Словно поворотный круг, оборачивается Диуркен то Рио-де-Жанейро, то Нью-Йорком. Диуркен — огромный город, и в нем есть все, что бывает в больших городах: ассоциации, клубы, бассейны, стадионы, пожарные команды, шикарные гостиницы, виллы, утопающие в листве вечнозеленых растений, свой духовой военный оркестр, марширующий каждый четверг по улицам города, транспортные компании, журналисты, нотариусы, адвокаты, бухгалтеры, всесильные торговые фирмы, магистрат и, наконец, судебные исполнители и оценщики. У города есть свой депутат и муниципальный совет. Это современный и процветающий город, поэтому название его, набранное крупным шрифтом, разносится газетами по всему миру. Его радиостанции путем самых невероятных изощрений каждый день одерживают новые победы в эфире.
Диуркен — это также и рай снобов, царство черного рынка, место столкновения самых различных национальных характеров с легковозбудимым восприятием.
Но славой в деловом мире Диуркен прежде всего обязан своему порту, воздушному и морскому. Как во всяком большом порту, в Диуркене нашли приют тысячи людей: негры песков, пришедшие с границ пустыни и пригнавшие с собой несколько истощенных баранов; негры лагуны, привлеченные чарующим названием города; искатели фортуны — левантинцы, европейцы, африканцы, пришедшие завербоваться в армию; местные азиаты и французы. Жизнь одних определяется кодексом Наполеона, других — Кораном. Французы метрополии пользуются всеми правами, предоставленными тем, кого называют французами. Все поглощены своими делами: кто в администрации, кто в торговле, кто выпутывается как может, чтобы как-нибудь продержаться. Но разве может крупный морской порт мирового значения не быть торговым центром? Поэтому Диуркен еще и огромный торговый город, где магазины не закрываются до поздней ночи, к великому удовольствию мелких служащих, приходящих к витринам после работы, чтобы отдохнуть, разглядывая товары, обладать которыми им никогда не позволит их кошелек. Они подолгу задерживаются у почтовых открыток по сто су, у рубашек по пятнадцать франков, печенья по десять франков за коробку и у всех предметов, рядом с которыми они вновь обретают ощущение уверенности.
В городе с таким пестрым населением, вероятно, могли бы сложиться неплохие отношения между различными слоями жителей, если б не гангрена спекуляции — эта жестокая болезнь, будоражившая рынок и выводившая людей из себя. Любая банальная шутка, самый безобидный намек могли вызвать приступ гнева. Вы подумайте только! Вечером вы легли спать в уверенности, что литр вина стоит пятнадцать франков, а утром просыпаетесь, чтобы узнать, что он стоит тридцать пять!..
С утра до полудня не удается выяснить стоимость риса, склады опустели, но после нескольких часов тяжелых переговоров тот же самый рис появляется из-под прилавков и из подвалов магазинов, но по какой цене? И поскольку еще не доказано, что люди разных сословий и национальностей могут жить вместе, не испытывая злобы друг к другу, то к скрытой ссоре между левантинцами и европейцами прибавилась проблема риса, основной пищи африканцев, — риса, который нельзя было больше достать и который стал поводом для многих раздоров…
Европейские торговцы обвиняли левантинцев в том, что они, не закрывая своих лавок в установленные часы, нарушают законы о труде. Инструктор по вопросам труда, «занимавшийся проблемой», разрешал спор, заявляя, что торговые предприятия левантинцев носят семейный характер. Однако злые языки позволили себе усомниться в порядочности высокопоставленного чиновника, разнося по городу слухи о том, что сам эксперт давно уже «в кармане» у одной левантинской акулы, потерявшей все зубы оттого, что не одна рыба нашла свою смерть в ее пасти, ожесточенно борясь за жизнь. Не желая сдаваться, европейские торговцы обратились к властям с просьбой заставить сирийцев нанимать продавцов-африканцев.
Вопрос не решен и поныне, а левантинские лавки продолжают оставаться открытыми до поздней ночи, и туда приходят мелкие служащие, которые на вопрос услужливого торговца: «Мсье желает что-нибудь купить?» — неизменно отвечают: «Я посмотрю, мсье». «Ну что ж, смотрите», — ворчит коммерсант, недовольный тем, что люди бродят по магазинам, ничего не покупая. Мало того, что они всего лишь смотрят, они без конца водят пальцем по стеклу и упрямо хотят видеть все: «Покажите мне это, мсье… И вот это, мсье…»
Вопрос найма продавцов-африканцев не составлял сущности взаимных жалоб и не был их основной причиной. Их разделяло что-то большее. Левантинцы строили, они заполняли Диуркен многоэтажными домами, на которых по камню были написаны их имена, чтобы всем было видно, а в городе, где остро ощущался жилищный кризис, это не могло встретить одобрения. Со свойственным им нюхом в коммерции левантинцы повсюду забивали колышки и скрещивали оружие с европейцами. Они наживались на доходных домах, на привозных и местных товарах, не считая и многих других преимуществ, которых они добивались. Всем известен культ дружбы левантинцев, дар ловко и незаметно завязывать отношения. Жадные до наживы, они щедрой рукой открывали кошелек, не запирая его в монументальный сейф, и пускали, пускали прочные корни в городе. Этого тоже не могли простить европейцы: им казалось, что их где-то обобрали. Исчезновение продуктов первой необходимости и их появление по ценам, недоступным даже для европейцев, поддерживало эту глухую неприязнь.
