Со всем уважением должен заметить, что обязан всем Сальери сочинившему музыку к моему первому творению; он был действительно одним из первейших мастеров той эпохи. Я принес различные сюжеты и мои планы, чтобы он мог сделать выбор. К несчастью, этот выбор остановился на сюжете, совершенно лишенном шансов на успех: «Богач на день». Я начал работать, но мне не понадобилось много времени, чтобы понять разницу между замыслом и его воплощением. По мере того, как я писал, под пером возникали и множились без конца трудности. Сюжет не давал мне ни достаточного числа характеров, ни разнообразия инцидентов, способных поддерживать интерес в течение двух или трех часов, что должно было длиться представление. Я находил мои сцены холодными, действие затянутым, диалоги сухими, идеи тривиальными, мои вокальные вставки – плохо привязанными. Мне казалось, наконец, что я не умею более писать, тем более писать стихи, словом, мое перо казалось мне палицей Геркулеса в руках пигмея. Так или иначе, я довел до конца мое первое творение; единственно финал не удавался; этот финал, тесно связанный с произведением, должен подвести итог всей пьесе и внушить к ней интерес. Это в нем должен развернуться талант музыканта и актеров и сосредоточиться весь эффект пьесы. Речитатив здесь исключен; финал должен включать только пение и представить все жанры: адажио, аллегро, аморозо, гармониа. Короче, он должен завершаться тем, что на музыкальном языке называется стретта, которая одна резюмирует всю силу драмы. В финале должны участвовать все актеры, сколько бы их ни было; они должны появляться по одному, по двое, по трое или больше, если надо, петь соло, дуэтом, терцетом, и, если природа драмы этому противится, поэт должен это восполнить, вопреки критерию здравого смысла и всем правилам Аристотеля; творение должно быть завершено; если это получилось плохо – тем хуже для автора. После всего сказанного, нетрудно себе представить затруднение, в котором я оказался; двадцать раз я порывался бросить в огонь все, что написал, и признать свое поражение. Наконец, поломав голову, измучив мозги и обратившись ко всем святым, я достиг цели; я закончил пьесу. Только что завершенную, я засунул ее в дальний ящик, откуда достал только по прошествии пятнадцати дней, чтобы перечесть на холодную голову. Она показалась мне еще более жалкой; надо было, однако, вручать ее Сальери, который уже окончил первые сцены и теребил меня по поводу остальных. Я встретился с ним, повесив нос, и, не произнося ни слова, вручил ему либретто. Он просмотрел его все передо мной и заявил: «Хорошо написано, но нужно посмотреть это на подмостках. Тут есть арийки и очень хорошие сцены, которые мне нравятся; мне нужны, однако, некоторые легкие изменения, скорее из музыкальных потребностей, чем по иной причине». Можете представить себе радость, что причинили мне эти слова, и, легко уяснив себе все, что требовалось, я начал верить, что мое творение в действительности не так уж и плохо, как мне представлялось. В чем же состояли, однако, эти легкие изменения? В том, чтобы изуродовать, удлинить или укоротить почти все сцены, вставить новые дуэты, терцеты и квартеты, изменить размер стихов в ариях, ввести новые хоры, что должны быть спеты… по-немецки! Устранить почти полностью речитативы, и, соответственно, изменить разворот интриги и перспективу, за то малое время, что оставалось до дня первого представления, при том, что осталась едва сотня стихов от моего первоначального проекта. Музыка была закончена, работа должна была быть представлена, когда в Вену прибыл знаменитый аббат Касти, поэт, чья репутация имела резонанс по всей Европе и была обязана, в частности, его «Галантному орешку», настолько же превосходному поэтически, насколько скандальному в отношении морали. Он столкнулся одновременно со смертью Марии-Терезии, которой он далеко не нравился, и смертью Метастазио, которая делала вакантным пост придворного поэта; он рассчитывал, что по своим достоинствам, благодаря протекции своих могущественных друзей, в особенности графа де Роземберг, который, несмотря на преклонный возраст, любил еще «звуки грубой арфы эротического певца», он без затруднений получит этот пост, объект своих притязаний. В тот же момент прибыл также и Паезиелло, музыкант известный и уважаемый императором, в высшей степени ценимый венскими меломанами и полагающий себя несравненным. Паезиелло заявил о своем желании написать музыку к драме. Его прибытие смутило Сальери; «Богач на день» оказался отложен в долгий ящик, и в Вене говорили только о Касти и Паезиелло. Трудно вообразить себе нетерпение актеров, графа де Розенберг, друзей Касти, наконец, всего города; имя Касти было у всех на устах. Поскольку в круг моих интересов входило знакомиться со всем, что касалось Имперского театра, я первым делом достал «Короля Теодора» – таково название первой оперы Касти. Я, не откладывая дело до момента, когда приду к себе, зашел в кафе и перечел всю пьесу два раза с