В Версале была одна маленькая комнатка, которая мне особенно дорога. Она вовсе не самая красивая и обставлена не лучшим образом. Ее окна выходят на грязный мрачный двор, куда никогда не заглядывает солнце, но, тем не менее, во всем дворце нигде так не ощущается присутствие королевы, как здесь. Я поведу речь о нашей комнате.
У меня иногда бывает чувство, будто королева меня все еще ждет. Мы с ней там так подолгу разговаривали. Я приходила туда, чтобы получить заказ, представить выполненную работу, поразмышлять с ней над новыми туалетами.
Должно быть, в этой комнате осталась какая-то частица ее.
И какая-то частица меня.
Вначале все камерфрау и горничные, возмущенные моим присутствием, относились ко мне с прохладцей. Даже лакеи и гардеробные не испытывали радости по поводу моего появления. А со временем привыкли. Они примирились с волей королевы и присутствием меня, торговки и простолюдинки. Эти люди даже одаривали меня почтительными поклонами. Поле зерновых, сгибающееся под неистовым ветром.
Королева была со мной очень мила. Между нами никогда не существовало ни намека на фамильярность, но, осмелюсь сказать, я чувствовала себя ее другом. Больше всего меня трогала предупредительность мадам Антуанетты. Вскоре она взяла за обычай защищать меня от моих обидчиков. А их было немало.
Вроде этой старой язвы Жанны Квино. Посредственная актриса, очень видная, стала герцогиней благодаря неожиданной связи мужа. Она знала, как извести меня. Как довести меня до болезни, уложить на несколько месяцев в постель. Меня не так просто поразить, но нервы мои всегда были слабыми, а Квино была наделена талантом их трепать. Она нанесла мне особенно сильное оскорбление, которое стало в городе настоящим происшествием.
После вынужденного перерыва я, поправившись, возобновила встречи с королевой, которая остро ощутила мое отсутствие.
— Не лишайте нас больше вашего таланта, — попросила она в конце встречи, — и приходите к нам снова как можно скорее.
Мало-помалу Мария-Антуанетта полюбила наши встречи. И с этого времени меня стали называть наглой и бесстыдной.
Правда в том, что у всех, занятых в области моды, был вспыльчивый характер. Они постоянно ссорились. Редкие минуты перемирия уже казались нелепыми. На самом деле все в этом окружении подражали манерам великих. Великих, которым они подчинялись и для которых гнули спины. Все торговцы дрожали от страха при одной только мысли не угодить и погрязали в отвратительном подхалимстве. Но только не я. Вне сомнения, моя вспыльчивость выходила иногда за рамки приличия.
Есть во мне такие черты характера, как непокорность, строптивость, и с годами они стали только сильнее. Одному Богу известно, как я старалась их в себе побороть.
Странно, но я думаю, что именно эта сторона моего характера понравилась королеве больше всего. Ей нравилась моя любовь к свободе, которая проявлялась у меня во всем. Спонтанность, управлявшая мною, была редким гостем в ее дворце, полном тщеславия. Мадам Антуанетта говорила, что моя душа ее «освежает».
Несомненно, она видела во мне и нежелание подчиняться, в котором нас так упрекали. Думаю, моя самонадеянность окончательно успокоила королеву. Тогда я была уже достаточно опытна и обладала необходимыми манерами. Они были неизбежным пропуском ко двору, и от этого я никогда бы не смогла уклониться.
Но я все же преодолела непреодолимое и отодвинула границы, установленные для женщин моего положения. С неприятными мне людьми я была учтива, но тверда и непреклонна, — вот и все. Но ведь это была ежедневная война! Одного слова королевы, одной ее улыбки, малейшего проявления интереса было достаточно, чтобы начались пересуды. Можно представить себе, какой эффект производили наши с ней встречи в той комнате?!
В определенном смысле ее величество и я совершили в стенах дворца революцию. Мы забыли о правилах приличия, пренебрегли сложившимся мнением о гардеробе, пренебрегали этикетом. Разве это такое уж большое преступление?
Вскоре мы стали подвергаться нападкам всего окружения королевы. Меня это изматывало, а ее еще больше. Я видела, как придворные тихонько перешептываются, явно что-то затевая. Они мне не доверяли. Этих людей настораживало мое присутствие: простая торговка, а королева, кажется, привязалась к ней. Но это длилось недолго.
Даже придворные дамы из числа самых приближенных, те, что имели по долгу службы доступ в самые интимные комнаты, страстно критиковали королеву. Она была элегантной, но неимоверно расточительной и непостоянной. Да и брак ее казался странным… Придворные сплетничали о прогулках Марии-Антуанетты вдали от дворца, о ночных праздниках в компании этой сумасшедшей банды — Водре, Артуа… Они считали, что кроме цвета лент у королевы две заботы: ворковать под кустом и ходить встречать восход солнца.
— Что скажут злые языки, когда Ее Величество вырастет? — задалась я однажды вопросом.
