Мы вместе перешли порог разрушенного дома. Это было ошибкой. Потом Лернер ушел. Он считал, что свобода превыше всего.

Подруга сказала – нужно благодарить Бога за свободу от такого зверя!

А я ответила, что я – его вещь.

Подруга посмотрела в окно на застиранное небо и пересказала историю про подушку безопасности, которую я так любила – о том, как от какого-то ничтожного камня на дороге у нее в машине сработала эта самая подушка. Как она получила дикий удар по голове, а потом долго ощупывала лицо – на месте ли нос и скулы... Как она сняла и рассматривала совершенно плоские очки, и тут самое смешное: на подушке от губной помады осталось пятно величиной с десертную тарелку!

* * *

Лернер говорил мне, что я давно уже живу не здесь. Изучаю историю Камбоджи, хотя никогда там не была; пишу диссертацию про Ангкор Ват – цивилизацию, которой нет; утверждаю, что на историю мы смотрим через маленькое грязное стекло, а на самом деле мы смотрим на нее через маленькое грязное зеркало.

Он смеялся, когда я рассказывала ему про кхмеров, и говорил, что я должна была быть женой Пол Пота. Или на худой конец того серпентолога, который изучал камбоджийских змей в соседнем отделе и следил за мной неморгающими змеиными глазами.

А теперь он ушел, и я осталась – без ничего. Я все время жила в коконе, сотканном из любви к нему. Кокон был похож на серебряное облако. И мне казалось, что у него тоже есть такой кокон. И еще эти два кокона соединяли нити. Их было много, и через них шел обмен. Они могли растягиваться, когда коконы были далеко друг от друга, и сжиматься при приближении. Например, когда он обнимал меня, связь между нами занимала всю площадь нашего касания, а когда мы занимались любовью – мы становились одним целым. И вот эти нити-связи лопнули, вернее, Лернер безжалостно разорвал их. Но кокон мой не стал меньше. Перестали существовать провода, а источник был той же интенсивности. И оттого, что сияние моего кокона никуда не могло деться, – оно сжигало меня.

Перед тем как бросить меня, Лернер сказал: «Мир так устроен – мы с большим ускорением несемся к саморазрушению...» А когда я заревела, он попросил не винить ничего – ни прогресс, ни нанотехнологии, ни потепление, ни глобализацию в целом – все дело в том, что мы все идем вперед с различной скоростью и его скорость не равна моей.

Подруга говорила, что он зверь, этот мой Лернер. Что будто однажды, сто лет назад, его встретил ее первый муж, вскоре после их свадьбы.

– Ты что, все-таки на ней женился? – Лернер кричал на всю улицу.

– Да, – ответил тот.

– Вот начнется, вот намучаешься!

– Почему?

– Месячные, – ответил Лернер.

Это правда – Лернер был суровый, безо всяких телячьих нежностей. Объяснял это тем, что все детство родители обливали его холодной водой. Однажды, помню, он пришел очень поздно, я была уже в постели. Присел на край кровати, заботливо спросил, не болит ли у меня голова... Я очень тогда удивилась этой его непривычной заботе.

– Ты, – говорю, – Лернер, такой трогательный сегодня... Невероятно... Что-то случилось?

– Нет, – ответил он очень серьезно. – Просто мы с ребятами на рыбалку собрались. А если у тебя голова болит – обязательно дождь будет.

Я вспомнила, как познакомила его с мамой. Что-то рассказывала ей про школу, про педагогов – и вдруг вырвалось:

– А пошли они все в жопу!

Мама расстроилась:

– Дочь, ну откуда такие слова!

– А Лернер говорит, надо называть вещи своими именами.

Мама задумалась.

– Пригласи его с нами на лыжах покататься в воскресенье...

А теперь он ушел.

* * *

Я рыдала, наверное, месяц. Подруга сказала, что тоска выбивается светской жизнью, и потащила меня в семь утра на лекцию по истории причесок и макияжа. Ее читал человек с большой головой и без шеи. Я узнала, что Людовик Четырнадцатый страдал гнойным гайморитом, ни разу в жизни не мылся после того, как ему не понравилось соприкосновение с водой при обряде крещения. Как, тем не менее, его страстно любили женщины, выстраивались в длинные очереди к его постели. А еще о том, что в париках из человеческих волос, которые смазывались маслом и посыпались рисовой пудрой, помимо вшей и блох селились мыши и тараканы. И иногда, когда владелец парика сидел за обеденным столом, мышата с его головы прыгали прямо в суп.

