(Одна мысль — цветы за окном)

13 ноября 1936. Ничего.

14 ноября. Ничего.

15 ноября. Как глубоко...

16 ноября. Ничего.

18 ноября.

Исписав, разрываю веер...

Распавшись на две половинки...

19 ноября.

С тринадцатого октября в больнице района Итабаси. Первые три дня скрежетал зубами и плакал. Месть медной монеты. Я в сумасшедшем доме. Отодвигая перегородку, думал, что мои юные соседи — болезненные доходяги в обвисших халатах, а оказалось, все намного здоровей меня, имена под стать внушительные — Каваути Найскэ, Хоситакэ Таро, все с университетским образованием, да и держатся с таким гонором, точно коронованные особы. Признаюсь, меня особенно угнетает, что все они, как на подбор, чуть ли не на голову выше меня. Люди, бившие свою мать.

На четвертый день я приступил к агитации. Железные решетки, железные сетки и тяжелые двери, и, когда их отпирают, лязг ключа. Неусыпная дежурная медсестра беспокойно бродит взад-вперед. Швырнув свое тело на растерзание двадцати пациентам, запертым в человеческом стойле, я попытался с ними заговорить. Тряхнув за плечо дебелого красавца, я выругал его: «Лентяй!» Свихнувшемуся на подготовке к экзаменам абитуриенту, который спросонья хватался за учебник по коммерческому праву и начинал декламировать нараспев, как антологию «Сто стихов ста поэтов», рявкнул: «Кончай учиться! Экзамены отменяются!», и лицо его на мгновение просветлело. Подкравшись, ударил по голове двадцатипятилетнего юношу, одетого в саржу, по прозвищу «печеная спина», который все дни напролет, уныло ссутулившись, сидел в углу комнаты, лицом к стене, но он только тихо забормотал: «Оставьте, оставьте меня! Мне всего двадцать пять лет!», и даже не обернулся, поэтому я заорал на него: «Не разводи нюни!» и крепко обнял его, но вдруг сам зашелся кашлем, и когда он с надменной брезгливостью осадил меня: «Отстань. Еще заразишь чахоткой!», из глаз моих потекли благодарные слезы. Приободритесь!.. Всем бы нам, на зеленую травку. Вернувшись в палату, я написал стройные вирши на мотив императорского ворчания: «Верните цветы!», показал делавшему обход молодому врачу и душевно с ним поговорил. А когда дал ему прочесть стихотворение под названием «Полуденная дремота», на строке «Тот человек, кто живет по-людски» мы оба, покраснев, рассмеялись. Будем же верить утешению, заключенному в словах: «Счастье в наших руках!», которые пять миллионов человек нашептывали пять миллионов раз на протяжении шестидесяти лет. С сегодняшнего дня не пророню ни единой слезинки. Семи ночей, проведенных здесь, вполне достаточно, чтобы измениться. В карцере, который здесь называют «свинарником», тишина и покой. Какие пилюли ни возьми — все с такими звучными названиями: «Золотой эликсир», «Медвежий желудок», «Три луча», даже «Пять лучей», а раскусишь задними зубами— горечь, но ты ведь мужчина, улыбнись, спой песенку! Самый что ни на есть мой сладкий горошек.

Неужели

Я

Непутевая

Женщина?

Уж скорее назови меня Хвастливой!

Я краше,

Чем радуга,

Краше, чем марево.

Непутевая?

Целую неделю ни с кем не вижусь. Личные свидания запрещены, сплю как убитый, но виновата жара, никто надо мной не измывается. Напротив, все меня здесь любят и ублажают. Дорогой И., спасибо, что чуть ли не на коленях умолял меня лечь в больницу: «Впервые в жизни о чем-то тебя прошу...» Большое спасибо! С чего это я так расчувствовался? И. К., и Т., и X., и непоседливый Д., и придурок Ю., и болван Дзэндзиро, и эта Ю... Корчусь в муках от желания с ними со всеми повидаться. Но разве затащишь профессора с его супругой, чету К., чету Ф. в такую глушь, в Асамуси? Как полководец, высматриваю горы окрест. Но в сущности, никто мне не нужен.