А одна из тетушек, желчная Аделаида, снизошла до ответа:
— Скажут, что король — рогоносец, как и вся Франция!
В это время между мной и Марией-Антуанеттой установились по-настоящему близкие отношения. Ее страсть к туалетам росла. Вопреки обычаю не допускать так близко к себе женщин моего класса я была принята в Версале, что являлось двойным нарушением этикета. Простолюдинка приблизилась к принцам, а ведь у королевы уже были портнихи и портные полностью в ее распоряжении. Бессменные подчиненные, которые служили только ей. Чтобы королева делила меня с кем-то еще, было невероятно. Единственное, что я, однако, осмелилась оставить при себе, был мой магазинчик на улице Сен-Оноре.
Мадам Элоф, мадам Помпе… модистки Версаля были весьма почтенными ремесленниками, но как глубоко они погрязли в рутине! У них был только старый двор, разные там тетушки и les siecles, которые охотно пользовались их услугами. Для молодой женщины туалеты должны были изобретаться, чтобы ими восхищались. Говорили, что изящные туалеты придумывают только в Париже.
У королевы вошло в привычку принимать меня в одиннадцать часов утра, и стало признаком хорошего тона считать, что Версаль — уже не тот Версаль.
Из-за меня разразился скандал. Я была злостной преступницей, разрушившей старую картину мира, и самые ожесточенные стали дожидаться конца света. Но у меня были благосклонность, поддержка, внимание ее величества и невероятный престиж. Мне завидовали, меня ненавидели.
Отныне я проводила в Версале почти все свое время.
У меня едва оставалась минутка-другая для моего магазинчика. Я предупредила клиенток, установила дни своего пребывания в «Великом Моголе». Меня клеймили зазнайкой и еще хуже того.
— Признаться, мадемуазель Бертен, я и не предполагала, что вы настолько глупы! — прошипела Софи Арну, актриса, одна из моих клиенток, находящаяся, как и я, под покровительством принцессы де Конти.
Софи почувствовала, как я измучена сгущающимся вокруг меня мраком, и заговорила с новой силой:
— Следуйте моему примеру, осмеивайте все! Вам бы моего куража!
Эта женщина представляла собой изящную смесь ума, дерзости и красоты. Огненная душа и соответствующее тело, говорили мужчины. И женщины тоже. Любовная жизнь прекрасной Софи была чрезвычайно бурной. Она испытывала явную склонность к женщинам, и даже к благородным дамам, которые, не скупясь, оплачивали ее услуги, дабы приобщиться к сим удовольствиям.
Я приняла совет Арну и решила им воспользоваться. Тем более, что и моя природа бесцеремонно склоняла меня к тому же. Еще я решила отдалиться от Софи, которая, похоже, чрезмерно мною увлеклась. И хоть у нее были очаровательное лицо, соблазнительная талия, невинный вид и лукавый взгляд, все же я любила мужчин и только мужчин!
После «Ques асо», успех которого был недолговечен и длился лишь месяц, мы вместе с мадам Антуанеттой изобрели новый пуф.
Парикмахер-профессионал очень помог нам в этом начинании, хотя он и утверждал, будто именно мои туалеты поддерживают его и помогают ремеслу куафера. Пока я не углубилась во все это, пуф казался мне лишь композицией прически, но я стремилась выдумать нечто весьма забавное, «сентиментальный пуф».
Наши туалеты в то время были действительно экстравагантны. Воспоминание о них вызывает невольную улыбку. Эти пуфы, бог мой, эти пуфы… Их хотели все женщины! Даже та молодая вдова, имени которой мне не вспомнить. Она провела однажды в «Великом Моголе» весь день.
— Мадемуазель Бертен, — взмолилась эта женщина, — сделайте для меня пуф в лентах и кружевах! Я без ума от них!
Я украсила свое творение нежными купидонами, едва распустившимися красными розами, робким флердоранжем, а также изображением жениха, прядью волос, пуговицей жилета — и пуф для вдовы, мечтающей снова выйти замуж, был готов!
Всем хотелось заполучить мои пуфы, герцогиня де Шартр также сделала у меня заказ. То, что мы выдумали, было, пожалуй, самым удивительным. Представьте себе: в глубине пуфа — кресло. В кресле кормилица с младенцем на руках (маленький герцог де Валуа, сын принцессы). Слева — ее любимый попугай, клюющий вишню. Еще левее маленький негр, тоже ее любимец. Свободные места украшены прядями волос: мужа, герцога Шартрского, отца, герцога Пантьеврского и свекра, герцога Орлеанского. Целый мир на голове женщины! Тысячи безделушек, семейных сувениров водружались на голову. Вплоть до портретов друзей, мужей, возлюбленных, покойных. В свободные места на моих шляпах я вставляла даже портреты собак — любимцев хозяев!
Таким же необыкновенным пуфом обладала и герцогиня Лозен. Она могла часами говорить о нем:
— Какой чудесный пуф! Какие восхитительные детали!