Чрезмерные расходы дам, всегда в праздничных нарядах и перчатках, решивших держать в Диуркене первое место (принадлежавшее им по праву) и продолжать войну платьев и лент, истощали кошельки супругов, еще более ожесточая взаимную ненависть. А потом ставшие притчей во языцех разговоры о расточительности левантинцев привлекали к ним внимание и нарушали покой некоторых семейств, рождая новые обиды и претензии. Все это венчала война за независимость на Ближнем Востоке, переполнившая чашу терпения. Борьба стала открытой. Жители долины, негры песков и лагуны, бедные родственники в этой гигантской борьбе за существование, с тревогой наблюдали за противниками из своих хижин.
Так как в Диуркене есть свои судебные исполнители, он переполнен и оценщиками. А поскольку есть оценщики, есть и аукцион.
В тот день на пустыре, единственное дерево которого было спилено на дрова, лежали сваленные в беспорядке шкафы, хромые столы и стулья, валялись выщербленные тарелки, запыленные печки, развалившиеся мороженницы, керосинки, бюро с выпавшими ящиками, буфеты, диваны, кресла без пружин, изрыгавшие свои внутренности, рваные шаблоны для выкроек, рамы, кровати, пишущие и швейные машинки, полуразвалившиеся велосипеды, старая обувь, ящики, пузырьки с красной тушью, бутылки из-под лимонада, старые щетки, продырявленные кастрюли: содержимое старых лавок, кухонь, холостяцких квартир, чуланов, брошенное владельцами и вновь собранное, чтобы извлечь последнюю выгоду, выжать последний сок. Пустырь напоминал гигантскую свалку.
Казалось, что люди, обремененные старьем, не решались выбросить или отдать его и несли на аукцион, как несут в больницу умирающего в надежде, что он еще выздоровеет.
Торг начался, и оценщик, сопутствуемый помощником-африканцем, надсадно выкрикивал названия предметов, он совал их под нос покупателям, поднимал к свету, чтобы продемонстрировать их качества, переходил на скороговорку в надежде усилить конкуренцию, повысить цену, давал потрогать руками предметы, словно хотел рассеять все сомнения.
Так вот в этой свалке, достойной блошиного рынка в Гадазане, где можно видеть хлам со всей Европы и Америки и разный утиль, которому многочисленные ремесленники пытались придать прежний блеск, решив спасти, как спасают обломки корабля, чтобы заставить их еще послужить, — так вот в этой свалке лежала и маленькая рекламная дощечка, в середине которой, в углублении, был прикреплен термометр, очерченный двойной голубой каемкой.
Помощник вытащил его из кучи предметов, разбросанных по земле, высоко поднял, как трофей, и, показав его со всех сторон, начал свою песню:
— Называйте цену! Называйте цену!
Никто не сказал ни слова. Термометр? Зачем? Одни смеялись, другие продолжали разговаривать между собой. Большинство разглядывали другие предметы. Шум автомобилей заглушал голос помощника, который повторял:
— Называйте цену, называйте цену!
Видимо, реклама не привлекала внимания. А может быть, все, к кому она в свое время была обращена, были членами лиги борьбы с алкоголизмом? Или может быть, рекламируемой марке «С»… они предпочитали другую марку вина?
Наконец голос, скорее несмелый шепот, который тонкий слух оценщика схватил на лету, произнес:
— Пятьдесят франков! Пятьдесят франков…
Какой-то негр, конечно ради шутки, просто чтобы открыть бой, дать сигнал к схватке, зашептал: «Пятьдесят…» Но не успел дошептать, так как его сосед, мавр высоченного роста, пощупав свой бумажник, крикнул:
— Сто франков!..
Европеец, смерив взглядом негра и мавра и пожав плечами, словно говоря: «Куча вшивых подонков, вам не поднять цены», величественный от сознания собственного превосходства и гордого спокойствия, бросил:
— Сто пятьдесят франков…
Тогда стоящий против него человек, левантинец, как бы раненный этим спокойствием, посмотрел на негра, мавра и европейца, улыбнулся и выкрикнул:
— Двести франков!..
— Двести франков… Двести франков… — повторил оценщик.
Подходили люди. Они приподнимались на носки, лезли друг на друга, чтобы увидеть, в чем же все-таки дело, ибо, с точки зрения большинства из них, термометр не может стоить двухсот франков.
