Книгу, получившую название «Сказки», я писал, рассчитывая хоть немного скрыть безрадостную жизнь людей, чьи силы уходят на то, чтобы выжить посреди поистине неисчислимых бедствий, обрушившихся на нашу страну, я писал книгу долго и трудно, то и дело прерывая работу из-за частых в последнее время недомоганий, отвлекаясь от сочинительства, когда того требовал мой гражданский долг, или когда положение главы семьи обязывало заняться улаживанием тех или иных неурядиц. После сказок «Как черти старика вылечили», «Урасима-сан» и «Гора Кати-кати» я намеревался перейти к «Момотаро» и завершить цикл сказкой о «Воробье с отрезанным язычком». Но потом мне стало казаться, что повествование о подвигах Момотаро, во всяком случае в своем сегодняшнем виде, производит какое-то куцее впечатление, притом что сам Момотаро считается символом идеального японского героя. По-моему, история Момотаро заслуживает скорее поэтического или песенного, но никак не прозаического воплощения. Разумеется, я собирался изобразить Момотаро в преображенном виде, так же как и других своих героев. Была у меня, например, идея наделить чертей с острова Онигасима, мягко говоря, отрицательными чертами характера. Я полагал, что их следует показать коварными, подлыми, злобными, чтобы оправдать таким образом факт их усмирения. Соответственно поход Момотаро и покорение им острова Онигасима должны были возбудить восхищение читателей, а изображение противоборства Момотаро с чертями было рассчитано на то, чтобы у всех дух захватывало от волнения.
Я, конечно, понимаю, что сочинители редко бывают объективны по отношению к своим еще не написанным произведениям, и неизвестно, что из этого получилось бы на самом деле. Тем не менее я считаю своим долгом сказать следующее. Может быть, вам это и ни к чему, но все же послушайте. А потом можете смеяться, сколько хотите. Так вот. Самый страшный и зловредный персонаж греческих мифов — Горгона Медуза, та самая, у которой на голове вместо волос растут змеи. Глубокие морщины бороздят ее чело, в глазах горит неугасимая жажда убийств, пепельно-бледные щеки дрожат от безудержного гнева, тонкие черные губы кривятся злобной, презрительной улыбкой... А на голове копошатся змеи, ядовитые змеи с алыми животами. Стоит показаться недругу, и они, все как одна, вытягивают шеи, с отвратительным шипением устремляя свои жала в его сторону. Рассказывают, что несчастные, которым случилось увидеть Медузу, теряли разум от страха, сердце у них превращалось в лед, тело каменело. Неизъяснимый ужас овладевает человеком при встрече с ней. Причем вид ее оказывает разрушительное действие не столько на плоть, сколько на душу.
Подобные чудища особенно страшны, и их надо уничтожать, не ведая пощады. Японские оборотни, конечно, не идут с ними ни в какое сравнение — они значительно проще, в них даже есть что-то милое, домашнее. Взять хотя бы привидение из старого храма или оборотня с зонтиком — самое большое, на что они способны, — явиться вдруг во мраке ночи какому-нибудь забулдыге и сплясать перед ним, скорее помогая тому коротать ночные часы, чем устрашая. Да что говорить, ведь даже черти с острова Онигасима страшны только на вид, а стоит какой-нибудь обезьяне щелкнуть такого по носу, он тут же завопит благим матом и — лапы кверху. Вот и выходит, что бояться, собственно, нечего. Более того, в этих чертях есть, если разобраться, даже что-то симпатичное. Поэтому рассказ об их заранее спланированном уничтожении способен скорее опечалить, нежели обрадовать. Уничтожение это будет иметь оправдание только в том случае, если на сцене появится чудовище не менее омерзительное, чем Медуза. Иначе нечего и надеяться на сочувствие читателей.
С другой стороны, если сделать слишком сильный акцент на непобедимости Момотаро, читатели непременно проникнутся жалостью к чертям, и повествование уже не будет захватывать их должным образом. Ведь даже бессмертные герои — Зигфрид, например, — обязательно имеют где-то (допустим, на плече) маленькое уязвимое местечко, не так ли? У нашего Бэнкэятоже были свои слабые места: да что говорить, литература не знает абсолютно непобедимых героев. К тому же я, вероятно, из-за собственной слабости, неплохо понимая (во всяком случае, так мне кажется) психологию слабого человека, совершенно не разбираюсь в психологии силачей. До сего дня я не только сам ни разу не встречал непобедимых людей, но даже не слышал ничего об их существовании. А надо сказать, что я отличаюсь крайней скудостью воображения и не могу написать ни строчки о том, чего не испытал на собственном опыте. Поэтому, даже решись я написать сказку о Момотаро, у меня бы все равно ничего не вышло — я просто не сумею изобразить абсолютно непобедимого героя.
Момотаро, каким я его себе представляю, с детства был плаксой, слабеньким, хилым ребенком, болезненно застенчивым. То есть не подавал ровно никаких надежд стать настоящим мужчиной. Но, встретив на пути своем отвратительных чудовищ, которые безжалостно издевались над людьми, превращая их жизнь в ад, повергая души человеческие в бездну страха и отчаяния, он, не дрогнув, бросается вперед: пусть я слаб, но терпеть не стану. И, положив за пазуху пару лепешек, отважно устремляется в самое логово страшных чертей. Вот каким бы получился у меня, вероятно, Момотаро. И верных его спутников — собаку, обезьяну и фазана — я бы тоже вывел не идеальными сподвижниками героя, а самыми заурядными личностями. Они обладали бы у меня смешными недостатками и затевали бы нелепые ссоры по дороге, да и вообще походили бы скорее на Сунь Укуна, Чжубацзэ и Ша Уцзи-на, известных персонажей из «Путешествия на Запад».