«Если не я, что станется со всеми этими людишками?» Тридцать восемь градусов... Обмани, умоляю тебя, мой жар! Пушкин умер в тридцать шесть, но он оставил «Онегина». Ни одного праздного слова! — скрежетал зубами Наполеон.

Но твори за священным столом! Загородив путь, властно требуй цветов!

Встань! Изрекай слова как власть предержащий! Сейчас я до слепоты в глазах люблю тебя.

«Песнь заходящего солнца».

Смеркается день, цикада смекает — пора умирать. А мы так рады обретенному счастью! Мы порезвились вволю. Позволь еще хоть миг улыбаться среди цветов.

Ах, верните цветы! (Я любил тебя до слепоты.) Верните — молоко, траву, облака!.. (Совсем стемнело, но мне уже все равно. Я — умер.)

«Главное — начать».

Потом — спустя рукава.

«Цветок — один».

Сотри свою подпись —

Это наш общий труд.

Твое...

Мое...

Сколько было волнений, тревог!

И вот, наконец, распустился цветок — один.

Единоличная собственность

Ужасна.

«Ну же,

подайте хоть кто-нибудь!»

Старику

Самое место

На единоличном столе!

Смотрите — впереди шагает Седобородый Старик-пастух.

Все это наше общее!

Сотрем свою подпись!

Веемы,

Все мы славно потрудились,

Как тягловый скот,

Надрываясь,

Чтоб распустился цветок — один...

Наконец-то Ликующим хором Мы возгласим:

«Спасибо, спасибо!»

(Но кто нас услышит?)

20 ноября.

Последние пять-шесть лет, вас — тьма, а я — один.

21 ноября.

Кара.

22 ноября.

Как забуду твои глаза, велевшие мне умереть?

23 ноября.

«Поношение жены».

Знаешь ли ты, как сильно я тебя любил? Как сильно любил, как прозорливо опекал?.. Кто из нас мечтал о деньгах? Если я мог припорошить икру снегом «адзиномото», заправить соевые бобы сушеными водорослями с перцем, я уже ни в чем не нуждался. Кто злобно поносил людей? Кто тот старательный труженик, сумевший мне вдолбить, что невозможно переборщить в ярости, отвергая суд супружеского ложа? Глупая иортомоя! Жена — это не ремесло. Жена — не должность. Ищи опоры, ищи зависимости, вот и все. Может оттого, что мои руки — не самое мягкое ложе: котенок, доверивший мне свою жизнь, никак не заснет... Знаешь, как выглядит истинная любовь? Это Миюки в «Дневнике Асагао»: безумица, бредущая вслед, через непроглядный ливень, падая, валясь в грязь, но вновь поднимаясь и продолжая путь. У тебя один-единственный муж. Люби его, поборов сомнения.

Как отвратительна жена Кадзутоё! Гадкая история о том, как она молча достала припрятанные на мелкие расходы деньги... Ничего этого не нужно. Отвечай всегда коротко и ясно: «Да!» Проси прощения одним простым словом: «Прости!» Ведь ты — глупа. Истории не знаешь. Превратности речушки, на которой покачиваются цветы искусства, тебе не в толк. Ты — слепая мышь, привыкшая в жалкой, тесной кухоньке хавать на ужин печеные рыбные палочки. Ты даже не смогла полюбить какого-нибудь достойного человека. Никогда не умела написать любовного письма. Стыдись. Есть ли хоть какой-то смысл в пресловутом «не на словах, а на деле» женской плоти? О, знаешь ли ты о тех мучительных ночах, когда я хотел собственными руками вырвать себе глаза, только бы не видеть твои отрепья?

Каждому человеку дается призвание свыше. Ты называла меня лжецом. Давай без обиняков. Ты, именно ты меня обманываешь. Ну, скажи, в чем же я тебе солгал? И потом, главное, что мы имеем в результате? Жду документально заверенного ответа.

Человека, который отдал тебе всю жизнь, всю душу, ты подло обманула, засадила в дурдом, хуже того, вот уже десять дней от тебя нет ни весточки. Хоть бы прислала цветок, какую-нибудь грушу!.. В конце концов, чья же ты жена? Наперсница воина... Довольно! Тебя заботят только денежные переводы от Т., или что еще откуда-нибудь перепадет. В действительности, никакой власти. Ужель не веришь в данные жене привилегии?

