Саркис Погосьян, или, как его теперь называют, Мистер Х., в настоящее время является владельцем нескольких океанских пароходов, одним из которых, курсирующим по его любимым местам между Зондскими и Соломоновыми островами, он управляет сам.

Саркис Погосьян, родом армянин, родился в Турции, а детство провел в Закавказье, в городе Карсе.

Мое знакомство и сближение с ним произошли, когда он еще совсем молодым кончал курс духовной академии в Эчмиадзине и собирался стать священником.

Я еще до встречи с ним знал о его существовании от его родителей, которые жили в Карсе по соседству с моим отцом и бывали часто у него.

Я знал, что у них есть единственный сын, который раньше учился в ереванском «Темаган-Дпрец» (духовной семинарии), а теперь учится в Эчмиадзинской духовной академии.

Родители Погосьяна были родом из Эрзерума и переселились в Карс вскоре после взятия его русскими.

Отец его имел профессию «паяджи», мать была золотошвейкой по вышивке нагрудников и поясов для «джуппэ».

Живя сами очень скромно, они все тратили на сына, чтобы дать ему хорошее образование.

Саркис Погосьян редко приезжал к своим родителям, и мне ни разу не случилось видеть его в Карсе. Моя первая встреча с ним состоялась, когда я впервые был в Эчмиадзине.

Когда я, перед отъездом туда, заехал ненадолго в Карс повидаться с отцом, то родители Погосьяна, узнав, что я скоро еду в Эчмиадзин, попросили меня отвезти сыну небольшой сверток с каким-то бельем.

Я тогда отправлялся в Эчмиадзин в целях все того же искания ответа на вопросы о сверхъестественных явлениях, интерес к которым за это время у меня не только не уменьшился, но еще больше возрос.

Надо сказать, что я, сильно заинтересовавшись, как я об этом упоминал в предшествовавшей главе, сверхъестественными явлениями, набросился на книги, ища в них объяснения этим явлениям, а также обращался за разъяснениями их к людям науки, и после того, как ни в книгах, ни у людей, с которыми мне приходилось встречаться, я не нашел удовлетворяющих меня ответов, я стал искать их в религии и начал ездить по разным монастырям и к людям, про религиозность которых я слышал; я читал Священное Писание, Жития Святых, был даже в этот период три месяца послушником у знаменитого отца Евлампия в Санаинском монастыре и посетил за это время почти все имеющиеся в большом количестве в Закавказье «Святые-Места» разных вер.

За это время мне пришлось быть свидетелем целого ряда еще новых фактов, вполне очевидных, но не поддававшихся никакому объяснению, которые сбивали меня еще больше, как говорится, «с-панталыку».

Например, раз, когда я отправился с одной компанией из Александрополя на престольный праздник в место, известное среди армян под наименованием «Амена-Пркец», что у горы Джаджур, я был очевидцем следующего случая:

Туда из местечка Палдерван везли на телеге больного – паралитика.

Я встретил его в дороге и, идя вместе, заговорил с сопровождавшими его родственниками.

Этот паралитик, которому было тридцать лет, болел уже шестой год. До этого он был совершенно здоров и даже служил на военной службе.

Болеть он стал после возвращения со службы домой, перед самой женитьбой: у него совершенно отнялась вся левая половина тела, и до сих пор, несмотря на всякие лечения у докторов и знахарей, ничто не помогало; его даже специально возили на лечение на Кавказские Минеральные Воды, и теперь родственники на всякий случай собрались отвезти его сюда, в «Амена-Пркец», в надежде, что может быть святой поможет и облегчит его страдания.

По дороге к этому святому месту мы, как это делают обычно все богомольцы, завернули в деревню Дыскянт, помолиться находившейся в одной армянской семье чудотворной иконе Спасителя.

Так как больной тоже захотел помолиться, то его внесли в дом, и мне самому пришлось помочь нести этого несчастного.

Вскоре после этого мы пришли к подошве горы Джаджур, на склоне которой и находилась церковка с чудотворной гробницей святого.

Мы остановились на том месте, где паломники обыкновенно оставляют свои телеги, арбы и фургоны, так как колесная дорога тут кончается, и откуда они поднимаются с четверть километра пешком, причем многие, как это там в обычае, идут босиком, а многие проходят это расстояние даже на коленях или еще каким-нибудь особенным образом.

Когда паралитика сняли с арбы, чтобы понести его наверх, он вдруг воспротивился этому, пожелав попытаться ползти, как сможет, сам.

Его опустили на землю, и он пополз на своей здоровой половине.

Он это делал с таким трудом, что на него жалко было смотреть; тем не менее он отказывался от всякой помощи.

Часто отдыхая по дороге, он наконец, часа через три, приполз наверх, дополз до гробницы святого, находившейся в середине церковки, и, поцеловав надгробный камень, тут же потерял сознание.

Родные его, с помощью священника и моей, стали приводить его в чувство, влили ему в рот воды, намочили голову.

И вот, когда он пришел в себя, тут-то и произошло чудо. У него не стало паралича.

В первый момент сам больной был ошеломлен; но когда наконец осознал, что все его члены действуют, он вскочил и чуть не бросился танцевать, но тут же спохватился и с криком бросился ниц и начал молиться.

За ним сейчас же весь народ, во главе со священником, пал на колени и тоже стал молиться.

Потом священник встал и среди коленопреклоненных молящихся стал служить благодарственный молебен святому.

Другой случай, не менее озадачивший меня, имел место в Карсе.

В том году в Карской области стояла необычайная жара и засуха; почти все посевы выгорели; угрожал голод, и среди народа было большое волнение.

Как раз в это лето в Россию приезжал от Антиохийского Патриархата один архимандрит с чудотворной иконой – не помню, Николая Чудотворца или Божьей Матери, – для сбора денег в помощь, кажется, грекам, пострадавшим от критской войны.

Он ездил с этой иконой преимущественно по тем городам России, где было греческое население, и приехал также в Карс.

Не знаю, была ли подкладка тому политическая или религиозная, но русские власти тут, как и везде, принимали участие в устройстве торжественной встречи и оказании всякого рода почестей.

Когда архимандрит приезжал в какой-нибудь город, икону возили по всем церквам, откуда причт выходил с хоругвями и устраивал ей очень торжественную встречу.

На другой день после приезда этого архимандрита в Карс распространился слух, что за городом всем духовенством перед этой привезенной иконой будет совершен особый молебен о ниспослании дождя; и действительно, в назначенный день после двенадцати часов со всех церквей города пошли с хоругвями и иконами в назначенное за городом место.

В этом шествии приняли участие старая греческая церковь, только что вновь отстроенный греческий собор, крепостной военный собор и полковая церковь кубанского полка, и к ним же присоединилось духовенство армянской церкви.

В этот день стояла особенно сильная жара.

В присутствии почти всего города духовенство, во главе с приезжим архимандритом, отслужило торжественный молебен, после чего вся процессия двинулась обратно в город.

И тут произошло нечто такое, к чему неприменимы абсолютно никакие объяснения современных людей: внезапно небо стало понемногу заволакиваться тучами, и не успели еще горожане подойти к городу, как полил такой дождь, что все промокли, как говорится, «до-нитки».

В объяснение этого факта, как и других ему подобных, можно было бы, конечно, употребить излюбленное нашими, так называемыми «мыслящими-людьми», стереотипное слово «совпадение», но нельзя не признать, что оно было уже чересчур разительным.

Третий случай был в Александрополе, куда моя семья снова перебралась и где жила опять в своем доме.

Рядом с нашим домом был дом моей тетки.

Одну из квартир в ее доме снимал татарин, служивший в местном уездном управлении не то письмоводителем, не то делопроизводителем.