Негр, давший всему начало, замолчал, трезво оценив возможности своего кошелька. Может быть, ему и хотелось обладать этим красивым термометром на эмалированной дощечке, ярко сверкающей на солнце.
— Триста франков! Триста франков!
Ну а мавр? Ему было важно заткнуть рот своему соседу-негру. Поскольку последний молчал, мавр был доволен. Он смотрел на европейца и левантинца, изредка бросая короткие взгляды на негра, словно хотел сказать: «Что, замолчал? Силенок не хватило? Я жду. Если ты заговоришь, я отвечу!» Но негр молча разглядывал термометр. Да, эта европейская вещица неплохо выглядела бы в его лачуге.
— Четыреста франков! Четыреста франков!
Цена термометра поднималась к небу. Она росла по мере того, как поднимался ртутный столбик. Казалось, столбик тащил за собой цену, возбуждая человеческое тщеславие. Европейца и левантинца подбадривали из толпы, и битва перерастала границы схватки за табличку с термометром. Победить стало делом чести.
Кто мог подумать, что какой-то термометр может вызвать такую борьбу под жарким небом Африки? Но это было так, и люди это видели.
— Шестьсот франков! Шестьсот франков!
Европеец, политический хозяин страны, делил с левантинцем свою экономическую власть. Монополизировав внешнюю и внутреннюю торговлю, он превратил левантинца в своего сообщника и компаньона. Европеец продавал товар левантинцу-оптовику, тот левантинцу-полуоптовику, последний распределял товар между теми левантинцами, которые занимались мелочной торговлей, а те в свою очередь продавали его неграм-разносчикам и мелким лавочникам, у которых его покупал негр-потребитель.
— Шестьсот франков! Шестьсот франков!
Но как только им приходилось делить деньги, при малейшем столкновении интересов оба бросались к негру, который в этих случаях пользовался исключительным вниманием. Каждый хотел заполучить его в свой карман.
Европеец старался восстановить его против своего компаньона, который, будучи хитрее и стремясь привлечь на свою сторону негра, продавал в кредит, жалуясь на свое положение подчиненного.
— Левантинец тебя обкрадывает.
— Европеец помыкает тобой, он не хочет, чтобы у тебя были деньги, ведь с деньгами многое можно сделать…
Но в один прекрасный день интересы их вновь сходятся, наступает примирение, а негру остается лишь отмерять ткани, развешивать сухую фасоль и собирать чеки.
— Восемьсот франков! Восемьсот франков!
Обогатившись, те и другие говорят о миллионах с потрясающим равнодушием. О миллионах они говорят так, как говорил бы негр о ста франках.
Солнце поднималось выше, сверкало на белой эмали и, подогревая страсти, ожесточало души. Вспоминались старые обиды, взаимная вражда заставляла дрожать губы. Многие причины не позволяли уступить, подогревали задор.
— Девятьсот франков! Раз… Девятьсот франков, два… Кто больше?
— Тысяча франков!
— Тысяча двести…
— Тысяча двести пятьдесят…
Стычка приобрела неистовый характер, пора было кончать с джентльменской битвой.
— Тысяча четыреста франков!
— Тысяча четыреста десять франков!
— Тысяча пятьсот франков!
— Тысяча пятьсот франков! Раз, два, тысяча пятьсот франков, три. Кто больше?
Кажется, победил клан левантинцев. Они улыбаются. Купить термометр за тысячу пятьсот франков значило, по правде говоря, выбросить деньги на ветер.
— Тысяча пятьсот франков три…
Смех послышался в группе левантинцев, они толкают друг друга локтями. Европейцы предпочли бы на этом остановиться, но что будут думать негры, присутствующие на спектакле! В дело вмешался престиж, его нужно защищать. О, сколько иной раз проблем с этим престижем!
— Господа, не остановимся же мы на этой ничтожной цифре для столь ценной вещи! Эмалированный, небьющийся термометр. Посмотрите, как это красиво будет на стене… Тысяча пятьсот франков, кто больше?
— Тысяча восемьсот, — прошептал кто-то из европейцев.
— Простите, мсье?
— Тысяча восемьсот франков.
— Ага, прекрасно! Тысяча восемьсот франков, господа, тысяча восемьсот франков, уважаемые дамы!
— Тысяча восемьсот франков! Тысяча восемьсот франков…
— Четыре тысячи! — громко выкрикнул левантинец.
Приоткрылись рты. Шепот удивления пробежал по толпе, переставшей что-либо понимать.
— Четыре тысячи франков… Кто больше?
Кажется, сам оценщик уже торопился закрыть торг и положить конец этой битве, которая могла переброситься с аукциона в другое место.
— Четыре тысячи франков… Кто больше?
Никто не произнес ни слова. Левантинцы уже отсчитывали деньги, готовые заплатить за свою честь.
— Четыре тысячи франков! Кто больше? Продано!
И молоток оценщика упал на стол, положив конец неистовой схватке, от которой захватило дух у наблюдавших ее туземцев.