Все смеялись, а я горько плакала и быстро ушла, чтобы не портить другим лекцию.

Потом наступило совсем другое – я стала впадать в спячку: просто постоянно хотела только спать.

Врач объяснил, что у нас зимой мало солнечных дней, рано темнеет и холодно, а у меня низкое кровяное давление... А мне просто не хотелось жить без Лернера. Вот и все.

Подруга сводила меня на выставку Френсиса Бэкона – и я поняла: выход есть. Нашла телефон серпентолога.

* * *

Шприц был не одноразовым. Но это и не важно. Я проколола резиновую крышку флакона и набрала мутную жидкость. Сейчас я усну, и все закончится. Все.

Это нужно сделать. И мне совсем не страшно. Потому что так нужно. Вот она, голубая вена. Никогда не любила уколы – но сейчас это совсем не важно.

Иголка мягко проткнула кожу. Бурая жидкость пошла в кровь. Шприц выпал из рук и покатился по полу. Я свернулась калачиком на кровати. Сложила ладони и сунула под голову. Закрыла глаза. Теперь придет сон. Заныло в груди. Мысли сами куда-то все делись. Стало сладко. Сознание уходило – будто на теплом асфальте таяла маленькая снежинка. Сначала стала прозрачнее, тоньше, а потом и вовсе исчезла.

Все обратилось в черное ничто – но это не важно, если не понимаешь...

* * *

Я просыпаюсь от крика. Кричит Чин Чо. Как она пробралась в комнату? Я открываю глаза. Она замирает в тени, в углу. Дергает хвостом песочно-розового цвета. Пробегает по потолку – не более полуметра, останавливается опять и заливается трелью.

Удивительно: все эти мелодичные звуки здесь принадлежат совсем не птицам – тут кричат ящерицы или гиббоны. И даже кукует здесь ящерица Такаэ – серо-голубая в оранжевую крапинку, будто краской облитая. С треугольной головой – она раза в три больше Чин Чо. Та, которую я видела вчера, была сантиметров сорок в длину – изо рта у нее торчал большой жук.

У кровати на маленьком столике тарелка с очищенными фруктами и ягодами – я тянусь и достаю те, которые местные называют «глаза дракона» и которые действительно очень похожи на глаза. Чуть мельче, чем личи – с более прозрачной мякотью и крупной, просвечивающей изнутри черной лаковой косточкой.

Мне не нравится привкус папайи, и я никогда ее не ем, но мне каждый раз приносят один и тот же набор – папайя, манго, гуава, фрукт дракона в люминесцентно-розовой кожуре с зелеными отростками и эти вот мои любимые «драконьи глаза». И еще то, что они называют хурмой – но по вкусу это скорей напоминает прошлогодние яблоки зимних сортов. Сегодня мне позволили даже десерт, целая тарелка на выбор – фруктовый пудинг, пирожные «ансам чрук» и пироги «ном ком» и «норн бай». И конечно, свежевыжатый бамбуковый сок в высоком стакане.

Я однажды видела, как мальчик управлял небольшой давилкой – через пресс пропускал побеги бамбука, сок стекал в специальную емкость, и потом его смешивали с яйцом и молоком. Даро объяснил мне, что такой сок имеет свойство холода, открывает отверстия сердца, способствуя охлаждению.

После завтрака и купания я надеваю специальную шапочку с накидкой на лицо, и меня уводят на массаж. Кхмерки делают все очень тихо – лишь иногда перешептываются.

Потом меня одевают, помогают те же массажистки, шапочка меняется на бумажную маску на палочке, которую я держу у лица, – и начинается долгое укладывание волос. Для этого приходят специально обученные тайки – в прическу вплетаются всевозможные цветы, бусины и ленты. Ткань, похожая на густую вуаль, заменяет бумажную маску – ее надежно прикалывают к волосам.

И только когда на ноги и на руки уже надеты браслеты, колокольчики, венки и цепочки, приходит Сован.