Он жил со старухой-матерью и с сестрой – маленькой девочкой.

Вскоре он женился на красивой девушке, татарке из соседнего местечка Карадах.

Все шло хорошо, но когда молодая через сорок дней после свадьбы, по татарскому обычаю поехала на побывку к родным, она там простудилась, или что-то такое другое с ней случилось, но вернувшись домой, почувствовала себя плохо, слегла в постель и постепенно сильно расхворалась.

Ее начали лечить, но несмотря на то, что ее лечило много докторов, между которыми были, как я помню, городской врач по фамилии Резник и бывший военный врач Кильчевский, состояние больной все ухудшалось.

Между прочим, по предписанию врача Резника к ней каждое утро приходил мой знакомый фельдшер делать вспрыскивание.

Этот фельдшер – не помню его фамилии, помню только, что он был невероятно высокого роста, – по дороге часто захаживал к нам, когда я был дома.

Однажды утром он зашел, когда мать и я пили чай; его тоже усадили за стол, и я в разговоре между прочим спросил его о состоянии здоровья нашей соседки, на что он ответил, что ее дело совсем плохо, так как у ней «скоротечная-чахотка», и скоро она наверно, как он выразился, «тогось».

Пока он сидел у нас, к нам зашла старуха, свекровь больной, и попросила мою мать разрешить ей нарвать в нашем садике немного тычинок от роз, и со слезами рассказала, что сегодня ночью больной во сне явилась «Марьям-Ана» – так татары называют Матерь Божью – и велела ей нарвать тычинок от роз, сварить их на молоке и выпить.

И вот она, старуха, хочет сделать это, чтобы успокоить больную. Услышав это, фельдшер рассмеялся.

Мать, конечно, разрешила и даже пошла ей помогать.

Проводив фельдшера, я также пошел им помочь.

Каково же было мое удивление, когда на следующее утро, идя на базар, я встретил старуху вместе с больной, идущими из армянской церкви Сев-Жам, где находится чудотворная икона Божьей Матери. А через неделю я ее увидел уже моющей окна их квартиры.

Кстати замечу, что доктор Резник объяснил это казавшееся чудом выздоровление делом случая.

Наличие таких несомненных, виденных мною воочию, а также и наличие многих других, в этом же духе, фактов, о которых я слышал за это время моих исканий, наводящих мысль на существование чего-то сверхъестественного, никак не могло мириться с тем, что мне говорил мой здравый смысл и что с ясностью доказывали мне имевшиеся у меня уже широкие познания в точных науках – т. е. не могло мириться с недопустимостью существования сверхъестественных явлений.

Это противоречие в моем сознании не давало мне успокоиться и было тем более непримиримо, что факты и доводы в пользу того и другого были равносильны, и я продолжал свои искания в надежде, что когда-нибудь, где-нибудь я наконец найду нужный ответ на постоянно преследовавшие меня, неразрешимые пока что вопросы.

Вот эта цель и привела меня, между прочим, также в Эчмиадзин, как в место, являющееся центром одной из больших религий, где я надеялся найти хоть какую-нибудь нить к разрешению мучивших меня вопросов.

Эчмиадзин, или как его еще называют, «Вагаршапат», является для армян тем же, чем Мекка для мусульман и Иерусалим для христиан.

Здесь – резиденция Католикоса всех армян, здесь же центр армянской культуры.

В Эчмиадзине ежегодно осенью происходят большие религиозные торжества, на которые съезжается масса богомольцев не только со всех концов Армении, но также со всего света.

Еще за неделю до начала торжеств все окрестные дороги полны богомольцев, двигающихся одни – пешком, другие – на арбах или в фургонах, третьи – верхом на лошадях и на ослах.

Я, в компании с другими богомольцами из Александрополя, пошел пешком, положив свои вещи на молоканский фургон.

По прибытии в Эчмиадзин, я, как это было в обычае, прямо отправился, как там говорят, «на-поклон» по всем святым местам.

После этого пошел в город искать себе пристанища. Но найти его оказалось невозможно, так как все постоялые дворы (тогда гостиниц еще не существовало) были заняты и переполнены, и я решил сделать так, как поступают многие, а именно, просто пристроиться за городом под арбами или фургонами.

Так как было еще рано, то я решил прежде всего выполнить поручение – разыскать Погосьяна и передать ему сверток.

Он жил недалеко от главного подворья, в доме одного своего дальнего родственника – архимандрита Суреньяна.

Я застал его дома и увидел, что он по возрасту был почти такой же, как и я; был среднего роста, брюнет, с небольшими еще усиками, с глазами обычно очень печальными, по временам разгоравшимися огнем, а иногда с небольшой косинкой в правом глазу.

Выглядел он тогда очень хилым и застенчивым.

Он стал меня расспрашивать про своих и, узнав в разговоре, что мне не удалось найти помещения, куда-то побежал и, вернувшись, предложил мне остановиться у него в комнате.

Я, конечно, согласился и сейчас же пошел и принес из фургона свой, как говорится, «хабур-чубур», и когда с его помощью приспособил себе постель, нас позвали к отцу Суреньяну поужинать. Отец Суреньян ласково встретил меня и стал расспрашивать о семье Погосьяна и кое-что об Александрополе.

После ужина я с Погосьяном отправились осматривать город и святыни.

Надо сказать, что в Эчмиадзине на улицах в это время царит всю ночь большое оживление, все кофейни и «ашханы» открыты.

Весь этот вечер и все последующие дни мы бывали вместе; он меня всюду водил, как знающий все ходы и выходы.

Мы заходили в такие места, куда обычных богомольцев не пускают, и даже были в «Химнадаране» – месте, где хранятся драгоценности Эчмиадзина, куда уже совсем редко кого пускают.

Мы с Погосьяном скоро очень сблизились, и постепенно нас связали тесные узы, так как из разговоров выяснилось, что те вопросы, которые волновали меня, интересовали также и его, и у него и у меня по этим вопросам было много материала, которым мы делились, и понемногу беседы наши становились все задушевнее и интимнее.

Он был в предпоследнем классе духовной академии и готовился через два года стать священником, но душевное состояние его не соответствовало этому.

Насколько он был религиозен, настолько же он критически относился к окружавшей обстановке, и ему сильно претило попасть в среду священников, жизнь которых не могла не казаться ему совершенно противоречащей его идеалам.

После, когда мы с ним подружились, он мне рассказывал многое о закулисной стороне жизни тамошнего духовенства, и мысль, что, став священником, он попадет в эту среду, заставляла его внутренне страдать и чувствовать вообще какую-то неудовлетворенность.

В Эчмиадзине я пробыл после праздников еще три недели и, живя вместе с Погосьяном в доме архимандрита Суреньяна, имел случай не раз беседовать на волновавшие меня темы как с самим архимандритом, так и с другими монахами, с которым он меня знакомил.

В результате, за время моего пребывания в Эчмиадзине я не нашел того, чего искал, и этого времени было для меня достаточно, чтобы ясно отдать себе отчет в том, что и здесь я этого не найду, и я уехал обратно с чувством, как можно было бы сказать, «подвнутреннего-разочарования».

С Погосьяном мы расстались большими друзьями и обещали друг с другом переписываться и делиться наблюдениями в той области, которая интересовала нас обоих.

Через два года после этого, в один прекрасный день Погосьян приезжает в Тифлис и останавливается у меня.

За это время он уже окончил академию, съездил в Карс, пожил немного с родными, и ему оставалось только жениться, чтобы получить приход. Его близкие даже уже подыскали ему невесту, но сам он находился в полной нерешительности и не знал, что ему предпринять.

Я в это время служил при Тифлисском железнодорожном депо в качестве кочегара, уходил из дому рано утром, а приходил только вечером.

