Беатриче лежала в своей тюрьме. Все тело её болело страшно, она не могла сделать ни малейшего движения без того, чтобы не испытывать невыносимых страданий, а между тем мысли её были поглощены душевными страданиями, которые для неё были во сто раз тяжелее. Она думала о своем возлюбленном. Судьба разразила над ними свою молнию и сломила их надвое как тростник. В её жизни не было теперь цели; умрет она, или останется жива, все равно, – Гвидо уже не может протянуть ей руку, чтоб удержать её на краю пропасти; еще менее он может протянуть её за тем, чтобы быть её мужем. Она уже более и не думает о жизни, бывшей для неё одним страданием: «Я уже стою одной ногой в гробу, – говорит она про себя, – а Бог простит мне мои грехи за мои страдания. Но он!.. простит ли его Бог? А отчего Ему не простить его? Бог всегда прощает того, кто кается от глубины души. А раскается ли он? Нет, он не раскается; он готов бы вновь сделать тоже самое… да, наверное; иначе он не любил бы меня; я на его месте сделала бы тоже самое. О! несчастная! несчастная! Боже, спаси мне его! После стольких страданий на земле, пускай у меня хотя будет утешение увидеть его в раю, обнять его, сжать его руку! его руку! Да, потому что Провидение изгладит из моих воспоминаний кровь, которою она была облита… Но, Боже, как моя душа страдает от всех этих сомнений! Я точно испытываю горечь второй смерти… О, если б около меня был какой-нибудь святой человек, который бы объяснил мне все, что меня тревожит?…»

– Синьора Беатриче, – произнесла Виржиния, высунув голову из за двери: – господин адвокат Просперо Фариначчьо желает говорит с вами.

– Со мною? Что мне до этого адвоката? Я его не знаю. А впрочем, пускай! их было уж так много! Введите и этого.

Фариначчьо вошел в комнату и остановился пораженный: как ни много он слышал о красоте Беатриче, но, увидя ее, он нашел, что слава её была ниже действительности. Исхудалая от вынесенных страданий, она казалась ангелом, сошедшим с неба: он подошел к ней молча, исполненный благоговейного чувства.

– Чего вы хотите от меня? – спросила она тихим голосом.

– Благородная девушка, я пришел к вам, движимый состраданием к вашему несчастью, но еще более по настоятельным просьбам того, который плачет горькими слезами… того, которого вы, может быть, в одно и тоже время ненавидите и любите… того, одним словом, который никогда не был так достоин вас, как в ту минуту, когда терял вас навсегда… Биение вашего сердца уже сказало вам, кто послал меня…

– Он? и он плачет?

– Плачет, и умрет от отчаяния, если вы не сделаете всего, чтобы помочь себе…. Но для того, чтобы вы мне доверились вполне, он поручил мне отдать вам это кольцо.

Беатриче взяла кольцо и, не сводя с него глаз, произнесла:

– И он открыл вам всё?

– Всё.

– Решительно всё?

Фариначчьо наклонил утвердительно голову вместо ответа.

– Ну, что же вы скажете?

Фариначчьо говорил ей долго обо всём, что мы уже знаем; представил ей, в каком положении находится процесс, и в заключение сказал:

– Я много думал и пришел к тому убеждению, что для вас самих и для ваших родных есть одна только надежда на спасение: для этого вы добровольно должны объявить себя виновной в убийстве отца….

Беатриче прервала его, вскрикнув от удивления: она в недоумении смотрела на него. Если это шутка, то в этом месте, в её положении было слишком жестоко так шутить. – Если это совет, то он казался ей таким странным и уродливым, что она подумала, что или адвокат, или она, потеряли рассудок. Фариначчьо, видя из выражения её лица, как она поражена, прибавил:

– Я понимаю, что совет мой должен казаться вам странным, но я вам объясню свою мысль.

– Как, – сказала Беатриче расстроенным голосом: – после тех ужасных страданий, какие я вытерпела для того только, чтобы сохранить свое доброе имя, – я добровольно должна опозорить себя и бросить это имя, как предмет ужаса и отвращения потомству!