Но когда, закончив сказку о «Горе Кати-кати», я собрался было приступить к написанию следующей и даже уже придумал для нее название — «Мой Момотаро», на меня внезапно напала страшная апатия. Мне вдруг захотелось оставить сказку о Момотаро в ее нынешней примитивной форме. Да и правомерно ли вообще считать эту сказку прозаическим произведением? Это, скорее, поэма, известная многим поколениям японцев и любимая ими. Сюжет прозаического произведения может таить в себе любые противоречия. Однако намеренно переосмысливать благородный дух поэмы о Момотаро было бы просто непатриотично. Ведь, как это ни прискорбно, именно Момотаро и никто иной размахивает над головой знаменем, на котором написано «Япония — первая страна в мире». Но поскольку я не могу, к сожалению, испытать на собственном опыте, что было бы, если б Япония была не первой, а второй или даже третьей страной в мире, то мне вряд ли удастся изобразить храбреца, ставшего символом нашего национального превосходства. Стоит мне только представить себе знамя, которым размахивает наш национальный герой, у меня пропадает всякое желание писать сказку под названием «Мой Момотаро».
Вот почему я и решил закончить цикл сказкой о воробье с отрезанным язычком. Она, равно как и предыдущие — «Как черти старика вылечили», «Урасима-сан», «Гора Кати-кати», — не имеет никакого отношения к приоритету Японии, поэтому я мог обращаться с сюжетом вполне произвольно, не чувствуя особой ответственности за точность изложения событий. Ведь как только речь заходит о приоритете Японии в мире или о том, что считать приоритетным внутри этой почтенной страны, даже форма сказки не позволяет чувствовать себя достаточно свободно. Прочтет, к примеру, такую сказку иностранец и скажет: «Что же — это и есть ваша хваленая Япония, первая страна в мире?» Неудобно как-то получается. Поэтому, даже предвидя упреки в излишней скрупулезности, я все-таки позволю себе еще раз остановить внимание читателей на следующем. Ни старики с шишками, ни Урасима, ни барсук с горы Кати-кати не имеют никакого отношения к национальному превосходству Японии, олицетворением которого является только один герой — Момотаро, а о нем-то я как раз писать и не стал из опасения, что блеск величия Японии может вас, чего доброго, ослепить. Итак, повторяю: герои моих сказок не имеют никакого отношения к первому месту Японии в мире, равно как ко второму, к третьему и так далее. Кроме того, они не имеют никакого отношения и к так называемым типическим представителям. Это самые что ни на есть заурядные персонажи, созданные писателем, именующим себя Дадзаем, на основании его собственного весьма жалкого жизненного опыта и при помощи его собственного скудного воображения. В сущности, все попытки определить важность и значение японцев в мире очень напоминают мне тщетные поиски иголки в стоге сена.
Я очень люблю свою родину, хотя и не считаю нужным особенно распространяться на эту тему. Так вот, именно потому, что я люблю свою родину, я, во-первых, не хочу изображать непревзойденного и несравненного храбреца Момотаро, а во-вторых, изображая других людей, стараюсь, может быть даже слишком настойчиво, подчеркивать в них именно те черты, которые не имеют никакого отношения к пресловутой японской исключительности. Я не уверен, конечно, что эта моя настойчивость придется по душе читателям. Кстати, кто это сказал, уж не Хидэёсили? «Первый в Японии — это не я».
Так вот, герой сказки «Воробей с отрезанным язычком» не только не может претендовать на роль национального героя, а наоборот, его можно назвать самым никчемным человеком в Японии. Во-первых, он слаб телом, а слабый телом мужчина ставится обычно в народе на одну доску с хромой лошадью. Он все время кряхтит, болезненно покашливает, у него землистый цвет лица. Пробудившись утром, он протирает тряпкой сёдзи, потом хватается за метлу и начинает подметать пол, после чего, обессилев, заваливается где-нибудь в углу и все остальное время либо дремлет, либо не спеша хлопочет по хозяйству, а после ужина, собственноручно разостлав одеяло, ложится почивать. И вот такую никчемную жизнь этот человек ведет более десяти лет.
Ему нет еще и сорока, но он давно уже считает себя стариком и велит домашним звать себя дедушкой. Можно было бы, конечно, назвать его отшельником. Кстати говоря, для того, чтобы стать отшельником, надо иметь хоть какие-то сбережения, потому что если у тебя нет ни гроша за душой, то даже при самом горячем желании тебе вряд ли удастся порвать все связи с миром — в этом случае скорее не ты уйдешь от мира, а наоборот, сам мир отторгнет тебя. А наш старик, хоть и жил в крохотной соломенной хижине, когда-то был младшим сыном местного богача, но не оправдал надежд отца и матери. Не отличаясь особым трудолюбием, он в вёдро сеял, в дождь почитывал книжки и жил так не спеша, пока однажды не заболел, после чего все его родственники во главе с отцом и матерью стали называть его слабаком и неудачником и в конце концов отступились от него, решив посылать ему время от времени немного денег, чтоб не умер с голоду. Поэтому ему и удается вести такую якобы отшельническую жизнь, а соломенная хижина свидетельствует всего лишь об определенном достатке. К тому же именно люди с достатком, как правило, и не находят себе применения в обществе.