Погосьян целыми днями лежал и все время читал всякие имевшиеся у меня в то время книги, а по вечерам мы вместе ходили в Муштаид и, гуляя по глухим аллеям, все разговаривали и разговаривали.

Раз, гуляя по Муштаиду, я ему шутя предложил пойти со мной работать в железнодорожном депо и был очень удивлен, когда на другой день он пристал ко мне, чтобы я помог ему устроиться в депо.

Я не стал отговаривать его и направил его с запиской к моему хорошему знакомому, инженеру Ярослеву, который сейчас же дал ему рекомендательное письмо к начальнику депо, и его приняли на должность помощника слесаря.

Так продолжалось до октября. Мы продолжали увлекаться отвлеченными вопросами, и Погосьян не думал возвращаться домой.

Раз, в доме инженера Ярослева я познакомился с вновь приехавшим на Кавказ для разбивки пути предположенной железной дороги между Тифлисом и Карсом инженером Васильевым.

После нескольких моих встреч с ним он однажды предложил мне поехать вместе на разбивку в качестве десятника, с тем чтобы быть одновременно и переводчиком. Предложенное им мне жалованье было очень соблазнительным, превышая почти в четыре раза то, что я до этого зарабатывал, и так как моя должность мне уже надоела и начинала меня стеснять в моих основных работах, и к тому же выяснилось, что я буду иметь много свободного времени, – то я согласился.

Погосьян же, на мое предложение поехать вместе со мной в качестве кого-нибудь, отказался, так как заинтересовался слесарной работой и желал продолжать начатое дело.

С этим инженером я пропутешествовал три месяца по ущельям между Тифлисом и Караклисом и заработал очень хорошо – кроме официального жалованья я тогда имел несколько неофициальных, довольно предосудительного свойства побочных доходов.

Заранее зная, мимо каких деревень и городков будет проложен железнодорожный путь, я подсылал кого-нибудь к власть имущим этих деревень и городков с предложением, что я могу устроить так, чтобы путь был проложен именно по этим местам. В большинстве случаев предложение мое принималось, и я «за-хлопоты» получал негласную мзду, выражавшуюся иногда довольно крупной суммой.

Когда я вернулся в Тифлис, то вместе с тем, что осталось от прежнего заработка, у меня образовалась крупная сумма денег, и поэтому я не захотел опять пристраиваться на службу, а посвятил себя всецело изучению разных заинтересовавших меня явлений.

Погосьян в это время имел уже должность слесаря и в то же время успел прочесть массу книг.

Он читал и интересовался в последнее время, главным образом, древней армянской литературой, которую он доставал в большом количестве у тех же букинистов, где и я.

За это время я и Погосьян пришли к определенному выводу, что действительно есть «что-то-такое», о чем прежде людям было известно, но что теперь это знание совершенно забыто.

Найти какую-либо руководящую нить к этим знаниям в современной точной науке и вообще в современных книгах и у людей мы потеряли всякую надежду и все свое внимание направили на древнюю литературу.

Раз мы с Погосьяном случайно достали много книг древнеармянской литературы и, сосредоточив наш интерес на них, решили поехать в Александрополь и там искать уединенное место, где бы мы могли отдаться всецело их изучению.

Приехав в Александрополь, мы таким местом избрали уединенные развалины древней столицы Армении – Ани, находящейся в пятидесяти километрах от города Александрополя, и, устроив на самых развалинах шалаш, стали там жить, доставая провизию из соседних деревень или у пастухов.

Ани стал столицей армянских царей Багратидов в 962 году. Он был взят византийским императором в 1046 году, и в то время уже назывался «Город-Тысячи-Церквей».

Потом он был взят турками-сельджуками. С 1125 года по 1209 он пять раз брался грузинами. В 1236 году был взят монголами, а в 1319 году был окончательно разрушен землетрясениями.

Среди развалин есть, между прочим, остатки Патриаршей церкви, законченной в 1010 году, двух церквей одиннадцатого века и еще одной церкви, законченной только в 1215 году.

В этом месте моих писаний я не могу обойти молчанием один факт, который, по моему мнению, может оказаться небезынтересным для некоторых читателей, а именно, что за все время моей писательской деятельности единственно только эти, сейчас мною приведенные касательно древней столицы Армении – Ани, исторические данные, являются первыми и, как я надеюсь, последними справками, которые я заимствую из уже известных на земле сведений, т. е. это первый случай, когда я прибег к помощи энциклопедического словаря.

Об этом городе Ани еще посейчас существует одна очень интересная легенда, объясняющая, почему он раньше назывался «Городом-Тысячи-Церквей», а потом стал называться «Городом-Тысячи-и-Одной-Церкви».

Содержание этой легенды следующее:

Раз жена одного пастуха стала жаловаться своему мужу о безобразиях, творящихся в церквах. Она говорила:

– Нет места для спокойной молитвы; куда ни придешь, везде в церквах полно и шумно, как в пчелином улье.

И пастух, вняв справедливому возмущению своей жены, приступил к постройке церкви специально для нее.

В прежние времена слово «пастух» имело не такое значение, какое оно имеет теперь.

Прежний пастух являлся сам владельцем тех стад, которые он пас, и прежних времен пастухи считались самыми богатыми людьми; некоторые имели даже несколько стад.

Этот пастух, окончив постройку церкви, назвал ее «церковью-богобоязненной-жены-пастуха», и с тех пор город Ани стал называться «Городом-Тысячи-и-Одной-Церкви», хотя другие исторические данные утверждают, что еще до постройки пастухом церкви в нем насчитывалось много больше, чем тысяча церквей.

Говорят, недавно был найден при раскопках камень, подтверждающий эту легенду о пастухе и его богобоязненной жене.

Живя на развалинах этого города и проводя дни в чтении и изучении, мы иногда для отдыха занимались раскопками, в надежде что-нибудь найти.

В развалинах Ани существует много подземных ходов.

Раз мы с Погосьяном, роясь в одном из таких подземных ходов, заметили, что в одном месте что-то обозначается; мы стали рыть дальше и открыли новый ход, но он оказался небольшим и в своем конце был засыпан камнями.

Мы расчистили их, и перед нами открылась небольшая комната с покосившимися сводами. По всему было видно, что это была бывшая монастырская келья.

В этой келье не было ничего, кроме черепков и обломков сгнившего дерева – очевидно, бывшей мебели; лишь в углублении вроде ниши лежала куча свитков.

Некоторые свитки совершенно истлели, другие более или менее сохранились.

С величайшей осторожностью мы принесли эти свитки в наш шалаш и стали разбираться в них.

На них было что-то написано, частью на армянском, частью на каком-то неизвестном нам языке.

Хотя я хорошо знал армянский язык, а про Погосьяна и говорить уже нечего, тем не менее мы с ним ничего из написанного понять не могли, так как это был очень древний армянский язык, совершенно отличный от современного.

Находка эта нас так заинтересовала, что мы, бросив все, в тот же день вернулись в Александрополь и там много дней и ночей потратили на то, чтобы хоть что-нибудь разобрать.

Наконец, после многих трудов и расспросов разных знающих лиц выяснилось, что эти свитки были просто письмами, писанными неким монахом другому монаху, какому-то отцу Арему.

Нас очень заинтересовало одно письмо, в котором пишущий писал о сведениях, полученных им относительно каких-то тайн.

Этот свиток был как раз в числе тех, которые наиболее пострадали от времени, так что о некоторых словах приходилось только догадываться; но все же нам удалось все это письмо восстановить.

В этом письме наибольший интерес в нас вызвало не его начало, а конец.

