Президент Улисс Москати вышел из присутствия с сердцем, полным скорби. Его добрая душа, вследствие больших несчастий, недавней потери жены и любимой дочери, сделалась еще более способной сочувствовать бедствию других. Молодость Беатриче, спокойствие и искренность, с какими она говорила на допросе, подействовали на него. Он верил её исповеди, он был убежден, что она невинна. Он даже в тот же вечер отправился к папе, с целью высказать ему свое убеждение. Климент VIII чувствовал не менее его, что Беатриче невинна, но он знал также, что фамилия Ченчи обладает несметными богатствами, и ухватился за первую возможность истребить ее для того, чтоб завладеть её сокровищами. Результат посещения Москати был тот, что на место его был назначен президентом Лучиани, а Москати удалился в монастырь, где и окончил свою жизнь.
И вот, Беатриче опять перед судьями, но напрасно взор её ищет Москати. Она теперь в полной зависимости от зверского Лучиани, и глаза его блестят злобой.
– Обвиняемая! – начинает он, – вы слышали в прошлый раз, в чем вас обвиняют; хотите ли, чтобы вам прочли еще раз.
– Нет, не надо; это такие вещи, которые достаточно услышать один раз, чтобы никогда не забыть.
– Особенно, когда они совершены вами. Теперь я убеждаю вас сознаться, так как сообщники ваши уже сознались во всем и обвинили вас. Впрочем, в крайнем случае, правосудие может обойтись и без вашего сознания…
– В таком случае, зачем вы так настоятельно требуете его?
– Я настаиваю ради спасения души вашей. Как христианка и католичка, вы должны знать, что умереть, не исповедав своих грехов, значит погибнуть на веки.
– Меня удивляет, господа, каким образом забота о спасении ваших собственных душ может еще давать вам время думать о моей душе? Предоставьте всякому заботиться о самом себе. Если вы убеждены в моей вине, осудите меня, и только.
– Обвиняемая! Знайте, что дерзость, с которою вы говорите в присутствии ваших судей, может только ухудшить ваше положение, которое и без того уже довольно серьёзно. Я еще раз спрашиваю вас: намерены вы сознаться или нет?
– Я сказала всю правду. Ложного показания, которого вы от меня требуете именем Бога, в чьи руки я отдаю себя, вы не вырвете из меня ни мучениями, ни увещеваниями.
– Это мы увидим. А до тех пор надо вам знать, что мне удавалось справляться и не с такими умами, как ваш. Нотариус, пишите: «Во имя отца и сына и святого духа аминь. Повелеваем предать обвиненную пытке бдения (vigilia) на сорок часов. Назначаем присутствовать при бдении нотариуса Рибальделла на первые четыре часа; нотариуса Грифа на вторые, и нотариуса Бамбарино за третьи; и меняться им в том же порядке в течение всех сорока часов, если обвиненная не исповедает прежде своей вины».
Виджилией назывался табурет, вышиною около полутора аршин, шириною в четверть с небольшим, оканчивавшийся почти остроконечно; спинка была тоже с заостренным ребром.
Несчастную заставили сесть на этот острый табурет; ноги ей связали для того, чтоб она не могла дотрагиваться ими до полу и тем облегчать несколько страдание; руки завязали назад веревкой, которая спускалась на блоке с потолка. Около нее приставлены были сбирры, чтобы беспрестанно толкать ее в бока, притом она билась об острие сиденья и спинки. Палач мастер Алессандро, должен был каждые полчаса подымать ее на веревке и выпускать веревку из рук, для того чтобы мученица всею своею тяжестью падала на острое сиденье. Он исполнял только то, что ему было приказано. Слишком много глаз следило за ним; ему нельзя было бы ослушаться, да притом же у него было одно только средство обнаруживать жалость: это – избавлять людей от слишком долгих мучений и прекращать скорее их жизнь. Больше этого он ничего не мог сделать, а может быть и не хотел даже. Ему было доступно некоторое чувство сострадания, но ведь он был палач по ремеслу.
