Семь красавиц

Гянджеви Низами

Индийская царевна

   Повесть первая

 

 

Суббота

Образы семи красавиц сердцем возлюби, Шах Бахрам в неволю страсти отдал сам себя. В башню черную, как мускус, в день субботний он Устремил стопы к индийской пери на поклон. И в покое благовонном до ночной поры Предавался он утехам сладостной игры. А когда на лучезарный белый шелк дневной Ночь разбрызгала по-царски мускус черный свой, Шах у той весны Кашмира сказки попросил — Ароматной, словно ветер/, что им приносил Пыль росы и сладкий запах от ночных садов, — Попросил связать преданье из цветущих слов, Из чудесных приключений, что уста слюной Наполняют, приклоняют к ложу головой.  Вот на мускусном мешочке узел распустила Та газель с глазами серны и заговорила: «Пусть литавры шаха будут в небесах слышны Выше четырех подпорок золотой луны! И пока сияет небо, пусть мой шах живет. Пусть к его ногам покорно каждый припадет. Пусть не будет праздно счастье шахское сидеть, Пусть он все возьмет, чем хочет в мире овладеть!» Восхваленье кончив, пери — роз кашмирских куст – Начала бальзам алоэ источать из уст. Рассказала, взор потупя в землю от стыда, То, о чем никто не слышал в мире никогда.

 

Сказка

«Мне поведал это родич царственный один, Величавый старец, в снежной белизне седин: «Некогда сияла в сонме райского дворца Гурия с печальным складом нежного лица. Каждый месяц приходила в замок наш она, И была ее одежда каждый раз черна. Мы ее расспрашивали: «Почему, скажи, В черном ты всегда приходишь? Молвим: удружи И открой, о чем горюешь, слиток серебра? Черноту твоей печали выбелить пора! Ты ведь к нам благоволеньем истинным полна; Молви, почему ты в черном? Почему грустна?» От расспросов наших долгих получился толк. Вот что гостья рассказала: «Этот черный шелк Смысл таит, имеет повесть чудную свою, Вы узнать ее хотите? Что ж, не утаю, А от вас расспросов многих я сама ждала.., Я невольницею царской некогда была. Этот царь был многовластен, справедлив, умен; В памяти моей живет он — хоть и умер он. Скорби многие при жизни он преодолел И одежду в знак печали черную надел. «Падишах в одежде черной» — в жизни наречен, Волей вечных звезд на горе был он обречен. Весел в юности — печальным стал он под конец. Смолоду он наряжался в золото, в багрец; И за ласку и радушье всюду восхвален, Людям утреннею розой улыбался он. Замок царский подымался до Плеяд челом. Это был гостеприимный, всем открытый дом. Стол всегда готов для пира — постланы ковры. Гостю поздней или ранней не было поры. Знатен гость или не знатен, беден иль богат — Всех равно в покоях царских щедро угостят. Царь расспрашивал пришельца о его путях, Где бывал и что изведал он в чужих краях. Гость рассказывал. И слушал царь его рассказ, До восхода солнца часто не смыкая глаз. Так спокойно, год за годом мирно протекал. От закона гостелюбья царь не отступал. Но однажды повелитель, как Симург, пропал. Время шло. Никто о шахе ничего не знал. Горевали мы; в печали влекся день за днем, Вести, как о птице Анка, не было о нем. Но внезапно нам судьбою царь был возвращен; Словно и не отлучался, снова сел на трои. Молчалив он был и в черном — с головы до пят. Были черными — рубаха, шапка и халат. После этого он правил многие года, Только в черное зачем-то облачен всегда, Без несчастья — одеяньем скорби омрачен, Как вода живая, в вечном мраке заключен. С ним была я, и светили мне его лучи... И однажды — с глазу на глаз — горестно в ночи Он мне голосом печальным жаловаться стал: «Посмотри, как свод небесный на меня напал, Из страны Ипема силой он меня увлек И навеки в этот черный погрузил поток. И никто меня не спросит: «Царь мой, где ты был? Почему седины черной ты чалмой покрыл?»  