Любому ведома робость. Но есть истинные поступки, когда закрываешь глаза и бросаешься очертя голову. Если ты на такое не способна, величайся «бессердечной», именно это по праву — твой венец.

У каждого свое призвание. Выращивать в садике помидоры, жевать рыбные палочки, усердно заниматься стиркой — во всем этом тоже нужно иметь призвание. Я истерзал себя, свою душу, рукава моей хламиды объяты пламенем, и все же я от рождения обречен, царь, идти вперед, высоко подняв голову, идти напролом, против бури. Бамбуковая вешалка для царских регалий уже прогнила насквозь, ткнешь, и безропотно упадет, рассыплется в прах. Цветы пустоты. Пустите меня, я должен продолжать идти вперед. Материнская грудь иссохла, некому меня обнять. Бежать вверх, вверх, вот моя судьба. Разрыв, не понять тебе, сколько в нем муки.

Отшвырни меня, удали с глаз долой! «Там есть теннисный корт, там ты сможешь отдохнуть в тишине и покое, забавляясь с медсестрами» — нашептывание злой бабы. Я с благодарностью принял и такое твое сочувствие. Взгляни, когда завтра мы выйдем на спортплощадку, синий демон, черный медведь, ну разве этот убогий дурдом не сущий ад? И я тоже узник. «Один!» — вытолкнутый в спину воняющим помадой надзирателем со связкой ключей, я приземлился на теннисном корте, который давеча так жаждал увидеть.

Месть медяка... Эдакие закулисные маневры. Ответственность, смахивающая на бюрократическую волокиту, только и всего, курносый Христос, принесенный в жертву экономии. «Посмотрите на график температуры. Начиная с двадцатого числа, я не потребовал ни одной инъекции. Возложите на меня хотя бы половину ответственности! Неужто нельзя обойтись без уколов?» — «Никак нельзя, поручитель настоятельно просил, чтобы продолжали до полного выздоровления...» Выпущенная на волю золотая рыбка не проживет и месяца. Пусть ценой лжи — гордости, свободы, зеленой травы!..

Что касается высокомерно хвастливой болтовни на супружеском ложе насчет того, что, мол, не стоит придавать значения имени, усмехнувшись, я готов удалиться и впервые в мировой истории передать напрямик тем, кто меня моложе, крепким в кости, всем этим благополучным господам, факел славы, да пламенеет и впредь высоко, чисто, честно. Только остерегайся — ты — зрачков Робеспьера.

24 ноября. Ничего.

25 ноября.

«Выпущенная на волю золотая рыбка не проживет и месяца» (часть первая).

Написанные наспех наброски с целью внушить тем, кто моложе меня, уверенность в себе. Отрывочные фразы, но я еще не сошел с ума.

Абсурд общественного наказания возник от избытка врачей и из слепой веры обывателя, этого мелкого буржуа, в их, врачей, добросовестность. Без сомнения, это главная причина. И я стыжусь себя, каким был пять лет назад, когда невольно улыбнулся, читая «Песню, проклинающую врачей» — последнее стихотворение, написанное Верленом в больнице. Выражаясь высокопарно, прощупывай вглубь зрачки врача!

Трюки частных психиатрических лечебниц.

— В моей палате из почти пятнадцати пациентов две трети — обычные люди. Ни одного, кто бы украл или замышлял украсть чужую собственность. Они были слишком доверчивы, вот их сюда и засадили.

— Врачи наотрез отказываются сообщить день выписки. Не говорят ничего определенного. Обходятся бездонными обиняками.

— Новоприбывшего непременно устраивают в светлой комнате на втором этаже, даже специально ввинчивают лампочку поярче, чтобы успокоить сопровождающих родственников, а на следующий день, под предлогом того, что главврач не дал разрешения, бросают в мрачную палату внизу, набитую пятнадцатью пациентами.

— Патефон-утешитель. В первый день я, благодарный от всего сердца, расплакался. Каждому новоприбывшему — патефон, песня Такады Кокити, мол, все только начинается.