начала и до конца. Язык был в ней чисто тосканский, стиль правильный, стихи были не лишены ни изящества, ни гармонии; в них были тонкость, элегантность, блеск. Арии были прекрасны, куски с ансамблями – чудесны, финалы – поэтичны, и однако, на мой взгляд, в драме не было ни жара, ни интереса – ничего драматичного, наконец. Действие было затянуто, характеры не прописаны, развязка неправдоподобна и почти трагична. Каждая часть, взятая отдельно, была хороша, но все вместе – отвратительно. Я не смогу лучше описать мое впечатление от прочтения этого творения, как если сравнить его с набором драгоценных камней, смонтированным неумелым ювелиром. Читая «Короля Теодора», я убедился, однако, в недостатках моей пьесы. Я воздержался, впрочем, передавать это мое впечатление кому бы то ни было. Касти был в Вене более непогрешим, чем Папа в Риме. Я отложил на время решение вопроса. Несколько недель спустя его опера была представлена, и успех был огромный. Могло ли быть иначе, певцы были безупречны, декорации превосходны, костюмы великолепны, музыка божественна; и поэт, с улыбкой на устах, принимал все поздравления от энтузиастов как обязанные исключительно достоинствам его пьесы. В то же время клика Роземберга повторяла повсюду и при всяком удобном случае: «Какое произведение! Какая замечательная композиция!». К этим восхвалениям добавлялись в небольшом числе непредвзятые, и во главе их – сам император, повторявший на разные лады: «Какая пьеса! Какая музыка!». Этот единодушный хор восхвалений обескуражил Сальери, который за целый год больше не решился предложить дирекции «Богача на день». Решив дать успокоиться этому всеобщему опьянению, он предпочел в этих обстоятельствах отправиться в Париж, с намерением сочинять музыку к своим «Данаидам». Я не был раздосадован этим отъездом, который дал мне возможность поразмышлять и укрепить мои идеи относительно театра. В то же время я был в достаточной мере счастлив, чтобы заняться глухими тропами, ведущими к моему могучему сопернику; мне казалось, что лучшим способом его переиграть будет написать пьесу, лучшую, чем его собственная. По возвращении Сальери из Франции «Богач на день» был представлен к обсуждению. Главная роль предназначалась для Сторас, которая в то время была в расцвете своего таланта и вызывала восхищение у венцев; но эта певица болела и ее следовало заменить; не имея, из кого выбирать, пришлось взять то, что было под рукой; фатальным образом, актриса, назначенная, чтобы исполнить эту роль, оказалась на это совершенно неспособна; пьеса провалилась. И это еще не все. С целью помочь несчастному, не лишенному таланта, но находящемуся в полнейшей нужде, я дал переписать мою рукопись некоему Чьяварино. Этот Чьяварино был связан дружбой с бездельником того же толка, что и он, Брунати, который, как и множество других ничтожеств с Парнаса, мечтал тоже стать придворным поэтом; Чьяварино показал рукопись Брунати, и тот вздумал подвергнуть ее гнусной критике, которую решил распространить по театру в самый день представления. Он сообщил свой план Касти, перед которым хотел выслужиться, и Касти, счастливый, что может мне навредить, одобрил, просмотрел и откорректировал этот памфлет, добавив ему смысла, которого там не хватало, и несколько колкостей в мой адрес. Чьяварино, обновивший свой гардероб благодаря моей благотворительности, решил послужить им инструментом, сам взявшись за распространение памфлета, чтобы сделать приятное Касти и его покровителю Розембергу. Такие пустяки должны показать, как мои добрые намерения относительно моих соотечественников встречали неблагодарность с их стороны, и, наконец, какого рода борьбу я должен был выдерживать долгие годы; при этом, я никогда не питал иллюзий относительно достоинств «Богача на день»; либретто было положительно плохим и музыка – отвратительной. Сальери, вернувшись из Парижа, еще под впечатлением от музыки Глюка и «Данаид», музыки столь отличной от нашей, скомпоновал свою партитуру совершенно во французском вкусе, без всякой реминисценции со своими прекрасными и нежными мелодиями, которые он, казалось, забыл на берегах Сены; но, чтобы лучше было понятно вероломство моих врагов, достаточно сказать, что они попытались представить дело таким образом, как будто мне одному пьеса обязана была своим провалом, в то время, как в опере-буфф слова, в основном, играют вспомогательную роль. В этих обстоятельствах они уверяли, наоборот, что все достоинство спектакля держится на таланте поэта, оно не зависит даже от актеров, которые в данном случае осыпали меня проклятиями. Они не понимали, как можно спеть такие слова, и особенно, как маэстро набрался самоотверженности, чтобы положить их на музыку. Сам Сальери дошел до того, что поклялся страшной клятвой, что даст скорее отсечь себе руку, чем напишет хоть ноту на мои стихи. Что до Касти, он повел против меня войну совсем с другой стороны: он встал на мою защиту, но его похвалы вредили мне намного больше, чем открытая критика.