Конечно, наш старик не отличался крепким здоровьем, но ведь и калекой он не был, так что вполне мог бы выполнять какую-нибудь полезную работу. А у него и в мыслях не было чем-то заняться. Единственное, что он делал, это читал, причем читал много, но, очевидно, тут же забывал прочитанное, во всяком случае, он никогда и никому не рассказывал о том, что вычитал в книгах. Одним словом, он жил, ничем себя не обременяя, и его общественная ценность была близка к нулю. Положение усугублялось еще и тем, что у него не было детей. Женат он был давно — более десяти лет, но потомством так и не обзавелся. Вот и получается, что он ухитрился уклониться от выполнения всех видов гражданского долга. Многие любопытствовали: что за женщина взяла на себя ведение хозяйства при столь никчемном хозяине?
Некоторым даже удалось разглядеть ее сквозь ветхий плетень, но они были разочарованы: ничего хоть сколько-нибудь примечательного в ней не было. Черна лицом, глаза выпученные, огромные заскорузлые ручищи висят до колен, ходит, скрючившись в три погибели. На вид едва ли не старше самого деда. А на самом-то деле ей было всего тридцать три года—женщина, как говорится, в самом соку. Прежде она была служанкой в доме отца «старика» и ухаживала за ним, когда он заболел. Вот так и вышло, что в конце концов она стала его женой. Была она совершенно неграмотна.
— Снимай-ка белье и давай сюда. Я стирать буду, — сурово приказывает она старику.
— Да успеется, — бормочет он в ответ. Старик сидит за столом, подперев голову руками. Говорит он всегда крайне невнятно. Половина слов застревает у него где-то в горле, и слышны только отдельные звуки — аа или уу... Даже жена, больше десяти лет прожившая с ним бок о бок, не всегда его понимает.
А уж другие — и подавно. Возможно, конечно, что у отшельников просто не принято заботиться о том, понимают их или нет, ведь, в сущности, это им действительно должно быть безразлично, и все-таки как-то странно получается: никаких определенных занятий у старика нет, читает, правда, много, но использовать прочитанное не стремится, в браке состоит уже больше десяти лет, но детей не имеет, в разговорах даже на повседневные темы не может выдавить из себя ничего членораздельного, половину слов проглатывает и говорит крайне невнятно... Что это? — боязнь любой деятельности или что-то иное? Во всяком случае, пассивность его просто неописуема.
— Давай сюда немедленно. Видишь — воротник от грязи лоснится, — настаивает, старуха.
— Успеется, — отвечает старик, еле ворочая языком.
— Что? Да скажи, наконец, яснее!
— Успеется, — повторяет он, не поворачивая головы. Затем, вглядевшись в лицо старухи, выговаривает, наконец, ясно: — Холодно нынче.
— Так ведь зима. Не только нынче, а и завтра, и послезавтра холодно будет. Так-то, — ворчит она, словно выговаривая непослушному ребенку. — Ты бы лучше подумал, кому холоднее — тому, кто день-деньской дома у печки сидит, или тому, кто должен идти стирать к колодцу.
— Откуда мне знать? — только посмеивается старик в ответ. — Ты ведь, небось, уже привыкла.
— Все-то у тебя шуточки, — кривит лицо старуха. — Ты, может, думаешь, я для того и родилась, чтобы вечно стирать?
— А для чего еще? — поддразнивает ее старик.
— Ну ладно, хватит, скорее снимай белье и давай его сюда. А холодно, так надень другое — вон в ящике возьми.
— Я простужусь.
— Ну, как знаешь, надоел, — и старуха, в досаде махнув рукой, уходит.
Действие происходит в районе Тохоку неподалеку от города Сэндай, у подножия горы Атаго, в бамбуковой роще, возле которой шумит река Хасэгава. То ли окрестности Сэндай издавна славятся большим количеством воробьев, то ли еще почему, не знаю, но на гербе этого города красуется пара этих птиц.
Всем, верно, известно и то обстоятельство, что в пьесе «Сэндай хаги»воробьи играли большую роль, чем самые знаменитые актеры. А в прошлом году, когда я путешествовал по этим местам, один приятель, здешний уроженец, познакомил меня со следующей, якобы старинной детской песенкой:
Птичка в клетке, птичка в клетке, в клетке, в клетке воробей!
Воробей, воробей, покажись нам поскорей!
Правда, песенку эту дети распевают не только в Сэндай, но и в других районах Японии, достаточно вспомнить известную детскую игру «птичка-в-клетке», но поскольку строка:
В клетке, в клетке воробей!
уточняет, что «птичкой-в-клетке» является именно воробей, а некоторые слова этой песни носят отпечаток местного диалекта, то я готов согласиться с тем, что родиной данной песенки является именно район Сэндай.
