Приятные результаты медленного восхождения, которое я начала, не отдавая себе в том отчета по-настоящему, становились все более очевидными.

Мне было двадцать семь лет. Жизнь шла своим чередом, ее ритм все нарастал. Мой разум с присущей ему горячностью решал возникающие проблемы, а сердце, грустное и смирное, склонялось к Белльману. Мою жизнь по-прежнему направляли два ярких огонька — ремесло и торговля. Я стала задаваться вопросом: каково же на самом деле мое душевное состояние, не теряю ли я время зря?

Помню, как однажды я, направляясь из магазина домой, вошла туда через заднюю дверь, тайком, чтобы удивить Белльмана-Ноеля. Я не хотела, чтобы мои сердечные тайны были известны обществу и чтобы над нами смеялись. Девушки обращались ко мне очень уважительно. Но я догадывалась, что они говорят обо мне за моей спиной. Стая маленьких самок, — будь они ваши подчиненные или должницы, — всегда отличается жестокостью и беспощадностью. И страшны они не столько своей озлобленностью, сколько своей многочисленностью. Так было и в Париже, и в Версале, и моя небольшая свита оказалась не менее безжалостна, чем свита наследницы.

Мои любовные дела были похожи на мутную воду. Судьба вернула мне моего мушкетера, и я все еще верила, что люблю его. Я долгое время путала любовь с привязанностью и привычкой.

Я, однако, верила, что Белльман-Ноель любит меня, пусть на свой манер, и что я его тоже люблю, как решивший утопиться любит море. Я была слишком прозорлива, чтобы обманывать саму себя, и слишком занята, чтобы быть несчастной. «Великий Могол» стал моим лекарством, он опьянял меня лучше самого дорогого вина. Моей единственной радостью оставалась работа, и все больше места в моей жизни стал занимать Версаль.

Но я смутно надеялась, я ждала. Чего или кого, я не знала.

Начало нового года ознаменовалось беспокойством в душах, толками и пересудами. На улице, в магазинах — повсюду говорили о предзнаменованиях, о «знаках», которые, оказывается, были очевидны всем, кроме меня. Наша эпоха порой становилась очень суеверной…

Большинство моих девушек, не таясь, каждую неделю посещали двух пророков. Парижане любили ходить к Анне-Марии Ленорман, модистке, которая читала будущее по картам таро.

— Пойдем со мной, посмотришь на нее, — настаивала Аделаида.

Все это колдовство немного раздражало меня, и я не скрывала этого.

— Роза! Ты скучна, как капуцин, — вздохнула Аде. — Пойду тогда с Сагедье.

В Париже и Версале все еще продолжали наблюдать удивительные знаки. Даже стареющий король насчитал их сотни. Жанна дю Барри тайком докладывала мне об этом. Она утверждала, будто Людовик XV почуял смерть и трепещет от страха.

«Он ощутил на своем лице жгучее дыхание дьявола», — с серьезной миной рассказывала старая маркиза, одна из моих клиенток. На обеднях она, раскрыв рот, жадно внимала своему проповеднику, который уже не стыдился открыто утверждать, что врата ада скоро раскроются и поглотят старого распутного короля.

Говорили, будто картины с изображением Людовика XV стали вести себя крайне неспокойно: вися на стенах, они буквально пускались в пляс. За исключением меня (я этому никогда не верила и сейчас не верю), все считали, что и наследница получит «знак». Между прочим, в одном из залов дворца изображение ее дедушки слетело с крюка, чтобы разбиться вдребезги у ее ног. Итак, предчувствия подтвердились фактами. Великое событие должно было произойти весной.

Париж и Версаль тонули под мелким настойчивым дождем. Небо, казалось, было сердито на нас, и я не помню ни одного дня того сезона, чтобы не шел дождь. Несмотря на всю аккуратность, подолы наших юбок можно было выжимать, и за нами тянулся отвратительный мокрый след. Мостовые стали сплошь покрыты жидкой грязью.

После дождя мне на память неизменно приходят Жанна и ее дом в местечке Лувесьен.

Этот год оказался важным для нас всех, а для нее особенно. Должны были начаться преследования придворных шлюх. Кончина короля перекрывала Жанне доступ ко двору. Даже при старике Луи она уже чувствовала себя как загнанный зверь. Один день любовники были в Версале, другой — в ля Мюет. Из Бельвю они ехали в Шуази, из Шуази в Сен-Юбер. Вскоре король оказался в Трианоне, но в дурной компании, страшно разбитый и мучимый головными болями, которые не способен был притупить даже опиум. Его поразила оспа, и в мае он скончался.

