Просперо Фариначчьо спал крепким сном. Вдруг он неожиданно был разбужен треском разбитого стекла и камнем, упавшими к нему в комнату. В то же самое время послышался на улице мрачный голос:
– Вставай! в то время, как ты спишь, всех Ченчи ведут на казнь!
Фариначчьо вскочил с постели и кинулся к окну. Заря едва занималась; на улице никого не было видно; только издали слышался тот же голос, повторявший горестное известие.
– Всех Ченчи ведут на казнь, а ты спишь?
Фариначчьо пришел в бешенство; наскоро оделся, бросился в карету и поскакал в тюрьму Корте-Савелла; там он услышал подтверждение того же и полетел в Квиринал.
Взбежав по лестнице, через две и три ступени разом, он достиг, передней и, обратясь к камерариям, вопросил их доставить ему доступ к святому отцу, по очень важному делу, не терпящему отлагательства.
– Дело идет о жизни или смерти. Ради Бога, торопитесь! Боже мой, никто; не двигается с места!
Один камерарий, взяв его с большою медленностью за руку и держа его перед собою, насмешливым, но вполне вежливым тоном сказал ему:
– Достойнейший господин адвокат, да будет вам известно, что его святейшество еще почивает.
– Да ведь я знаю, что святой отец встает очень рано.
– Могу вас уверить, что папа еще спит, – подтвердил другой камерарий.
– Святой отец еще не вставал, потому что не мог сомкнуть глаз во всю ночь, прибавил третий.
Фариначчьо выходил из себя. На его счастье в эту минуту вошел в переднюю папский камердинер с чашкой шоколада; он направлялся прямо к двери папских покоев.
Камерарии стали делать ему знаки, чтоб остановить его, но тот не понимал их, заявил:
– Я вас не понимаю; вы только-что звали меня так, как будто сделались светопреставление: «скорей шоколад! Его святейшество давно встал!» а теперь удерживаете меня!
– Тебе приснилось; мы даже еще не слышали его звонка. Его святейшество еще спит.
– Если вы не слышали звонка отсюда, то я вас поздравляю. Я слышал его издалека.
В эту минуту послышался нетерпеливый звонок.
– Я вам говорил. Пустите же меня! когда его святейшество взбесится, ведь мне первому придется отдуваться.
Камердинер, растолкав прислугу, подходил уже к двери. Но в эту самую минуту, Фариначчьо, пробившись вперед, выхватил у него из рук чашку, открыл дверь и вошел в комнату папы. Камердинер разинул рот от удивления и не знал, что и думать, когда святой отец сделал ему знак, чтоб он удалился.
Поставив на стол поднос с чашкой, Фариначчьо стал на колени и поклонился в ноги папе Клименту, говоря:
– На коленях прошу прощения у вашего святейшества.
– Встаньте….
– Нет, ваше святейшество! позвольте мне остаться в этом положении, оно идет к моему отчаянию.
Он ждал, что папа спросит о причине его отчаяния, думая из голоса его заключить, на что можно надеяться и чего бояться; но папа оставался молчалив и непроницаем, как гранитный сфинкс. Просперу пришлось продолжать самым плачевным голосом, какой когда либо приводилось слышать папе:
– Голос, роковой голос разбудил меня сегодня. «Вставай несчастный! – кричал он – пока ты спишь, всех Ченчи ведут на казнь». – Я не знаю, ваше святейшество, откуда взялся этот голос: из рая, или, скорей, из жилища духа тьмы….
– Отчего вы думаете, что это голос злого духа? Устами дьявола не говорится правда.
– Так, значит, голос говорил правду? Святой отец! молю вас, помилуйте! Не дайте пролиться невинной крови. Рим, с тех пор, как он существует, не видел еще такой страшной трагедии.
– Как невинных? Разве они не сознались сами в совершенном преступлении?
– Но лишь моей вине! – отвечал Фариначчьо, ударяя себя кулаком в грудь, – по моей вине, по тяжкой вине моей! Я уговорил невинную Беатриче взять на себя преступление. Она была готова умереть на пытке, стоя за истину; я же заставил ее переменить намерение; я уверил ее, что, взяв вину на себя и оправдав других, она спасет и их и себя: их, как невинных в убийстве, себя же потому, что она была поставлена в необходимость защищаться от насилия. Она не соглашалась, утверждала, что лучшее средство невинному говорить правду и одну только правду! О, святые слова, внушенные ей самим Богом! Но я убеждал ее именем добродетели; говорил ей о величии самопожертвования; по моей просьбе родные окружали постель, где она лежала с изломанными костями, вся измученная вынесенными пытками; мы вместе на коленях, со слезами, уговаривали ее и не оставляли ее до тех пор, пока она не согласилась назвать себя преступницей. Я обманул ее, я причиной её смерти! – с отчаянием восклицал Фариначчьо. – Сжальтесь, святой отец, помилуйте их! Если она умрет по моей вине, моей отчаянной душе нет будет надежды на спасение.
– Не приходите в отчаяние от этого, мы сумеем найти для вас дорогу в рай.
– А от моей совести кто сможет меня спасти?
– Ваша совесть.
Слова эти, произнесенные с чувством невыразимого презрения, как огонь упали на голову Фариначчьо. Он поднял глаза, чтоб видеть лицо Климента, и лицо папы Климента показалось ему каменным.
– Моя совесть говорит мне, что мир уже не посетит более души моей, – произнес Фариначчьо.
– Мир будет с вами, верьте мне, что будет, достойнейший господин адвокат. Вы исполнили вашу благородную обязанность с редкою ревностью и настойчивостью. Но так же, как вы исполнили вашу обязанность, не мешайте и другим исполнять свою.
