1. Волшебные фонари
В то время каждый день для меня был последним.
Я влюбился. Влюбился впервые в жизни. Раньше я думал только о том, как бы продемонстрировать свой профиль повыигрышней и набить себе цену повыше. И если женщина, которую я удостаивал внимания, проявляла хоть малейшую нерешительность, я тут же принимал оскорбленный вид и исчезал со скоростью урагана. И вот неожиданно влюбился так, что совершенно потерял голову и забыл о правилах, прежде казавшихся мне столь четкими и безошибочными. Да, это была, что называется, всепоглощающая страсть. Люблю, что уж тут поделаешь? —постоянно вертелось у меня в голове. Мне двадцать пять. Вот я родился. Живу. Доживу до конца. Я не шучу. Люблю — что уж тут поделаешь?
Впрочем, судя по всему, мои чувства с самого начала не находили должного отклика. И как раз тогда, когда я уже готов был принять как нечто вполне для меня самого пригодное старомодную идею совместного самоубийства по принуждению, меня безжалостно отвергли, и на этом все кончилось. Владычица моих дум куда-то исчезла.
Друзья называли меня именем древнего литературного героя — Санодзиро Дзаэмон, или просто Санодзиро.
— Санодзиро, не стоит расстраиваться. Ведь именно это имя определило твой облик, и, даже отвергнутый, ты выглядишь так, будто всегда был баловнем судьбы. Все пройдет.
Мне не забыть этих слов Баба. Кстати, именно он и начал называть меня Санодзиро. Я познакомился с Баба в кафе около храма Киёмидзу в парке Уэно. В маленьком кафе, где стояли две скамьи, покрытые красным ковром.
...Когда кончалась очередная лекция, я через задние ворота университета выходил в парк и не спеша прогуливался по аллеям. Частенько наведывался и в это кафе. Там служила невысокая смышленая семнадцати летняя девушка с ясными глазами по имени Кику, и она очень, очень походила на мою возлюбленную. Моя возлюбленная относилась к тому роду женщин, встречи с которыми требуют денег, и вот, когда денег у меня не было, я приходил в кафе, устраивался на скамье и, потягивая сакэ, довольствовался тем, что любовался девушкой по имени Кику. В этом году ранней весной я встретил там очень странного мужчину. Была суббота, с самого утра на небе ни облачка. Я только что прослушал лекцию по французской лирической поэзии. Приближался полдень.
«Расцвела ли слива, сакура еще не расцвела», — напевая про себя на собственный мотив эти нелепые слова, которые разительно противоречили всему, что я только что узнал о французской поэзии, я вошел в кафе. Там уже сидел посетитель. Он сразу же привлек мое внимание своим причудливым нарядом. Худощавый мужчина среднего роста, пиджак из обычной черной саржи, поверх которого наброшено какое-то чудное пальто. Такого диковинного покроя мне никогда еще не доводилось видеть, пожалуй, я назвал бы его «шиллеровским», по крайней мере, именно так я определил его с первого взгляда. Непомерно много бархата и пуговиц. Цвет довольно красивый — серебристо-серый, но очень уж мешковатое. Затем — лицо. Первое, что пришло мне в голову, когда я его увидел, —лисица-оборотень, не успевшая превратиться в Шуберта. До крайности выпуклый лоб, маленькие очки в железной оправе, сильно вьющиеся волосы, неопрятная щетина на щеках. Кожа матовая, отдающая грязноватой голубизной соловьиных перьев. Впрочем, может быть, я и преувеличиваю. Скрестив ноги, мужчина сидел посередине скамьи, застланной красным ковром, и церемонно потягивал сладкое сакэ из чашки для зеленого чая. Но что это? Кажется, он зовет меня?
Я инстинктивно почувствовал, что чем дольше буду колебаться, тем в более дурацкое положение попаду, поэтому, изобразив на лице улыбку, смысл которой мне и самому был неясен, подошел к нему и опустился на край скамьи.
— Съел утром очень твердую сурумэ, — голос у него был сдавленный, хриплый и низкий, — и теперь ужасно болит зуб, коренной, справа. Нет ничего более отупляющего, чем зубная боль. Единственное, что может помочь, — аспирин, побольше аспирина... Это я вас позвал? Прошу прощения. У меня... бывает... — И, разглядывая меня, он сказал, улыбаясь уголками рта, — вечно всех путаю. Слеп. Да нет, не думайте, я не сумасшедший, только притворяюсь. Такая уж у меня дурная привычка. Нравится удивлять своей чудаковатостью, особенно незнакомых. Есть такое выражение: «Вырыть яму самому себе». Очень старомодное. Каково, а? Я болен... Ты с филологического факультета? В этом году кончаешь?