Воробьи жили и в бамбуковой роще, окружавшей хижину старика, они с утра до ночи галдели так, что хоть уши затыкай. И вот, как-то раз в конце осени пошел град. Крупные градины громко стучали по листьям бамбука, а когда град кончился, старик обнаружил в своем саду воробышка со сломанной лапкой, который бился о землю и никак не мог взлететь. Он подобрал его, отнес в дом, положил в теплое местечко и накормил. Скоро наш воробышек пошел на поправку, но, даже когда лапка его совершенно зажила, он не улетел, а остался у старика, летал по комнате, иногда выпархивал в сад, но тут, же возвращался на веранду и там клевал корм, который бросал ему старик. Здесь же он и гадил, вызывая недовольство старухи, гонявшейся за ним с криками: «Ах ты, паршивец!» Старик же в таких случаях молча поднимался с места и клочком бумаги аккуратно убирал помет с веранды. Постепенно воробышек уразумел, с кем как можно себя вести: когда дома была одна старуха, он прятался в саду или под стрехой, но стоило появиться старику, он тут же вылетал из своего убежища, садился ему прямо на голову, скакал по столу, пил воду из тушечницы, прятался в стакане для кистей, словом, шалил ужасно, мешая старику в его занятиях. Но старик делал вид, будто ничего этого не замечает. Он не был похож на иных любителей домашних животных, которые дают своим питомцам диковинные имена и сюсюкают с ними целыми днями: «Ах, ты мой Руми! Ах, ты мой хорошенький! Тебе тоже, маленький, грустно?» Он оставался абсолютно невозмутимым, что бы воробей ни вытворял. Только время от времени молча приносил корм и рассыпал его по веранде.
Так вот, однажды, как только старуха удалилась, этот самый воробей, громко хлопая крыльями, вылетел из-под стрехи и опустился точнехонько на край стола, за которым сидел старик, задумчиво подперев щеку рукой. Даже не изменив выражения лица, старик молча посмотрел на воробья. Вот тут-то и начались события, которые окончились для нашего воробышка трагедией.
Помолчав некоторое время, старик сказал: «А, это ты». Затем глубоко вздохнул и положил на стол раскрытую книгу. Перевернул страницу, другую, потом опять опустил подбородок на руки и стал рассеянно смотреть перед собой.
— Значит, она живет не для того, чтобы стирать... Как это понимать? Кокетство в ней запоздалое проснулось, что ли? — проворчал он и горько усмехнулся.
И вдруг воробей со стола человеческим голосом спрашивает:
— А ты-то сам для чего живешь?
Старик даже не очень удивился:
— Я-то? Ну, скажем, для того, чтобы всегда говорить правду.
— А разве ты вообще говоришь?
— Видишь ли, все вокруг погрязли во лжи, не с кем и словом перемолвиться. Врут, врут, слушать тошно. К тому же в конце концов они сами начинают верить в то, что врут, и это самое страшное.
— Ну, знаешь ли, это пустая отговорка, так все лентяи говорят. У меня сложилось впечатление, что стоит человеку хоть чему-то выучиться, он тут же начинает гордиться собственным бездельем. Ведь ты же совсем ничего не делаешь, не так ли?
Слышал поговорку: «Когда сам лежишь, не буди других». Тебе ли так говорить о людях?
— Ты, конечно, прав, но... — старик не чувствовал себя побежденным. — Но ведь и без таких, как я, не обойтись. Со стороны, конечно, кажется, что я ничего не делаю, но ведь это не совсем так. Где-то на свете есть дело, которое по плечу лишь мне одному. Я не знаю, настанет ли когда-нибудь в моей жизни миг, когда мне удастся показать, на что я действительно способен, но если он все-таки настанет, тут уж все увидят, чего я стою. А пока, в ожидании этого мига, помолчу, почитаю...
— Ну что ж, — воробей склонил головку набок, — потерпевший фиаско Бэнкэй, как правило, стремится прикрыть собственную несостоятельность пышными фразами. Этот тип людей так и следовало бы назвать «потерпевшими поражение и удалившимися на покой». А когда некий дряхлый старец вроде тебя вместо того, чтобы предаваться воспоминаниям о былом блеске — увы, безвозвратно утраченном, — тешит себя надеждами на какое-то недосягаемое будущее, это уж совсем досадно! Ведь здесь и пышные фразы не помогут — прикрывать-то ими нечего! Вот и выходит, что твое поведение просто глупо, и никакого подвига ты никогда не совершишь.
—Может быть, ты и прав, — старик все больше успокаивался. — Но у меня все-таки и сейчас есть одно, вполне определенное назначение в жизни, и я следую ему неизменно. Оно состоит в том, чтобы никогда ничего не делать из корыстных соображений. Это, видишь ли, как раз то, о чем легко говорить, но трудно выполнить. Возьмем, к примеру, мою старуху. Она живет со мной более десяти лет, казалось бы, давно должна была утратить все суетные желания, так нет же! Ничего подобного! До сих пор какие-то женские капризы. И это смешно, хотя сама-то она этого не замечает.
И тут вдруг, откуда ни возьмись, появилась сама старуха,
— Это у меня-то капризы? Ой, а с кем же ты разговаривал? Мне послышался вроде бы молодой женский голос. Куда же ты дел нашу гостью?
— Гостью? — старик, как всегда, еле ворочал языком.