Я не стану говорить о грязных намеках, которые пришлось слышать святой девственнице от всех этих зверей с человеческими лицами, которые окружали ее, и больше всех от нотариуса Рибальделлы, в котором, как в зеркале, отражалась душа Лучиани. Этот последний являлся часто даже во время ночи и, взбешенный стойкостью молодой девушки, повторял всякий раз: «толкайте ее крепче, подымайте чаще»! Я не стану описывать её горячих слез, страшных мук, от которых ее обдавало холодным потом, частых обмороков и жестокого сострадания палачей, которые разными уксусами и спиртуозной солью приводили ее в чувство для новых, еще больших страданий. Нет, перо с содроганием отказывается описывать все эти ужасы, которые наместники Христовы поддерживали и распространяли с таким религиозным усердием. Я лучше буду говорить о сверхъестественной храбрости и стойкости необыкновенной девушки, которая несмотря на страшные пытки осталась при своем решении – скорее мученически умереть, чем опозорить себя сознанием в возведенном на нее преступлении. По окончании пытки ее почти полумертвую отнесли в тюрьму и уложили в постель.
Два дня ее не трогали. На третий день сбирры опять пришли за ней. Лучиани звал ее для новых мучений. Она просила дать время одеться: сбирры, понимая, что нельзя тащить ее полу нагую, согласились и вышли с условием, чтоб она поторопилась. Дочь палача помогала; одеваясь, она говорила ей:
– Слушай, сестра моя; ты знаешь, что меня зовут для новых мучений; я могу умереть во время пытки, как умер при мне бедный Марцио; а мне хочется оставить тебе память обо мне, моя милая Виржиния. Ты возьмешь себе все мои платья и вещи, какие есть со мною в тюрьме… возьми также этот крестик, он – моей матери; но с условием… если я останусь живою после пытки и буду иметь возможность дать тебе что-нибудь другое на память, ты мне отдашь его: мне хотелось бы быть похороненной с ним. Из этих фиалок, орошенных столько раз моими слезами и выросших под лучом солнца, косвенно и грустно пробивавшимся сквозь решетки этой тюрьмы, делай каждый день, на сколько их станет, букетик для образа мадонны, который висит над моей постелью. Да… послушай Виржиния… – при этом румянец покрыл её щеки, и она стала говорить тише; – ты, может быть, знаешь, что у меня есть… ах! нет… у меня был возлюбленный, прекрасный и добрый, я любила его… и он любил меня и может быть не перестал любить; но на земле нам никогда уже не соединиться!.. может быть на небе… Возьми этот образ и отнеси его кардиналу Маффео Барберини; скажи, что его посылает ему Беатриче для того, чтоб он отдал его своему другу, и пусть он скажет ему, что я перед этим образом молилась о нем…
– Да что вы собираетесь на свободу, что ли? Мы вас уже целый час ждем, – закричали сбирры.
Беатриче пошла. Виржиния не успела ответить ей ни одного слова; слезы душили ее. Она, плача и осыпая ее поцелуями, проводила ее до двери. Беатриче оглянулась, переступая порог, и увидела, как добрая девушка бросилась на колена перед образом, на который повесила её бриллиантовый крестик.
Когда Беатриче явилась перед судьями, бледная, измученная, с потухшими глазами, окаймленными синею тенью, то даже Лучиани старался сделать помягче свое зверское лицо и свой хриплый голос.
– Благородная девушка! – говорил он, – пусть Бог скажет вам, как сердце мое страдало от необходимости мучить вас; я сам не найду приличных слов, чтобы высказать вам то, что я чувствовал. У меня тоже есть дочери ваших лет, хотя и не такие прекрасные как вы; видя ваши мучения, я спрашивал себя: что было бы со мной, если б они испытывали то же самое? Долг судьи, чувство человека и сострадание христианина заставляют меня убеждать вас подумать о себе. К чему ведет ваше упрямство? Я уже сказал вам и повторяю еще раз: в процессе множество доказательств вашей преступности; сознание самих сообщников ваших обвиняет вас. Откровенной исповедью вы заслужите милость святого отца. Он более расположен миловать, чем карать. Ему дороже всего титул милосердного, и Климент своими деяниями хочет доказать, что он его достоин. Не вынуждайте меня, синьора Беатриче, прибегать к строгости; представьте себе, что муки, испытанные вами против моего желания, это удовольствие в сравнении с теми страшными пытками, которые правосудие оставляет для некающихся преступников.