И, ответ обдумывая и словам его Молча внемля, прижималась я к ногам его. Молвила: «О покровитель вдов и горемык... О властитель справедливый, лучший из владык! Искушать тебя — что небо топором рубить, — Кто дерзнет? Один ты волен тайное открыть». Что достойна я доверья, понял властелин — Мускусный открыл мешочек, просверлил рубин И сказал: «Когда я в мире сделался царем, Возлюбил гостеприимство, всем открыл свой дом. И у всех, кого я видел, — добрых и дурных, — Спрашивал о приключеньях, что постигли их. И пришел однажды ночью некий гость в мой дом, Были плащ, чалма и туфли — черные на нем. По обычаю, велел я угостить его. Угостивши, захотел я расспросить его. Начал: «Мне, не знающему повести твоей, Молви, — почему ты в платье — полночи темней?» Он ответил мне: «Об этом спрашивать забудь. Никогда к гнезду Симурга не отыщешь путь». Я сказал: «Не уклоняйся, друг, поведай мне, Что за чудеса ты видел и в какой стране?» Отвечал мой гость: «Ты должен, царь, меня простить, Мне ответа рокового в слово не вместить. Не поймут, не разгадают люди тайны той, Кроме смертных, облаченных вечной чернотой». Умолял его я долго правду рассказать, Моего томленья, видно, он не мог понять. Всем мольбам моим как будто он и не внимал. Предо мной завесы тайны он не подымал. Но, увидев, как встревожен я, как угнетен, Своего молчанья словно устыдился он. Вот что он поведал: «Город есть в горах Китая. Красотой, благоустройством — он подобье рая, А зовется «Град Смятенных» и «Скорбен Обитель». В нем лишь черные одежды носит каждый житель. Люди там красивы; каждый ликом, что луна, Но, как ночь без звезд, одежда каждого черна. Всякого, кто выпьет в этом городе вина, В черное навек оденет чуждая страна. Что же значит одеяний погребальный цвет, — Не расскажешь, но чудесней дел на свете нет. И хотя бы ты велел мне голову снести, Больше не могу ни слова я произнести». Молвил это и пожитки на осла взвалил, Двери моего желанья наглухо закрыл. Был мой дух его рассказом странным омрачен. Я вернуть велел пришельца. Но уж скрылся он. Свет погас. Рассказ прервался. Наступила тьма... Стало страшно мне. Боялся я сойти с ума. Продолжение рассказа начал я искать, Пешку мысли так и этак начал подвигать. Но, чтоб стать ферзем, у пешки не нашлось дорог, Я взобраться по канату на стену не мог. Обмануть себя терпеньем я хотел тогда. Ум еще терпел, а сердцу горшая беда. Проходила предо мною странников чреда. Всех я спрашивал. Никто мне не открыл следа... И решил я бросить царство, — хоть бы навсегда! Родичу вручил кормило власти и суда, Взял запас одежд и денег я в своей казне, Чтоб нужда в пути далеком не мешала мне. И пришел в Китай. И многих встречных вопрошал О дороге — и увидел то, чего искал. Город, убранный садами, как Ирема дом. Носит черные одежды каждый житель в нем. Молока белее тело каждого из них. Но как бы смола одела каждого из них. Дом я снял, расположился отдохнуть с пути И присматривался к людям целый год почти. Но не встретил я доверья доброго ни в ком, Губы горожан как будто были под замком. Наконец сошелся с неким мужем-мясником. Был он скромен, благороден и красив лицом. Чистый помыслами, добрый, смладу он привык От хулы и злого слова сдерживать язык. Дружбы с ним ища, за ним я следовал, как тень. И встречаться с новым другом стал я каждый день. А как с ним сумел я узы дружбы завязать, Я решил обманом тайну у него узнать. Часто я ему подарки ценные дарил, Языком монет о дружбе звонко говорил. С каждым днем число подарков щедро умножал, Золотом — весов железных чаши нагружал, День за днем свои богатства другу отдавал, Исподволь и осторожно им завладевал. И мясник, под непрерывным золотым дождем, Стал к закланию готовым жертвенным тельцом. Так подарками моими был он отягчен, Что под грузом их душою истомился он. Наконец меня однажды он в свой дом привел. Был там сказочно богатый приготовлен стол. Всех даров земных была там — скажешь — благодать. Хорошо умел хозяин гостю угождать. А когда мы, пир окончив, речи повели, — Множество подарков ценных слуги принесли. Счесть нельзя богатств, какие мне он расточил. Все мои — к своим подаркам присоединил. Отдав мне дары с поклоном, сел и так сказал: «Столько, сколько ты сокровищ мне передавал, Ни одна сокровищница в мире не вмещала! Я доволен и своею прибылью немалой. Друг, зачем же нужно было столько мне дарить? Чем могу за несказанный дар я отплатить? Стану, как ты пожелаешь, я тебе служить. Жизнь одна во мне, но если смог бы положить Десять жизней я на чашу тяжкую весов, — Я не смог бы перевесить данных мне даров!» «Разве душу перевесит этот жалкий хлам?» — Молвил я и сделал бровью