В начале письма, после длинного приветствия, сообщалось о малозначащих событиях в жизни какой-то обители, в которой, как можно было заключить, адресат бывал раньше.

Особенно мы обратили внимание на то место в конце письма, где было написано:

«Досточтимому нашему отцу Тельвенту наконец удалось узнать правду о братьях „Сармунг“. Их „Эрнос“ действительно существовал около города „Сирануш“, и 50 лет тому назад, вскоре после переселения народов, они тоже переселились и обосновались в ущелье „Изрумин“, находящемся в трех днях пути от „Нивсии“», и т. д.

Дальше шла речь о других вещах.

Больше всего нас заинтересовало слово «Сармунг», которое несколько раз встречается в книге «Мерхават».

Этим словом называют известную эзотерическую школу, которая по преданию была основана еще за 2500 лет до Р. Х. в Вавилоне, и о существовании которой где-то в Месопотамии было известно до шестого-седьмого века по Р. Х., а о дальнейшем ее существовании сведений нигде не имелось.

Этой школе приписывалось якобы обладание большими знаниями, служившими ключами ко многим сокровенным тайнам.

Об этой школе мы с Погосьяном много раз говорили и мечтали узнать о ней что-либо достоверное, и вдруг упоминание о ней мы встретили в этом свитке.

Мы всполошились.

Но кроме этого слова, из этого письма мы ничего более не вынесли.

Мы, как и раньше, не знали, когда и как возникла эта школа и где она существовала, а может быть и существует.

После нескольких трудных дней всевозможных изысканий мы в конце концов смогли установить только следующее:

Приблизительно в шестом-седьмом веке потомки ассирийцев, айсоры, были византийцами оттеснены из Месопотамии в Персию.

Время это совпадало со временем, когда вероятно писались эти письма.

Когда мы, между прочим, установили, что городом «Нивсии», о котором упоминалось в свитке, именовался когда-то теперешний город Мосул – бывшая столица страны Ниеви, и что вокруг этого города население в настоящее время состоит главным образом из айсоров, то мы решили, что по всей вероятности в письме говорилось именно об айсорах.

Если такой факт был, что такая школа существовала и переселилась куда-то, то она была не иначе как айсорской, и если еще существует, то не иначе как среди айсоров, и должна находиться теперь, если принять во внимание указанные три дня пути от Мосула, где-нибудь между Урмией и Курдистаном, и найти место ее нахождения будет не так трудно.

В результате всего этого мы решили во что бы то ни стало отправиться туда и постараться раньше разыскать место нахождения школы и потом попасть в нее.

Айсоры – это потомки ассирийцев, разбросанные по всему свету. Ячейки их встречаются по всей Малой Азии; их много в Закавказье, в северо-западной Персии и в восточной Турции.

В общем, их насчитывают около трех миллионов. По вероисповеданию айсоры в большинстве своем несториане, т. е. не признающие Христа как Бога. Меньшинство состоит из якобитов, маронитов, католиков, григорьян и других; есть среди них и «езиды» – чертопоклонники, но их не очень много.

Миссионеры различных вероисповеданий недавно проявляли большое рвение в обращении айсоров в свою веру, и, надо отдать справедливость айсорам, они с не меньшим рвением «обращались», меняя внешнее свое вероисповедание, и извлекали материальную выгоду из этих «обращений», так что это даже вошло в поговорку.

Почти все племя их, несмотря на различие вероисповеданий, подчиняется одному, восточно-индийскому патриарху.

Айсоры живут большею частью деревнями, которыми управляют священники; несколько деревень или известный район составляет один клан, управляемый князем или, как они его называют, «меликом»; все мелики подчиняются патриарху, должность которого наследственная, переходящая от дяди к племяннику и ведущая свое начало, как говорят, от Симона, брата Господня.

Кстати сказать, айсоры очень сильно пострадали в последнюю войну, сделавшись игрушкой в руках России и Англии. В результате половина их погибла от мести курдов и персов; а если другая половина и уцелела, то только благодаря американскому представителю, консулу доктору Х. с женой. Айсорам, особенно американским – а их много, следовало бы, по-моему, если доктор Х. еще жив, организовать и постоянно поддерживать у его дверей айсорское «почетное-дежурство», а если он умер, то непременно поставить ему памятник на его родине.

Как раз в тот год, когда мы решили отправиться на розыски, среди армян было сильное национальное движение, и у всех на устах были имена героев-борцов за свободу, особенно имя молодого Андроника, впоследствии ставшего национальным героем.

Везде и всюду, как среди русских армян, так и среди турецких и персидских, образовывались разные партии, комитеты; делались попытки объединения и одновременно шли междупартийные дрязги – словом, в это время была, вечно происходившая время от времени у армян, сильная вспышка политического движения со всеми ее атрибутами.

Как-то раз в Александрополе рано утром я шел, по обыкновению, на реку Арпачай купаться.

На полдороге, у местности, называющейся «Кара-Кули», меня догоняет запыхавшийся Погосьян и говорит, что вчера из разговора со священником Х. он узнал, что Армянский Комитет хочет выбрать из членов партии несколько охотников для посылки в Муш с какими-то поручениями.

– Когда я пришел домой, – продолжал Погосьян, – то вдруг мне пришла в голову идея: нельзя ли эту оказию использовать для нашей цели, т. е. для розыска местонахождения братьев «Сармунг», и потому я встал чуть свет и пришел к тебе посоветоваться, но тебя уже не застал и побежал тебя догонять.

Я прервал его и сказал, что, во-первых, мы не партийные, а во-вторых…

Но он не дал мне договорить и заявил, что он обо всем уже подумал и знает, как все устроить, а ему, главное, теперь надо знать, соглашусь ли я прибегнуть к такого рода комбинации.

Я ответил, что хочу во что бы то ни стало попасть в район ущелья, когда-то носившего наименование «Изрумин», а каким способом я туда попаду, мне все равно – хоть у черта на спине и даже обнявшись со священником Влаховым (Погосьян знал, что этот Влахов был самым ненавистным для меня человеком, присутствие которого даже за версту меня раздражало).

– Раз ты говоришь, что можешь это устроить, – продолжал я, – то делай все, что твоей душе угодно и как будет угодно обстоятельствам, я же заранее согласен на все, лишь бы в результате попасть туда, куда попасть я поставил себе целью.

Не знаю, что делал и с кем и как говорил Погосьян, но в результате его хлопот было то, что мы через несколько дней, снабженные порядочной суммой русских, турецких и персидских денег и множеством рекомендательных писем к разным лицам, живущим в разных местностях намеченного нами пути, тронулись из Александрополя по направлению на Кагызман.

Через две недели, добравшись до берега реки Аракс, являющейся естественной границей между Россией и Турцией, мы, с помощью каких-то неизвестных нам, кем-то присланных курдов, перешли эту реку.

Нам казалось, что самое трудное нами было уже преодолено, и мы надеялись, что дальше все пойдет легко и удачно.

Большей частью мы передвигались пешком, останавливаясь то у пастухов, то в деревнях у лиц, рекомендованных кем-либо из посещенных нами на уже пройденных местностях, или у лиц, к которым мы имели письма из Александрополя.

Надо признаться, что хотя мы и взяли на себя известные обязательства и старались, по мере возможности, их выполнить, но, имея свою собственную цель путешествия, маршрут которого не всегда совпадал с местами, куда мы имели поручения, мы не очень задумывались над тем, что не выполняли их, и, правду сказать, большого угрызения совести при этом не испытывали.

Перейдя через русскую границу, мы решили перевалить гору Агри Даги. Хотя это был самый трудный путь, но было больше шансов не встретиться с многочисленными в то время шайками курдов и турецкими командами, преследовавшими армянские банды.

