Тяжкое несчастье постигло столяра и его бедное семейство! Муж, жена и ребенок спали все вместе в одной комнате, над лавкой.
Они спали… но тревожный сон не давал покоя жене; ей снилось, что страшное чудовище, с огненными глазами, с волосатым телом, состоящим из гибких суставов, как у червяка, и темными крыльями, как у летучей мыши, уперлось ей когтями в грудь и горло, силясь задушить ее: бедняжка пробовала сделать движение и не могла, хотела кричать и была не в силах. Наконец она сделала последнее усилие и повернулась на бок, но была не в состоянии поднять отяжелевших век; ей казалось, что вместо глаз у все были два огненных шара. Жилы на висках болезненно бились, горло пересохло. Наконец ей кое-как удалось открыть глаза, и она увидела на полу огненную полосу; вся комната была полна дымом, воздух был раскален; через минуту пол растрескался и в щели ворвались огненные языки, превратившиеся мгновенно в ужасное пламя.
– Пожар! Пожар! – кричит бедная женщина, обводя кругом испуганные глаза, и кинулась к постели, чтоб взять ребенка из колыбели.
– Пожар! – кричит за ней муж и так, как был, полунагой, кинулся к двери комнаты и открыл ее. В ту же минуту сквозь открытую дверь огонь наполнил комнату: пожар охватил уже весь дом. Столяр вернулся назад и, схватив одной рукой жену, взяв в другую ребенка, кинулся бежать сквозь огонь на лестницу. Раскаленные камни ступенек трескались с шумом; пламя в нижнем этаже свирепствовало, как вихрь во время бури, и производило гул, подобный урагану. Одежда матери и ребенка уже загорелась; но мать, несмотря на быстроту, с которой тащил ее муж, заботливо протягивала руки и тушила огонь на ребенке. Опаленные волосы несчастных дымились; ноги, руки, лица их болели от ожогов. Вперед! вперед! Только бы добраться им до выхода. Они уже близко от двери; еще один шаг и они дошли; вот они уж берутся за нее… О, ужас! она не открывается: они ее толкают, дергают; все напрасно… она задвинута снаружи.
Окруженный пламенем, несчастный отец, запыхавшийся до такой степени, что, казалось, сердце его готово было вырваться из груди, берет на руки ребенка, покидая жену… он совершенно выбился из сил… Как безумный, он мечется по коридору; не зная сам, что делает, он пытается вновь подняться на лестницу.
Жена следует за каждым его шагом, муж чувствует на плечах свежесть от её дыхания; она всё продолжает защищать от пламени дитя свое, а иногда и мужа.
Он вернулся в комнату… но здесь у него уже не хватает дыхания и бодрости: смерть помутила ему глаза, он шатается и готов упасть, во в эту последнюю минуту у него еще достает присутствия духа, чтоб вручить ребенка жене прежде, чем испустить последний вздох. Он не мог уже произнести ни одного слова, и только взгляд его, неясный, как огонь лампады, готовой погаснуть, выразил такое отчаяние, какого не высказали бы его уста. Потом, шатаясь, он сделал несколько шагов назад, и ударился изо всей силы об стену, словно хотел разбить ее собою.
Утром увидели кровавые следы рук и ног на стене и на полу.
Когда находишься в самых тисках крайности, то с физическими побуждениями случается порой то же, что и с душевными: более сильные всегда поглотят менее глубокие. Молодая женщина уже не обращает внимания на человека, который ей был так дорог, но всей душой своей привязывается к ребенку; обняв его тело, она открывает окно и высовывается из него.
Собравшийся на улице народ увидел черную фигуру на огненном фоне, и ему сделалось и жалко, и страшно. Она испустила крик, один только крик, но в этом диком пронзительном крике было столько страдания, такое безвыходное отчаяние, что он как нож резанул по сердцу присутствующих. Они готовы были помочь ей и советовались с стариками, как это сделать; но старики, с страшным римским спокойствием отвесив нижнюю губу, скрестив руки на груди, смотрели искоса на пожар и только говорили: «мы ничего не можем сделать; воды не достанет, да и надо быть дьяволом из самого ада, чтоб войти в это пекло. Знаете, что остается делать? Ждать, чтоб пожар потух сам собой и тогда стараться помочь этим бедным душам, покинувшим свет без святого причастия».
Необходимо знать, что Луиза Ченчи, из ревности, переодевалась в мужское платье и уже несколько ночей подряд блуждала около дома столяра, надеясь подстеречь своего мужа; но до сих пор её поиски были напрасны. Несмотря на это, в ней не явилось и тени подозрения в обмане и клевете. Она думала только: может быть Джакомо ходит туда не ночью, или любовники имеют свидание в другом месте, или наконец, может быть, они в ссоре: одним словом, она приискивала всевозможные средства, чтоб мучить себя, вместо того, чтоб постараться утешиться.