знак моим рабам, Чтоб они в мое жилище быстро побежали, Чтоб еще в подвале тайном золота достали. Золотых монет, в которых чистый был металл, Дал ему я много больше, чем дотоль давал. Он же, не угадывая, что хитрю я с ним, Мне сказал смущенно: «Был я должником твоим, — Отдарить тебя, я думал, мне пришла пора... Ну — а ты в ответ все больше даришь мне добра... Устыжен я. И не знаю, как теперь мне быть. Не затем, чтобы обратно в дом твой воротить, Все твои дары сегодня я тебе поднес, А затем, что в нашем скромном доме не нашлось Ничего, чем за щедроты мог бы я воздать. Но к богатству ты богатство даришь мне опять. Слушай же — отныне буду я твоим рабом, Иль свои дары обратно унеси в свой дом». И когда я убедился в дружбе мясника, Увидал, что бескорыстна дружба и крепка, — Я ему свою поведал горестную повесть, Ничего не скрыв, поведал, как велела совесть. Рассказал ему, что бросил трон и царство я И тайком ушел в чужие дальние края, Чтоб узнать, зачем в богатом городе таком С радостями ни единый житель не знаком. Почему, не зная горя, горю преданы Горожане здесь — и черным все облачены... А когда мясник почтенный выслушал меня, Стал овцой. Овцой от волка, волком от огня — Он шарахнулся, и, словно сердце потерял, Словно чем-то пораженный, долго он молчал. И промолвил: «Не о добром ты спросил сейчас. Но ответ на все должник твой нынче ж ночью даст». Только амброй оросилась к ночи камфара И к покою обратились люди до утра, Мой хозяин молвил: «Встанем, милый гость, пора, Чтоб увидеть все, что видеть ты хотел вчера. Встань! Неволей в этот день я послужу тебе, Небывалое виденье покажу тебе!» Молвил так, со мною вышел из дому мясник, Вел меня средь сонных улиц, словно проводник. Шел он, я же — чужестранец — позади него. Двое было нас. Из смертных с нами — никого. Вел меня он, как безмолвный некий властелин. За город привел в пределы сумрачных руин. Ввел в пролом меня, где тени, как смола, черны, Словно пери, скрылись оба мы в тени стены. Там увидел я корзину. И привязан был К ней канат. Мясник корзину эту притащил И сказал: «На миг единый сядь в нее смелей, Между небом и землею будешь поднят в ней. Сам узнаешь и увидишь: почему, в молчанье Погруженные, мы носим ночи одеянья. Несказанная корзине этой власть дана, Сокровенное откроет лишь она одна». Веря: искренностью дружбы речь его полна, Сел в корзину я. О — чудо! Чуть ногами дна Я коснулся — слоено птица поднялась она, Понеслась корзина, словно вихрем взметена, И в вертящееся небо повлекла меня. Чары обвили корзину поясом огня. До луны вздымавшаяся башня там была. Сила чар меня на кровлю башни подняла. В узел, черною змеею, свился мой канат. Брошен другом, там стоял я, ужасом объят. Я стонал, об избавленье господа моля. Сверху небо — и во мраке подо мной земля. Высоко на кровле башни, в страхе чуть дыша, Я сидел. От этой казни в пуп ушла душа. Было страшно мне на небо близкое взглянуть,  А глядеть на землю с неба как я мог дерзнуть? И от ужаса невольно я глаза закрыл, И покорно темным силам жизнь свою вручил, Н раскаивался горько я в своей вине. Горевал я об отцовском доме и родне... Не было от покаянья радостнее мне. Полный горьких сожалений, я горел в огне. Надо мною проплывало время, как во сне,  Вдруг примчалась птица с неба, села на стене, Где один я плакал в горе. Села, как гора, Велика, страшна, громадна, — черного пера. Хвост и крылья, как чинары — густы и тенисты. Лапы, как стволы деревьев, толсты и когтисты. Как колонна Бисутуна — клюв ее велик, Как дракон в пещере — в клюве выгнулся язык. И чесалась эта птица, перья отряхала, Расправляла хвост и шумно крыльями махала, И когда она подкрылье черное чесала, — Раковину с перлом алым на землю бросала, Пыли мускусной вздымала облако до звезд Каждый раз, как расправляла крылья или хвост. Вскоре   птица погрузилась надо мною в сон, И в ее пуху дремучем был я схоронен. Думал: «Коль за птичью ногу крепко ухвачусь, С помощью ужасной птицы наземь я спущусь, Пусть внизу беду любую для себя найду... Силой же своей отсюда вовсе не сойду. Злобный человек со мною подло поступил, Предал мукам, клятву дружбы низко преступил. Или он моим богатством завладеть желал — И затем меня на гибель верную послал?..» Так томился я, покамест не зардела высь.  