Толпа была ужасна. Чего только ни выкрикивали люди, провожая прах короля! Я до сих пор слышу их брань, их отвратительные песни и этот грязный припев о жуликах и шлюхах:

…Карьера Луи сложилась удачно, И скучной жизни пришел конец. Бойтесь, воры, бегите, шлюхи, Покинул вас ваш отец…

Король умер, да здравствует король! Позор шлюхам! Жанна приготовилась к изгнанию.

Я вижу ее прекрасное лицо, будто предназначенное для кисти мастера. Чудесные большие голубые глаза, окаймленные густыми длинными ресницами. Свежая кожа, восхитительные зубы, губы, всегда сложенные в очаровательнейшую улыбку. Я часто приносила свои коробки в красивый дом дю Барри. Тайком. Мадам Антуанетта, «рыжуля», как называла ее Жанна, не должна была из-за этого страдать.

Я помню и ее Лувесьен. Квадратный домик, в двух лье от Версаля, в лесной деревушке на Сене. Мысленно я иногда захожу в этот дом. Проскальзываю в вестибюль, пол которого был выложен белым и черным камнем и напоминал шахматную доску, проникаю в большую столовую, туда, где висел портрет ее любовника. Наконец, захожу в зал овальной формы, весь в зеркалах, в которых отражались травы и цветы, изображенные на потолке. Именно в этом зале мы часто встречались.

По стенам были развешаны картины знаменитых мастеров, которые я полюбила и научилась различать за время своих посещений.

— Какой из этих рисунков вам больше нравится? — спрашивала Жанна.

Я никогда не решалась ответить ей. Если мне не удавалось сдержать восторженный возглас перед одной из картин, Жанна тотчас ее мне дарила. Она не колеблясь снимала со стены и рамку, если та мне нравилась. Сказать по правде, у меня был любимый холст. Он назывался, кажется, «Ребенок и собака».

Я ведь всегда любила детей и собак.

Эта картина, несомненно, представляла собой огромную ценность. Она принадлежит кисти господина Греза, которому в изображении детства нет равных. На холсте запечатлена старая собака слегка грозного вида и малышка с глубоким взглядом. Глаза женщины, великолепные в глазах маленькой девочки — взгляд и глаза Жанны, только не такие синие.

Что ни говори, а дю Барри, родом из бедной семьи, обладала врожденным чувством прекрасного. Именно прекрасного, а не красивого. Прекрасное истинно, а красота искусственна; Жанна интуитивно чувствовала разницу. Достаточно было взглянуть на ее украшения, столовое серебро, на сервиз из севрского фарфора небесно-голубого цвета… Говорили, что, повалявшись в королевских шелках, дю Барри приобрела вкус. Да будет известно этим болтунам, что некоторым вещам невозможно научиться.

У Жанны все было изящно. Изящно и немного пошло. Все-таки этого нельзя было не заметить.

Пышные ягодицы, бедра, грудь, дешевые кричащие торшеры, целая армия сатиров, вакханок. Воздух был словно сжат. Все в дю Барри выдавало искусную куртизанку, говорили ее враги. Они не говорили только того, что ей не нужны были все эти уловки, чтобы свести с ума самого хладнокровного Кавалера. Для Жанны нравиться было — как дышать.

Иногда в памяти всплывают весьма забавные эпизоды… Странно, в голове вертятся два коротких слова. Те самые, что были написаны на потолке ее салона красивыми буквами с наклоном: «ruris amor». На латыни! Для меня этот язык не более понятен, чем китайский. Потолок обращал на себя мое внимание во время каждого моего визита, особенно в тот день, когда Жанна объявила мне, что там написано: «любовь к деревне». Ведь весь ее павильон был посвящен любви, подчеркнула дю Барри. Мы над этим долго смеялись. Она не могла похвастаться своим происхождением, равно как и целомудрием, я тоже была без рода без племени, что в их стране считалось преступлением. Это обстоятельство еще больше сближало нас. Хоть мы и без того были очень близки.

Я ценила эту женщину прежде всего за ее доброту и искренность, за легкомыслие и веселый нрав. С ней можно было говорить обо всем и смеяться от души. Жанна утверждала, что мой талант — это мода, а ее — любовь. Еще она говорила, что двору неведомы такие достоинства, и поэтому мы — особенные.