Сован – невысокая кхмерка с широким лицом и полными губами. С ней мы занимаемся танцем. Иногда еще приносят На. И тогда все то же, что делаю обычно, я повторяю со змеей на плечах. На – это питон ярко-желтого цвета с белым, будто лакированым животом. Когда-то я его боялась, но сейчас совсем нет – хотя он и очень вырос. Он становится тяжелее, увеличивая мою силу, – так говорит Даро. Весь танец похож на движения в Тай Чи, только более сложный, с фиксированными позами, в которых необученному человеку было бы невозможно удержать равновесие. В этом танце четко выраженный ритм, который ускоряется к концу. У меня всегда была хорошая гибкость ног, но даже мне трудно. Сован часто сердится и просит больше развернуть ступню. Повторяем еще и еще. На барабане играет слепой мальчик и все время улыбается. Он держит ритм, слушая звук моих шагов, хотя я танцую босиком, – у него уникальный слух. Его зовут Пын, незрячие глаза его сильно зажмурены, и оттого кажется, что стоит ему постараться и открыть их – он сможет видеть, но он будто этого не хочет. Каждую неделю в зал для занятий вносят пен пет, и тогда Пын играет на нем. Мне приятен звук пен пета, – он нежный и долгий, как звон тонких колокольчиков, завернутых во что-то мягкое.

Даро говорит, что пен пет высвобождает воспоминания. Мне нравится Даро – он спокойный и разрешает мне гулять на восходе и после заката. Когда он говорит со мной, то складывает ладони и опускает голову – будто рассматривает свою обувь. Сначала мне было это странно, но сейчас я уже привыкла. Мы медититуем три раза в день, ему я могу задавать вопросы. Сегодня я спросила его про взгляд апсары. Он погрустнел и сказал, что я узнаю об этом сама – и он более ничего не может сказать, чтобы не загрузить еще одним знанием, которое меня свяжет «дилеммой о его использовании», – так именно и сказал.

Всегда, когда с острова уплывает лодка и на ней увозят Сован, Даро дает мне побыть одной, и только потом меня зовут опять на массаж. Массажистки сидят на корточках, пригнув головы к каменными плитам. Я купаюсь в купели и потом, когда на лице моем опять ткань, массажистки встают. Явственно пахнет канифолью – чтобы никакие насекомые не попали внутрь: мое тело должно быть безупречным.

– Сок Сабай. – Это с Даро здоровается человек, что смешивает масла для массажа и ароматерапии.

– Кмаут, – отвечает Даро.

И больше никто ничего не говорит.

Самая большая моя мечта – увидеть свое лицо. Я привыкла к тому, что его не должны видеть другие – но я сама... А это невозможно – Даро объяснил мне, что зеркала могут отнять у меня мою силу, и еще – что моя душа может в них потеряться. Вот почему на всем острове нет зеркал. И в воду я могу заглянуть лишь с высокого пирса – я вижу свой силуэт, и только. Потому что я – Апсара. Я одна из избранных – у меня совершенное тело: я могу им управлять, как никто другой, мой взгляд обладает особой, невероятной силой, и еще я знаю танец...

Иногда утром, когда просыпаюсь раньше, чем зазвенит колокольчик, я ощупываю свое лицо и представляю, как выглядят мои глаза, губы и нос.

Все емкости в моей ванной, куда наливается вода, не могут иметь темного дна – иначе они обретут возможность отражать, а значит – забирать... Окна к ночи плотно занавешивают, нет полированных поверхностей – можно было, конечно, что-нибудь придумать, но не хочется подводить Даро. Он так в меня верит – он считает, что из меня получилась идеальная Апсара. Я умею медитировать, стоя на одной ноге, мое чувство равновесия не хуже, чем у белой цапли, мои бедра выворачиваются так, что еще чуть-чуть – и колени коснутся друг друга за моей спиной.

У меня нет друзей, но по сравнению с другими Апсара мне очень повезло, у меня есть собака – Ки. Ее, больную, привез один из кхмерских мальчишек, что перетаскивают с корабля на кухню корзины с продуктами. Щенок подволакивал ногу, и рваный шрам заживал у него от бедра через всю спину по крупу – мальчишка рассказал, что Ки спасли от крокодила. Он оказался очень смышленым, его пожалели и оставили на острове – сейчас он почти не хромает, только смешно виляет хвостом вместе с попой. Его на острове любят, он превратился в совсем бесшумную и очень благодарную собаку. Никогда не лает, – кхмеры уверены, что крокодил проглотил его голос. Наняли даже девчонку, что кормит его и моет, – но привязался он более всего ко мне.