Смутно голоса земные снизу донеслись. Сердце птицы застучало бурно надо мной. Птица крыльями всплескала бурно надо мной. Крылья шире корабельных поднятых ветрил. Встал я, лапу страшной птицы крепко обхватил, А она поджала лапы, крылья развела И, как буря, сына праха к солнцу понесла. И меня с утра до полдня птица та носила. Солнце гневно жгло. От зноя я лишился силы. Вдруг — увидел: небо стало надо мной вращаться; То — огромными кругами начала спускаться Птица на землю. Земная тень ее влекла: И когда копья не выше высота была, Возблагодарил я птицу: «Ну, спасибо, друг» — И ее кривую лапу выпустил из рук. Словно молния, упал я на цветущий луг, — Весь в росе благоуханной он блестел вокруг.  Добрый час, смежив зеницы, я в траве лежал. Где я, что со мною дальше будет, я не знал. В сердце у меня тревога улеглась не вдруг. Наконец открыл я веки, поглядел вокруг. Бирюзы небес лазурней почва там была. Пыль земная на густую зелень не легла. Сотня тысяч разновидных там цветов цвела. Зелень листьев бодрствовала, а вода слала. Тысячами ярких красок взоры луг пленял. Ветер, полный благовоний, чувства опьянял. Гиацинт петлей аркана брал гвоздику в плен. Юной розы рот багряный прикусил ясмен. И язык у аргавана отняла земля, Амброю благоуханной там была земля. Был там золотом песок, камни — бирюзой, В ложе яшмовом поток — розовой водой. У его кристально-светлых и холодных вод Блеск и цвет, как подаянье, клянчил небосвод Как во ртути, в струях рыбы ярче серебра, Берега, как два огромных сказочных ковра. Изумрудные предгорья в полукруг сошлись. Лес в предгорьях — дуб индийский, кедр и кипарис. Там утесы были чистым яхонтом, опалом. Дерева горели цветом золотым и алым. Сквозь кустарники алоэ, смешанных с сандалом, Ветер веял по долине и окрестным скалам. Верно— сонм небесных гурий создавал ее И от засухи и бури укрывал ее. Небосвод «сапфирной чашей» называл ее. А Ирем «усладой нашей» называл ее. Ничего нигде я краше в мире не видал. Ликовал я и дивился, словно клад считая. Вдоль и вширь прошел долину, все я оглядел. И хвалу творцу над нею, радостный, пропел. Чащей шел и, чуя голод, рвал плоды и ел. Отдохнуть под кипарисом свежим захотел. Лег, уснул, тревог не зная и докучных дел, Небеса благословляя за такой удел. Только полночь погрузила землю в синь и тьму И, убрав багрец, на тучи нанесла сурьму, Мне в лицо пахнул отрадно с горной вышины Легковейный и прохладный ветерок весны. Пронеслась гроза, апрельской свежестью полна, Быстрым дождиком долину взбрызнула она. Напоился дол широкий свежестью ночной И наполнился красавиц молодых толпой, Прелестью была любая гурии равна, Шли они передо мною, как виденья сна. Будто чудом породила ночи глубина Мир красавиц светозарных, свежих, как весна, Мир пьяней и чародейней рдяного вина. Тела белизна у каждой хной оттенена, Уст рубин алей тюльпана, — кровь не так красна Выкуп, взятый с Хузиетана, тем устам цена. Золотых запястий змеи на руках у них. Перлы звучные на шее и в серьгах у них. А в руках красавиц свечи яркие горят; Хоть нагара не снимают, — свечи не коптят. Стана гибкостью любая в плен брала мой взгляд, Обещая и скрывая тысячи услад. И ковер и трон, звездою блещущий вдали, Эти гурии-кумиры на плечах несли.. На траву ковер постлали, водрузили трон. Ждал я, что же будет дале, — словно видел сон. Только время миновало малое с тех пор, Нечто ярко засияло, ослепляя взор. Будто бы луна спустилась наземь с высоты, Легким шагом приминая травы и цветы. То владычица красавиц — не луна была. Эти пери лугом были, а она была Кипарисом среди луга, и над их толпой, Словно роза, возвышалась гордой головой. Вот воссела, как невеста, госпожа на трон, Спал весь мир, а только села — мир был пробужден. Еле складки покрывала совлекла с лица — Некий падишах, казалось, вышел из дворца,  Белое румийцев войско впереди него, Черное индийцев войско позади него. А когда одно мгновенье, два ли, миновало, Девушке, вблизи стоявшей, госпожа сказала: «Я присутствие чужое ощущаю здесь. Чую — существо земное между нами есть. Встань скорее и долину нашу обойди И, кого ни