Она прибежала вместе с другими на крики и на зарево пожара, и когда узнала дом, то почувствовала невыразимую радость: «что дается пороком, – думала она, – то отнимается правосудием».
Прежде нежели пожар разыгрался со всею яростью, многие из жителей пустились за веревками и лестницами; нашли лестницу в соседнем приходе и приставили ее к стене; но огонь, выбивавшийся отовсюду, не давал им смелости взобраться на крышу.
Только когда мать показалась из пламени и, протягивая руки с младенцем, закричала: «спасите мое дитя!» тогда одно сердце, и только одно было тронуто: это было сердце Луизы Ченчи. В ней мигом замолчала женщина и заговорила мать: одним прыжком она очутилась у лестницы и побуждала стоящих кругом:
– Решайтесь! – говорила она – недалеко пробраться; ничего нет трудного. Римляне! тот, кто спасет их, получит от меня сто червонцев.
Но никто не двигался.
– Христиане!.. решайтесь… не теряйте времени! Двести червонцев тому, кто спасет!
Но и эта награда не расшевелила никого: страх угрожавшей опасности пересиливал корыстолюбие. Луиза подумала одну минуту о том, что она могла располагать еще одною сотнею, последнею, и что у нея не останется уже ничего для своих собственных детей и от свекра нельзя было надеяться получить вновь. «Не беда», решила она, и голосом еще более громким, точно хотела наверстать потерянное время, с удвоенной силою она крикнула:
– Триста червонцев за их спасение!.. Триста золотых дукатов!.. этого достанет на приданое двум дочерям… Римляне! Никто не решается? Так пустите же меня… я вам говорю, пропустите меня!.. мне поможет Христос!
И легче птицы она поднялась, по лестнице, которая уже почернела и дымилась. Поднявшись до окна, она сказала:
– Давайте ребенка!..
– Вот он! берите! берите!
Бедные матери поняли одна другую. Луиза спустилась. Молодой парень, пристыженный тем, что никто не кинулся на помощь, решился подняться до половины лестницы, взял ребенка и отнес его в безопасное место.
А Луиза вернулась наверх; огонь вспыхивал уже по окраинам лестницы; он исчезал на мгновение под её руками и являлся с новой силой, как только она поднималась выше… Очутись лицом к лицу с женщиной, которая, как она предполагала, похитила у нее сердце мужа, она бесстрашно протянула ей свои объятия, ей, которая сжимала в своих объятиях отца её детей. Та бросилась к ней, как потерянная от горя.
Луиза схватила крепко стан своей соперницы и спустилась вниз… Скорей, Луиза, уже лестница горит; скорей, Луиза, уже почерневшие устои трещат. Зачем она останавливается? Каждая минута гибельна! Забыв себя, забыв неизбежную опасность, забыв все на свете, она не могла устоять против непреодолимого желания увидеть лицо своей соперницы при свете пожара, и убедиться: превосходит ли она ее красотою. Таково сердце женщины!
Хотя лицо её было страшно искажено страданиями и испугом, волосы до половины сожжены и щеки в ожогах, но все-таки, даже в этом виде, она показалась ей очень красивою.
– Ах, как она хороша! – вскрикнула Луиза и пошатнулась на лестнице.
Она достигла уже третьей от низу ступени, когда с ужасным шумом обрушился потолок; пламя исчезло, облако дыма, с целыми мириадами искр, покрыло дом, лестницу и женщин. Крик ужаса разнесся эхом до противоположного берега Тибра; в нем выразилось убеждение, что эти несчастные погибли в развалинах.
Минуту спустя пожар, как гордость, униженная на мгновение, запылал ужаснее прежнего, и из пламени вышла Луиза, держа в руках бедную женщину.
Крики восторга, бешеные восклицания огласили воздух:
– «Кто этот юноша? – Не знаю. – Видел ты его когда-нибудь? – Никогда. – У него еще и бороды нет, да тщедушный какой, жиденький! А вон какие дела делает!» говорили в толпе, глядя на переодетую Луизу. – «Ура! доблестный юноша! вот настоящая латинская кровь!»
Господь сжалился над женой столяра; она впала в беспамятство и не помнила о горестной судьбе мужа. Луиза, воодушевленная все более и более желанием добра, как это всегда случается с добрыми сердцами, не допустила, чтоб спасенная женщина была отнесена в госпиталь. Она вспомнила об одной вдове, своей соседке, которая просила ее, если случится, найти ей жильца на две комнаты, и решилась поместить в них несчастную женщину.