— Нет, — ответил я, — в следующем. Один раз оставался на второй год.
— Ха, занимаешься, значит, искусствами, — серьезно сказал он и спокойно глотнул сакэ. — А я вот уже лет восемь учусь здесь в музыкальной школе. А закончить никак не могу. Ни разу не был на этих, как они называются, экзаменах. Один проверяет способности другого... По-моему, это не так уж просто, да и не очень вежливо. Ты как считаешь?
— Да, вы правы.
— Впрочем, это я так, на самом деле просто голова плохо работает. Я частенько сижу здесь, смотрю на людей, а они все идут и идут мимо. Сначала это было невыносимо. Ведь столько их проходит, и никто меня не знает, никто не обращает на меня внимания. При одной только мысли об этом... Нет, можешь не поддакивать. Я же просто подделываюсь под твое настроение. Сам-то я отношусь к этому спокойно. Мне даже нравится. Словно чистые воды журчат у изголовья. И это не смирение. Это царственная радость.
Выпив сакэ, он протянул мне пустую чашку.
— Видишь надпись: «Белая лошадь строптива»? Впрочем, хватит. Держи, дарю ее тебе. Купил за большие деньги в антикварном магазине в Асакуса и храню в этом кафе. Никому, кроме меня, пить из нее не разрешается. Мне нравится твое лицо. У тебя хорошие глаза. Если я умру, ты будешь пользоваться этой чашкой. А умру я скоро, может быть, даже завтра.
Потом мы часто встречались в этом кафе. Баба так и не умер. И не только не умер, а даже заметно растолстел. Бледные щеки его вздулись, словно персики. Он говорил, что это из-за сакэ, и тихо добавлял: «Очень опасно так толстеть».
Постепенно мы подружились. Почему я не бежал от такого человека, а, наоборот, стал с ним близок? Может быть, потому, что верил в его гениальность?
В конце прошлой осени в Японию приезжал скрипач-виртуоз Йозеф Сигетти, родом из Будапешта, дал три концерта в зале Хибия и все три раза был холодно встречен публикой. Этот самонадеянный упрямец, этот сорокалетний гений пришел в ярость и написал статью в столичную газету «Асахи», где бранил японцев, утверждая, что их уши сродни ослиным. Но вот что интересно: после каждого выпада в адрес японской публики в скобках, подобно рефрену стиха, стояло: «За исключением одного молодого человека». Говорят, в музыкальных кругах долго спорили о том, кто этот «молодой человек». Оказывается, им был Баба. Он встречался с Сигетти и разговаривал с ним. Ночью, после того как в зале Хибия провалом закончилось третье выступление, Баба зашел в известный пивной бар на Гинд-зе и в тени растущего в кадке дерева заметил большую лысую голову Сигетти. Ни минуты не раздумывая, без всяких церемонии он подошел и сел за столик рядом с тем, за которым, прихлебывая пиво, с нарочито спокойным видом и вымученной улыбкой сидел, обиженный, всемирно известный виртуоз. В ту ночь Баба и Сигетти разговорились и вдвоем обошли все самые популярные кафе с первого по восьмой квартал Гиндзы. По счету платил Сигетти. Пил он много, но держался превосходно. На его шее, как и во время концертов, красовалась аккуратная черная бабочка, и он ни разу не тронул пальцем официантки. Выяснилось, что в искусстве он ценит прежде всего интеллектуальность, а его любимые писатели — Андре Жид и Томас Манн. При этом он все время грыз ноготь на безымянном пальце правой руки. (Имя Жид Сигетти произносил как «Тит».) Когда совсем рассвело, они, не глядя друг другу в глаза, обменялись бессильным рукопожатием во дворе отеля «Тэй-коку», около прудика с лотосами и расстались. В тот же день Сигетти сел в Иокогаме на пароход «Эмпресс оф Канада» и отправился в Америку, а на следующий день в «Асахи» появилась статья с вышеупомянутым рефреном.