Pessimum inimicorum genius laudantes.

«Да Понте, – говорил он, – ничего не смыслит в драматическом искусстве. Что с ним случилось? Неужели ему понадобилось заняться сочинением опер, чтобы почувствовать себя достойным человеком? Никто не может заниматься этим, не имея верного вкуса, достаточного таланта и, особенно, серьезного образования».

Ему важно было всех уверить, что я неспособен работать для театра, и, осыпая меня похвалами во всем, что не касалось этой грани таланта, он стяжал себе право заставлять себя слушать в том, что он отказывал мне в этом единственном таланте. Каждый день вылупливался против меня новый пасквиль. Один писака, Нунцио Порта, поэт типа Брунати и даже хуже, опубликовал сатиру, кончающуюся следующими словами:

Ослом ты родился, ослом и умрешь; Сейчас я сказал немного, позже скажу больше.

Надо сказать, что на это я ответил несколькими пьесами, также сатирическими, и при этом еще более едкими, но сочинял я их более для того, чтобы развлечься, чем под воздействием гнева или досады. Эти пустяки не были драмами, Касти оказал мне честь, сочтя их восхитительными и сравнив со своими «Гинлеидами». Среди всей этой завистливой толпы единственным человеком, который ничего не опасался, был Касти, из-за своего чувства превосходства, своей недобросовестности и, особенно, из-за высокой протекции, которой он пользовался. К счастью, на моей стороне был император, который выказывал при всех обстоятельствах мне тем более горячую поддержку, чем с большей силой атаковали меня мои враги.

«Этот молодой человек, – сказал он однажды Андреа Дольфи, министру Венеции, также моему покровителю, – слишком талантлив, чтобы не возбуждать зависть у Касти, но я его поддержу. Еще вчера Роземберг, после провала его пьесы, пытался внушить мне, что нам нужен другой поэт. Касти находился в моей ложе, надеясь, возможно, что я назначу его на этот пост. Я ответил, что прежде всего я желаю услышать вторую оперу Да Понте».