– Зачем вы искушаете меня? – спокойно отвечала Беатриче. – Разве не довольно с вас того, что вы можете, как хотите, мучить все тело? А вы хотите еще унизить мою душу. Мое тело принадлежит вам… жестокая сила отдала его в ваши руки… мучьте его, сколько хотите, но душа – моя собственность, мне её дал мой создатель; и я не испугаюсь ваших угроз и не сдамся на ваши увещания; я скорее готова терпеть ещё большие муки, чем даже те, какие вы способны выдумать.
Глаза Лучиани прищурились от злости; он ударил руками во столу и заревел:
– Ad torturam… ad torturam capiltorum!.. Где мастер Алессандро? Он должен быть всегда здесь, когда я председательствую.
– Он пошел по делу в Бакано и сказал, что вернется в течении дня.
– Так принимайся ты, Карлино; я тебя считаю за хорошего парня и надеюсь, что ты не осрамишься.
Помощник палача Карлино отвечал добродушно, потирая руки.
– Постараемся, illustrissimo.
Два сбирра схватили Беатриче, распустили её чудные золотые волосы, скрутили их, привязали к веревке и, с ужасной силой и быстротой подняли за них Беатриче. Но мы не станем описывать подробностей этой страшной пытки.
Лучиани, протянув руки на стол, начал кричать:
– Сознавайтесь…
– Я невинна…
– А ну-ка приподымите её ещё, дёргайте крепче… крепче… сознавайтесь.
– Я невинна.
– А? вы не хотите говорить правду? хорошо. Ad torturam canubis.
Карлино, повинуясь безпрекословно данному приказанию, обвертывает правую руку Беатриче в моток пеньки и скручивает моток изо всей силы, как прачки скручивают белье для того, чтобы выжать из него воду. Кости трещат, мускулы разрываются, кровь струится из жил. Президент Лучиани, не моргнув глазом, повторяет при каждой страшной судороге:
– Сознавайтесь в преступлении.
– О Боже! Боже мой!
– Я вам говорю: сознавайтесь.
– Отец небесный!.. приди на помощь невинному твоему созданию!
– Скрутите крепче и подымите ее еще раз на воздух… вот так… опускайте скорей, чтобы было сильнее сотрясение…
– О мать моя! мать моя! Глоток воды!.. я умираю… ради Бога, воды… дайте минуту облегчения…
– Что за облегчение? Сознавайтесь.
– Я…
– Скорей сознавайтесь?
– Я невинна.
Ярость Лучиани не знала меры.
– Стягивай еще… ломай ей кости, кричит он, дрожа всем телом, – покуда не выжмешь из нея сознания.
– О Боже! какое мученье… Я христианка… крещеная… Умираю! умираю…
– Сознавайтесь!.. созн…
Ужасный кашель, который казалось готов был задушить Лучиани, перервал его.
– Я невинна…
– Давайте бичовочки… сейчас пытку бичовочек!
Это была возмутительная сцена: все присутствующие желали окончания пытки; сами палачи выбились из сил; Беатриче не обнаруживала более признаков жизни.
– Бичовочки, говорю вам… бичовочки… – кричал Лучиани, прерываемый кашлем.
Перепуганные палачи стояли неподвижно, а злость душила Лучиани, и из его горла выходили одни неясные звуки. Палачи не могли себе представить, чтобы президент был в своем уме; пытка бичовочек состояла в том, что несчастнаго обматывали тонкими, режущими бичовками и стягивали ими до того, что в теле перерезывались нервы и жилы, и все тело превращалось в одну сплошную рану. Было ясно, что в том состоянии, в котором была Беатриче, она не смогла бы вынести этой пытки.