Однако у меня вся эта история, хвастливо рассказанная Баба, вызывала немалые сомнения. Да и говорил он как-то неуверенно, то и дело моргая, а к концу рассказа пришел в крайне дурное расположение духа. Да и не верилось, чтобы Баба мог владеть языком настолько хорошо, чтобы с вечера и до самого утра занимать разговорами иностранца. Стоит раз в чем-то усомниться, и подозрениям не будет конца, но ведь я и в самом деле не знал, каковы его музыкальные взгляды, насколько велико его мастерство скрипача, что он представляет собой как композитор. Правда, иногда Баба приходил в кафе, держа в левой руке сверкающий черным блеском футляр для скрипки, но футляр всегда был пуст. По его словам, футляр был символом современности, за внешним блеском которой скрывалась холодная пустота, но у меня всегда возникало странное подозрение: а держал ли он скрипку в руках хоть раз? Словом, привлекали меня вовсе не его дарования, а что-то совсем другое. Но что?
Иногда мне казалось, что, поскольку я и сам ближе к сердцу принимал футляр, чем скрипку, решающую роль в нашем сближении сыграла не духовная близость, а мое восхищение его экстравагантностью. Он появлялся все время в разных нарядах: пиджаки различных покроев, студенческая форма, рабочий комбинезон... Иногда он вгонял меня в краску и приводил в замешательство, появляясь в костюме, подпоясанном широким цветным поясом, и в белых таби. Сам он невозмутимо объяснял эту частую смену одежды тем, что ему не хочется навязывать людям какое-то определенное представление о себе. Да, забыл сказать, жил он в пригороде Токио, Митака, но дни проводил в городе. Отец его, кажется, был помещиком и даже довольно богатым, что и давало Баба возможность все время менять костюмы — они были всего лишь атрибутом обеспеченной жизни помещичьего сына. Нет, вряд ли меня привлекала его чудаковатость. Может быть, деньги? Не очень приятно об этом говорить, но, когда мы проводили время вместе, он упорно не разрешал мне платить. Между дружбой и деньгами, очевидно, существует какая-то зависимость, и, конечно же, его обеспеченность не могла не привлекать меня. Но, скорее всего, таково было наше предопределение: ему стать господином, а мне — вассалом, покорно выполняющим любую прихоть повелителя.
Впрочем, я несколько отвлекся. Короче говоря, в то время я был совершенно безволен и, бездумно и бессознательно всюду следуя за Баба, уподоблялся экскрементам золотой рыбки. Но вот — Восемьдесят восьмая ночь...
Меня всегда поражало в Баба его изумительно острое чувство календаря. «Сегодня День кончины Будды», — говорил он и приходил в полное уныние. В другой раз ворчливо бормотал: «Сегодня Праздник мальчиков», — или вдруг заявлял: «Сегодня День мрака». Я даже не всегда понимал, о чем идет речь.
В тот день я, как обычно, в одиночестве пил пиво все в том же кафе в Уэно, остро ощущая уютную атмосферу поздней весны со всеми ее приметами: брюхатыми кошками, первыми листьями вишен, цветочной метелью, гусеницами. Вдруг я заметил, что позади меня сидит Баба в шикарном зеленом пиджаке. Когда он вошел, я не видел. Обычным своим низким голосом он проворчал: «Сегодня Восемьдесят восьмая ночь», — и сразу же, словно смутившись, резко встал и сильно передернул плечами. Как-то так получилось, что мы сговорились вместе отметить Восемьдесят восьмую ночь и отправились в Асакуса. И та ночь окончательно привязала меня к Баба, после нее расстаться с ним я бы уже не смог.
Пятьдесят шесть питейных заведений в Асакуса. Баба долго не мог успокоиться, снова и снова возвращаясь к конфликту доктора Плагэс японской музыкальной общественностью.
— Плагэ — выдающийся человек, — повторял он. — Ты хочешь спросить: почему... — И он пытался что-то доказать, бормоча себе под нос.
А я в это время хотел только одного — увидеть свою возлюбленную — и не находил себе места. Я пытался завлечь Баба, шептал: «Пойдем посмотрим квартал волшебных фонарей». Но Баба не знал, что это такое — волшебный фонарь.
— Ладно, на этот раз слушаться будешь ты. Сегодня Восемьдесят восьмая ночь. Я возьму тебя с собой.