Желая тотчас же привести в исполнение свое намерение, она велела положить ее на простыню, которую четверо здоровых людей вызвались нести. Сама она взяла на руки ребенка и только попросила, чтоб кто-нибудь помог ей дойти: голова её кружилась, и ей казалось, что земля пропадает под её ногами. Из окружавшей ее толпы вышел человек плотный, здоровый, обросший густыми волосами, в одежде чучара, из окрестностей Рима.
– Возьмите-ка мою руку! – сказал он голосом растроганным более, чем можно было ожидать от его грубого, загоравшего лица, – опирайтесь хорошенько, она выдержит и Траянову колонну. Если вам не противно, у меня достанет охоты и вас донести вместе с ребенком.
– Я вам верю. Да наградит вас Господь. Довольно и так. Теперь ступайте, – сказала она тем, которые несли бедную женщину: – потихоньку, в улицу Сан-Лорензо-Панисперино, в дом Ченчи.
– В дом Ченчи! – воскликнул он, отступив шаг назад.
– Что жь вас удивляет? Вы может быть думаете, что всякое доброе дело чуждо моему дому и достойно удивления, как какая-то редкость! Скажите пожалуйста, почему вы так думаете?
Чучарь только качал головою и не отвечал ни слова. Донна Луиза, задетая за живое, прибавила:
– И если вы хотите знать, кто имел храбрость взойти на лестницу в то время, когда вы, мужчины, не двигались с места от страха, – я скажу вам, что это была женщина; во мне вы видите жену Джакомо Ченчи и невестку графа Франческо Ченчи.
При этих словах чучар даже зашатался: он ухватился рукой за голову и долго не отнимал ее, точно хотел удержать мысля я впечатления, чтоб они не вырвались из нея.
Я не скрою от вас, кто был этот. Читатели мои могли уже убедиться, что я не люблю оставлять их долго в неизвестности; и потому я сразу скажу вам, что этим чучаром был Олимпий, а четверо добродетельных людей, державших простыню, были его товарищами и соучастниками в злодейском поджоге. Не подумайте пожалуйста, будто они действовали теперь из чувства лицемерия или хитрости, чтоб лучше скрыть свое преступление; они совершили его с такою предусмотрительностью и осторожностью, что не оставалось возможности подозревать их. Но как бы ни был дурен человек, в нем всегда есть и хорошая сторона, и у людей, с хорошими иди дурными наклонностями, не привыкших удерживать себя или притворяться, переход от зла к добру и проявление этих чувств делаются быстро и неожиданно. Я не знаю даже, родится ли человек собственно с дурною душою? Кто меньше всего имеет обыкновения сводить счеты с своей душой и действует по первому побуждению, тот, может быть, был бы лучше других, если бы слишком большое невежество, или дурные обычаи, или какие-либо другие побуждения не заслоняли ему пути к добру и не толкали его на дорогу зла.
Сказать правду, для того, чтобы держаться еще этого мнения, мне надо иметь несокрушимую веру; я думаю, нет человека, которого народ рвал бы так на части, как меня, и это именно потому, что он рассуждает мало и чувствует сильно.
Народ, прозвавший меня другом и отцом, вдруг прославил меня опять своим недостойным сыном, надел на меня цепи и даже потребовал моей смерти! Я слышал своими собственными ушами, как дети того самого народа, которого я чтил и о пользе которого всегда радел, наводнив палаццо Синьори, делили между собою при свете фонаря мелкие деньги, говоря один другому: «Тебе конечно следует меньше, ты сам маленький и не мог кричать громко, как я: „Смерть! Смерть ему!“ – Бедный народ! Ты преследовал и не таких людей, как я. Но я не назову тебя за это ни неблагодарным, ни злым, как Дант».
Тот, кто готовит себя на работу в пользу ближнего, пусть заранее знает, что он не получит другого возмездия, кроме огорчений. Еще гораздо прежде Прометея коршун пожирал сердца друзей человечества. Судьба смертных подвигается вперед медленно, поворачивая своим колесом, как огромная машина, по пути разбивая умы и жизнь и оставляя по себе один след человеческого праха.
Так и мы – мы уже умерли; но в гнезде, свитом из ненависти, мщения и позора, вырастают крылья у поколения орлов, может быть предназначенных для победы.
В самом деле, слава посеяла уже довольно, теперь сила должна пожинать. Мысль может вырастить дерево познания, но дерево жизни выходит только из-под сильных и свободных рук; а свобода есть жизнь. Пора кончиться поколению софистов и явиться поколению деятелей. Но возвратимся к рассказу.