Но вот на пороге двери показалось багровое лицо мастера Алессандро. Он приостановился, окинул взглядом происходящую сцену, и хотя он был и палач, но и в нем как будто зашевелилось что-то; по крайней мере он никак не мог застегнуть свою красную куртку и руки перескакивали от одной петли на другую, не попадая на пуговицы. За исключением этого, лицо его ничего, что могло бы заставить подозревать в нем волнение. Он спокойно подошел к страдалице, внимательно осмотрев ее и потопал пульс; потом, оборотясь к Лучиани с нахмуренными бровями, которыя наводили ужас не только на осужденных, но и на самих судей, сказал:
– Illustrissimo, объяснитесь хорошенько, хотите вы, чтоб подсудимая созналась, или умерла?
– Умерла теперь? Боже упаси! Надо чтоб она созналась…
– В таком случае ее больше нельзя пытать сегодня.
Итак, в те времена палач подавал пример человеколюбия.
– Мастер Алессандро, – с негодованием отвечал Лучиани, – мне кажется, что я столько же, как и вы, знаю ваше ремесло, и…
Нотариус Рибальделла, который прилепился к Лучиани и основывал свою карьеру на его успехе, боясь скандала, наклонился к президенту и сказал ему что-то на ухо. Лицо Лучиани просияло.
– Остановите пытку, мастер Алессандро, – сказал он палачу, – и постарайтесь привести в чувство подсудимую. – Потом, обращаясь к судьям, он прибавил – почтенные товарищи мои, прошу вас подождать меня на ваших местах.
Сказав это, он вышел.
Через полчаса в коридоре, где исчез Лучиани, послышался звук цепей, и в открывшейся двери показались Лукреция, Джакомо и Бернардино Ченчи, убитые как люди, вынесшие уже много страданий, от которых они не успели оправиться. Лучиано следовал за ними, как пастух, который гонит скот в бойню.
С самого дня ареста Ченчи не виделись между собою. Но внезапно двери их тюрем открылись, и они, не зная, как и почему, очутились в объятиях друг друга.
Всякий поймет, какое утешение, и вместе с тем сколько горя было для несчастных в этом свидании, в котором они могли обнявшись плакать на груди друг у друга.
Когда прошли первые минуты радостной встречи, Лучиани, грызя себе ногти от нетерпения, начал говорить им о неимоверном упрямстве Беатриче, которое, по его мнению, было единственной помехой к окончанию процесса и удерживало папское милосердие, ожидающее только смирения и раскаяния преступников, чтоб излиться как вода под жезлом Моисея. Что касается до него, то ему несказанно тяжела была необходимость подвергать пытке Беатриче; теперь у него более не доставало духу продолжать пытать ее, пусть они помогут ему поколебать её упрямство. Он умоляет их, как, истинный друг и христианин, а не как судья. Они могут быть уверены, что у них нет более ревностного заступника и адвоката, как он.
Как легко обманывать тех, кто доверяется! Как охотно веришь тому, чему хочется верить! Несчастные так жаждут утешения, что Ченчи без труда вверились Лучиани, пообещавшему им даже не разлучать их более. Он вел их теперь поддавшихся обману и побежденных, и на лице его видно было торжество победы.
Когда бедные Ченчи увидели истерзанное тело Беатриче, которая не обнаруживала никаких признаков жизни, они разразились горьким плачем и стали на колени перед мученицей, целуя края её одежды… они не смели дотронуться до её истерзанных рук, боясь увеличить её страдания. Сердце сжималось при виде этих несчастных, обремененных цепями и коленопреклоненных в каком-то обожании вокруг лежащей без чувств девушки. Они долго оставались, в этом положении: когда Беатриче начала приходить в себя и, еще не открывая глаз, услышала жалобные стоны, то она подумала, что находится в чистилище, откуда душа делается достойною подняться на небо, но когда она открыла глаза и увидела около себя своих дорогих родных, убеждение это сделалось в ней окончательным. В радости она воскликнула:
– Слава Богу, я наконец умерла! – и, сказав это, закрыла глаза. На беду, сильные боли, мучившие ее нестерпимо, слишком ясно показывали ей что она жива. Открыв снова глаза, она произнесла голосом:
– Мои дорогие, в каком виде я вижу вас!..
