По правде говоря, я не припомню, за всю свою жизнь, ни до ни после этого, сцены веселья и поздравлений, сравнимой с этим утром в Ченеде. Я воображал себя скорее среди ангелов Рая, чем среди смертных обитателей этого нижнего мира. Эти молодые женщины, мои сестры, были все очаровательны, но Фаустина, самая младшая из семи сестер, была настоящий ангел красоты; я предложил ей, в шутку, отвезти ее со мной в Лондон; мой отец соглашался, но она не отвечала ни да, ни нет; я предположил, не без оснований, что, хотя ей только исполнилось пятнадцать лет, она уже не вполне являлась хозяйкой своего сердца. Незаметно перешли к другим темам.
Поскольку никто не говорил со мной о двух других моих братьях, Джироламо и Луиджи, унесенных смертью во цвете лет, я остерегался сам произносить их имена, чтобы не омрачать грустными воспоминаниями радость этого прекрасного дня. Но новый грустный вздох, вырвавшийся у моего отца, напомнил мне его тяжелые вздохи прошедшей ночи, и я снова спросил у него об их причине; он мне не ответил, но я, заметив, что его глаза снова наполняются слезами, слишком хорошо понял их причину и постарался сменить тему. До той поры я не заговаривал, ни много ни мало, о дорогой компании моего путешествия, я счел, что это будет благоприятный момент для того, чтобы упомянуть о моем семейном счастье, и, чтобы вернуть на губы веселье, которое едва сдерживаемые слезы отца изгнали с лиц, я заговорил о следующем:
– Не думайте однако, мои сестрички, что я прибыл из Лондона в одиночку, лишь чтобы снова повидать мою страну; я привез с собой прекрасную молодую женщину, которая станцевала, как и вы, на этом театре, и которую я, возможно, буду иметь удовольствие вам представить, завтра или послезавтра, как восьмую вашу сестру.
– Так ли она прекрасна, как вы ее представляете? – спросила Фаустина.
– Еще прекрасней, чем ты, – отвечал я.
– Посмотрим! – отвечала она.
Это небольшое соревнование в красоте вернуло всем хорошее настроение; мы оставались еще некоторое время вместе, в конце концов, все они вышли, чтобы дать мне возможность одеться. Один отец остался со мной.
Его сердце нуждалось в утешении, я подумал, что настало время поговорить о двух его сыновьях, ушедших во время моего отсутствия. «Ах, если бы эти два бедных ребенка были сейчас с нами, – воскликнул он, – как были бы счастливы они и мы!». Мы оба заплакали, он – о своих сыновьях, а я – о своих братьях; я попытался его утешить, пообещав, что, перед тем, как уехать из Ченеды, я покажу ему нечто, что немного смягчит его боль от потерь в семье, которые мы понесли.
Мы незаметно вновь вернулись к веселью; я отправился вернуть визиты всем тем, кто посетил нас накануне вечером; я вновь увидел кое-кого из моих старых друзей юности, которые встретили меня с радостью и нежной сердечностью, отвечающим моим собственным чувствам, и только ко времени обеда, после полудня, я предупредил друзей и семью, что должен уехать, не позднее чем завтра, в Тревизо, и, возможно, в Венецию.
Четвертого ноября я действительно собрался выехать в Тревизо. Моим намерением было вернуться поскорее в Ченеду, вместе с женой. Я предполагал взять с собой в это маленькое путешествие самую молодую из моих сестер, Фаустину, и моего младшего брата, Паоло, который уже знал мою жену тогда, когда она была еще моей невестой, в Триесте. Но едва слух о моем отъезде распространился по городу, как вся окрестная молодежь собралась у дверей, чтобы дождаться, как я выйду из дома. Я думал, что это сделано для того, чтобы пожелать мне счастливого пути и скорейшего возвращения – не тут то было: это было для того, чтобы умолять меня не увозить с собой прекрасную Фаустину, и, поскольку эти моления носили характер недоверия и почти угрозы, я вынужден был клятвенно пообещать, что верну ее в Ченеду не позднее чем через три дня…
Мы прибыли в тот же день в Тревизо; моя жена, против моего ожидания, прибыла туда только на следующее утро; я стоял у окна гостиницы, ожидая ее с нетерпением, когда увидел подъезжающую коляску; я бросился с лестницы, чтобы схватить ее в свои объятия. Мой брат, который забавлялся моим нетерпением ее увидеть и беспокойством по поводу ее опоздания на несколько часов, ожидал увидеть всего лишь танцовщицу театра, как я и говорил в Ченеде. «Сейчас мы увидим, наконец, эту несравненную жемчужину, более прекрасную, чем ты!» – говорил он Фаустине. Мы поднялись по ступенькам, моя молодая жена и я; поскольку на ней была вуаль, прикрывающая лицо, мой брат, который помнил о черной вуали в Триесте, которую я приподнял из шутки в первый раз, когда я ее увидел, сделал тот же жест, что и я; Он любил нежно того ребенка в Триесте, который теперь стал моей женой. Он расспрашивал меня тысячи и тысячи раз о ней; я отвечал ему всегда в общих чертах, не давая понять и предположить, что моя Нэнси – это и есть та, на которой я женился. Как же вообразить и обрисовать его удивление при ее узнавании? При том, что Фаустина была действительно красавицей и достаточно гордой, чтобы вполне сознавать, насколько ею любуются, она не могла удержаться, чтобы не воскликнуть: «Это правда, это правда, она еще красивей, чем я!». Это удивление стало первым и самым большим удовольствием, что я испытал в Тревизо.
Однако и другие эмоции и не менее сильная радость, хотя и несколько иной природы, были мне уготованы, едва распространился шум о моем прибытии, когда один из моих самых дорогих друзей, Джулио Тренто, посетил меня, и когда за ним последовала через двадцать минут толпа других. Большинство из них были люди, занимавшие почетные должности, исполнявшие важные функции в городе, которые в молодости учились под моим руководством в семинарии. Ни протекшее время, заставившее, в основном, забыть многих друзей, ни их успехи и занятое положение, повыше моего, не остановили порыв их сердца и не помешали прийти и приветствовать меня именем, которому я остался верен – «их дорогого учителя». Они поведали мне, что Бернардо Мемо стал их согражданином. Это заставило меня, в свою очередь, прибежать к нему, и вид этого просвещенного и достойного друга стал еще одной из радостей, что я получил в этом путешествии, которое не забуду в жизни. Тереза была все время с ним, вдова, подурневшая, отягощенная годами и располневшая, но всегда идол этого совершенного человека, помыслами которого она владела.