Перевалив через Агри Даги, мы взяли влево по направлению в Ван, оставив вправо места, где начинаются истоки великих рек Тигр и Евфрат.

За время этого нашего передвижения мы имели тысячи приключений, описывать которые я не буду, но не могу умолчать об одном из них, воспоминание о котором, несмотря на то что это было так давно, до сих пор вызывает во мне, с одной стороны, смех, а с другой стороны, повторяется то ощущение, которое я тогда испытал – похожее то на чувство инстинктивного страха, то на предчувствие какого-то неизбежного несчастья.

После этого случая я много раз попадал в крайне критические положения – например, мне неоднократно приходилось быть окруженным десятками враждебно ко мне настроенных людей, мне приходилось пересекать путь туркестанского тигра, не раз меня буквально брали, как говорится, «на-мушку-ружья», но никогда я не испытывал такого чувства, какое я испытал при этом, теперь постфактум можно даже сказать, комическом приключении.

Мы мирно шли с Погосьяном. Он пел какой-то марш и шел, размахивая палкой. Вдруг, откуда ни возьмись, собака, за ней другая, и еще, и еще – штук до пятнадцати овчарок, и давай на нас лаять. Погосьян имел неосторожность бросить в собак камнем, они и накинулись на нас.

Это были курдские овчарки, очень злые, и еще момент – они разорвали бы нас на кусочки, если бы я инстинктивно не потянул Погосьяна и не заставил его сесть со мною на дорогу.

Только потому, что мы сели, собаки перестали лаять и бросаться на нас. Окружив нас, они тоже сели.

Прошло порядочно времени, пока мы пришли в себя, и когда мы сообразили, в какое попали положение – нас невольно даже смех разобрал.

Пока мы сидели, и собаки продолжали сидеть мирно и спокойно, и даже с большим удовольствием подъедали хлеб, который мы бросали им, доставая его из наших провизионных мешков; иные из них в благодарность даже повиливали хвостами, но как только мы, обнадеженные такой их приветливостью, захотели встать, то, как говорится, «не-тут-то-было» – они моментально вскочили и, оскалив зубы, собрались наброситься на нас, и мы вынуждены были опять сесть.

При повторной попытке встать, агрессивность собак выразилась в такой мере, что в третий раз пытаться встать мы уже не рискнули.

В таком положении мы просидели около трех часов, и неизвестно, сколько времени нам пришлось бы просидеть, если бы случайно вдали не показалась курдская девушка с ослом, собиравшая по полю так называемый «кизяк».

Делая ей разные знаки, мы кое-как наконец привлекли ее внимание, и она, подойдя ближе и узнав в чем дело, пошла позвать находящихся невдалеке за холмом пастухов, которым эти собаки принадлежали.

Пришли пастухи, отозвали собак, и мы только тогда рискнули встать, когда они отошли уже далеко: шельмы, уходя, все время на нас оглядывались.

Как в дальнейшем оказалось, мы были очень наивны, когда предполагали, что после переправы через реку Аракс самые большие трудности и беспокойства уже остались позади. На самом деле, они только тут-то и начались.

Самое большое затруднение заключалось в том, что после перехода через пограничную реку Аракс, когда мы перевалили через гору Агри Даги, мы уже дальше не могли сходить за айсоров, за которых выдавали себя до описанной встречи с собаками, так как мы уже находились в местностях, населенных настоящими айсорами.

Выдавать же себя за армян в том крае, где в это время они подвергались преследованиям со стороны всех других национальностей, было уже никак невозможно; опасно также было выдавать себя за турок или персов; изображать же из себя русских или евреев, что по тогдашнему времени было бы, пожалуй, самым подходящим, нам не позволяла как моя, так и Погосьяна наружность, слишком несоответствующая этому.

В то время вообще надо было быть особенно осторожным в смысле скрывания своей настоящей национальности; при неудачном подделывании себя под другого можно было подвергнуться большой опасности, так как тогда там не стеснялись в выборе средств к устранению нежелательных чужестранцев.

Так, например, носились достоверные слухи о том, что недавно айсоры содрали кожу с нескольких англичан, пытавшихся снимать копии с каких-то надписей.

После долгих раздумываний мы решили превратиться в кавказских татар.

Кое-как переодевшись соответствующим образом, мы продолжали наше путешествие.

Короче говоря, через два месяца с момента перехода реки Аракс мы попали наконец в город З., откуда наш путь лежал через известное ущелье в направлении к Сирии, где, не доходя до знаменитого водопада К., мы должны были свернуть в направлении к Курдистану, по дороге к которому, по нашему мнению, и должно было находиться то место, которое являлось первой целью нашего путешествия.

В дальнейшем нашем продвижении, благодаря тому что мы уже в достаточной степени успели приспособиться к окружающим условиям, все шло довольно гладко, но один неожиданный случай изменил все наши намерения и планы.

Однажды, сидя на дороге, мы ели имевшийся при нас хлеб и так называемый «тарех», т. е. очень засоленную, излюбленную в этих местностях рыбу, водящуюся только в озере Ван.

Вдруг мой Погосьян с криком вскочил с места, и я увидел убегавшую из-под него большую желтую фалангу.

Я сразу понял причину его крика, тотчас же вскочил, убил фалангу и бросился к Погосьяну. Оказалось, что фаланга укусила его в икру ноги.

Я знал, что укус этих желтых фаланг часто бывает смертельным, и потому моментально разорвал на нем платье, для того чтобы высосать рану, но увидя, что укус пришелся в мягкую часть ноги, и зная, что высасывание раны при малейшей царапине во рту может кончиться отравлением того, кто высасывает рану, я пошел на меньший риск для нас обоих и, схватив нож, быстро отрезал кусок мякоти от ноги товарища, но второпях отхватил больше, чем следовало.

Устранив таким образом опасность смертельного заражения, я успокоился и сейчас же приступил к промыванию раны, и потом кое-как перевязал ее.

Так как рана была большая и Погосьян потерял много крови, и можно было опасаться всяких осложнений, то думать продолжать в ближайшем будущем намеченный нами путь уже не приходилось.

Надо было подумать, как быть и что предпринять в данный момент.

Посоветовавшись между собой, мы решили провести ночь тут же на месте, а утром найти какой-либо способ, чтобы добраться до находившегося в пятидесяти километрах города Н., куда мы тоже имели поручение передать одному армянскому священнику письмо, но не выполнили его, так как этот город лежал в стороне от пути, намеченного нами до этого несчастия.

На другой день я с помощью одного случайно проходившего старика-курда, оказавшегося очень добрым, нанял в находившейся неподалеку деревушке нечто вроде арбы, запряженной двумя быками и служившей для возки навоза, и, положив на нее Погосьяна, двинулся по направлению к городу Н.

Это небольшое расстояние мы ехали почти двое суток, останавливаясь каждые четыре часа, чтобы покормить быков.

Наконец мы приехали в город Н. и прямо отправились к тому армянскому священнику, к которому у нас было кроме поручения также и рекомендательное письмо.

Он принял нас очень любезно и, узнав о случившемся с Погосьяном, тотчас же предложил поместить его у себя в доме, на что, конечно, мы с большой благодарностью согласились.

У Погосьяна еще в дороге поднялась температура, и хотя она уже на третий день упала, но рана загноилась и с ней пришлось много повозиться – вот почему нам пришлось в течение почти целого месяца пользоваться гостеприимством этого священника.

Постепенно между нами и этим священником, благодаря столь долгому проживанию в одном доме и частым беседам о всякой всячине, установились очень близкие отношения.

Как-то раз в разговоре он между прочим рассказал мне об одной имеющейся у него вещи и об истории, с ней связанной.

Это был старинный пергамент с оттиском какой-то карты.