повстречаешь, — всех ко мне веди». Та, рожденная от пери, мигом поднялась, Словно пери над долиной темной понеслась. Изумись, остановилась, лишь меня нашла, За руку меня с улыбкой ласково взяла И сказала: «Встань скорее, полетим, как дым!» Ждал я этих слов, ни слова не прибавил к ним. Как ворона за павлином, я за ней летел, Перед троном на колени встать я захотел. Стал я в самом нижнем круге средь подруг ее Молвила она: «Ты место занял не свое. Не к лицу тебе, я вижу, выглядеть рабом; Место гостя — не в скорлупке, а в зерне самом. Подымись на возвышенье, рядом сядь со мной Ведь приятно и Плеядам плыть перед луной». Я ответил: «О царица из страны зари, Своему рабу подобных притч не говори! Трон Балкис ему не место, это знает он. Только Сулейман достоин занимать твой трон», Молвила: «Здесь ты хозяин. Подойди и сядь. Станешь ты у нас отныне всем повелевать. Буду властна над тобою только я одна. Сокровенное открою только я одна. Ты мой гость, а мой обычай — почитать гостей» Понял я, что мне осталось покориться ей, Чувствовал, что я лишаюсь воли... И на трон За руку служанкой юной был я возведен. И с прекрасной девой рядом на престоле том, Речью ласковой утешен, сел я. А потом Стол для пира повелела госпожа принесть. Принесли нам стол служанки, — яств на нем не счесть. Чаши были — цельный яхонт, стол же — бирюза. Вызывал он вожделенье, радовал глаза. А когда я сладкой пищей голод утолил И напитком благовонным сердца жар залил, -— Появились музыканты, кравчие ушли. 11 неведомое бедным жителям земли Счастье, думал я, доступно, близко стало мне... Нежно песня дев хвалою зазвучала мне. Струны руда зазвенели, бубен забряцал. Вихрь веселой многоцветной пляски засверкал. Не касаясь луга, несся легкий круг подруг. Будто ввысь их поднимали крылья быстрых рук. А потом — поодаль сели девы пировать. Кравчие не успевали чаши наполнять. От вина и сильной страсти обезумел я. Мне казалось — закипала в жилах кровь моя. К госпоже сахарноустой руки я простер, И у ней живым согласьем засветился взор. Подкосила ноги эта дивная краса. Я упал к ногам желанной, как ее коса. Начал я у девы милой ноги целовать, Возразит — я с большей силой стану целовать. Уж надежды птица пела мне из тьмы ветвей, Если б двести душ имел я, — все бы отдал ей. «О скажи,  услада сердца, — я молил ее, — Кто ты, сладостная? Имя назови свое!» «Я тюрчанка с нежным телом, — молвила она, — Нежною Тюркназ за это в мире названа». Молвил я: «Как дивно сходны наши имена!.. Звуком имени со мною ты породнена. Ты — Тюркназ, что значит — Нежность. Я —  Набег — Тюрктаз. Я молю тебя: немедля нападем сейчас На несметных дивов горя — их огнем сожжем, Утолим сердец томленье колдовским вином! Все забудем... Обратимся к радости любви... И душою погрузимся в радости любви!» Я прочел в ее улыбке и в игре очей: «Видишь — счастие судьбою занялось твоей!.. Видишь, час благоприятен... Нет вокруг людей... Снисходительна подруга— так целуй смелей!» Предо мною дверь лобзаний дева отперла — Тысячу мне поцелуев огненных дала. Вспыхнул я от поцелуев, словно от вина. Шум моей кипящей крови слышала луна. «Нынче — только поцелуи, — молвила она, — Взявши в руку эту чашу, пей не вдруг до дна. И пока еще ты можешь сдерживать желанье — Кудри гладь, кусай мне губы, похищай лобзанье. Но когда твой ум затмится страстью до того, Что узды уже не будет слушать естество, — Из толпы прислужниц, — в коей каждая девица, Словно над любовной ночью вставшая денница, — Ты какую бы ни выбрал, я освобожу, И служить твоим желаньям я ей прикажу, Чтоб она в укромном месте другу моему Предалась, была невестой и слугой ему, Чтобы притушила ярость твоего огня, Но — чтобы в ручье осталась влага для меня. Каждый вечер, только с неба сгонит мрак зарю, Я тебе один из этих перлов подарю». Молвив так, толпу прислужниц взором обвела. Ту, которую для ласки годною сочла, Мановеньем чуть заметным к трону позвала И ее, с улыбкой нежной, мне передала. И луна, подаренная мне, меня взяла За руку и в сумрачную чащу увела. Был пленен я родинкою, стал рабом кудрей. Под навесом листьев шел я, как во сне, за ней. И меня в шатер укромный привела она. Я поладил с ней, как с нижней