— Да, ту, с которой ты только что разговаривал. Да еще и злословил на мой счет. Когда со мной разговариваешь, тебе лишний раз рот открыть трудно, бормочешь так, что не поймешь ничего, а тут словно заново на свет родился, голос и тот помолодел. Вот уж и впрямь — откуда что берется! Всю хворь как рукой сняло. Да тебе ли говорить о капризах? На себя лучше бы посмотрел, старый козел!
— Что ты несешь? — растерянно пробормотал старик. — Здесь ведь никого нет.
— Ты, видно, меня совсем за дуру считаешь, — рассердившись не на шутку, старуха тяжело опустилась на пол. — Ты что же думаешь, если до сих пор я все сносила, то и дальше так будет? А вот и нет! Конечно, о чем со мной разговаривать, с дурой необразованной! Хватит, надоело! Всю свою молодость я угробила на тебя, вот твои родители и решили — почему бы полностью не переложить на ее плечи ответственность за своего непутевого сыночка?
— Да врешь ты все!
— А что здесь неправда? Ну-ка скажи, в чем я соврала? Разве не так было дело? Кому ты был нужен? Кому? Посмотрела бы я, что бы ты без меня делал! Разве я не отдала тебе всю жизнь? Так что здесь неправда? А ну, скажи! — старуха подступала к нему с искаженным от злости лицом.
— Тогда у тебя не было этих пустых капризов, вот что.
— Что ты имеешь в виду? Не понимаю. Не делай из меня дуру! Я вышла за тебя, думая о твоей же пользе. Какие там капризы! Несешь чепуху. Тебе, небось, и в голову не приходит, как тоскливо сидеть с тобой с утра до ночи. Ведь от тебя ласкового слова не дождешься. Посмотри на других женщин. Уж как ни бедна, а ужинать сядет с мужем — поговорят о том о сем, посмеются, пошутят. Мне ведь немного надо, я готова терпеть. Но если бы хоть иногда я слышала от тебя ласковое слово!
— Глупости, сама не знаешь, что говоришь. Стоит мне подумать, что ты наконец образумилась, как опять все сначала — слезы, попреки. Нехорошо. Ты же не можешь не понимать, что не права. Если у тебя дурное настроение, не обязательно его вымещать на других. Сама подумай, разве не тебе я обязан своим молчанием? А что касается приятных бесед за ужином, то, насколько мне известно, эти достойные супружеские пары, как правило, сплетничают о соседях. Что, разве не так? Или злословят. То есть опять же — выплескивают на друг их собственное дурное настроение. Я вот ни разу до сих пор не слыхал, чтобы ты кого-нибудь хвалила. А я легко поддаюсь постороннему влиянию и в конце концов тоже могу научиться осуждать ближних. Мне этого не хотелось бы. Вот почему я и решил ни с кем не разговаривать. Вы все только и делаете, что выискиваете чужие недостатки, а на собственное уродство не обращаете внимания. Да и вообще я боюсь людей.
— Теперь мне все понятно. Просто я тебе надоела. Да и кому может быть нужна такая старуха? Ясно, что никому. А кстати, что сталось с твоей гостьей? Куда ты ее спрятал? Я слышала женский голос, и ты меня не убедишь, что здесь никого не было. Конечно, коли завел себе молодуху, с такой старухой, как я, уже и говорить не о чем. Да ты посмотри на себя! Тоже мне, праведник! Еще рассуждает о собственном бескорыстии! Стоит только появиться молодой женщине, сразу таким болтливым становится, аж слушать противно.
— Да что здесь плохого?
— А что хорошего? Где твоя гостья? Это же неприлично — уйти, даже не поздоровавшись. Ведь как-никак я в этом доме хозяйка. Так что позволь мне с ней познакомиться. А то получается, что ты со мной совсем не считаешься.
—Да вот она, — и старик мотнул головой в сторону прыгающего по столу воробья.
— Что? Опять твои шуточки? Разве воробьи могут говорить?
— Значит, могут. И кстати, очень даже разумно.
— До какой же наглости надо дойти, чтобы так измываться над бедной старухой! Ну знаешь, с меня довольно! — и резко протянув руку, она грубо схватила воробья. — Вот мы ему сейчас и отрежем язычок, чтобы не говорил больше ничего разумного. А то ты его совсем забаловал, этого паршивого воробья. Да, так я и сделаю. Если ты тайком от меня принимаешь каких-то красоток, то в отместку я вырву язык твоему воробью. Вот и будем в расчете. — Она насильно раскрыла клюв зажатому у нее в ладони воробью и быстро вырвала крошечный, словно лепесток цветка, язычок.
Воробей забил крыльями и взмыл высоко в небо.
Старик молча проводил его взглядом.
А на следующий день пошел искать его в бамбуковую рощу.
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Каждый день шел снег. Но старика это не останавливало. Как одержимый, он шарил и шарил по бамбуковой роще. А там — тысячи, десятки тысяч воробьев. Разве найдешь среди них воробья с отрезанным язычком? Но старик упорно продолжал искать.