– А мы, Беатриче, какою мы увидели тебя! О Боже! Боже!
Несколько минут спустя, Дон Джакомо встал, цепи его загремели и при звуке их он начал говорить:
– Сестра моя, я умоляю тебя Христом Богом сжалиться над собою и не отдавать своего тела на такие мучения. Сознайся в том, чего от тебя требуют, так же, как мы сознались. Что ж делать? Я не вижу другой дороги, чтоб избавиться от мучений и кончить жизнь одним ударом. Гнев Божий разразился над нашими головами. Я покоряюсь бичу, которым карает вас Бог.
Бернардино, рыдая, сложил, как для молитвы, свои детские ручки и говорил:
– Сознайся, ради любви ко мне, Беатриче: скажи то, чего требуют от тебя эти господа. Господин президент дал мне слово, что нас освободят и мы отправимся домой к собиранию винограда.
Донна Лукреция в свою очередь обратилась к падчерице:
– Дочь моя, возложи свои надежды на Матерь всех скорбящих, Она наградит тебя. Кто из нас может назваться невинным? Мы все грешны.
По мере того, как уговаривали Беатриче, глаза её принимали все более и более строгое выражение. Случайно взгляд её остановился на Лучиани, который весь сиял злобною радостью. Для неё все стало ясно. Негодование, досада и презрение наполнили душу Беатриче. Она чуть не вышла из себя, но удержалась и, уже успокоившись, начала говорить:
– Я с бесконечной скорбью узнала, что вы не в силах были выдержать мучений и из малодушия опозорили свое имя. Я не хочу упрекать вас. Но я спрашиваю вас: по какому праву вы хотите, чтоб я разделила ваш позор? Святые люди учили нас, что мы не можем располагать своею жизнью; как же мы можем брать на душу нашу преступление, в котором не виновны, и позорить наше доброе имя? Несчастные! И какую награду надеетесь вы получить за ваше малодушие? Вы, может, думаете спасти себе жизнь? Да разве вы не понимаете, что наш приговор произнесен уже прежде, чем убедились, виновны мы или невинны? Но с них мало нашей смерти, и они хотят еще нашего позора! Не старайтесь отнять у меня мой мученический венец; я ношу его с большей гордостью, чем если бы он был из драгоценных камней. В то время, когда все, что есть на земле, покидает меня, два ангела все больше и больше овладевают моим умом; один из них ангел невинности, другой ангел терпения и твёрдости; и велика, друзья мои, их власть надо мною, потому что они не только поддерживают меня во время страданий, но обещают мне, как только настанет им конец, – а это будет скоро, – поднять меня на своих крыльях к моему Создателю. Прощай земля, напитанная слезами и кровью! Луч небесных радостей нисходит на меня и уничтожает всякое страдание… о какое наслаждение, какое счастье я испытываю! ах, как сладко умереть!..
Она склонила голову на плечо и опять упала в обморок.
Тучи, покрывавшие до сих пор солнце, в эту минуту рассеялись, и оно озарило своими лучами Беатриче; её золотые всклоченные волосы как сияние окружали её чело, она была похожа на святую, озаренную ореолом божией благодати.
Все удерживали дыхание. Сам Лучиани почувствовал какой-то страх и душа его была почти готова растрогаться.
Из груди Беатриче вырвался вздох и она пришла опять в чувство; её родные, стоявшие на коленях вокруг неё, исполненные удивления, обожания и стыда, рыдая воскликнули:
– Беатриче… святой ангел… укажи нам дорогу, по которой мы должны следовать за тобою.
Беатриче приподнялась немного и, собрав все свои жизненные силы, произнесла громко:
– Умейте умереть!