верхняя струна. Там постель была роскошно раньше постлана, Легким шелком и коврами ярко убрана. И затылками подушки ложа смяли мы. Целовались и друг друга обнимали мы. Отыскал я роз охапку между ивняков. Потонул в охапке белых, алых лепестков. Перл бесценный, сокровенный в раковине был, Снял с жемчужницы печать я, створки отворил. Я ласкал свою подругу до дневной поры, В ложе, амброю дышавшем, полном камфары. Встал я из ее объятий при сиянье дня. Приготовила проворно дева для меня Водоем златой, сиявший яхонтовым дном. И водой благоуханной я омылся в нем. Знойный полдень был, когда я вышел из шатра. Гурии, что пировали на лугу вчера, Все исчезли. Я остался там у родника Одинокий — наподобье желтого цветка, Утомленный и с похмельем тяжким в голове, Влажным лбом своим склонился я к сухой траве. От полудня до заката продремал я там. Счастье бодрствует, покамест спит счастливец сам. Только мускусный мешочек ночь-газель раскрыла И на небо мускус черный с амброй положила, Из носилок сна я поднял голову тогда. Встал я, как побег кленовый, где журчит вода. Как минувшей ночью, туча с ветром пронеслась, И жемчужным над долиной ливнем пролилась. Ветер подметал долину, ливень поливал. Ветер сеял розы, ливень лилии сажал. А когда в долине встала амбровая мгла, Розовая — в сто потоков — влага потекла. Это вновь минувшей ночи гурии пришли, Трон с покровом драгоценным снова принесли На лугу опять поставлен трон был золотой, Занавешенный шелками, дорогой парчой.  Вновь пошел у них веселый, беззаботный пир. Смехом, пеньем и волненьем был разбужен мир Встали девушки в сиянье факелов ночных.  Села грабящая сердце госпожа средь них. Девушкам она велела, чтоб меня нашли, Чтобы снова к ней с почетом гостя привели. Я на зов пришел охотно. И на трон меня По обычаю былого усадили дня. Бирюзовый стол для пира принесли они, Яства подали и вина и зажгли огни. Был утишен голод, жажда мной утолена, Сладко, стройно сговорилась со струной струна. Голову вино вскружило, жилы обожгло. И опять вино с любовью дружбу завело. И моя Тюркназ явила милость мне опять, Своего раба решила снова обласкать. И дала она подругам знак движеньем глаз, Чтоб они ушли, оставив с глазу на глаз нас. Тут огонь любви из сердца бросился мне в мозг. Сразу мозг мой растопился, словно мягкий воск. В нетерпенье я рукою стан ее обвил, Деву взял на грудь к себе я и себя забыл. Но владычица сказала мне, как и вчера: «Эта ночь — не мне с тобою. Нынче — не пора. Если можешь быть доволен леденцами ты, — В эту ночь со мной сливайся лишь устами ты. Знай: кто требует немного — много тот возьмет. А страстей своих невольник — в нищету впадет». Я воскликнул: «Пусть же средство госпожа найдет, Ибо скрыт я с головою глубиною вод. Как смола, черны и цепки змеи кос твоих, Я же стал умалишенным, я достоин их. Посади меня ты на цепь, чтоб не бушевал, Чтоб невольник исступленный путы не порвал. Видишь: ночь проходит, брезжит за горой заря, Я конца речам не вижу, ночь проговори! Иль убей меня... Не жаль мне жизни для тебя, Вот мой меч, под ним склоняю голову, любя. Нет, я знаю: от рожденья ты мне не чужда, Если ты ручей гремучий, я — в ручье вода. Жажду я; не дашь мне влаги — я тогда умру. Станет жизнь моя летучим прахом на ветру. Помоги... я погибаю... О, спаси меня! Воду я искал, а воды унесли меня. Мукой долгих ожиданий не томи меня, Хоть глотком блаженной влаги напои меня! Пусть игла скорей вонзится в шелковые ткани, Иль золы горячей брошу я в глаза желаний... Не упал еще осел мой, цел бурдюк на нем. Птица в ночь на ветку села, но умчится днем». «Нынче будь покорен! — дева отвечала мне. — Пусть Шабдизова подкова полежит в огне. Если к цели вожделенной нынче не придешь, Яркий свет свечи бессмертья завтра обретешь, Так не продавай за каплю весь источник вод. Все, что нынче яд, то завтра превратится в мед Нынче ты свои желанья на замок замкни, И за это счастлив будешь в будущие дни. Ты целуй меня сегодня, локоны мне гладь, В нарды же с моей рабою будешь ты играть. Сад есть у тебя — зачем же сада избегать? Птица есть — зачем же птичье молоко искать? И хоть я тебя покину скоро, — знай — я тоже И сама тебе достанусь, но достанусь позже. Если в сеть поймаешь рыбу в глубине пруда, То луну поймать рукою можно не всегда». Как увидел я, что медлит в той игре она, Осторожен стал, сговорчив; чашами вина Стал перемежать лобзанья, и, смирясь в беде, Пост блюсти решил я, жарясь на сковороде. Но от огненных лобзаний и огня вина Стала вновь душа Меджнуна пламенем полна.  