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Впервые в жизни он вел себя столь активно. В нем словно пробудились какие-то затаенные, до сих пор никак не проявлявшиеся силы. Но что это были за силы? Тут и сам автор (Дадзай) умолкает в недоумении. Человек, который в собственном доме чувствует себя чужим, вдруг встречает единственное в мире существо, с которым ему спокойно и хорошо, с которым он может говорить обо всем на свете. Потеряв это существо, он отправляется на его поиски. «Да это же любовь!» — скажете вы и, возможно, будете правы. А может быть, и нет. Просто обрел человек родственную душу. Старик испытывал чувство гораздо более покойное и тихое, чем то, которое принято обозначать словом любовь. И вот он искал и искал. Впервые в жизни предпочитая действие бездействию.
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Надеюсь, вы не подумали, что старик бродил по заснеженной роще, распевая эту песенку? Нет, ее тихонечко нашептывал ветер, и в сердце старика тоже рождались слова не то песни, не то молитвы — рождались и соединялись с шепотом ветра.
Однажды ночью был снегопад, такой сильный, какие даже в этом районе бывают редко. Зато на следующее утро небо прояснилось, и взору предстал ослепительный, сверкающий серебряный мир. Старик поднялся пораньше, надел соломенные сандалии и, как всегда, отправился в рощу.
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Где же ты, воробей, воробей без языка?
Вдруг с ветки упал огромный ком снега, ударил его по голове и, видимо, сильно ударил, потому что старик потерял сознание и ничком упал в снег. И вот, словно на грани яви и сна, послышались ему тихие голоса.
— Ах, несчастный! Ведь так и умереть недолго!
— Перестань, он просто лишился чувств. С кем не бывает?
— Но ведь если он будет и дальше лежать в снегу, то замерзнет до смерти.
— Это точно. Надо что-то делать. Как же это могло случиться? Надо бы девочке появиться, пока он не замерз окончательно. Как она, кстати?
— Кто, О-Тэру-сан?
—Да. Кто-то сыграл с ней злую шутку и вырвал язык. С тех пор ее что-то не видно.
— Она все лежит. Без языка не очень-то поговоришь, только плачет и плачет, бедняжка.
— Да что ты говоришь? Язык вырвали? Как жестоки эти люди!
— И знаешь, кто это сделал? Жена этого самого старика. Ее вроде и злой-то не назовешь, просто так, попала под горячую руку наша О-Тэру. Вот и лишилась языка.
— А ты что, видела, как это было?
—Да, ужасно! И правда — от людей ничего хорошего не жди.
— Приревновала, небось, старуха. Я этого человека хорошо знаю и жену его тоже. Мне всегда казалось, что он слишком строг с ней. Он просто ее не замечает. Не терплю, когда жен балуют, но такая суровость тоже ни к чему. Ужасно, что О-Тэру-сан так привязалась к этому старику. Да, люди есть люди, ничего не скажешь.
— А сам-то ты не ревнуешь разве? Ты ведь влюблен в О-Тэру-сан. Чего уж тут скрывать? Кто, как не ты, твердил целыми днями, томно вздыхая, что О-Тэру-сан — лучшая певунья в нашей роще?
— Напрасно ты считаешь меня способным на такое низкое чувство, как ревность. Но я и сейчас скажу, что у О-Тэру-сан и голосок получше твоего, и собой она хороша.
— Ну вот, опять ты за свое.
— Ладно, не время ссориться. Лучше подумаем, что же нам с ним делать? Если мы его здесь оставим, он замерзнет наверняка. Жалко ведь. Сколько сил он потратил на поиски О-Тэру-сан, целыми днями бродил по роще. Из-за этого и попал в беду. Неужели тебе его не жаль? Ведь он-то порядочный человек.
— Кто, он? Да он просто глуп. В его возрасте волочиться за воробьем — это ли не верх глупости?
— Ах, зачем ты так? Давай-ка лучше устроим ему свидание с О-Тэру-сан. Ведь и она, как мне кажется, очень не прочь повидаться с ним. Вот только языка у нее нет, и говорить она не может. Когда я сказала, что старик ее повсюду разыскивает, бедняжка только залилась горючими слезами. Его-то мне, конечно, жаль, но О-Тэру-сан — жальче. Давайте-ка попробуем им помочь.
— Я против. Чувственная любовь никогда не вызывала во мне сострадания.
— О чем ты? Какая тут чувственная любовь! Да тебе просто этого не понять! Ну так как, решено? Я очень хочу, чтобы они встретились. Да разве это не разумнее всего?
— Ну ладно, делайте что хотите. А я пойду помолюсь. Это самое лучшее, когда хочешь сделать что-то для другого человека, особенно если это что-то выходит за рамки здравого смысла. Так когда-то говорил мой отец. Считается, что в таких случаях боги непременно помогут, что бы у них ни попросили. Вот что, вы подождите меня здесь, а я пойду помолюсь местному божеству.
Когда старик открыл глаза, он увидел себя в хорошенькой маленькой комнатке с бамбуковыми стенами. Поднявшись, он огляделся. Тут раздвинулись фусума, и к нему вышла похожая на куклу девочка ростом примерно в два сяку.
— Ну как, проснулись?
—Да,—снисходительно улыбнулся ей старик. — А где это я?
— В воробьином домике. — Миловидная девочка аккуратно уселась перед стариком и отвечала, старательно хлопая круглыми глазенками.
— А-а... — сразу успокоился старик и кивнул головой. — Так, значит, ты и есть воробей с отрезанным язычком?