Пытаясь за шутками скрыть смущение, я втолкнул Баба в машину. Он все еще хрипло бормотал: «Плагэ, Плагэ...» Скорее! Как всегда, забилось сердце, когда мы переезжали реку Оогава. Квартал волшебных фонарей! Прихотливая паутина похожих друг на друга переулков, по обеим сторонам их в светящихся окошках домов весело смеются молодые женские лица. Стоит сделать хоть один шаг по этому кварталу — и исчезает тяжесть, давившая на плечи, человек забывает самого себя и, подобно нашедшему убежище преступнику, в безмятежном спокойствии проводит здесь ночь. Баба в этом квартале был впервые, но ничему не удивлялся и, спокойно шагая немного поодаль, пристально разглядывал женские лица. Мы входили в переулки, проходили их насквозь, сворачивали в другие, и, когда добрались наконец до места, я остановился и, тихонько ткнув
Баба в бок, прошептал: «Вот эту женщину я люблю. Да! Уже давно». Моя возлюбленная и глазом не моргнула, только скривила маленькую нижнюю губку. Баба тоже остановился и, вытянув шею, начал пристально разглядывать мою женщину. Вскоре, обернувшись ко мне, он сказал громко, почти прокричал:
— Да, похожа, похожа!
И вдруг у меня словно впервые открылись глаза.
— Нет, она не может сравниться с Кийтян, — почему-то смутившись, ответил я, весь сжавшись.
Баба немного растерялся.
— Никогда не нужно сравнивать, — сказал он, засмеявшись, но тут же сурово сдвинул брови. — Нет, ничего нельзя сравнивать. Всякие сравнения вообще бессмысленны, — медленно пробормотал он, словно убеждая самого себя, и пошел вперед.
Утром в машине мы молчали. Неловкость чувствовалась такая, будто одно сказанное слово может привести к ссоре. И только когда машина въехала в Асакуса и вокруг зашумела праздничная толпа, мы вздохнули с облегчением. Баба, задумчиво глядя на меня, пробормотал:
— Знаешь, та женщина вчера вечером мне все объяснила. «Не так уж мы беззаботны, как кажется со стороны» — вот что сказала она мне.
Я заставил себя расхохотаться. Баба с облегчением улыбнулся и хлопнул меня по плечу.
— Это самый хороший квартал в Японии. Все живут не скрываясь, как хотят. Ничего не стыдятся. Даже удивительно. Каждый день живут полной жизнью.
После этой ночи я привязался к Баба, как к брату, мне даже казалось, что впервые в жизни я обрел друга. И как раз тогда, когда я думал, что обрел друга, я потерял возлюбленную. Причем женщина повела себя так жестоко, так подло, что я сразу же стал предметом сплетен, и в конце концов мне было присвоено это нелепое имя — Санодзиро. Сейчас-то я могу рассказывать об этом так, словно для меня это ничего не значит, но в то время мне было не до смеха, куда гам — я собирался покончить с собой. Я был в ужасном состоянии, боялся, что скоро стану калекой, ведь болезни квартала волшебных фонарей неизлечимы; не мог понять, зачем вообще нужно жить. Спустя некоторое время начались летние каникулы, и я уехал к родителям, подальше от Токио, в горы, на самый север Хонсю. Там я целыми днями бездумно сидел в плетеном кресле под каштанами, выкуривая по семьдесят сигарет в день. Однажды я получил письмо от Баба. Он писал:
«Ну, как дела? Не передумал умирать? Поживи еще ради меня. Если ты покончишь с собой, я буду считать, что ты сделал это из отвращения ко мне. Если тебя это не волнует, умирай. Мне ведь тоже давно опостылела жизнь, я не вижу в ней никакого смысла. Но я не покончу с собой. Мне противна одна мысль, что мою смерть кто-то сочтет собственной заслугой. Вот болезнь или несчастный случай — это другое дело. К сожалению, все мои болезни на данный момент — зубная боль и геморрой. А это, увы, не смертельно. На несчастный случай тоже надежд мало. Я оставляю на ночь открытым окно в своей комнате, готовый принять смерть от руки грабителя, но в окно проникают только ночные бабочки, крылатые муравьи, жуки да миллионные полчища комаров. (Ты, наверное, говоришь сейчас: “Ах, совсем как я”.) Знаешь, я думаю, нам надо издавать журнал. Издать журнал, расплатиться с долгами, а потом три дня и три ночи без зазрения совести беспробудно спать. Долги — моя плоть, висящая в воздухе. В моей душе чернеют неприкрытые дыры долгов. Может быть, журнал не поможет, и эта незаживающая каверна станет еще больше — ну что ж, ничего не поделаешь, по крайней мере, мне не придется упрекать себя за то, что я не сделал всего, что было в моих силах. Название журнала — “Пират”. Вопрос о содержании обсудим при встрече. Думаю, что ориентировать его следует на заграницу. Хотя бы на Францию. Говорят, ты в совершенстве владеешь иностранными языками, вот и переведешь на французский то, что мы напишем. Пошлем один экземпляр Андре Жиду, чтобы прислал отзыв. О, мы сможем непосредственно поспорить с Валери. Мы расшевелим даже этого сонливого Пруста. (Ты, конечно, говоришь, что Пруст уже умер?) Но вот Кокто еще жив. Вот если бы был жив Радиге, а? Пошлем, может быть, и Декобра-сэнсэю, порадуем старика, ведь жалко его.