— Администрация никогда по своей инициативе не звонит поручителю с приглашением проведать пациента. Пока тот сам не потребует свидания — вечное молчание. Содержат два-три года. Все только и думают о том, как отсюда выбраться.

— Никакой связи с внешним миром не допускается.

— Навещать абсолютно не дозволяется. В крайнем случае, в определенное время, под надзором дежурной медсестры.

— Есть еще много чего. Буду записывать по мере того, что вспомню. Вспоминаю, чтобы забыть, так что ли...

(В день выписки из больницы происходят душераздирающие сцены. Прислушиваешься к шуму проезжающих машин, тридцати, сорока, даже к гулу самолета, к скрипу повозки, запряженной волами, к стрекоту велосипеда, и сердце замирает — уж не за мной ли приехали?)

«Вытаскивай!», «Не шуметь!», звук глухого удара, осенний день скорбно пытается кончиться.

26 ноября.

«Выпущенная на волю золотая рыбка не проживет и месяца» (часть вторая).

Вчера, несмотря на обещания, никто за мной не приехал. Спасибо. Сегодня утром спокойно взял карандаш. Мол, люблю. Однако сорокалетний мелкий буржуа не приучен любить таких, как я. Любить не в состоянии. Золотой рыбке довольно и крошек. Что еще он может сказать? «Не люблю и все тут!»

Шепот женщины, потерявшей мужа: «Можно обмануть тоску ночи, но вот рассвет...» Нет ничего печальнее утренней зари, но дело не в досаде на раннее пробуждение. Когда просыпаешься в предрассветной темноте, всякий раз непременно происходит что-нибудь душераздирающее. Говорят, что великий Сайго, едва открыв глаза, сразу откидывал одеяло и вскакивал с постели. И Кикути Кан, будь то три часа, четыре часа, вскакивает и, несмотря на такую рань, обязательно завтракает. Все это, без преувеличения, следует понимать, как способы самообороны тонких, чувствительных натур, знающих лучше, чем кто-либо другой, пагубность погружения в предутреннюю тоску

Поскольку цель клиники— извлечение прибыли, всевозможными способами препятствуют выписке пациентов, но директор, главврач, врачи, медсестры и до последней нянечки твердо, неколебимо убеждены, что исполняют данное им свыше предназначение. Неисчислимое зло, как ни прикрывай руками глаза, как ни затыкай уши, подспудно просачивается сквозь щели в стенах, через зарешеченные окна, со всех сторон, как дыхание весны, только еще приятнее. Речь директора больницы, по сравнению с каким-нибудь велеречивым разбойником с большой дороги, звучит так ласково, лицо такое добродушное. Внутри, изначально, бездонное болото уловок. Уловок, отнимающих у человека жизнь, только и всего. О подохшей дворняге думают и судачат больше, чем в клинике о трупах. Обсуждают левую руку штукатура, который, крася стену, упал с приставной лестницы, об обеде... Дежурные медсестры говорят не терпящим возражения тоном. Вновь подумал об этой порхающей золотой рыбке.

Вспомнил, что есть такое выражение — «права человека». Со всех здешних пациентов содрали человеческое достоинство.

Для того чтобы продолжать влачить жизнь, у нас только два пути. Бежать, босиком, под дождем, спасаясь от преследования, голодать, ночевать в лачуге, работать как вол, заклинать богов, погружаться на дно уличной грязи, либо же, довольствуясь короткой жизнью, точь-в-точь золотая рыбка, беспробудно спать, поедать жирный «корм» и затем, переливаясь чешуей, быть поднесенным ко рту, тонкому, как бритва, удостоиться щедрых похвал, чтобы после нескольких блюд быть напрочь забытым, осмеянным и, сохраняя хладнокровие, отойти в мир иной. Либо же еще, что тоже неплохо, повеситься, оборвав постылую жизнь, и в течение четырех-пяти дней обдавать холодом сердца людей. Все это в назидание другим. Я не провел и одной ночи ради своего удовольствия.