С этим пуфом она появилась однажды у маркизы дю Деффан. Он представлял собой рельефный ландшафт: бурное море, плавающие у его берегов утки, охотник в засаде, прицеливающийся в них. Выше — мельница. Присмотревшись внимательно, можно было разглядеть красивую мельничиху, которая кокетничала с аббатом. Рядом с ухом, на полях шляпы, брел мельник, такой же тихий и мирный, как и его осел, которого он спокойно вел за собой.
То тут, то там я слышала раздраженные голоса. Кто-то завидовал, кто-то ворчал. Одной из противниц этого пуфа была баронесса д’Оберкирх. Она придерживалась мнения, что мои туалеты подходят разве что для карнавальных игр. Это, однако, не мешало ей носить пуф, причем купленный у меня. Но она утверждала, что это лишь дань моде. Все только и говорили что о пуфах Бертен, модистки королевы. Считалось хорошим тоном зайти ко мне, на улицу Сен-Оноре, чтобы послоняться по магазину, купить что-нибудь, показать себя или украсть мои идеи.
Чем больше такие зеваки наполняли мой магазин, тем сильнее я старалась избежать этого. Я все чаще встречалась с королевой.
Я вижу ее… немного напряженная из-за корсета, но все же грациозная, прямые плечи, горделивая посадка головы. Один из ее пажей, не очень ее любивший, утверждал, что она грустная и что чем грустнее становится она, тем выше ее прическа. Вскоре ей дали прозвище «поднимись на небо». Но что бы ни говорили о ее локонах и нарядах, она еще никогда так не блистала, как в то время. Шелка, вышитый атлас, итальянский газ. Сияние молодости. Кровь тогда легко приливала к ее щекам — особенность, которая необыкновенно красила ее и которую мужчины очень ценили. Как и красавец-швед.
Не понимаю, что они нашли в нем, в этом Ферзене. Все — от мадам Антуанетты до дочки Дидро — были от него без ума; почему — для меня до сих пор остается загадкой. Высокий худой шатен, изящный, учтивый, одетый всегда с иголочки. Но было в нем что-то, что меня отталкивало. Что-то женское. Думаю, он был слишком хорош собой. Слишком изящен, слишком элегантен, слишком надушен. Всего в нем было чересчур много. Мне же нравятся мужчины, а не модные картинки. Я была спокойна, поскольку знала, что такая прекрасная особь никогда не снизойдет до гризетки. Весь двор, тем не менее, души в нем не чаял.
Он очень любил голубой цвет, цвет шведских драгун. Цвет, который королева объявила своим фаворитом.
Я знаю, что ему нравилось, когда она наряжалась в мои туалеты. Она казалась ему волнующей и трогательной. Он говорил, что Франция — гений мод и что неимоверно большие шляпы придают телу очаровательную хрупкость. Он смеялся от души, глядя, как головы Версаля носят на себе груз птиц, перьев, фруктов и цветов. Это тяжесть, говорил он, благодаря которой жизнь кажется легче. Он утверждал, что нет на свете ничего, кроме Версаля, ведь только здесь жизнь умеют сделать красивой и занятной.
Мадам Антуанетта всему этому несказанно радовалась. Ей нравилось чувствовать себя любимой, а я была рада видеть ее довольной. Она расцветала с каждым днем.
Как-то раз, будучи в доверительном настроении, она дала мне понять, что больше всего во мне и в шведе ей нравится манера вести себя и служить ей. Мы делали это естественно, открыто, без тени неуместного подхалимства.
Она стремилась к искренности, правде. Я неоднократно наблюдала, как Ферзен приветствует ее. Он делал это очень искренне; склонялся перед ней почтительно, но без намека на позерство. Этим он сразу завоевал доверие нашей королевы, ведь вокруг нее было так много фальши.
Больше всего ее раздражала настойчивость, с какой женщины старались ей подражать. В каком бы наряде она ни появилась — он тут же становился предметом вожделения всего двора. Женщины копировали ее туалеты, а модистки — мои модели!
Я знала нескольких Марий-Антуанетт. Первая исчезла довольно быстро. Она словно растворилась в воздухе, маленькая охотница в малиновом костюме, уступив место высокой, изящной женщине, более элегантной, но и более капризной. Она в мгновение ока раздражалась и подолгу отмалчивалась. Ее лицо морщилось в отвратительную гримасу недовольства, и она забавно поджимала губы. В такие моменты она выглядела озлобленной и некрасивой.
Она умела вогнать вас в краску одним только взглядом, окатить вас презрением и поставить на место, не произнеся ни слова. Она была само презрение. Непредсказуемая и тревожная.
Мало-помалу время стирает или искажает наши воспоминания. Моя память хранит как самые важные моменты моей жизни, так и самые несущественные. Погружаясь в те годы, я вновь чувствую те запахи, вижу те цвета. Повсюду был голубой цвет, целый океан голубого! Голубой цвет шведских драгун, голубая прюнель королевы, голубой севрский фарфор Лувесьена… То была голубая пора моей жизни.