Разве не великолепная идея? Причем осуществить ее не так уж и трудно. (Пишу, и знаки тут же высыхают. Своеобразное все же это произведение — письмо. Сюжета нет, диалогов нет, описания тоже отсутствуют, очень странное, независимое и жутковатое произведение. Впрочем, все это вздор.) Как я высчитал за вчерашнюю ночь, можно сделать отличный журнал за триста йен. Так что я и один, очевидно, справлюсь. Тебе хорошо бы написать стихи и дать их прочесть Полю Фору. Я сейчас как раз обдумываю симфонию из четырех частей, которую назову “Песнь пирата». Когда будет готова, поместим ее в нашем журнале. Думаю, что мне удастся посрамить Равеля. Еще раз повторяю, осуществить это нетрудно. Были бы деньги. Собственно, что нам может помешать? Очень хочется, чтобы и ты загорелся моей мечтой. Как тебе это? (Почему в конце письма обязательно нужно желать здоровья? Странные вещи случаются иногда в мире: человек глуп, у него плохой стиль, он абсолютно лишен дара красноречия, а письма пишет прекрасные.) Кстати, я хорошо пишу письма? Или плохо? До свидания. Это к делу не относится, но мне вдруг сейчас пришло в голову, поэтому напишу: старый вопрос — в знании ли счастье?
Санодзиро Дзаэмону — Баба Суба».
2. «Пират»
Увидеть Неаполь и умереть.
— Но ведь слово Pirate используют и в тех случаях, когда говорят о плагиаторах. Тебя это не смущает? — спросил я Баба, и он немедленно ответил:
— Это еще интереснее.
Название журнала «Le Pirate» — это было определено прежде всего. Журнал «Le Basoche», связанный с именем Маллармэ и Верлена, «La Jeune Belgique» — группы Верхарна, «La Semaine», «La Type»... — пурпурные розы, расцветшие в саду искусства чужих стран. Журналы, которыми молодые художники бросили когда-то вызов миру. Чем мы хуже? Когда спала жара и я вернулся в столицу, Баба с еще большим энтузиазмом говорил о «Пирате», вскоре загорелся и я. Стоило нам встретиться, мы, сами того не желая, принимались во всех подробностях обсуждать программу осуществления нашей прекрасной мечты. «Le Pirate» будет выходить четыре раза в год: весной, летом, осенью и зимой. Формат — четверть листа, объем — шестьдесят страниц. Весь на меловой бумаге. Единая форма для всех учредителей журнала — костюм пирата. На груди — цветы соответствующего времени года. Общие девизы для всех: «Никогда не клянись», «Счастье — это...», «Не суди», «Увидеть Неаполь и умереть»... Журнал объединит вокруг себя красивых молодых людей от двадцати до тридцати лет, обладающих выдающимися способностями в какой-то области искусства. Продолжим традиции «The Yellow Book», найдем способного художника, не уступающего Бердслею, и поручим ему оформление. И, не прибегая к услугам Общества содействия распространению международной культуры, своими руками сделаем наше искусство известным за рубежом.
Что касается финансовой стороны дела, то, по предварительным расчетам, Баба должен внести двести йен, я — сто, еще двести распределим между остальными. Вопрос об остальных учредителях пока оставался открытым. Для начала Баба решил познакомить меня со студентом Токийской школы искусств Сатакэ Муро, который приходился ему родственником.