И опять моя тюрчанка, в сердце у меня Увидавши исступленье ярого огня, Из своих прислужниц юных мне одну дала, Чтоб опять ее служанка жар мой уняла. Я в шатер пошел с другою девой, как вчера, И опять гасил желанья сердца до утра. На коврах водил до света с пери хоровод, А когда одежды неба выстирал восход И разбила ночь-красильщик с краскою кувшин, Очутился я сидящим на лугу — один; И в груди моей желанье было лишь одно: Чтобы ночь пришла скорее, чтобы пить вино Мне с кумирами Китая, пери обнимать, И ласкающую сердце — к сердцу прижимать. Ночь вернулась с полной чашею услад. Снова трон мой был превыше блещущих плеяд... Так за ночью ночь летели, полные весельем, Пеньем, хмелем поцелуев, сладостным похмельем. С вечера — огни и песни, радости вина, А к рассвету — гостю в жены гурия дана. Днем мне свежий сад — жилище, а ночной порой — Рай, где мускусная почва, дом же — золотой. В нем, как царь страны блаженства, я владел луной. Все, чего хотел, являлось мигом предо мной. Ну а я — неблагодарный — хмурился, вздыхал И, блаженством обладая, большего искал. Время шло... И вот тридцатый вечер настает, Кроя мускусною тенью синий небосвод. Амброю — кудрявый облак — вея в вышину, За косы к себе с любовью притянул луну. И гроза с благоуханным ветром пронеслась. Освежающим в долину ливнем пролилась. Шум раздался, звон запястий, слышный до небес. Факелами озарился дол и влажный лес. Вновь поставили рабыни трон на свежий луг, И певицы и плясуньи трон обстали вкруг. Солнцеликая явилась между них луна, Мускусом кудрей прикрыла грудь свою она. И свирели зазвенели, зазвучал напев. Рдяное вино разлили руки кравчих-дев. И царица гурий свите молвила своей: «Разыщите, приведите друга поскорей...» У ручья меня служанки на лугу нашли И меня к своей царице снова привели. Поклонился ей и сел я справа от нее, Ожило во мне желанье прежнее мое. С опьяненьем вспыхнул в сердце и любовный пыл Я рукою черный локон, как канат, схватил. Дивы похоти с каната снова сорвались, Бесноватого канатом связывать взялись, В паутине кос тяжелых мухой я застрял, В эту ночь канатоходцем я невольно стал. Бесновался, как осел я, видящий ячмень, Или словно одержимый в новолунья день. И, как вор сребролюбивый пред чужим добром, Весь дрожа, я потянулся вновь за серебром. Обнял стан ее. Ослаб я. Так мне тяжко было. Руку на руку тогда мне дева положила. Руку эта зависть гурий мне поцеловала, Чтоб убрал от клада руку я. И так сказала: «Не тянись к запретной двери, ибо коротка, Чтоб ее достигнуть, даже длинная рука. Вход в рудник закрыт печатью, и печать крепка, И нельзя сорвать печати с двери рудника. Пальмою ты обладаешь — так терпи, крепись, Фиников незрелых с пальмы рвать не торопись. Пей вино и знай: жаркое скоро вслед придет. На зарю гляди, за нею солнца свет придет». Я ответил ей: «О солнце сада моего, Свет очей моих, услада взгляда моего! Словно роза вертограда — щек твоих заря, Я умру с тобою рядом, пламенем горя.  Жаждущему показала чистый ты ручей, А потом ему сказала: «Рот замкни, не пей». Жизнь моя тобою снова брошена в огнь. Вновь заветная подкова брошена в огонь. Как луны набег свирепый отразить могу? Как пылинкой малой солнце я закрыть могу? Отведу ли руку — если ты в моих руках? И пойду ль на муку — если ты в моих руках? У меня душа, ты видишь, подошла к губам, Жарче поцелуй!.. Не надо слов холодных нам. Как мне быть, коль вьюк с верблюда моего упал? Помоги, избавь от муки, ибо час настал. Скоро волк свирепых высей — хищный небосвод — И по-волчьи и по-лисьи нападать начнет. Словно лев голодный, прянет прямо на меня. И повергнет ниц, как пардус пламенный, меня. Если дверь не отопрешь мне нынче, знай, к утру От томления и муки жгучей я умру. Как цари и падишахи к гостю снизошли б, Снизойди к моим моленьям, ибо я погиб!.. Изнемог я... И терпенья у меня не стало!» «Руку удержи... Все будет... — госпожа сказала,— Увенчать твое желанье — в том моя судьба.  