Я любила безупречный вкус дю Барри к материалам. Все было в цветах, ее диваны и портьеры напоминали настоящий сад. Я помню этот дамаст, гургуран… И розы! Они были повсюду.

Многие ткани появились здесь благодаря «Барбье Тетар», магазинчику, который был мне дорог и которому я с удовольствием составила протекцию. Барбье… эта ведь была моя добрая Виктория! Моя первая хозяйка, модистка из Аббевиля! Она переехала в Париж и вышла замуж за Исаака Тетара, торговца тканями.

Я приблизилась к самым выдающимся людям того века, одевала их, и, угадывая их предпочтения, выбирала либо яркие, либо пастельные тона, мягкие или грубые ткани. Я знаю, что, рассказывая весь этот вздор, выставляю себя в смешном свете, но ведь прошло уже столько времени с тех пор, как всего этого больше не делают… Добавлю только, что Жанна любила исключительно нежные тона. Как королева. Особенно ей нравились цвета белый и жемчужно-серый, а из материалов она предпочитала замшу и самые мягкие ткани.

Дю Барри была легкой, как кружева Бюффо, нежной, как цветы Валайе Костэр. Свободная и распутная, как десятки ее высеченных из белого мрамора пышных Венер и обнаженных нимф. Этой весной Жанна как никогда была похожа на свой Лувесьен. Красивая и одинокая.

Я уже много говорила о ней, еще много буду вспоминать. Дю Барри — один из призраков, что приходят ко мне каждую ночь. Их много, их очень много…

Во времена невзгод страна стала предаваться мечтам. Говорили, что завтра все будет прекраснее, справедливее, что новому королю можно верить, что он окружит себя великими министрами, такими, как Тюрго.

Все истории хороши вначале. Двадцать пять миллионов простаков поверили в чудо. В будущем нас ждет процветание и благоденствие! Головные уборы я украшала колосьями зерновых — символом изобилия.

Наши наряды принимали зловещий вид, как в периоды траура, так и полутраура.

Я придумала прическу Ифигении. Украсила ее черными цветами, сплетенными в венок, накрыла вуалью. Мрачно и строго, но очень изящно и успешно, как ничто другое. Даже «Пуф по обстоятельствам» был не так удачен. Это называли не иначе как подхалимством потаскушки перед новым государем. Языки начали злословить с новой силой. Они обвиняли меня в самом главном грехе с их точки зрения, но я-то не считаю себя льстецом. Все не так просто!

Ах! Как можно забыть тот пуф? Вначале его принимали за большой кипарис, украшенный черными ноготками. У его подножия черные ленты изображали многочисленные корни. Большой пучок колосьев находился на роге изобилия, откуда спускались вереницы искусственных фруктов, прекрасно выполненных. Виноград, дыня, инжир — все покрыто белыми перьями. Это была всего лишь аллегория, и каждый без труда мог расшифровать ее: плачущий король (недалеко от кипариса — хозяина кладбищ, символа вечности); в то время как скорбь пронзила глубокие корни из черного крепа (его подданные; черные цветы по траурному обычаю), уже ощущались великие обещания нового государя (колосья, фрукты, рог изобилия). Как вариант существовал пуф такой же, но менее пышный и не столь дорогой. Встающее солнце (новый король, правнук Короля-Солнца) освещало поле колосьев (грядущее изобилие).

— Поле, где пожинают надежду! — объясняла клиенткам мадемуазель Вешар, моя главная портниха.

Вскоре я изготовила новый пуф, пуф прививки. У меня появилось медицинское вдохновение, кто бы знал, откуда оно взялось?! Воздух времени, всегда воздух времени! Короля только что привили от оспы, и в его теле уже действовала вакцина.

В этот пуф я вставила змею (медицинскую), которая поддерживала разукрашенную дубину (добрая сила, способная победить оспяного монстра). Змея обернулась вокруг оливкового дерева, согнутого под грузом плодов (символ мира и радости в душе, исчезнувшая опасность заболевания). Поскольку у меня было чувство детали, я не скупилась на ленты, которые мне удалось раздобыть. Они были пестрыми каждая на свой лад, все в темную крапинку и символизировали оспяные пятна! Моя первая клиентка помешалась на этом пуфе. Ею была мадам Антуанетта. Ее Милость была вне себя от радости. Мадам де Ноай не нашла в головном уборе ни изящества, ни умеренности, но ее вздохи при взгляде на пуф рассмешили нас всех до слез.