Ки спит на пороге моей комнаты и всюду следует за мной. Отогнать его невозможно – даже во время моих медитаций он тихо лежит в углу. Ки – мой единственный друг. Лишь ему я могу открывать свои секреты.

Сован когда-то давно пыталась изолировать собаку от меня, но Даро убедил ее в том, что это не страшно и даже пойдет мне на пользу. Ки отлично знает мой голос – он может различить его среди любых других, но, как и все вокруг, он никогда не видел моего лица. Сегодня я опять услышала, как Сован кому-то говорила: бойся Апсары! Я не могу понять, почему она так говорит, – ведь я совсем никому не хочу причинить зла. С самого утра Ки явно волнуется. Скребется в дверь и скулит каким-то высокочастотным скрипом. Видимо, он понял...

Сегодня день, когда меня повезут в то место, ради которого это все началось. Оттого «Ба-Э» с рассвета уже стоит пришвартованный к пирсу. Еще так рано, и я решила нарушить ежедневный распорядок – осторожно приоткрыла дверь и впустила Ки. Он заметался у моих ног, потом юркнул под кровать и замер – и дальше, как бы я его ни звала, он не выходил. Свистел откуда-то из глубины, но не шел – я даже обиделась: мы так долго вместе, а он не выйдет попрощаться – впервые я позвала его строго.

Я слышала, как он часто дышит, как скребет ногтями пол, выползая из своего укрытия. Наконец из-под кровати показались его лапы, голова – не прекращая скулить, он полз на животе. Остановился, мелко трясясь, полежал, взвизгнул и поднял на меня морду. Я была с еще не закрытым лицом и никогда не забуду, как он вздрогнул, как из его пасти на пол потекла кровь, как он дергался, а потом затих, так и не сводя с меня глаз.

Прихожу в себя на массажном столе, на лице опять маска – вокруг переполох, за руку меня держит Даро. Он спрашивает, не потеряла ли я силу – я отрицательно качаю головой.

– Ты настоящая Апсара, – говорит он и выходит.

Дальше – меня долго массируют, а потом одевают. Плечи укрывают мягкой шалью, на голову поверх шапочки с вуалью набрасывают легкое шелковое покрывало и ведут по лестницам к воде. Меня сопровождают Даро, Сован и одна из горничных – смешливая Теау.

Штормит, кораблик то бросает от пирса, то прижимает к нему плотнее. Океан, темно-кобальтовый, в нарядном кружеве пены у прибрежных камней, светлеет к горизонту. Он покрыт острыми волнами. Будто кто-то напугал его, и мурашки побежали по огромному телу. Сегодня совсем мало рыбаков – а лодки их сливаются с водой. Далеко на пристани в Сиануквилле тает в пелене начинающегося дождя большой белый корабль. Вскоре пропадает и плотно заросший зеленью змеиный остров – Ка Пу Одинокий «Ба-Э» – деревянный кораблик, выкрашенный изумрудной краской снаружи и красной охрой внутри, – увозит нас от нашего острова и еще тащит за собой маленький рыбацкий тук, переполненный слугами.

Два облака с серыми тенями дождя растут на небе по мере продвижения к материку, и вот все небо становится плотно-серым, сжирает и Сиануквилль, и белый корабль, и Ка Пу, и весь этот большой горизонт. Еще минута, и небо падает на нас теплыми струями сильного дождя.

Пересаживаемся в машины, которые ждут нас на берегу, меня несут в кресле – надо мной зонт на длинной-предлинной ручке, и толпа на пирсе не встает с колен, пока мы не скрываемся из вида. Мне разрешено смотреть в окно.

Волнуюсь ли я? Наверное. Но рада, что скоро то, чему я училась многие годы, будет наконец исполнено.

Быстро проезжаем Сиануквилль – мелькает через листву залив Компонг Сон, караван машин движется в Ангкор.

* * *

Вдоль дороги бесконечно тянутся болота то в темно-лиловых, то в светло-розовых цветах лотоса – у светлых крупнее листья, и они высоко торчат из воды.

Женщины с замотанными в шарфы лицами продают зеленые лотосовые коробочки, связанные по три в пучок. Ярко-зеленые, матовые, будто в нежной пудре.

Небольшие утиные фермы огорожены изгородями из бамбука. Темно-коричневые утки, необычайно большие, не торопясь прохаживаются внутри.