Ибо ты — мой повелитель, я — твоя раба. Бедный дар такому гостю будет ли хорош? Все же — то, что ищешь ныне, позже обретешь. У меня бери сегодня все, что сердцу любо: Щеки, грудь я губы, — кроме одного, что грубо. Кроме перла одного лишь — всей моей владей Кладовой. И помни: ждет нас тысяча ночей, Полных счастья. Но коль сердце пышет от вина, Дам тебе служанку, словно полная луна, Но чтоб нынче ты подол мой выпустил из рук». Я, не разумея смысла, слышал только звук Сладкой речи. Сам себе я говорил: «Не тронь!» Но железо было остро я горяч огонь. Молвил я: «Ты, струны тронув, их лишила лада, Тысячи погибли с горя, не нашедши клада. Но когда ногой наткнулся я на самый клад, Удержу ли руку, видя даже сто преград? Как свечу на этом троне, ты зажги меня, Или четырьмя гвоздями пригвозди меня. Или на ковре услады предо мной пляши, Иль на кожаной подстилке головы лиши. Ты моя душа и сердце, зренье и сознанье, Без тебя мрачнее смерти мне существованье. Коль желаемого мною нынче я добьюсь, Даром получу, — хоть жизнью даже расплачусь. Ты зажги меня сегодня ночью, как свечу. В горе я. И, лишь сгорая, горе излечу. Слышишь? Кровь во мне бушует... Так поторопись С казнью, чтоб палач скорее оборвал мне жизнь!» Тут — как мне кипенье крови и безумья пыл Повелели — на цветок я натиск совершил. Страсть мою, что пламенела, не утолена, Страсть мою меня молила удержать она. И она клялась мне: «Это будет все твое. Завтра ночью ты желанье утолишь свое. Потерпи одни лишь сутки. Завтра, — говорю, — Дверь к сокровищу сама я завтра отворю. Ночь одну лишь дай мне сроку! Быстро ночь пройдет. Ведь одна лишь ночь — подумай: только ночь, не год!» Так она мне говорила. Я же, как слепой Иль как бешеный, вцепился в пояс ей рукой, И во мне от просьб желанной девы возросло Во сто раз желаний пламя. До того дошло, Что рванул я и ослабил пояс у нее. А царица, нетерпенье увидав мое, Мне сказала: «На мгновенье ты глаза закрой. Отомкну сейчас сама я двери кладовой. Отомкнув перед тобою дверь, скажу: «Открой...» И тогда, что пожелаешь, делай ты со мной!» Я на сладкую уловку эту пойман был, Выпустил из рук царицу и глаза прикрыл. И — доверчиво — ей сроку дал я миг, другой. И когда услышал слово тихое: «Открой...» — Я, с надеждою на деву бросив быстрый взгляд, Увидал: пустырь, корзину и над ней канат. Ни подруги близ, ни друга не увидел я. Вздох горячий да холодный ветер — мне друзья. Как отставшая от солнца тень в закатный час, — Тень-Тюркназ отстал от солнца своего — Тюркназ.. А перед моей корзиной друг мясник предстал. Заключил меня в объятья, извиняться стал. «Если бы сто лет твердил я, — мне мясник сказал, — Т Я бы не поверил, если б сам не испытал. Тайное ты нынче видел, — что нельзя узнать Иначе. Кому ж об этом можно рассказать?» И, палимый сожаленьем горьким, я вскипел, В знак тоски и утесненья черное надел. Я сказал: «О угнетенный горем, как и я, Бедный друг мой! Мне по нраву стала мысль твоя, - Пребывающим в печали черной и в молчанье — Черное лишь подобает это одеянье». Шелк на голову набросив черный, словно ночь, Я из града вечной скорби ночью вышел прочь. С черным сердцем появился я в родном дому. Царь я — в черном. Тучей черной плачу потому1 И скорблю, что из-за грубой похоти навек Потерял я все, чем смутно грезит человек!» И когда мой шах мне повесть эту рассказал, — Я — его раба — избрала то, что он избрал. В мрак ушла я с Искендером за живой водой!.. Ярче месяц — осененный неба чернотой. И над царским троном черный должен быть покров. Черный цвет прекрасен. Это лучший из цветов. Рыбья кость бела, но скрыта. Спины рыб черны. Кудри черные и брови юности даны. Чернотой прекрасны очи и осветлены. Мускус — чем черней, тем большей стоит он цены. Коль шелка небесной ночи не были б черны, — Их бы разве постилали в колыбель луны? Каждый из семи престолов свой имеет цвет, Но средь них сильнейший — черный. Выше цвета нет». Так индийская царевна в предрассветный час Пред царем Бахрамом дивный кончила рассказ. Похвалил красу Кашмира шах за сказку-диво, Обнял стан ее и рядом с ней заснул счастливый