Не было ни одной ночи, чтобы я воспользовался услугами продажной женщины для своего удовольствия. Я искал в ней мать. Я искал в ней кормящих сосцов. Хоть я и шел с подарками, с ящиком винограда, книгой, картиной, как правило, меня ни во что не ставили. Если тебе любопытны мои ночные похождения, пойди сама и расспроси! Я никогда не скрывал ни имени своего, ни адреса. Потому что не считал постыдным то, что делаю.

Я не вколол ни единой дозы ради своего удовольствия. Изнуренный и душой и телом, я вдруг слышал за спиной свист семейного хлыста и, приободрившись, допустим, употреблял порой укрепляющие нервы лекарства... Глупая жена! Ты не понимала, какой тяжкий труд я совершил. Я не ел, только старательно делал вид, что ем, а теперь принимаю воздаяние за свое притворство.

Не говорить за глаза то, что не можешь сказать человеку в лицо. Именно за то, что я следовал этому правилу, меня бросили в дурдом. Без какой-либо просьбы с моей стороны мне беспрерывно исповедовались десятки людей, мужчин и женщин, но не проходило трех месяцев, и эти же самые люди злобно, исподволь, распускали обо мне всевозможные сплетни. Вот он, рассыпается в любезностях, а стоит встать к писсуару, из-за спины — хлясть! — издевательский смех. Я вышиб дух вон из этого бесовского отродья!

В моих словарях не было ни одного слова, которым бы я пренебрег.

Скрытые в моих книгах строгие моральные заповеди — знаешь ли ты?

Самое лучшее для меня, если б я воплотился в одного из персонажей моих книг. Ленивый искатель любовных приключений.

Я избегал косности старых писателей, именитых, как Сато-ми, Симадзаки, этих мастеров фехтования, в совершенстве овладевших лишь криком «бью по лицу!». Я воспитывал в себе раболепие Христа.

Библия резко разделила историю японской литературы на два периода, дав ей невиданную доселе ясность. Двадцать восемь глав от Матфея. Мне потребовалось три года, чтобы дочитать до конца. Марк, Лука, Иоанн, ах, наступит ли день, когда я обрету крылья Евангелия от Иоанна!

«Как бы ни было трудно, потерпи еще немного. Не вышло бы еще чего похуже» — ходячие присказки опыта. Мама! Брат! Знайте, что все мы, все наши отчаянные порывы исходят из безмолвной любви, из обрывков этого поистине непререкаемого: «Терпи! Как бы чего не вышло...» Затаите свой нынешний стыд! Затаите десятикратный стыд! Берегите то, что осталось от этих трех лет жизни. Именно мы можем стать детьми света, и все во имя любви к тебе.

Тогда-то ты узнаешь. Великолепие истинной любви. Ты узнаешь доподлинно, что возможно, преисполнившись великодушия, обняв, убаюкивать мать, старшего брата. Тогда-то шепни нам на ушко: «Мы не любили!»

«Ну ладно, хватит! Нечего беспокоить людей, залатай лучше прорехи на своих собственных рукавах!» —так и подмывает воскликнуть, не правда ли? «Пошатнись во мне хоть на йоту гордость первопроходца, все пойдет прахом, на что мне тогда — доброхоты, замыслы, созидание!..» — если и после этих слов будут насмехаться, бей в морду!

Знаешь ли ты? Как много надо учиться, изучать, чтобы стать преподавателем? Сорви халат с ученого! И быстрее, чем обритый наголо вероучитель, он уменьшится в мгновение ока.

Перестаньте превозносить ученость! Отмените экзамены! Развлекайтесь! Спите! Нам не нужно богатство и знатность толстосумов. Дайте нам клочок зеленого луга без рекламных щитов.

Не стыдитесь плотской любви! В конце концов, где грязь — в чистых, не стыдящихся чужих глаз объятиях на скамейке в парке возле фонтана или в запертой наглухо спальне старого профессора Р.?

Конечно, стыдно признаться во всеуслышанье: «Хочу мужчину!», «Хочу женщину!», и все же, пусть только это занимает ваши мысли, и да будет жизнь тучна и обильна! Протрите глаза, посмотрите внимательно: слова «любовь» и «совокупление» стоят бок о бок!

