она пыталась не вспоминать остального, но слова сестры захватили ее водоворотом и потянули на дно. Это не помешало ей оторвать кусок от Томаса. Я видела шрам.

Она повернула замок в двери гостевой комнаты. Она задернула занавески и сорвала с себя халат Томаса, возненавидев его прикосновение к своей коже, с готовностью принимая острую боль, которой отозвались резкие движения. Ее собственные вещи были жесткими от засохшей грязи и до сих пор пахли озером, но она натянула их и села на постель, закрыв уши руками. Он барабанил в дверь, звал ее по имени, потом, позднее, проклинал ее. Она слышала, как он уходил и возвращался, и снова уходил, и снова возвращался. Она слышала, как его идеальная спина сползла по стене в коридоре. Она слышала перезвон бутылки и стакана и то, как его язык стал заплетаться от спиртного. Она слышала его дыхание и его сожаление, слышала его извинения. Слышала, как он уснул.

Элис напоследок окинула комнату взглядом, запоминая детали. Темные занавески, испачканный грязью коврик напротив шкафа, горка подушек на постели, холодной и строгой, будто она и не спала на ней в ту первую ночь после грозы. Клетка из золотой проволоки на прикроватном столике. Элис подняла ее и снова провела пальцем по спинке гуираки, по ее насыщенной, бесконечной сини. Как он там говорил? Я хотел, чтобы она испытала чувство потери. Элис отодвинула клетку в сторону и опустила птицу себе в карман.