Можете представить, какое впечатление должны были произвести на меня эти слова, которые так ясно объясняли то, что я слышал и наблюдал собственными глазами, охваченный горячей любовью к этой моей родине, которая, хотя и была несправедлива ко мне, была, тем не менее, в моих глазах самой великой и прославленной в мире; эта родина, которая и по своему происхождению, и в том, что касается своих первоначальных законов, своих побед, своих монументов, своего блестящего прошлого, и в том, что касается, наконец, характера ее детей, заслуживала иной участи! Не награждали ли во все времена властители и народы венецианцев именем славных! Существовала ли нация более благородная, более щедрая, более великодушная? Не сохранила ли она эти античные добродетели, несмотря на блеск, привнесенный в нее ее торговыми успехами и победами, несмотря, наконец, на превратности времен, чья миссия есть все уничтожать?
В то время, как я оставался погружен в эти грустные размышления, в мою дверь постучали; я открываю и вижу юного мальчика с довольно миловидным лицом, который очень вежливо спрашивает, не желаю ли я побриться и причесаться. Его манеры и поведение мне понравились и, несмотря на то, что я не нуждался в предложенных услугах, я пригласил его войти, и он приготовился заняться моим туалетом. Пока он занимался своими приготовлениями и направлял свои бритвы, я спросил его, как идут дела в Венеции.
– Как идут дела? – отвечал он, – а как вы хотите, чтобы они шли, с этими людьми, которые не знают даже нашего языка, а мы их тоже не понимаем, которые забирают у нас все, что у нас есть и не платят ни су, которые нас угнетают и, когда мы имеем несчастье жаловаться, утешают нас ударами батогов?
– А французы, – как вы к ним относитесь?
– Французы! Ох! Французы! Благослови их Господь повсюду, где они есть, и приведи их в наш город! Их всегда видишь веселыми, смеющимися и развлекающимися! Все, что у них есть в кошельке, они щедро тратят на бедных, на товары, на артистов. А дамы! Можете мне поверить, дамы их любят! Они предпочитают их даже молодым людям из Венеции!
Затем, разобрав свои бритвы, он стал меня намыливать. После минуты молчания он спросил меня, люблю ли я поэзию.
– Весьма.
– Ах! Кстати о французах! Если вспомню, я прочту вам сонет, который вас развлечет.
Он был прав; это были настоящие стихи цирюльника, которые не шли, однако, дальше простой банальности. Я удержал в памяти два из них, которые могут быть представлены перед взором читателя:
Эта двойная аллюзия на латинское прозвище французов и на четверку лошадей из бронзы, которую Наполеон выкрал из Венеции, показалась мне весьма остроумной и слегка исправила неприятное настроение, в котором я находился.
Когда он закончил, я предложил ему пиастр. Решив, что я предлагаю ему его разменять, он воскликнул, смеясь:
– Во имя Святого Марка! Откуда, по вашему, возьму я денег, чтобы дать вам сдачи с этих десяти фунтов? Я не заработаю их и за две недели.
– Как! Разве больше не бреют бороды?
– О да! Люди бреются раз в неделю и выдают вам пару су, а может и ограничиваются тем, что обещают отдать их вам завтра, и это завтра не наступает никогда.
При моем ответе, что этот пиастр дается ему, чтобы возместить его время, потерянное на меня, и за прекрасные стихи, которые он мне столь хорошо прочел, он был удивлен донельзя и мне стоило больших трудов его выпроводить. Оставшись один, я вновь предался моим грустным размышлениям.
Хотя удовлетворение, которое я испытал при этих актах человечности, было целебным бальзамом, который умерил горечь моего сердца при виде несчастий моей страны, я принял, тем не менее, решение покинуть ее в тот же день. Я был на лестнице, выйдя, чтобы завершить мои визиты, когда заметил флорентийку и ее мужа, поднимающихся об руку друг с другом с видом полнейшего благополучия. Мы остановились поболтать на площадке и, в продолжение общения, я пригласил их пообедать. За едой беседа свернула в сторону положения в стране, объекта моих нескончаемых забот; они рассказали мне вещи, которые перо не может описать.
Они оставались у меня долго и, несомненно, не покинули бы меня до ночи, если бы мой рассеянный вид не дал им понять, что пора откланяться. Я проводил их до входной двери; там жена, пожимая мне руку на прощанье, передала следующую записку:
«После двадцати лет отсутствия я снова увидела вас, мой благодетель и спаситель; это позволило мне снова поблагодарить вас за услуги, которые вы мне оказали. Вы кажетесь счастливым, это все, чего я бы просила у неба; благослови вас Господь, но уезжайте, синьор да Понте, уезжайте как можно скорей из города, который никогда не был и никогда не будет вас достоин. Помимо опасностей, которым вы подвергнетесь из-за происков мерзкого ревнивца, вы вынуждены будете присутствовать в моем доме на прискорбном спектакле, при том, что не сможете ничем помочь. Дориа, это чудовище – мой тиран; он является им с одобрения моей собственной семьи и моего мужа, который, наполовину из-за нищеты, а в особенности из мести, продал меня этому человеку, которого я боюсь и которого ненавижу более смерти; а между тем я должна притворяться, что люблю его, если не хочу, чтобы мои дети и я сама умерли от голода. Вы должны были видеть у меня старика… это мой отец… Ах! Уезжайте! И сохраните воспоминание о бедной Анжиолине».
Мне следовало иметь сердце из бронзы, чтобы не тронуло меня до слез это чтение; но к несчастью, стонать над несчастьями этой жертвы судьбы – было единственное, что я мог.