Требуйте! Требуйте! Требуйте настоятельно! Вопя во все горло, требуйте! Говорят: молчание — золото. Говорят: деревья персика и сливы безмолвны. Но не отсюда ли все беды нашего века? Горе тому, кто принужден молчать, он во всем подобен мертвецу, а ты, разбивая в кровь кулаки, стучи! Если и после полсотни ударов за вратами никто не отзовется, стучи тысячу раз, если и после тысячи ударов врата не откроют, попытайся перелезть через стену, если, сорвавшись, упадешь и погибнешь, мы с великим почтением, не жалея слов, возвестим народам твое имя. Проливая горючие слезы, твой прекрасный лик мы разнесем по улицам и площадям, по полям и весям. Умри! Тогда мы, негодуя на мировое зло, убившее тебя, будем неустанно рассказывать о тебе, вплоть до мельчайших деталей, сынам и внукам, мы повесим твой портрет на стену и заставим наших сыновей, наших внуков поклясться, что они будут передавать твое житие из рода в род. Наступают сумерки мира, и вместе с бессчетными мужчинами и женщинами, у которых украли цвет юности, я испытываю глубочайший стыд оттого, что, вопреки данной клятве, не могу организовать по всему миру пышное празднование твоего столетнего юбилея...

27 ноября.

«Выпущенная на волю золотая рыбка не проживет и месяца» (часть третья).

Люди передают из уст в уста — «реализм». Спрашивается — что же такое этот пресловутый реализм? Мучиться над великой загадкой, как звучит, раскрываясь, лотос, — это, по-вашему, реализм? — «Нет». — «Даже Наполеон страдал от насморка, даже генерал Ногибыл падок до женского пола, даже Клеопатра ходила по большой нужде. Все эти истины, по-вашему, — реализм?» Смеется, не отвечает. — «Позвольте тогда спросить еще. Дадзай Осаму, со слезами умоляющий, чтобы у него купили рукопись, Чехов, обивающий пороги редакций ради скудного заработка, Горький, покорно сносящий понукания Ленина, Пруст, посылающий смиренные письма в издательства, — это вы называете реализмом?» Продолжая на всякий случай улыбаться, кивает. «Глупец! Истощив все силы, данные человеку, мучительно надрываясь, позабыв о жене и детях, не выпуская из рук однажды поднятое знамя, «причесанный бурей, умытый ливнем», карабкаешься все выше и выше, и вдруг, физически уже полумертвому знаменосцу на ухо: вспомни о женушке! — ты ли, я ли, какая в сущности разница, но подумай, чему учат легендарные слова Сасаки на реке Удзи: «Берегись, у тебя ослабла подпруга!»Не возлюби свое имя, будь верен судьбе, вот непреложный долг. Выползешь на карачках со дна реки, с затуманенным взором, в отчаянии вцепишься зубами в ворота, вскарабкаешься — хоть одним глазком взглянуть на райский сад, и тут тебя обухом: «Хватит паясничать!», фыркнут в лицо и, схватив за ноги, безжалостно свергнут обратно в грязную жижу, это — реализм?» Он, усевшись поудобнее: «Реализм — это не вопить про булавку так, как будто это дубина или верея, а ясно показывать, что булавка — это булавка». «Глупец! Ты наверняка изучал законы познания. И в диалектике как пить дать натаскан. Я не собираюсь читать тебе лекцию, но ты должен обратить внимание, сколь “недобросовестна” позиция нынешней молодежи, которая по привычке талдычит “реализм, реализм”, припав, прилипнув, приклеившись к столу, обитому протертым до дыр зеленым сукном. На обратном пути было бы неплохо прихватить хотя бы отчеркнутые тезисы из “Введения в гносеологию”... Прежде всего, перечитай десятую страницу! Вот тогда и поговорим!» На сем в тот день и расстались.

Последняя соломинка реализма — регистрация и статистика, больше того — с эпитетами «научно-клиническая», «анатомическая» и т. п. Однако ныне и регистрация, и статистика превратились в один из бюрократических трюков, наука, медицина выродились в популярные знания на потребу дамским журнальчикам, наш мещанин-реалист наслышан о подвигах практикующих врачей, но ведать не ведает о самоотверженном труде Ногути Хидэё. А уж ненадежность анатомии — это для него как гром среди ясного неба. Осознание торжественно-суровой природной реальности закончилось ночью накануне событий 26 февраля, наступило время слов. Утро взываний. Мгновение до того, как раскроется цветок.