Не в тот ли момент мы придумали оттенок «приглушенные вздохи»? Вне сомнения.

— Вы в этом ничего не понимаете, — заявила королева, смеясь, «мадам Этикет».

Мода витала в воздухе, мечтая быть пойманной. Когда залитые солнцем улицы наполнились провансальскими мотивами, я извлекла из этого пользу, и мои головные уборы тоже. «Ques асо» тут, «Ques асо» там, припев, вдохновленный гением Бомарше, распевали на все голоса. Я была удивлена, услышав его даже из уст королевы. Итак, пробежав по всем устам, «Ques асо» засел во всех головах. Я прикрепила три плюмажа позади шиньонов и придала волосам замысловатую форму. Убранные со лба, они вились на кончиках, а сзади создавали несколько рядов толстых локонов. Мы назвали эту прическу «еж», поскольку в нее я добавила для пикантности семи- и восьмидюймовых шпилек. Мой добрый Леонар, «парикмахер-физиономист», очень гордился успехом этого чуда.

— Прическа — это искусство, — изрек он. — Мой гребень — это как смычок виртуоза, как кисть Жана-Батиста Греза…

Леонар так часто казался смешным, даже несмотря на то, что язык у него был хорошо подвешен. Не зря он хвалился тем, что получил неплохой куш от меня в обмен на представление меня наследнице!

В начале правления нового короля времена обещали быть очень хорошими. Жизнь свела меня с самыми великими людьми Франции: маркиза де Буйе, графиня де Дюра, герцогиня де ля Вогуйон, принцесса де Гемене… и королева. Ведь я теперь была модисткой не наследницы, а самой королевы! Я изменила вывеску. Ко мне все еще обращались «мадемуазель Роза», но, в соответствии с моим положением, меня нужно было называть не иначе как «мадемуазель Бертен». Приближаясь к «Великому Моголу», люди видели красивую надпись: «Бертен… и королева Франции».

Думаю, в это время я стала работать еще больше. Я научилась сокращать часы сна и смогла чаще ездить из «Великого Могола» ко двору и обратно.

Я часто чувствовала себя разбитой, но, сказать по правде, мне нигде не отдыхалось так хорошо, как на работе! И поэтому я никогда не жаловалась на усталость. Я любила работу, думаю даже, что любила, пожалуй, ее одну.

Меня переполняли гордость и удовлетворение. Единственное, что огорчало меня по-настоящему, — то, что все родные были так далеко. Я по ним страшно скучала. Ведь, если не считать дружбу Аде, работу, которая вечно заставляла меня идти вперед, и моего мушкетера, я была одинока и очень беспокоилась за маму.

Думаю, именно в то время я дала себе обещание, что, если фортуна продолжит мне улыбаться, я соберу всю семью вокруг себя. Эта мысль согревала мне сердце.

Когда я вспоминаю те времена, перед глазами встают цвета строгие и темные. Цвет голубиной грудки, солодкового корня, красный сланец. Глубокий траур, обыкновенный траур — настали мрачные времена, и именно эта черная ночь засела в моей памяти.

Я помню, как пробегала глазами дурацкую газетенку «траурных хроник». Она сообщала день траура, сколько он продлится, во что нужно будет одеваться.

Долгое время мы предавались мрачным мыслям, но я никогда об этом не жалела. Не жалели и модистки Версаля. Мы все выкраивали поплин и мужественно работали иголками. Королевский Дом снабжал одеждой всех, кто имел к нему отношение. Поэтому без работы мы не сидели.

Я помню ту интересную весну, то необычное лето…

Версаль угасал. Это было началом долгой ночи, опустившей непроглядный покров на мебель, окна, зеркала, экипажи, женщин и мужчин. Единственным светом во дворце остался король в фиолетовом одеянии и королева во всем белом.

В первые три месяца я изготовила для нее чепец из черной кисеи и придворный туалет с черными кружевами и рукавами из белого крепа.

Странно, дворец прямо-таки тонул во мраке. Сильно напудренные лица выделялись на фоне черного туалета и черного интерьера, настойчиво пронизывая темноту. Молодая королева казалась почти нереальной. Привидение, маска из серебра… Ее лицо излучало мягкий свет, как лицо Мадонны, святой девы Марии. Пытаясь вспомнить, какой Мария-Антуанетта была тогда, я вижу только ее лицо. Пятно, слишком бледное, растворяющееся во мраке. Я вижу только ее голову, только голову.