– И мы умрем, – воскликнул дон Джакомо, вставая и потряхивая своими цепями перед самым лицом судей; – мы невинны: мы не убивали нашего отца; мы показали это в мучениях пытки и вследствие обмана, в который нас ввели по неопытности нашей.
Лицо Беатриче просияло от радости и голосом нежным, как благословение матери, она произнесла:
– Мученичество на земле отзовётся славой на небе: крепитесь и умирайте, как умирали первые христиане.
Лучиани без труда стряхнул с себя человеческое чувство, невольно овладевшее им и которое он считал искушением дьявола. Видя, что его новая попытка, вместо того чтобы принести желаемый успех, на который он сильно рассчитывал, привела к противоположному результату, он загорелся злобою.
– С вами мы скоро сведем счеты, – сказал он, обращаясь к трем Ченчи, – и увидим, окажетесь ли вы на деле такими храбрыми, как на словах. А теперь, мастер Алессандро, приготовьтесь передать подсудимую пытке del taxillo.
– Так ли я услышал, illustrissimo! Вы сказали taxillo?
– Да, taxillo. Что, разве это новость для вас, что ли?
– Нет, только я не был уверен, так ли я расслышал, – отвечал палач и пошел за таксилом.
Таксилом называли род клина, сделанного из пихтовой шишки, конусообразной формы, широкий к верху и остроконечный к низу, и пропитанный терпентином и другими горючими веществами. Дьявол в одежде доминиканского монаха изобрел в Испании эту ужасную пытку.
Мастер Алессандро разул левую ногу Беатриче, которая казалась произведением греческого резца, и сунул между ногтем и телом большаго пальца острую часть шишки. Братья Ченчи и Лукреция смотрели как потерянные на то, что происходило перед их глазами. Ужас охватывал их, но что за новая готовилась пытка, они еще не могли понять. Скоро, впрочем, они поймут, в чем она состоит. Палач взял маленькую свечку, зажег ее у лампады, горевшей перед распятием, поднес ее к ноге Беатриче и прикоснулся пламенем к смолистому клину, который с треском загорелся: пламя мгновенно охватило пальцы ноги.
То были страдания, выносить которые было выше человеческих сил; но, боясь расстроить родных и желая показать им пример того, как надо выносить пытку, Беатриче старалась побороть боль и молча вынести ее. Она закусила себе щеки с такою силою, что рот наполнился кровью, и таким образом превозмогла одну боль другою, только не в её силах было удержать дрожь, которая била её тело, и судорожные крики, которые исторгала страшная боль. Наконец из груди её вырвался отчаянный, пронзительный крик, порвавший, казалось, нить жизни, и голова Беатриче опустилась как у мертвой.
Даже заяц, доведенный до отчаяния, забывает свою трусость и кусается. Дон Джакомо, не колеблясь нагнулся и схватил зубами горящий клин; но кроме обжога самому себе, он не принес этим ничего страдалице. Тогда все они, не исключая и кроткой донны Лукреции, кинулись на Лучиани, готовые растерзать его своими зубами; они ревели, как дикие звери, и наружность их почти не имела человеческого вида. Как ни бессильна была их ярость, потому что руки их были скованы и решётка не позволяла им подойти близко к судьям, но Лучиани перепугался и, вскочив на ноги, поднял стул, чтобы защищаться. Он кричал из за него, как из за баррикады.
– Смотрите, чтоб они не разорвали цепей! Держите их! Ведь это Ченчи, – они способны растерзать человека!
Палач, пользуясь смятением, снял клин с ноги Беатриче.
Несчастных Ченчи удержали без труда. Лучиани, взволнованный и видя, что его товарищи и все присутствующие еще более его пришли в ужас, хотя по совсем другой причине, счел за лучшее прекратить на этот раз истязания, которые в те времена назывались допросами.
– Отведите их в тюрьму порознь, – кричал Лучиани с порога двери. – Посадите их на пищу покаяния…
Бесчувственная Беатриче была отнесена в тюрьму и отдана на попечение доктора, который, вздыхая, объявил, что подсудимая не может быть успешно подвергнута пытке ранее целой недели.