Истина и слово. Эти двое готовы вцепиться друг другу в глотку, уж кому как не тебе знать их взаимоотношения. Прекратите бороться друг с другом! Именно сейчас встает заря гегелевского снятия. Верь! Когда раскрывается цветок, он и в самом деле издает мелодичный звук. Если надо дать какое-то имя, назовем это «победой романтизма». Гордись. Наш реалист это и есть выношенный тридцатью годами твоего долготерпения ребенок — драгоценное дитя, дитя света.

Не смейся над зеленью его очей! Стыдливый младенец с такой еще нежной кожей... Подражая львам, утром третьего дня сбрось его вниз со скалы. Только не забудь подстелить у подножья ватный тюфяк. Серебряная курительная трубка, выброшенная со словами: «Изгоняю из дома». «Ха-ха, а этот ребенок, однако, развязная девчонка!»

Пожалей гордых интеллектуалов! Живут, умирают, все ради гордости, можешь не сомневаться. Посмотри на ремесленника, взгляни, как ужинают крестьяне! Они умеют повеселиться. И только вы одни, в темноте, истратившие десять тысяч йен на университет, вы, худосочные интеллектуалы, вы одни...

Если изнемог, ложись и спи!

Взгрустнется — сыграй на миску лапши.

Я обманул тебя только однажды, ты обманывала меня тысячу раз. Меня назвали лжецом, тебя — страдалицей. «Чем больше лжешь и чем бессовестней, тем меньше шансов прослыть лжецом, так получается?»

Тот, кто умеет серьезно выслушать рассказ двенадцатилетней девочки, достоин называться зрелым мужчиной.

И еще — делай, что хочешь!

28 ноября.

«О современном герое».

Нечто верленообразное, нечто рембовидное.

Душистый горошек хочет походить на пальму Думаю о «железном» служащем. Нацепив очки с железной оправой, с одной стороны прикрученной ниткой, положив на колени кожаный портфель с тремя разболтанными застежками, в электричке, ссутулившись, пощипывая на подбородке двухдневную щетину, он рассеянно глядит на залитые дождем улицы. Битый, прожженный, глубоко внутри спрятавший жестокость железа... (оборвано)

29 ноября.

Распятый Христос — Он не возводил очес горе. Нет! Он смотрел вниз, с завистью, на детей человеческих, копошащихся на земле.

Карты на руках — брось прочь и беззаботно рассмейся.

30 ноября.

Весь день дождь — непогода.

31 ноября.

(На стене.) У Наполеона не было желания завоевать весь мир. Все, чего он хотел, это завоевать доверие хотя бы одного одуванчика.

(На стене.) Выпущенная на волю золотая рыбка не проживет и месяца.

(На стене.) Идущие мне вослед, по максимуму используйте мою смерть.

1 декабря.

Не могу забыть Санэтомо.

Вздымаются белой пеной волны в заливе Идзу.

Соленые брызги, как лепестки вишни.

Мискант колышется.

Мандариновая плантация.

2 декабря.

Никто не навещает. Пришлите хоть весточку.

У страха глаза велики. Кажется, что все тело, все кости ободраны и разорваны.

Листок периллы — маленький дар, все-таки милый.

3 декабря.

«Не на словах, а на деле» — это прямое насилие. Это узда. Это кнут.

Это меня вылечило.

4 декабря.

«Ветка цветущей груши».

Прочитав в ноябрьском номере «Кайдзо» статью Сато Ха-руо «Премия Акутагавы», подумал — как неряшливо написано! Но именно поэтому она произвела на меня такое сильное впечатление. Истинная любовь — слепа. Безумие, гнев. Более того... (оборвано)

Глядя на пожар Рима из окна своей спальни, Нерон молчал. Лицо его абсолютно ничего не выражало. К нему ластились прекрасные одалиски с льстивыми улыбками, но он молчал. Ему подносили изысканные вина, он пил рассеянно... Или молчание разгромленного военачальника в тени от дыма сожженных знамен, в верховьях Альп.