— Нет, что вы. О-Тэру-сан лежит в задней комнате. А меня зовут О-Судзу, я ее самая близкая подружка.
— Так, значит, воробья, у которого вырвали язык, зовут О-Тэру?
— Да, и она очень милая, добрая. Пойдемте к ней скорее. К сожалению, она теперь не может говорить и только плачет целыми днями.
— Пойдем, — старик встал. — Где она?
— Я провожу вас, — О-Судзу живо поднялась и, взмахнув длинным рукавом, вышла на веранду.
Старик осторожно, боясь поскользнуться, перешел через маленькую, узкую веранду, выстланную зеленым бамбуком.
— Сюда, пожалуйста.
Вслед за О-Судзу он вошел в комнату. Здесь было светло. В саду за окном виднелись заросли мелкого бамбука, журчали проворные ручейки...
О-Тэру-сан лежала, прикрывшись красным шелковым одеялом. Она тоже напоминала куклу, но показалась старику еще изящнее и милее, чем О-Судзу. Вот только личико было бледновато. Она посмотрела на старика своими большими глазами и горько заплакала.
Старик сел на корточки у изголовья и молча стал глядеть на бегущие по саду ручьи. О-Судзу тихонько вышла.
Хорошо было так сидеть и молчать. Старик тихонько вздохнул. Но вовсе не оттого, что ему вдруг взгрустнулось. Нет, впервые в жизни он испытывал чувство тихого блаженства и умиротворения. Оттого-то и вздохнул.
Тихонько вошла О-Судзу и принесла вино и закуски.
— Угощайтесь, — сказала она и вышла.
Старик налил себе немного вина и выпил, потом опять стал смотреть на ручьи в саду. Старик вовсе не был пьяницей. Поэтому одной чашечки вина ему вполне хватило. Он взял палочки и, подцепив кусочек жареного бамбука, стал его медленно жевать. Бамбук оказался необычайно вкусным. Но старик не был и обжорой, поэтому, прожевав, отложил палочки.
Раздвинулись фусума, и снова вошла О-Судзу с вином и закусками. Сев перед стариком, она предложила:
— Не налить ли вам еще?
— Нет, благодарю. А вино у вас прекрасное, — он вовсе не хотел польстить хозяйкам, просто сказал первое, что пришло ему на ум.
— Рада, что вам нравится. Это роса с бамбуковых листьев.
— Пожалуй, оно даже слишком хорошее.
— Что?
— Слишком хорошее.
Слушая разговор старика с О-Судзу, О-Тэру улыбнулась.
— Смотрите-ка, О-Тэру-сан смеется! Наверное, хочет что-то сказать.
Но О-Тэру отрицательно покачала головой.
— Да зачем говорить, и так хорошо, верно ведь? — старик впервые обратился к О-Тэру.
О-Тэру захлопала глазами и несколько раз радостно кивнула.
— Ну что ж, мне пора. Как-нибудь загляну еще.
О-Судзу удивила такая поспешность:
— Как, вы уже уходите? Вы столько дней искали ее по роще, чуть не замерзли из-за этого, а теперь уходите, так и не сказав ни единого ласкового словечка...
— Да уж насчет ласковых слов увольте, — старик горько усмехнулся и приготовился уходить.
— О-Тэру-сан, неужели мы так и отпустим его? — воззвала к подруге окончательно растерявшаяся О-Судзу. О-Тэру, смеясь, кивнула головой.
— Ну что ж, как хотите, — О-Судзу тоже засмеялась. — Заходите еще.
— Зайду, — серьезно ответил старик и собрался было выйти из комнаты, но остановился снова. — А где вас искать?
— В самом центре бамбуковой рощи.
—Да ну? Это в бамбуковой-то роще такой диковинный домик?
— Да, — сказала О-Судзу и, взглянув на О-Тэру, улыбнулась. — Только не всем дано его увидеть. Если захотите к нам в гости, падайте ничком в снег на том же самом месте, что и сегодня, и мы тут как тут.
— Очень вам благодарен, — старик вышел на зеленую веранду. О-Судзу снова провела его в маленькую гостиную, и он увидел, что там стоят разные корзинки — и большие и маленькие.
— Нам очень стыдно, что мы не смогли оказать вам достойный прием, вы появились слишком неожиданно, — уже другим тоном промолвила О-Судзу. — Прошу вас, возьмите на память о воробьином домике одну из этих корзинок. Какая вам больше нравится, ту и берите.
— Да не нужно. К чему это? — проворчал старик, даже не взглянув на корзинки. — Где тут мои сандалии?
— Нет, вы уж возьмите одну, — чуть не плача просила О-Судзу. — А то О-Тэру-сан на меня рассердится.
— Да чего ей сердиться? Она и не умеет, наверное. Уж я-то знаю. Но где же мои сандалии? Я хорошо помню, что на мне были такие грязные соломенные сандалии.
— Мы их выбросили. Так что придется вам возвращаться босиком.
— Как же так?
— А если не хотите идти босиком, извольте взять одну из корзин. Ну возьмите же, очень вас прошу, — она умоляюще сложила свои хорошенькие ручки.
Старик усмехнулся и посмотрел на расставленные по комнате корзины.
— Слишком уж они все большие. Терпеть не могу таскать тяжести. Нет ли какого-нибудь подарка, чтобы уместился за пазухой?