– Благородная девушка, позвольте мне сказать вам то, что кажется невероятным, а между тем оно справедливо. Все убеждены, что вы убили того, которого нельзя более называть отцом вашим, не оскорбляя природы; одни это думают, имея в виду известные цели, и не потому, что они вас ненавидят, – совсем нет, но они слишком любят ваши богатства; другие верят этому потому, что любят вас, а их воображению нравится видеть в вас образец чистой девственницы, и они признают вас добродетельнее Лукреции, сильнее Виргинии. Народ причислил вас к этим двум героиням и поклоняется вам; если бы кто захотеть разубедить его, он бы возненавидел его и не поверил ему. Если б я не на этом основал свою защиту, я бы и себя погубил, и вас не спас. Отклоняя от себя вину, вы никого не уверите, что не вы убили отца, – вы не спасете ни себя, ни того, который потерял вас потому, что слишком сильно вас побил; судьи считают все улики, собранные в деле, достаточными для того, чтобы признать вас убийцею, и закон дозволяет, при сознании соучастников, подвергнуть не сознающагося преступника пытке до смерти.

– Аминь; меня уж так много пытали, что кажется мне остается пройти небольшой путь. Притом умирать вовсе не так тяжело, как думают люди, – я могу вас уверить в этом, – я уже достигала дверей вечности, и не один раз….

– Нет, вам не следует умирать; подумайте только, что ваше желание большой грех; в глазах Бога одинаково грешен и тот, кто накладывает на себя руку, и тот, кто, имея возможность спасти свою жизнь, не старается свести ее….

– И я соглашусь жить и видеть, как содрогаются отцы при моем появлении! И я решусь сохранить жизнь для того, чтобы люди с любопытством и ужасом останавливали свои взоры на моем челе, читая на нем надпись: «отцеубийца!» О, нет! Я лучше желала бы исчезнуть совсем с земли, чтобы не оставалось даже и воспоминания обо мне!

– Да что вы думаете, что те, которые верят в ваше преступление, ненавидят вас и смотрят на вас с ужасом? Вы ошибаетесь. Покуда у людей, будет сердце, способное биться при имени добродетели, они будут возносить до небес целомудренную девушку, вынужденную совершить убийство, защищая свою непорочность, Чем теснее родственная связь, тем сильнее оскорбление и тем законнее защита. Придет время, когда пораженные удивлением люди преклонятся перед шестнадцатилетнею девушкой, которая вытерпела мучения свыше сил, человеческих и только, из любви к родным решилась пожертвовать и жизнью, и своим добрым именем. Выше этой жертвы ничего быть не может. Посмотрите на того, который принес себя в жертву роду человеческому (говорит Фариначчьо, указывая на распятие, висевшее над постелью Беатриче) – для спасения врагов свояк и притеснителей Он принял позорную смерть.

– Да, но Христос умер не опозоренным!..

– Кого же позорили более его? Ему предпочли Варавву; по сторонам его распяли разбойников….

– Разве я могу призвать Бога истины в свидетели лжи?

– Не смущайтесь этим. Не в порядке вещей принуждать обвиняемого приносить клятву, ставя его таким образом в необходимость или быть клятвопреступником, или вредить самому себе. Бог велит всякому защищать свою жизнь.

– Господин адвокат, вы поражаете меня, но не убеждаете: я не в силах спорить с вами…. но я чувствую…. тут во глубине сердца, что не на вашей стороне истина.

Едва произнесла она эти слова, как дверь тюрьмы открылась вновь, и в ней показались измученные лица мачехи и братьев, которые окружили постель Беатриче. Они не говорили ни слова, но лица их выражали мольбу, мольбу немую, плач сердца, не слышные слуху, но которые, содрогаясь, понимает душа.