Около каждого дома несколько глиняных, широкогорлых сосудов для сбора дождевой воды. Дома на высоких ногах, под ними гамаки и большие помосты, на которых и едят всей семьей, и спят, опустив по периметру москитную сетку.

Вдоль некоторых деревень – связки сахарного тростника для продажи и дрова – корявые стволики каких-то деревьев. Вот опять закончились строения, начались рисовые поля – там работают, стоя по колено в воде, взрослые и возятся дети, некоторым вода или, скорее, земляная жижа – по пояс.

Часто попадаются большие ворота, всегда островерхие, в орнаменте, с башенками, позолоченные – горят на солнце среди выцветшей на солнце деревни. За воротами – длинная дорога к храму.

* * *

Останавливаемся умыться на маленьком рынке. Кругом фруктовые кучи: большие пупырчатые плоды Кнола, белые тыквы и бананы с косточками. Приезжие толпятся у противней с экзотикой – жаренными с солью пауками а-пинг, кузнечиками, жуками. Пробовать боятся, больше фотографируют. Охотнее едят лягушек – они, как вино и белые багеты с хрустящей корочкой, наследие французов. На прилавках ровные пирамидки из крупных утиных яиц, где почти нет белка – один большой желток.

Пока Теау обтирает мои ноги, я наблюдаю, как в одном из двориков в люльке спит ребенок, на большом столе сушат куски белого хлеба, а под ним в тени спит, вытянув ноги, собака, точно такая же, как Ки, только черная. Как больно. Снимаю боль медитацией. Когда опять открываю глаза, мимо идет цепочка монахов из местного монастыря в ярко-оранжевых тогах. В руках посуда для приношений, похожая на супницы без крышек. Идут гуськом через деревню – им рады. Страшнее, если монахи пройдут по деревне с перевернутыми мисками – не примут подаяния...

Едем дальше. Кое-где стали попадаться сохнущие сети – значит, совсем близко Меконг. Белье сушат на заборах или каких-либо перилах – веревки не используют: слишком плохая примета пройти под натянутой веревкой. Везде бегают худые куры, черные или коричневые, скорее похожие на скворцов или грачей с длинными ногами.

У некоторых плетеные дома – деревянный каркас затянут тростниковыми стенами, будто большими циновками. Сегодня праздник – маленькие алтари или жертвенники на улицах украшены цветами и фруктами. В храмах приношения побогаче – цветы лотоса, орхидеи, бананы, манго, папайя, кокосовые орехи, в сложенные руки Будд аккуратно засунуты купюры. Возле храмов все покупают птиц у птицеловов, отпускают после молитв и бесконечно жгут палочки и свечи. Здесь нет кладбищ. Покойника сжигают, пепел развеивают, и все. У живых остается память, а усопший уходит в новую жизнь.

Вот гонят небольшую повозку, в которую запряжены два буйвола с горбами на холках, с длинной оглоблей посередине, загибающейся высоко вверх. Лошади здесь редкость. Очень быстро наступают короткие сумерки. Даро называет их щелью между мирами. Слабый свет окрашивает все пепельно-белым, цвета объединяются, и в этой общей серо-лиловой дымке нежно светятся небольшие белые цапли. Цветы лотоса закрываются, исчезая в темноте. Видны только цапли да синие буйволы.

Потом проезжаем деревню, где изготавливают Будд на все вкусы и размеры. Маленькие, большие и огромные, еще не раскрашенные и не позолоченные, они группами толпятся вдоль дороги.

Вот мы и в Ангкоре. Оранжевая глиняная дорога идет вдоль широкого канала, что окружает весь Ангкор Ват. За водой бесконечно тянется высокая каменная стена с встроенными башнями.

У центрального входа все останавливаются и ждут, глядя на ворота за узким длинным мостом через канал.

Меня опять накрывают черным шелковым покрывалом. Становится чуть темнее, но мне все видно. Мое кресло ставят на длинные носилки с пышным балдахином. Его яркий шелк пузырится на ветру сияющим парусом.

Ветер доносит ритм сотни барабанов, огромные ворота медленно открываются, и из них в два ряда на обе стороны моста выходят непревзойденные воины Нагов.

Все замирают в почтительном молчании, слуги опускаются на колени. Наконец первые две пары достигают носилок, разворачиваются, легко подхватывая их на плечи – почти не качнув, и так же удивительно стройно вливаются в эту пару струящихся людских потоков. И каждый воин, доходя до места, где стояли мои носилки, разворачивается и по внутренней стороне возвращается обратно. Их движению, кажется, не будет конца. За носилками идут трое – Сован, Даро и Теау, на случай, если что-то пойдет не так.