Зуб за зуб. Стакан молока за стакан молока. (Никто не виноват.)

«Мирись с соперником твоим скорее, пока ты еще на пути с ним, чтобы соперник не отдал тебя судье, а судья не отдал бы тебя слуге, и не ввергли бы тебя в темницу; истинно говорю тебе: не выйдешь оттуда, пока не отдашь до последнего кодранта» (Матфей, 5: 25-26).

Ночью под гомон цикад на исходе осени осознал свое полное поражение.

Посмеялся над грошом и на грош был бит, только и всего.

Мои глаза не были грязными.

Я не потребовал ни одного укола ради удовольствия. Я избегал косности писателей, эдаких мастеров фехтования, в совершенстве овладевших лишь возгласом «бью по лицу!». «Познай силу большую, чем огонь и вода, научись грациозному достоинству Христа».

Иного не дано.

Хранить в глубокой тайне!

(Сегодня годовщина смерти отца.)

5 декабря.

Ожидание — вот-вот, когда же, поскорее бы и т. д.

6 декабря.

«Жизнь человеческая».

Женский колледж? Теннисный корт. Тополя. Закат. Санта Мария (на губной гармошке).

— Устал?

— Угу.

Вот и вся человеческая жизнь. Никаких сомнений.

7 декабря.

Скажу ли? — «осквернить труп». Скажу ли? — «раздавить испуганную птицу».

8 декабря.

Жалость к бренным людям глаза туманит слезой, и это начало старости.

9 декабря.

За окном в саду по черной земле ползает кругами безобразная осенняя бабочка. Какую же надо иметь необыкновенную мощь, чтобы не умереть, влачить жизнь. Краткосрочным этого не дано.

10 декабря.

Я — дурной. Никогда не прошу прощения. Мои злые дела всего-навсего обращались против меня.

Добрые учителя!

Добрые братья!

Добрые друзья!

Добрые невестки!

Старшая сестра!

Жена!

Врачи!

И всевидящий покойный отец.

«Хочу домой».

Хурмы

Родимый край...

Садакуро*

Чем больше над тобой насмехаются, тем ты сильнее.

11 декабря.

Твердая убежденность в своей бездарности и безобразии делает человека озлобленным и наглым. Подарок. (Брат, один из всей семьи, пришел на свидание, говорили в течение часа.)

12 декабря.

Набросок планов на будущее:

— с 13 октября 1936 года в течение месяца пребывание в психиатрической больнице М. в Токио, район Итабаси. Полное выздоровление после отравления павиналом. Затем:

— с ноября 1936 года до конца июня 1937 (двадцать девять лет) — жизнь в санатории; (В выборе лечебницы полностью полагаюсь на уважаемых С. и К.)

— с июля 1937 до конца октября 1938 (тридцать лет) снять дом примерно за двадцать йен в каком-нибудь курортном местечке, часах в пяти езды от Токио (чтобы поменьше было гостей), отдых и восстановление сил. (Поскольку К. сдает свою дачу в Тикура, я бы охотно пожил там, но и в этом полностью полагаюсь на выбор друзей.)

Вышеуказанным образом в течение всего года строго заботиться о своем здоровье, залечить левое легкое, и только доподлинно удостоверившись, что здоров, окончательно переселиться в окрестности Токио. (Наконец, заняться творчеством. Изощрять суровость.)

Во время отдыха и восстановления сил — читать и писать не больше двух страниц в день.

— «Утренние карты».

(Современные карты «ироха», повесть на манер «Японских басен Эзопа».)

— «Царь иудейский»

(Жизнь Иисуса).

План этих двух произведений я уже составил, поэтому готов не спеша взяться за них. По возможности отказаться от всех прочих литературных замыслов.

Кроме того, будущей весной—роман в трех частях «Вымышленные скитания». Издание с предисловием С., в переплете работы И. (Разумеется, всякий план — роса на листьях бамбука.)

Сегодня. В половине второго выписался из больницы.

А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных. Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники? Итак, будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный.