Была глубокая ночь. Дон Франческо Ченчни сидел у себя в кабинете и читал, с большим вниманием, книгу Аристотеля о Натуре Животных; он от времени до времени останавливался в размышлении и записывал на полях мысли, которые приходили ему на ум.

Торопливый стук в потаенную дверь прервал его занятия; думая, что это пришел Марцио, по какому-нибудь непредвиденному обстоятельству, он поспешил отпереть. Олимпий, запыхавшись, с головой, повязанной окровавленным платком, вбежал в комнату, оглядываясь назад, как человек, который боится, что его преследуют, и бросился на стол, утирая рукой пот с лица. Дон Франческо, не смотря на свою обыкновенную способность скрывать свои ощущения, не мог скрыть удивления и неудовольствия, произведенных этим внезапным появлением; однако, притворившись, сколько мог, он спросил:

– Какой дьявол выпустил тебя из своих когтей в этом виде и в такое время? Ты ранен! Что там случилось такое?

– Измена, дон Франческо, измена; но клянусь Богом и святыми апостолами Петром и Павлом, я не умру, не зарезав этого негодного иуду, изменника, – будь он мой родной отец.

– Измена! Как это может быть? Да с тебя льется кровь?

– Не смотрите на это; это вздор, это мне пуля только натерла голову, больше ничего.

– Прекрасно; ну, так садись спокойно и рассказывай мне по порядку, как и что с тобой случилось.

– Дело его сиятельства герцога Альтемс назначено было на сегодняшнюю ночь, и право, какой то внутренний голос шептал мне, чтоб я не брался за него….

– Олимпий, твой мозг поврежден. Бедняга, ты бредишь.

– Бог свидетель, я не брежу, дон Франческо, я говорю правду. Я исполнил ваше приказание насчет столяра, но тут случалась штука, которой не имели в виду ни вы, ни я; сам чёрт сжег этого несчастного столяра.

– Разумеется, это дьявол заколотил гвоздями наружную задвижку.

– Это сделал я; но клянусь вам, как честный бандит, что я больше ничего не хотел, как только помешать ему выскочить тотчас из дому и разбудить всех соседей, которые потушили бы пожар; я не думал, что ваши дьявольские плошки, будут гореть с такою яростью; и никак не мог предполагать, что хозяин потеряет голову до того, что не выскочит в окно. Одним словом, я не думал, ей-Богу, не думал, что из этого должно выйти столько горя. Дон Франческо, слышали вы о подвиге донны Луизы, вашей невестки? Какая разница между ею и нами! Настоящая латинская кровь!

– Я знаю и про это. Конечно, она достойная женщина… неужели я сказал «достойная»? Да, и не отрекаюсь от слова: каждый человек имеет свои добродетели; и если б я не был Франческо Ченчи, я бы не хотеть быть никем другим, как Луизой Ченчи; в моем семействе женщины гораздо выше мужчин. Еслибы сыновья мои походили на Олимпию, на Беатриче или на Луизу; если бы в наш гнилой век была возможность приобрести славу каким-нибудь честным трудом, каким-нибудь умственным подвигом…. тогда может быть…. кто знает?… меня прельстила бы другая дорога…. но теперь…. нечего об этом и думать….

– Мне казалось, что у меня сердце разрывается на части: я плакал, как ребенок. В первый раз я вспомнил о моей матери, как она прятала меня под свою юбку и принимала на свои плечи побои, которые отец направлял на меня; я вспомнил о моей бедной Клелии, когда она бывало ждет меня у фонтана; подумал о трактирщике в Загороло, у котораго такое свежее вино летом, – о веревке мастера Александра, которая так влюблена в мою шею… и ни одно из этих дорогих воспоминаний не растрогало меня так, как славная донна Луиза Ченчи. Я уже даже помышлял о том, чтоб переменить образ жизни и отрезать разом старое. Но слово было дано герцогу, я не хотел изменить ему…. хотел кончить честным бандитом…. Уж этот проклятый иуда! попадись он мне только!

– Ну, будет морочить голову! Рассказывай, что было.

– Я явился к герцогу, чтобы решить окончательно, как и что делать. Я изучил и местность, и порядку в доме. Наших отправилось четверо, я – пятый. Герцог ждал на улице, в карете. Я вошел во двор и говорю дворнику: «кум, сделай милость, вызови мне сюда Крецию; скажи ей, что ее ждет Джиокино и что ему надо передать ей кое-что от её матери…. Да вот возьми себе, выпей за мое здоровье». Дворник пошел тотчас же, а мои товарищи взошли во двор и спрятались за колоннами. Девушка прилетела в ту же минуту, распевая как ласточка; проворней, чем сколько нужно чтоб сказать ave Maria, мы ее закутали и посадили в карету герцога, который принял её в свои объятия. Я велел кучеру ехать шагом, чтоб не дать ни малейшаго подозрения, и нам не попалось навстречу ни одной души. Все идет как по маслу, говорит мне на ухо один товарищ; мне, при моей привычке к таким делам, казалось, что оно идет как-то уж чересчур хорошо, и я не ошибся. Не успели мы доехать до угла, как навстречу попалась полиция, с вооруженными людьми. Другие все перепугались, я не струсил ни на волос; кричу: «Кучер, поворачивай назад и гони лошадей, сколько есть мочи». Проклятие! С этой стороны тоже целая толпа сбиров нападает на нас. «Ребята, мастер Александр растянул вам сети, и если вы не хотите быть изжаренными, надо разорвать их. К оружию, дети!» Сказано – сделано; сам герцог вышел из кареты и смело обнажил шлагу. Я его не считал способным на это. Подите-ка, доверяйтесь тихой воде! Но сбиры не дожидались нашего приближения, и угостили нас ружейным залпом. Кто пал и кто остался на ногах, я не знаю. Я, правду сказать, не мог и думать о других, – да при том же было совершенно темно. Святоша, высунувшись из окна кареты, кричит: «спасите! ради Бога спасите!» точно ее режут. Полиция орет тоже своё: «бей их! бей!» а я тихохонько пробирался за стеною и наносил им удары, от которых они и вздохнуть не успевали. Таким-то образом я выбрался из толпы и пустился бегом; насколько хватало ног. Мои ноги почти не касались земли, потому, знаете, кто просто бежит, тот только бежит, а кто спасается, так тот летит. Не смотря за это, два сбира, вероятно тоже хорошие бегуны, не отставали от меня ни на шаг, точно гончие собаки. У меня даже подымались волосы сзади, от их дыхания; несколько раз они уже хватались руками за мое платье. Я повернул за угол и всеё бегу; повернул за другой, за третий: уж я чувствовал, что начинаю задыхаться, но они тоже устали, особенно один, потому что я слышал не одинаково ясно их шаги. Тогда мне припомнилась история храброго богатыря Горация. Находя, что они проводили меня дальше, чем следовало, я остановился, неожиданно обернулся и простился с тем, который был ближе от меня, всадив ему пулю в самую грудь. Голубчик повернулся раза три или четыре, как собака, которая ловит свой хвост, и потом зарылся носом в землю. Другой тотчас понял, что я намерен распроститься с ними, и в свою очередь, прежде чем удалиться, отвесил мне поклон одной унцией свинцу, которая скользнув по голове, ранила мне левое ухо. Но это не помешало мне бежать. Сделав порядочный конец, я остановился, чтоб оглядеться, куда я попал, и увидел, что случайно очутился у вашего дома. Вернуться назад – значило погубить себя; до меня долетал гул раздраженного народа, точно как Тибр шумит под сводами моста Святого Ангела. Я и решился воспользоваться случаем, который, судьба так разумно представила мне: перелез через стену сада и ощупью добрался до вас по дороге, которой меня вел Марцио… Теперь, дон Франческо, спрячьте меня, пожалуйста, до завтрашней ночи, потому что я, если Бог поможет, намерен вернуться в лес.

Ченчи, слушавший его с большим вниманием, спросил:

– И ты положительно убежден, что никто не видел, когда ты взошел сюда?

– Никто. Но вы понимаете, что теперь полиция на ногах, и в первое, жаркое время мне надо ее остерегаться.

– Ты точно говоришь правду, что тебя никто не видел?

– Никто, клянусь вам. Разве вы не видите, что я переоделся барином?

И точно Олимпий переменил костюм.

– Будь спокоен; если все так, как ты говоришь, то беда не велика. Надо однако позаботиться, чтоб тебя люди не видели; я не верю им ни в чем; у них всегда навострены глаза и уши; мы окружены шпионами; они любят своих господ, как волки ягнят, чтоб полакомиться их мясом.

– Как, вы даже и в Марцио не уверены?

– Прежде, чем сломался, он был цел, говорит пословица. И да, и нет; но я его послал по делам на виллу. Тебе придется (и видишь, я зато делаю более для тебя, чем для себя) скрыться на это время в подземельях дворца.

– Как в подземельях?

– Это так говорится, в подземельях – в погребе. И ты будешь там в достойной и приятной компании – с винными бочками; я тебе разрешаю открыть их и пить из них забвение всех бед, сколько тебе угодно, с одним только условием, чтобы напившись вдоволь, ты заткнул их опять.

– Уж если иначе нельзя, то из-за хорошей компании я согласен и на такую комнату.

– Ты не будешь там жить по-княжески, но однако ж и не по-разбойничьи; соломы найдешь много; меньше чем через час я дам тебе поесть и принесу тебе огня и мазь, которая залечит тебе боль в ранах. Пусть я околею, если ты в короткое время не будешь чувствовать себя здоровым. Утешься, не все предприятия удаются безопасно; не удача, но терпение все побеждает. Римляне после поражения в Каннах продали место, на котором был Карфагенский лагерь, и наконец-таки взяли Карфаген. – Обопрись за меня… Ступай потихоньку; смотри не ушибись – идем шагом.

Они шли в темноте нескончаемыми проходами, пока не добрались до подвалов дворца.

– Тут меня и дьявол не отыщет.

– О! в этом ты можешь быть уверен; тебя никто не отыщет!

– Притом никто и не знает, что я здесь.

– И не узнает никогда.

– Мне нужно только, чтоб не узнала полиция до после-завтра; а потом мне и дела нет.

– Наклони голову и смотри не ушибись об ворот… вот так… с этой стороны… входи.

– Входить? – проговорил Олимпий и остановился. Он почувствовал сырой, холодный воздух, охвативший ему лицо. Дон Франческо расхохотался.

– Я вижу ты трусишь? – сказал он.

– Я? Нет; только я думаю о том, что все закрытые места таковы, что всегда знаешь, когда в них входишь, но никогда не знаешь, когда выйдешь.

– Как так? завтра ночью – ведь ты сам решил.

– А если вы не придете за мной?

– Да какая же мне польза от твоей смерти? Где мне найти другого Олимпия?

– Ну, а если не придёте?

– Ты тогда кричи. Погреба у самой улицы, и прохожие тебя услышат.

– Хороша находка! Из погреба Ченчи я попал бы тогда в тюрьму Корте-Савелла.

– Ты пойми, что мне самому пришлось бы отправиться в крепость за то, что я спрятал такого приятеля, как ты.

– В том, что вы говорите, есть доля правды: на всякий случай оставьте дверь открытою.

И он взошел; но дверь захлопнулась за ним.

– Дон Франческо, как же это? ведь дверь закрылась? Принесите мне скорей огня и отоприте дверь.

– Я сейчас иду за ключом и вернусь.

– Да смотрите, не забудьте огня.

– Огня! ну, огня у тебя будет вдоволь, если справедливо сказание: et fax perpetua luceat eis, – напевал Ченчи панихидным напевом, поспешно удаляясь.

– Удивительно, право! – продолжал граф, когда вернулся в свою комнату: – и эти люди воображают, что у них очень тонкий ум! Всякая лисица употребляет больше осмотрительности, чтоб не попасть в западню. Теперь жди меня, Олимпий; ты прождешь долго; разве ангел, в день страшного суда, придет отпереть тебя, а уж я наверное не приду. Твоя смерть будет повторением смерти римского эпикурейца Помпония Аттика, друга Цицерона. А ведь должно быть в голодной смерти есть своего рода сладострастие. Если бы Олимпий не свалился мне на голову так неожиданно, я устроил бы сам таким образом, чтобы можно было наблюдать над ним симптомы голодной смерти… Делать нечего! Это мы оставим до другого раза, если Бог поможет найти случай. Теперь же я отдаюсь в руки случайности, потому что в моих глазах один гран удачи стоит целого четверика уменья. В войне, в любви, в делах, даже в самых искусствах, всем распоряжается удача. Прощай, Олимпий, покойной ночи! Мой прощальный поклон не так торжествен, как поклон сбира, мой проще, но вернее. Спи спокойно, Олимпий; мне тоже хочется спать; и я желаю тебе сна невинности – сна, подобного моему.

Из четырех разбойников, товарищей Олимпия, трое остались убитыми на месте; четвертый, раненый смертельно, умер прежде, чем его донесли в госпиталь. Герцог также был ранен в руку, но остался жив. После длинного процесса, в котором он сознался во всем подробно, умалчивая только об участии графа Ченчи, папа был в нерешимости: осудить ли его на смертную казнь, или только на галеры? Однако сильные связи графа при дворе, а более всего деньги, которыми он щедро наделял приближенных папы, расположили его принять в соображение молодость герцога, его примерную до тех пор жизнь, и проч. и проч., и потому наказание было смягчено. В чем заключалось это смягчение, я, к удивлению моему, отыскал в делах Проспера Фариначио, который был его адвокатом: герцога послали в Авиньон папским губернатором.

Но так как вещам необыкновенным с трудом верится, когда не известны причины, делающие их обыкновенными и естественными, то весьма любопытны мемуары того времени: из них видно, что папа Климент пришел к такому решению по своей чрезмерной скупости. Он не назначил никакого содержания герцогу, но еще подверг его стольким издержкам, независимо от сопряженных с его должностью, честью и достоинством римского вельможи, что частью от этого, частью от больших издержек по процессу, знатнейший дом Альтемс потерпел значительный денежный ущерб, от которого никогда уже и не смог оправиться.