Длинную дорогу до храма обрамляют каменные перила, изображающие сотни воинов, держащих в руках огромного змея, который вздымает семиголовую голову, раздув огромный капюшон.

Всем известна красота Нагов. И я – Апсара – буду танцевать для них танец жизни и смерти. Танец счастья, танец печали – Танец Апсары.

По обе стороны дороги два больших водоема с темной водой, с гигантскими ступенями, уходящими в воду.

Первый из встречающих нас дворец раскрывает колоннады, уходящие вправо и влево. Пологая основная лестница приглашает под огромный свод, испещренный тонким узором.

Не замедляя ритм под прохладой камня, мы попадаем в первый внутренний двор, где бассейны, меньшие по размеру, еще темнее – видимо, глубже. Рельефы оживают на стенах – на них танцуют водяные блики.

* * *

Всюду горят свечи, и в воздухе разлит аромат благовоний. За вторым внутренним двором – второй храм, еще более величественный: лотосом увиты все его колонны. А за ним – третий. Он самый высокий и островерхий: крутые ступени ведут к его вершине.

Здесь, наверху, на небольшой площадке, с которой открывается вид на город, я буду танцевать свой танец. Носилки опускают на полированные временем плиты пола, и воины Нагов под барабаны покидают третий храм.

Я слышу, как Даро читает мантру и как за ним повторяет каждую последнюю строчку Сован. Сзади ко мне подходит Теау, легко снимает с моей головы шелковую накидку, вынимает булавки из сложной прически, и вуаль, покрывающая лицо, падает и уносится вниз по ступеням. Ветер впервые за многие годы касается моего лица. Ощущение удивительное, будто с меня сняли кожу – так сильно я чувствую его движение.

Слышу, как удаляются люди, которых я знала столько лет. Я ждала это момента всю жизнь – и все же я боюсь. Я позволяю эмоциям на мгновенье взять верх. И тут же делаю ошибку. Я оборачиваюсь.

Все трое смотрят на меня – они уже начали свое движение ко второму храму, все еще кланяясь мне, сложив на груди ладони, их взгляды устремлены на меня.

Сначала раздается душераздирающий крик Теау, и она, сжимаясь, падает назад, будто ей в грудину глубоко воткнули острый предмет.

Даро просто тихо валится набок.

Сован стоит чуть дольше, но потом вдруг, будто захлебнувшись, кашляет и, согнувшись пополам, катится по ступеням, разбивая голову о каменные плиты.

И тут я понимаю, что было с Ки, и еще почему говорили: лучшая Апсара та, что убивает взглядом.

Раздается громкая барабанная дробь, и все эмоции и чувства мои мгновенно исчезают. Я – Апсара, и главное для меня сейчас – танец. Исход его напрямую зависит от моего мастерства. Руки изгибаются, колени разворачиваются – по телу легкой рябью проходит мелкая дрожь. Кисти рук оживают – средний и большой пальцы соединяются. Я медленно поднимаю глаза на следующий внутренний двор, лежащий перед ступенями башни, на которой стою. Я поднимаю ногу, согнутую в колене, медленно выворачиваю наружу, сами собой в стороны взлетают мои руки. Я замираю.

Крутые ступени передо мной спускаются к совершенно квадратной площади, пересеченной, как крестом, посередине двумя каменными дорогами. Вокруг них четыре бассейна, а на месте перекрестия маленькая площадка, на которой стоит большой каменный жернов. Вокруг жернова горят четыре масляных светильника, в начале каждой дороги стоят ослепленные воины Нагов – их глаза изуродованы шрамами ожогов. Каждый из них держит в руках сосуд, похожий на кувшин. С началом барабанной дроби все четверо медленно начинают двигаться к центральному жернову.

Сомкнувшись посредине, они ставят кувшины у светильников и так же медленно садятся, сложив перед собой ноги. Трое медленно вертят верхнюю часть жернова за специальные вбитые в камень деревянные клинья, а четвертый льет жидкость из кувшина в центральное отверстие на жернове. Зеленая жидкость по неглубокой канавке течет в один из бассейнов, и воины крутят жернов, пока не закончился поток, потом льют воду из другого кувшина, и алая вода бежит в другой бассейн. Потом потекла желтая и фиолетовая, и только после этого воины встали и так же медленно удалились.

* * *

И тут, наконец, звучит музыка для танца Апсары – музыка, которую я слышала много-много раз, но никогда она не исполнялась таким огромным количеством инструментов – так полно, так проникновенно.

Начинают барабаны сампхо, чхайям и двойные литавры ско-тхом, вместе с цимбалами они проговаривают ритм танца. Мелодию ведут гобой пей о и камышовая флейта кхлой. За ними вступают лютни тяпей и кхе, а также чем-то похожие на скрипки тро-кмае.

Кажется, что инструменты звучат со всех сторон, но музыкантов нигде нет.

Дальше мое сознание перестает существовать, я становлюсь энергией моего танца. Я вижу, как из четырех бассейнов поднимаются огромные королевские кобры и как, раскрыв капюшоны, следят за мной и потом так же неслышно скрываются в воде. Это значит, что я начала свой танец безукоризненно и божества, вызванные танцем, успокоили их.

Музыка становится чуть тише, и в главной галерее появляется голова, а за нею еще шесть. Это священный семиголовый Наг. Горя черной чешуей с яркими желтыми полосками, он спускается по лестнице вниз, в то время как его хвост все еще за пределами храма – настолько он огромен. Кажется, Наг стоит на месте, а его шкура в геометрическом узоре струится в обратную сторону. Достигает жернова и поднимается до тех пор, пока семь его голов не поравнялись со мной. Тут он останавливается.

У Нага нет век. Его глаза покрыты прозрачной оболочкой, которую при линьке заменяет новая. Наг не мигает, что дает ему преимущество.

Расположенные возле глаз рецепторы улавливают тепло, исходящее от моего тела. Язык постоянно будто пробует пространство вокруг.

Я продолжаю танцевать, но взгляд свой отвести от него не могу. Я вижу свой танец, отраженный в его огромных желтых глазах с узкими, вертикально стоящими зрачками.

Это долгий поединок – красоты и силы.

Я вижу, как спадает его капюшон и он становится чуть ниже – это значит, что я не слабее и что он не чувствует во мне запах страха.

Неужели я смогу вернуться? Неужели я смогу освободиться? И тут я вспомнила Даро.

Милый, добрый Даро, я не выполнила того, о чем он мне говорил – я виновата в его смерти, и слезы откуда-то издалека начинают подниматься к поверхности, а я всеми силами пытаюсь их сдержать. Апсара не может замутить своего взгляда.

И тут я сбиваюсь с ритма – на какую-то долю секунды или даже меньше, или сердце мое бьется чуть быстрее ритма... Что-то, почти неуловимое во мне, выходит из гармонии со звуком, – Наг лениво отклоняется назад, будто чуть взмахивает головой, и делает молниеносный бросок вперед. Перед моими глазами мелькает нежно-розовая пасть, и два острых зуба вонзаются в мое плечо и лопатку – я чувствую, как несколько раз сжимаются челюсти, и зубы как дугообразные иглы, освобождаясь из мешков, все глубже входят в мое тело.

* * *

Все закончилось... Но это было и не важно. Я сделала ошибку, и получила дозу расплаты. Сейчас я усну, и все закончится. Все.

И мне совсем не страшно. Потому что так нужно. Никогда не любила уколы – но сейчас это совсем не важно.

Как мягко зубы прошли сквозь ткани. Как быстро мутная жидкость яда течет в кровь. Теперь придет сон. Сладко ноет там, где должно быть сердце.

Куда-то уходят мысли. В голове растет протяжный гул. Сознание меркнет – будто на черном асфальте тает маленькая снежинка. Сначала становится прозрачной, потом тонкой, а потом и вовсе исчезает.

Все превращается в черное ничто...

* * *

И потом, наконец, я вижу себя. Я лежу на крутых ступенях храма, широко раскинув руки. Чуть растрепалась прическа, рассыпались бусы, и на парчовой повязке растекаются пятна. По ровному лбу от виска течет алая струйка. У меня высокие скулы и убегающий с них румянец. Ресницы темные и густые, пухлый рот, длинная шея, в мочке уха несколько проколов и тяжелые серьги, глаза смотрят в небо – они зеленого цвета. Какая же я красивая.

Лернер, я наконец абсолютно счастлива.