Этот пергамент находился в его семье очень давно, перейдя по наследству еще от прадеда.

Вот что рассказал мне священник:

– В позапрошлом году приезжает ко мне какой-то совершенно неизвестный мне человек и просит показать ему карту. Каким образом он мог узнать, что она у меня имеется, я понятия не имею.

Мне это показалось подозрительным, и я, не зная, кто он такой, вначале не хотел показывать ее и даже отрицал, что она у меня вообще имеется, но когда этот господин стал меня настоятельно просить об этом, я подумал, отчего бы мне ему и не показать ее, и показал.

Посмотрев ее, он спросил меня, не продам ли я ему пергамент, и сразу предложил за него двести лир, но я, хотя эта сумма и была большой, не имея нужды в деньгах и не желая расставаться с привычной и дорогой для меня как память вещью, не согласился продавать его.

Оказалось, что этот незнакомец остановился у нашего бека…

На другой день служитель бека пришел от имени этого приезжего их гостя с новым предложением продать пергамент, но уже за пятьсот лир.

Мне еще до этого, сразу после ухода незнакомца, показалось многое подозрительным: и то, что, по-видимому, человек этот приехал издалека специально за этим пергаментом, и тот для меня непонятный способ, каким он мог узнать, что у меня есть этот пергамент, и, наконец, тот сильный интерес, который он к нему проявил, когда рассматривал его.

Все это вместе взятое показывало, что эта вещь должна была быть очень ценной. Поэтому, когда он предложил такую сумму как пятьсот лир – я, хотя в душе и соблазнился таким предложением, но, боясь продешевить, решил быть очень осторожным и опять отказал.

Вечером этот незнакомец опять зашел ко мне, уже в сопровождении самого бека.

На повторенное мне предложение – заплатить 500 лир за пергамент, я вообще наотрез отказался его продавать. Но так как он на этот раз пришел вместе с нашим беком, то я пригласил их обоих зайти ко мне как гостей.

Они вошли, и мы, попивая кофе, разговорились о том и о сем.

В разговоре выяснилось, что мой посетитель – русский князь.

Он между прочим сказал, что вообще интересуется старинными вещами, и так как эта вещь подходит к его коллекции, то он, как любитель, захотел ее купить и предложил сумму, которую эта вещь никак не может стоить.

Больше же дать он находил немыслимым и очень сожалел, что я не хочу ее продать.

Бек, внимательно прислушивавшийся к нашим разговорам, заинтересовался этой вещью и выразил желание ее посмотреть.

Когда я достал пергамент и они оба стали его рассматривать, то он совершенно искренно удивился, что такая вещь может так дорого стоить.

Среди разговора князь, между прочим, вдруг меня спросил, что я возьму за разрешение снять копию с моего пергамента.

Я задумался, не зная, что ему ответить, так как, откровенно говоря, я испугался, что потерял хорошего покупателя.

Тогда он предложил мне за снятие копии 200 лир.

Мне было уже совестно торговаться, так как, по моему мнению, эту сумму князь давал мне просто ни за что.

Подумайте только, за разрешение снять копию с пергамента я получал такую сумму денег как 200 лир. Я недолго думая согласился на предложение князя, рассуждая, что сам пергамент-то ведь останется у меня и я всегда, если захочу, смогу продать его.

На следующее утро князь пришел ко мне, мы разложили пергамент на хонче, он растворил в воде принесенный им алебастр и, намазав маслом пергамент, залил его алебастром. Через несколько минут он снял алебастр, завернул его в данный мною ему кусок старого джеджима, заплатил мне 200 лир и ушел.

Таким образом, Бог послал мне ни за что 200 лир, и пергамент до сих пор находится у меня.

Рассказ священника меня очень заинтересовал, но я и виду не подал об этом, а просто, как бы из любопытства, попросил его показать мне, что это за штука такая, за которую предлагают такие большие деньги.

Священник полез в сундук и достал свернутый в трубку пергамент. Когда он развернул его, я сразу в нем не разобрался, но после, когда пригляделся – бог ты мой, что стало со мной…

Я этой минуты никогда не забуду.

Меня охватила сильнейшая дрожь, которая еще больше увеличивалась от того, что я внутренно старался сдерживать себя и не показывать своего волнения.

То, что я увидел, могло быть тем, над чем думая, я долгие месяца не спал ночами?

Это была карта так называемого «Допесочного-Египта».

Продолжая стараться с большими усилиями делать вид, что не проявляю большого интереса к этой вещи, я заговорил о другом.

Священник же опять свернул пергамент и убрал его в сундук.

Я не был русским князем, чтобы уплатить 200 лир за снятую копию, хотя мне эта карта, может быть, была не менее нужна, чем ему. Поэтому я, тут же решив, что копия с этой карты во что бы то ни стало должна быть у меня, сразу стал думать, как это сделать.

В это время Погосьян чувствовал себя уже настолько лучше, что мы выводили его на террасу и он подолгу сидел на солнце.

Условившись заранее с Погосьяном, чтобы он дал мне знать, когда священник уйдет по делам, я на другой день, узнав, что священника нет дома, осторожно забрался к нему в комнату с целью подобрать ключ к заветному сундуку.

С первого раза я не смог отметить всех деталей ключа, и только на третий раз, многократным подпиливанием, я приладил его как следует.

Вечером за два дня до нашего отъезда мне удалось, воспользовавшись отсутствием священника, забраться к нему и вынуть из сундука пергамент, который я унес в нашу комнату, и мы с Погосьяном всю ночь напролет копировали детали плана, наложив на него просаленную бумагу, а на другой день я положил пергамент обратно на место.

Когда я уже имел на себе хорошо и незаметно зашитое в складках моей одежды это «полное-тайн» многообещающее «сокровище», то все другие до этих пор имевшиеся у меня интересы и намерения как будто бы испарились, и во мне образовалось не терпящее отлагательства стремление во что бы то ни стало, как можно скорее, попасть в те места, где с помощью этого «сокровища» я смогу наконец успокоить ту мою любознательность, которая за последние два-три года постоянно не давала мне покоя и, подобно червю, точила, как говорится, «мое-нутро».

После такого моего могущего быть оправданным, но все же как-никак преступного отношения к гостеприимству армянского священника, я, поговорив с моим еще полубольным товарищем Погосьяном, уговорил его не пожалеть своих «не-очень-жирных-денежных-ресурсов» и купить двух хороших местных верховых лошадей – таких именно лошадей, которых мы за время нашего пребывания здесь наблюдали и особым так называемым «требляще-рысистым» ходом которых мы восхищались – и как можно скорей уехать, сперва по направлению к Сирии.

Действительно, у водящихся в этой местности лошадей ход таков, что можно скакать на них чуть ли не со скоростью полета большой птицы, держа в руках полный стакан воды, и не пролить ни одной капли.

* * *

Здесь я тоже не буду описывать, какие мы имели во время этого нашего путешествия приключения и по каким непредвиденным обстоятельствам нам приходилось много раз изменять наш маршрут, а скажу только, что ровно через четыре месяца после нашего прощания с гостеприимным и добрым армянским священником мы уже находились в городе Смирне, где в первый же вечер нашего приезда имели одно приключение, которое волею судеб послужило как бы поворотным пунктом в дальнейшей судьбе Погосьяна.

В этот вечер мы пошли посидеть в один типичный тамошний греческий ресторан, чтобы немного, как говорится, «порассеяться» после усиленных трудов и перенесенных за последнее время треволнений.

Мы не торопясь попивали знаменитое «дузико», закусывая из поданных нам по местному обычаю бесчисленного количества крошечных тарелочек, наполненных всевозможными закусками, начиная от сушеной скумбрии и кончая соленым моченым горохом.

Кроме нас в ресторане сидело несколько компаний, состоявших преимущественно из матросов с иностранных кораблей, стоявших здесь на рейде.

Матросы вели себя шумно, и видно было, что они посетили уже не один ресторан и изрядно, как они выражаются, «нагрузились».

Между сидевшими за отдельными столиками матросами различных национальностей временами возникали какие-то недоразумения, ограничивавшиеся вначале только словесными перепалками на своеобразном разговорном языке, состоявшем преимущественно из смеси греческих, итальянских и турецких слов, и казалось, ничто не предвещало того, что вдруг произошло.

Не знаю, из-за чего загорелся сыр-бор, но вдруг довольно многочисленная группа матросов вскочила и с угрожающими жестами и криками бросилась на более малочисленную группу, сидевшую недалеко от нас.

Те, в свою очередь, тоже вскочили, и в один миг кулачная расправа была уже в полном разгаре.

Мы с Погосьяном, тоже немного воодушевленные парами «дузико», бросились на помощь малочисленной группе матросов.

Мы совершенно не знали, в чем было дело и кто такие были избиваемые и избивающие.

Когда прочие посетители ресторана и случайно проходивший мимо ресторана так называемый «военный-патруль» нас разлучили, то оказалось, что почти ни один из участников драки не вышел из нее без повреждения: у одного текла кровь из разбитого носа, другой плевался кровью и т. д., и среди них красовался я с громадным синяком под левым глазом, а Погосьян, все время ругаясь по-армянски, стонал и охал, жалуясь мне на нестерпимую боль под пятым ребром.

Когда вокруг нас, по выражению тех же моряков, «буря-улеглась», я с Погосьяном, находя, что на этот вечер с нас хватит и что добрые люди, даже не спрашивая имени нашего, достаточно нас «порассеяли», тихо побрели домой спать.

Нельзя сказать, чтобы мы по дороге домой много разговаривали: у меня непроизвольно «подмигивал-глаз», а Погосьян кряхтел и ругал себя за то, что «вмешался-не-в-свое-дело».

На следующее утро мы за завтраком, потолковав о нашем вчерашнем, в достаточной степени идиотском поступке и о настоящем нашем физическом состоянии, решили не откладывать задуманную нами еще по дороге сюда поездку в Александрию, рассчитывая, что долгое нахождение на пароходе и чистый морской воздух без остатка излечат к моменту приезда на место полученные нами «боевые-раны», и для этого первым долгом отправились на пристань, чтобы узнать, имеется ли отвечающее нашему карману судно, которое в ближайшее время отходило бы в Александрию.

Оказалось, что на рейде стоит греческий парусник, собирающийся отойти туда, и мы тотчас же поспешили в контору пароходной компании, которой принадлежал этот парусник, чтобы навести нужные нам справки.

Когда мы уже находились в дверях конторы пароходной компании, к нам быстро подбежал какой-то матрос и, говоря что-то на ломаном турецком языке, стал искренно и возбужденно жать то мои, то Погосьяна руки.

Сначала мы ничего не поняли, но потом выяснилось, что это английский моряк – один из тех моряков, в защиту которых мы вступили вчера вечером.

Попросив нас немного подождать, он быстро удалился и через несколько минут вернулся в сопровождении еще двух своих товарищей и одного, как мы уже после узнали, офицера, которые стали нас также горячо благодарить за вчерашнее.

Они нас стали очень просить пойти с ними в недалеко находящийся греческий ресторан выпить по рюмке «дузико».

Уже там в ресторане, когда, после трех рюмок чудотворного «дузико», достойного отпрыска древнегреческой благодатной «мастики», мы начали все шумнее и непринужденнее разговаривать между собой, конечно при посредстве по наследству перешедшей ко всем нам способности изъясняться «древнегреческой-мимикой» и «древнеримской-жестикуляцией», а также при содействии слов, взятых из всех земных приморских разговорных языков, и когда они узнали, между прочим, о том, что мы собираемся как-нибудь попасть в Александрию, тут-то не преминуло очень явно и выпукло выявиться благодатное воздействие достойного «отпрыска-древнегреческого-творения».

А проявилось такое благотворное воздействие благодатного «дузико» со следующей последовательностью: они, как бы забыв о нашем присутствии, тоном не то угрожающим, не то насмешливым, начали о чем-то между собой говорить.

И вдруг двое из них, залпом выпив свои рюмки, с большой торопливостью куда-то ушли, а оставшиеся, перебивая друг друга, скороговоркой, с интонацией «доброжелательного-умиления», стали в чем-то нас уверять и успокаивать.

Наконец мы начали догадываться, в чем дело, и, как позже оказалось, наши догадки были почти верными, а именно что те двое их товарищей, которые только что вышли, отправились хлопотать у кого следует, чтобы мы могли уехать на их судне, которое собирается отойти завтра в Пирей, оттуда в Сицилию, а из Сицилии – в Александрию, где оно, перед своим отходом в Бомбей, простоит около двух недель.

Ушедшие матросы долго не возвращались, а мы в ожидании их под аккомпанемент так называемых «крепких-словечек», взятых со всех языков, отдавали должное «велелепному-отпрыску-мастики».

Несмотря на такое приятное времяпрепровождение в ожидании благоприятных вестей, Погосьян, очевидно вспомнив о своем пятом ребре, вдруг стал нетерпеливым и начал настойчиво требовать от меня больше не ждать, а отправиться восвояси немедленно, причем серьезно уверял меня, что под моим другим глазом начинает тоже синеть.

Я, считая Погосьяна еще не совсем оправившимся после укуса фаланги, не мог отказать ему в его требовании – покорно встал и, не вступая ни в какие объяснения с нашими случайными компаньонами по истреблению «дузико», поплелся за ним.

Удивленные неожиданным и безмолвным уходом своих вчерашних защитников, матросы встали и тоже побрели за нами.

Мы шли довольно долго. Каждый из нас развлекался по-своему: один пел, другой, жестикулируя, что-то кому-то доказывал, третий насвистывал какой-то военный марш…

Погосьян, добравшись до своего «ложа», сразу лег не раздеваясь.

Я же, уступив свою постель старшему из матросов, лег просто на полу, жестом предложив другому лечь рядом со мной.

Проснувшись ночью от страшной головной боли, я, припоминая с пятого на десятое обо всем происшедшем накануне, между прочим вспомнил и о пришедших с нами матросах, а посмотрев туда, где они легли, обнаружил, что там их нет. Очевидно, они уже ушли.

Я опять заснул и проснулся уже поздно утром от производимого Погосьяном, приготовлявшим чай, стука посуды и от пения им, как он это делал каждое утро, армянской особой утренней молитвы «Лусацав-лусне-парин-ес-ава-дам-дзер-кентанин».

В это утро как мне, так и Погосьяну, чаю совсем не хотелось, а хотелось выпить чего-нибудь очень кислого.

Попив только холодной воды и не обменявшись ни единым словом, мы опять легли.

Настроение у нас обоих было подавленное, и мы чувствовали себя во всех смыслах преотвратительно; лично у меня, кроме всего этого, было и такое ощущение, как будто во рту ночевали не менее десяти казаков со своими лошадьми в сбруях.

Когда мы в таком состоянии продолжали еще лежать, и каждый из нас молча думал свои думы, внезапно с шумом раскрылась дверь, и в комнате появились три английских матроса, из которых один был из вчерашней нашей компании, а двух других мы видели впервые.

Перебивая друг друга, они стали нам что-то говорить; после долгих переспросов и напряженных догадок мы в конце концов поняли, что они просят нас встать, поскорее одеться и отправиться с ними на их судно, так как получено разрешение начальства взять нас с собою в качестве «сверх-штатных-судовых-рабочих».