Фариначчьо истощил свое красноречие; он понимал, что больше говорить было нечего, и с отчаянием в сердце ожидал успеха, почти боясь его в то же время. Долго длилось молчание, во все время которого Беатриче смотрела на распятие, положенное к ней на постель руками Фариначчьо. Потом она взяла его в руки, с благоговением приложилась к нему и унылым голосом, точно читала псалом над мертвым, произнесла:

– Если вы этого непременно хотите, пусть будет по-вашему. Ты, Господи, видишь все; если я поступаю дурно, прости меня за мое доброе намерение. – Потом, обращаясь к родным, она сказала: – что касается меня, то я думаю, что вам, несчастным, нечего ожидать спасения. – Судьба, преследующая нас, прекратить свои удары только над нашей могилой; она обратит свои шаги на другую сторону; когда прочтет на надгробном камне: «здесь погребены все Ченчи, казненные за свои преступления». Я не хочу отнять у вас надежду и молю Бога, чтобы моя жертва спасла нас. Но будьте, готовы ко всему я не надейтесь слишком много, чтобы потом не впасть снова в глубину отчаяния….

В эту минуту неплотно закрытое окно распахнулось от сильного ветра, и лампадка, горевшая перед образом мадонной, погасла. Случай этот произвел на всех присутствующих тяжелое впечатление, как дурное предзнаменование; одна Беатриче осталась спокойною и прошептала про себя эти два стиха Петрарки:

«Как пламя, вздутое беглым зефиром, Душа улетела к Всевышнему с миром».

Ченчи плакали, и все лицо Проспера было в слезах: он закрылся обеими руками и, склонив голову, погрузился в раздумье, желая найти какое-нибудь другое, менее рискованное средство, чтобы спасти этих несчастных. Но он ничего не мог придумать, и тяжелый вздох вырвался из его груди. Душа его была полна радостной надежды, когда он входил к Беатриче, теперь он оставлял ее с разбитым и почти безнадежным сердцем.

– Ну, что вам удалось получить от этой упрямой головы? – спросил Лучиани адвоката насмешливым тоном.

– Она сознается, что для своей защиты вынуждена была убить Франческо Ченчи.

– В самом деле? Чорт возьми! Да вы творите чудеса, достойнейший господин адвокат! Если б вы согласились служить у нас, клянусь Богом, я готов бы был сжечь все орудия пытки обыкновенной и необыкновенной.

Фариначчьо был возмущен радостью этого мерзавца и с негодованием сказал ему:

– Господин президент, вспомните, что греки, когда одерживали победу над греками, вместо того, чтобы радоваться, приносили публичные очищения, а они были язычники.

– О! вы знаменитый ученый, оттого вы так и судите, а я иду по обыкновенной дороге и знаю, что крестьяне дарят яйца охотнику, который убьет у них лисицу. Значит, я верно отгадал? О, меня не проведешь, и это лицо святоши не обмануло меня нисколько.

Фариначчьо, который тем сильнее воспламенялся, что это с ним редко случалось, схватил за руку Лучиани и, вытащив его на балкон, указал ему на солнце во всем блеске его лучей.

– Если б вы могли из всех этих лучей сделать венец, он был бы недостоин добродетели этой божественной девушки.

Лучиани смотрел не на солнце, а на Фариначчьо и, смеясь, сказал ему:

– Я смотрю на эту колдунью совсем другими глазами, и это по двум причинам: вот это первая (при этом он снял шапочку и указал на свою лысую седую голову), а это вторая, прибавил он, расстегнув платье и показывая ладонку, висевшую у него на шее. Простившись с адвокатом, Лучиани поспешил со своими товарищами к несчастной Беатриче для того, чтобы получить её признание. Она объявила, что мачеха и братья совершенно невинны в преступлении, которое было сделано ею одною, без всякого приготовления, но в минуту защиты от насилия. Она рассказала всё, как было, поставив себя на место Гвидо.

При вопросе Лучиани, откуда она взяла кинжал, она смешалась и не сразу нашлась, что отвечать; потом сказала, что она постоянно имела его при себе, с намерением заколоть себя скорей, чем вынести бесчестие. Но при настояниях и допросах судьи она путала и, если б он хотел добраться до истины, то ей трудно было бы поддерживать свою басню. Но ему нужно было ее признание во что бы то ни стало, и он нашел, что тех показаний, которые он получил, достаточно для произнесения смертного приговора всем Ченчи. Он обязался перед кардиналом Сан-Джорджио это сделать, а потому и поспешил порадовать его доброю вестью. Казнь всех Ченчи была таким образом заранее решена, и только для проформы допущена была защита этих несчастных.