Безутешная вдова была перенесена в дом Луизы Ченчи, которая обогнала ее вместе с Олимпием. С той заботливостью, к которой способны одни женщины, она уже приготовила ей постель, воск, масло, хлопчатую бумагу и многие другие средства, которые в те времена, а может быть и в наши, считаются самыми действительными от ожогов: в то же время она послала за лекарем и кормилицей. Эту последнюю к счастью нашли в той же улице, и она сейчас явилась. Узнав о случившемся, добрая крестьянка за вопрос: может ли она кормить ребенка до выздоровления матери, ответила: «еще бы»; и не теряя ни минуты, взяла дитя на руки, и сев в стороне, приложила его к груди.
Мать бредила всю ночь; она то проливала слезы, то вскрикивала отчаянно… На следующий день ей было не лучше; на третий день к ней до некоторой степени вернулась память, и она тотчас принялась искать около себя ребенка. Ей ответили, что дитя спит подле; она хотела повернуться, но была не в силах, и только могла проговорить слабым и умоляющим голосом:
– Ради святой Матери Божией, не обманывайте меня!
Ей побожились, что говорят правду. Она заплакала, потом спросила о муже; ей ответили, желая ее утешить, что он лежит больной в госпитале, но что есть надежда на его выздоровление.
Луиза, по-прежнему переодетая мужчиной, была при ней неотлучно, и уговорила ее молчать и быть спокойной. Иначе, – говорила она – вы себе только повредите и отдалите желанный день, в который прижмете к своему сердцу ребенка. – С этих пор больная не произнесла ни одного слова.
Луиза сильно привязалась к несчастной вдове, и это не удивительно: так же точно, как обида в сердце человека рождает необходимость нанести новую обиду, сделанное благодеяние вызывает на новое; и мы любим друг друга менее за добро, какое он вам делает, чем за те заботы, каких он нам стоит.
О том, как сильно было у Луизы желание знать подробности отношений, которые она подозревала между этой женщиной и своим мужем, нечего и говорить; но по многим причинам она не позволяла себе удовлетворить этому желанию. Прежде всего, ей казалось бесчестным воспользоваться положением этой несчастной для того, чтобы вырвать у нее тайну; было бы не по-христиански тревожить больную, заставляя ее говорить; при том же в ней уже зародилось сомнение, хотя еще и очень слабое, в справедливости своих подозрений, и скорее она предпочла оставаться в этой неизвестности, чем убедиться в страшной действительности.
На беду нет меры, которая переполнялась бы так скоро, как мера нетерпения. Однажды она сидела у постели больной. Анджиолина смотрела на нее с тем чувством обожания, какое набожные люди питают к чудотворным иконам, и шептала ей благословения. Луиза, в свою очередь, посмотрев на нее пристально, увидела, что румянец здоровья уже возвращается на её лицо, следы ожогов исчезли, и она делалась красивее, чем была до тех пор. Сердце забилось сильно в груди у ревнивой женщины, и она с горькой улыбкой спросила:
– Да точно ли я ваш единственный покровитель?
– А кто же станет заботиться обо мне, бедной, кроме вас!
– Да… но мне кажется, не изменяет ли вам память в эту минуту?
– Ах, да! вы говорите правду, – воскликнула Анджиолина, покрасневшая от своей забывчивости. – Боже! какими мы способны быть неблагодарными, даже против своей воли!
– Так… у тебя есть другой покровитель?
– Да, покровитель; вы угадали. Он сделал нам большое благодеяние.
– А как его зовут?
– Его? граф Ченчи.
– Ченчи? Ты сказала, Ченчи? – вскрикнула Луиза, точно как будто змея укусила ее в сердце, и замолчала. Но та, в порыве благодарности, и желая загладить сделанную ошибку, с чувством продолжала:
– Из всех, кого я знаю, кроме вас, это был самый достойнейший и добрейший человек на свете! Благодаря ему, мы перестроили дом, который теперь сгорел, а тогда был испорчен наводнением: – он требовал, чтоб я купила себе дорогое платье, и даже строго выговаривал мне за то, что я не выбрала его в крестные отцы моему сыну.
Луиза кусала губы до крови и наконец прервала ее резким голосом:
– Довольно! – сказала она.
И, тревожимая разными чувствами, поспешила уйти, чтоб не изменить себе.
– Безсовестная! – говорила она про себя. – Она даже не старается скрывать своего позора. Боже! Неужели в самом деле ты нам указываешь кормить змей, которые грызут наше же сердце?