Пока мы одевались, матросы продолжали между собой, как это видно было по их лицам, говорить что-то веселое, и вдруг, к нашему удивлению, поднявшись все разом с мест, приступили к укладыванию наших вещей.

Когда мы совсем оделись и, позвав «устабаши» караван-сарая, расплатились, наши вещи уже были аккуратно упакованы, и матросы, распределив их между собой, жестами предложили нам следовать за ними.

Мы все вместе вышли на улицу и пошли по направлению к берегу.

Придя туда, мы увидели лодку и сидящих в ней двух других матросов, которые очевидно нас ждали.

Сев в лодку и проплыв с полчаса при неумолкавших английских тихих песнях, мы пристали к борту довольно большого военного судна.

Видно было, что и на судне нас ждали, так как едва мы поднялись на палубу, как стоявшие у трапа матросы быстро расхватали наши вещи и проводили нас в небольшую, очевидно заранее предназначенную и приготовленную для нас каютку, находившуюся в трюме около кухни.

После того как мы кое-как устроились в этом, хотя душном, но показавшемся нам очень уютном уголке военного судна, и когда мы в сопровождении одного из матросов, в защиту которых тогда в ресторане мы выступили, вышли на верхнюю палубу и сели на кучи канатов, нас постепенно окружили почти все находившиеся в это время на судне люди, как простые матросы, так и младшие офицеры.

Со стороны каждого из них, независимо от занимаемого им положения на судне, чувствовалась по отношению к нам определенно выраженная доброжелательность; каждый считал как бы своей обязанностью пожать нам руку и, считаясь с нашим незнанием английского языка, пытался как жестами, так и при помощи всех известных ему слов из всевозможных разговорных языков, сказать что-то, очевидно приятное.

Во время такого в высшей степени оригинального общего разноязычного разговора один из них, довольно сносно говоривший по-гречески, между прочим предложил, чтобы за время данного рейса каждый из присутствующих поставил себе задачей непременно выучить ежедневно не менее двадцати слов – мы английских, а англичане турецких.

Это предложение было всеми принято с бурным одобрением, и тотчас же два матроса – первые наши знакомые – приступили к выбору и записыванию тех английских слов, которые, по их мнению, мы должны были выучить раньше всего, а мы с Погосьяном стали записывать для них турецкие слова.

Когда начали подплывать катера с офицерами высшего ранга и приближалось время отхода судна, то все стали постепенно расходиться для выполнения своих обязанностей, а я с Погосьяном сейчас же приступили к вызубриванию первых двадцати английских слов, написанных на бумаге греческими буквами по фонетическому принципу.

Мы так увлеклись заучиванием этих двадцати слов, стараясь научиться правильно произносить непривычные и чуждые для нашего слуха их созвучания, что не заметили, как наступил вечер и судно тронулось.

Мы оторвались от нашего занятия только тогда, когда подошедший к нам матрос, раскачивавшийся под ритм равно мерной качки двигающегося судна, весьма выразительным жестом объяснил, что пора и покушать, и повел нас в каюту рядом с кухней.

Поговорив во время еды между собой и посоветовавшись с приходившим к нам в каюту матросом, который сносно говорил по-гречески, мы решили и в ту же ночь выхлопотали разрешение – мне начать со следующего утра чистить металлические части судна, а Погосьяну работать в качестве кого-нибудь в машинном отделении.

Я не буду останавливаться на событиях последующих дней нашего пребывания на этом военном судне.

По приезде в Александрию я, тепло попрощавшись с гостеприимными моряками и условившись с Погосьяном не терять друг друга из виду, покинул судно с горячим намерением скорее попасть в Каир, а Погосьян, близко сошедшийся за это время с некоторыми моряками и увлекшийся работой при машинах, остался у них на судне, желая ехать дальше.

Как я потом узнал, Погосьян, расставшись тогда со мною и продолжая все время работать в машинном отделении судна, сильно пристрастился к механике и тесно сдружился с некоторыми матросами и младшими офицерами этого английского военного судна.

Из Александрии он на этом же судне приехал в Бомбей, а затем, побывав в разных австралийских портах, попал наконец в Англию.

Здесь, именно в городе «Ливерпуль», он по настоянию и при содействии этих своих новых друзей-англичан поступил в морскую техническую школу, в которой, параллельно с усиленным изучением морского дела, совершенствовался в английском разговорном языке и по прошествии двух лет получил звание инженера английской школы.

* * *

В заключение этой главы, посвященной моему первому товарищу – другу юности моей, Погосьяну, я хочу упомянуть об одной, имевшейся у него в его юношеском возрасте, в высшей степени оригинальной и характерной для его индивидуальности черте общей его психики.

Погосьян тогда в юности всегда был чем-нибудь занят или над чем-нибудь работал.

Он никогда не сидел, как говорится, «сложа-руки», и никогда не лежал, как прочие товарищи, предаваясь чтению ничего реального не дающих книг, предназначенных только для развлечения.

Если он не имел определенного дела, то все же он или размахивал руками, или маршировал на месте, или делал какие-нибудь манипуляции со своими пальцами.

Я раз как-то его спросил, почему он дурачится, не отдыхает, ведь за эти его никчемные упражнения никто ничего ему не заплатит.

Он на это ответил:

– Да, действительно, в настоящее время за такие мои, по-твоему, да и по мнению каждого из той же «бочки», в которой получил и ты свой рассол, «дурацкие-кривлянья» никто ничего не заплатит, но заплатите в будущем или вы сами, или ваши дети.

Говоря без шуток, я это делаю потому, что люблю работу, но люблю ее не своей натурой, которая у меня такая же ленивая, как и у всех вообще людей, и никогда ничего полезного делать не хочет. Я люблю работу своим здравым смыслом.

Затем он добавил:

– Ты, пожалуйста, всегда имей в виду, что когда я употребляю слово «Я», то нужно подразумевать не меня целиком, а только мой ум. Я люблю работу и поставил себе задачу суметь своей настойчивостью добиться, чтобы работу любила вся моя натура, а не только один рассудок.

Кроме этого, я действительно убежден, что на свете никакой сознательный труд даром не пропадает. Рано ли, поздно ли, кто-нибудь должен за него заплатить. Следовательно, если я сейчас так работаю, я достигаю двух моих целей: во-первых, может быть приучу мою натуру не лениться, а во-вторых, этим самым я хочу обеспечить свою старость.

Как ты знаешь, нельзя сказать, чтобы мои старики после смерти оставили мне такое наследство, которого хватило бы с лихвой и на мою старость, когда я уже не буду более в силах сам зарабатывать необходимое для существования.

Кроме всего этого, я делаю так еще и потому, что единственная отрада в жизни, это когда работаешь не по принуждению, а сознательно; это и отличает нас, людей, от карабахского осла, который тоже работает день и ночь.

Такое его рассуждение вполне оправдалось на деле. Несмотря на то, что всю свою молодость, т. е. время, являющееся для человека самым ценным для обеспечения своей старости, он провел как будто в бесполезных скитаниях и не занимался никакими такими делами, которые приносили бы столько денег, чтобы можно было бы отложить и на время старости, а начал заниматься настоящими делами только с 1908 года, – он уже является теперь одним из самых богатых людей на земле.

А что касается честности способов зарабатывания им этих богатств, то об этом и говорить уже не приходится.

Он был прав, когда говорил, что никакой сознательный труд даром не пропадает.

Он действительно всю жизнь почти день и ночь, во всякой обстановке и при всяких условиях, работал сознательно и добросовестно, как вол.

Дай Боже ему теперь, наконец, заслуженно отдохнуть.