– Ваше святейшество, я знаю, что справедливость не есть для вас только долг, она в то же время и потребность вашего сердца, нашей натуры; потому-то я осмелился высказать вам всё и именем справедливости умолять вас о помиловании.
– Мы уважали в вас обязанность адвоката, – произнес папа дрожащим голосом: – теперь вы должны уважать в себе долг судей.
Фариначчьо, лежавший всё это время у ног папы, был похож на одного из израильтян, ожидавших у подошвы горы Синая слова Божия, и так же, как он, услышал слово с громом и молнией. Но он ещё не потерял надежды и, прибегая к отчаянному усилию, произнес:
– Чего не может правосудие, может сделать милосердие….
– Они должны умереть!.. – наотрез объявил папа, прижимая ногой бархатную подушку.
– Должны! – воскликнул Фариначчьо, вскочив на ноги. – А! если они должны умереть, то это другое дело. Простите, ваше преосвященство: такая необходимость не была мне известна… А потому, позвольте мне удалиться со смертью в душе.
Папа видел, что сказал слишком много, и понял необходимость объяснить и оправдать неосторожное слово.
– Да, разумеется, вопреки моему желанию, они должны умереть. Голос народа, слава Рима, спокойствие граждан, уважение к папской мантии, всё это запрещает мне слушать голос милосердия….
– И всё это требует такой ужасной казни: терзания щипцами, размозжения головы и четвертования?
– Вы, господин советник, как человек большой учености, знаете, конечно, что египтяне присуждали отцеубийцу к тому, чтобы быть проколотым насквозь бесчисленным количеством острых игл и потом быть сожженным на костре из терновника; отец, убивший сына, должен был, по приговору, три дни сряду смотреть на труп убитого. Здесь, в Риме, во времена язычества; не было никакого закона против отцеубийств: после того испорченность людей дошла до таких размеров, что ужасная казнь, назначаемая законом Помпея, оказывалась уже слишком слабым наказанием. В наши времена потрудитесь взглянуть на Испанию, Францию и Англию, вы увидите, что там законы не мягче наших. Если обыкновенному убийце рубят голову, то справедливость требует, чтобы была разница между отцеубийцей и им. Мы же, снисходя к вашей просьбе, избавляем женщин от терзания щипцами и четвертования. Но им все-таки будут отрублены головы.
– И бедному ребёнку тоже отрубят голову?
– Какому ребёнку?
– Бернардино Ченчи, святой отец; вы знаете, что ему едва двенадцатый год, и он тоже будет наказан, как отцеубийца? Я его почти не защищал, полагая, что лучшая защита для него его свидетельство о рождении; оказывается, что я ошибся.
– А разве он не сознался в своем участии в преступлении?
– Сознался, конечно, сознался; но разве в его лета он может понимать, что такое убийство и что значит признание? От сознался для того, чтоб его перестали мучить, и потому что ему обещали спасение. Святой отец! послушайте хоть раз голоса сердца, который говорит вам о милосердии, послушайтесь его: ведь и нам в своё время будет нужно сострадание.
– Вы поколебали меня касательно Бернардино Ченчи, – сказал папа и склонил голову, как бы в раздумьи. После нескольких минут молчания он продолжал:
– Обыкновенно мера преступности не превышает возраста; но бывают примеры противного и иногда молодость не спасает от самых ужасных преступлений. Но как бы то ни было, так как вы уже возбудили во мне сомнение, и так как при малейшей возможности я рад исполнить вашу просьбу, достойнейший господин советник, то я в доказательство того, как дорожу вами, согласен даровать жизнь Бернардино Ченчи. Теперь ступайте с Богом, вы, кажется, можете быть довольны. А мы сейчас же отправим манифест о помиловании, чтоб он не пришел слишком поздно. Да будет мир с вами.
Фариначчьо казалось, что с ним повторилось то же, что случалось с патриархом Иаковом, который должен был благодарить своих сыновей-изменников, когда они принесли ему окровавленную одежду Иосифа. С поникшей головой, расстроенным голосом поблагодарил он папу и удалялся с растерзанным сердцем, между тем как папа повторял ему с притворным участием:
– Сейчас мы отправим манифест и позволяем объявлять всем и каждому, что мы сделали это из уважения к вашим заслугам….
– Ex ore leonis, – бормотал про себя Фариначчьо, спускаясь по лестнице; – наши предки приносили в жертву богам ягненка, исторнутого из пасти волка.
Так думал Фариначчьо теперь и увидел, что не ошибся, когда узнал, какого рода помилование оказал папа Климент маленькому Бернардино Ченчи. – Тем не менее, впоследствии, слыша кругом, что он спас его, мало того, слыша то же самое с нескончаемою благодарностью от самого Бернардино и находя себе в этом утешение, Фариначчьо наконец и сам стал считать себя спасителем Бернардино. Легкие любовные связи, игра и веселая жизнь заглушили в нем угрызения совести. Большие деньги, которые доставляла ему его должность духовного советника, большое значение при дворе, убедили его потом отказаться от защиты Ченчи в процессе о возвращении наследникам состояния. Он оправдывал себя, говоря, что он уже сделал довольно; пускай теперь пробуют свои силы другие: сам Христос просил ученика помочь ему снести крест на Голгофу.
Он твердил это и многое другое, думая, что говорит правду; а в сущности он лгал. Правда была в жестоком предсказании папы Климента, когда на вопрос Фариначчьо, кто избавит его от совести, он сказал ему: «ваша совесть».