— Но вы же видите...
— Раз нет, тогда я пошел. Придется, видно, босиком идти. А уж тащить что-то на себе — увольте, — заявил старик и уже готов был и впрямь спрыгнуть босиком с веранды.
— Постойте, подождите. Я спрошу О-Тэру-сан, — и О-Судзу побежала в задние комнаты. Скоро она вернулась с рисовым колоском во рту.
— Вот вам шпилька О-Тэру-сан. Не забывайте ее, ладно? Заходите к нам.
Тут старик очнулся. Он лежал ничком на снегу в роще. Или все это ему только приснилось? Но в его правой руке был зажат рисовый колосок. Странно было видеть его посреди зимы. К тому же от него исходило чудесное благоухание, словно от розы. Старик бережно принес колосок домой и поставил на стол в стакан для кистей.
— Это еще что такое? — старуха сидела и что-то шила, но своим острым взглядом тут же приметила колосок.
— Рисовый колосок, — как обычно еле ворочая языком, пробурчал старик.
— Что еще за колоски зимой? Откуда ты его взял?
— Я его не брал, —тихо сказал старик и, раскрыв какую-то книгу, уставился в нее.
— Ну не чудеса ли? Шляешься целыми днями по роще, приходишь еле живой, а сегодня вдруг возвращаешься сам не свой от радости да еще ставишь в стакан какой-то паршивый колосок. Нет, что-то здесь нечисто. А если ты его не брал, то откуда он у тебя? Неужели трудно сказать все, как есть?
— Мне его подарили в воробьиной деревне, — нехотя промямлил старик.
Но эти слова, разумеется, не удовлетворили старуху-реалистку. Она продолжала приставать к старику с расспросами. А поскольку он не умел говорить неправду, ему пришлось в конце концов рассказать о своем удивительном приключении.
— Надо же такое выдумать, — старуха даже засмеялась от изумления.
Но старик молчал. Подперев лицо руками, он сидел, не отрывая глаз от книги.
— И ты думаешь, я этому поверю? Тут уж точно можно сказать, что все вранье — от начала до конца. От меня ничего не утаишь. С того дня, как у тебя в гостях побывала та девица, ты стал совсем другим человеком. Все-то тебе не сидится, все-то ты вздыхаешь, влюбился, что ли? Смотреть противно! В твои-то годы? А от меня тебе ничего скрыть не удастся, не выйдет. Я все вижу. Ну-ка отвечай, где она живет? Уж, наверное, не в бамбуковой роще. Меня не проведешь. Говоришь, в роще есть маленький домик, в котором живут хорошенькие девочки, похожие на куколок? Я не такая дура, как ты думаешь. Меня детскими сказками не обманешь. А если это правда, изволь в следующий раз принести корзинку, которую тебе там предлагали, тогда и посмотрим. Это же надо такое выдумать! Вот если бы ты приволок из этого удивительного домика хотя бы одну корзинку, я, может быть, еще и поверила бы, а то принес какой-то паршивый колосок, да еще говоришь, будто это не колосок, а шпилька. Будь же хоть раз в жизни мужчиной и скажи правду. Ведь я многое могу понять, больше, чем ты думаешь. Да и что мне твои женщины? Сколько их у тебя — одна, две?
— Понимаешь, я не люблю таскать тяжести.
— Ах вот оно что? Тогда пойду я. Что ты на это скажешь? Говоришь, значит, нужно просто упасть ничком в снег? Ну так я пошла! Не возражаешь? Да неужели у тебя совсем совести нет?
— Иди, пожалуйста.
— Ну и хитер! Сам знаешь, что все вранье, а говоришь — иди, пожалуйста. А я вот возьму и пойду. Что ты на это скажешь? — и старуха ехидно ухмыльнулась.
— Тебе так хочется получить корзинку?
— Хочется, а что? Я ведь жадная, сам знаешь. И люблю получать подарки. Так что я пойду и возьму самую большую и тяжелую корзинку. О-хо-хо-хо... Глупо, конечно, но я все равно пойду. И не делай вид, что ты тут вообще ни при чем. Посмотрим, чего стоит твоя хваленая правдивость! Хватит разыгрывать святошу! Значит, говоришь, стоит лечь ничком в снег, и окажешься в воробьином доме? Это надо же такое придумать! Отправляйся вот теперь неведомо куда из-за твоих бредней. Попробуй мне только сказать потом, что я вру, я тебе покажу!
Старуха — раз уж сама затеяла этот разговор, делать нечего — убрала шитье, вышла в сад и, увязая в снегу, потащилась в рощу.
А что было потом — того не знает и сам автор. Когда спустились сумерки, в роще нашли лежащую ничком старуху. Она уже окоченела, а за спиной у нее болталась огромная корзина. Видно, из-за нее-то она не смогла подняться и замерзла. В корзине же, говорят, было полным-полно блестящих золотых монет. И может быть, именно благодаря этим монетам старик вскоре разбогател и стал известным по всей стране человеком. Люди звали ею воробьиным министром и судачили о том, что, дескать, своей карьерой он обязан прежде всего любви к воробьям, но старик, слушая эти пересуды, каждый раз горько улыбался: «Нет, все это — благодаря жене. Много горя я ей причинил». Во всяком случае, так мне рассказывали.