В четыре часа дня я был в кафе, где работала Кийтян. Баба уже ждал меня, сидя на скамье, покрытой красным ковром. Одет он был по моде эпохи реставрации в темно-синее узорчатое хитоэ и хлопчатобумажные хакама. У ног Баба на корточках примостилась Кийтян в кимоно с узорчатым красным поясом и с белыми цветами в волосах. В руках она держала поднос и пристально снизу вверх смотрела на Баба. Слабые лучи заходящего солнца падали на его иссиня-бледные щеки. Сумерки, постепенно сгущаясь, окутывали их фигуры. Эго было какое-то странное зрелище, от которого отдавало лисьим духом.
Когда я приблизился и окликнул Баба, Кийтян коротко вскрикнула, оглянулась и, блеснув белыми зубами, улыбнулась мне. Ее полные щеки заметно покраснели. Неизвестно почему растерявшись, я пробормотал: «Виноват». Выражение ее лица резко изменилось, мгновение она пристально и необычайно серьезно смотрела мне в глаза, потом резко повернулась и, пытаясь загородить лицо подносом, убежала в глубину кафе. У меня было такое чувство, словно не живые люди, а марионетки двигались передо мной. С подозрением посмотрев ей вслед, я молча сел на скамью.
Баба, ухмыльнувшись, заговорил:
— Всему верит. Все-таки это хорошо, правда? — Чашка с изречением, как и следовало ожидать, давно исчезла, и теперь он держал в руках обычную, как у всех посетителей, чашку из зеленовато-голубого фарфора. Отхлебнув чаю, продолжал:
— Посмотрела на мою щетину и спрашивает: «За какое время они так вырастают?» — «За два дня, — ответил я и серьезно добавил: — Посмотри внимательно, невооруженным глазом видно, как они растут». А она и вправду молча села у моих ног и уставилась мне на подбородок своими большими, как блюдца, глазами. Удивительно! Послушай, как ты думаешь, она верит в это благодаря собственному невежеству или уму? Может, стоит написать роман под названием «Верить»? А верит В. Потом один за другим появляются персонажи С, D, Е, F, J, Н, и, кто как может, стараются оклеветать В. Но А продолжает верить В, ни на минуту не поддается сомнениям, не теряет уверенности. А — женщина, В — мужчина. Скучный роман, да? Ха-ха!
Слушая его, я почувствовал: надо немедленно сделать вид, будто я совершенно не догадываюсь о том, что происходит в его душе. Поэтому, прикинувшись заинтересованным, спросил:
— А что, если тебе попробовать написать такой роман? Неплохая идея. — И с нарочито безразличным видом принялся разглядывать стоящую передо мной статую Сайго Такамори.
Баба был спасен. Обычное угрюмое выражение вернулось на его лицо.
— Ну, мне не написать романа. Ты любишь рассказы о всяких невероятных случаях?
— Люблю. Пожалуй, они больше, чем что-либо другое, стимулируют мою способность фантазировать.
— А как тебе такая история? — Баба кончиком языка облизал нижнюю губу. — Высший предел познания действительно существует. Это огненная бездна, повергающая в трепет. Только мельком заглянув в нее, человек лишается дара речи и, взяв перо, обнаруживает, что не способен начертать ничего, кроме собственного профиля на краешке листа. И все же у него возникает тайная мечта — написать самый грандиозный роман в мире, по сравнению с которым все остальные романы покажутся на редкость скучными. Это будет действительно грандиозное произведение. Оно подскажет решение даже такой трудной проблемы, как самосознание. Представь себе мучения человека, надевающего шляпу: сдвинув ее на затылок, он раздражается, не может успокоиться, надвинув на лоб, и даже сняв ее совсем, не находит облегчения и продолжает чувствовать себя неловко. Так вот, даже из этого положения роман сможет указать выход, простой и ясный, словно поставленная на доску шашка. Ясный? Да. Безветрие. Хрусталь. Выбеленные временем кости. Утренняя свежесть. Впрочем, нет. Никаких определений. Просто «выход». Такие романы есть. Но человек, которому приходит в голову написать нечто подобное, на глазах худеет и чахнет, а через некоторое время либо сходит с ума, либо кончает с собой, либо навсегда замолкает. Ведь Родигэ кончил жизнь самоубийством. Ты знаешь об этом? Говорят, что Кокто близок к помешательству и целыми днями курит опиум, а Валери за последние десять лет не смог написать ни слова. Даже в Японии из-за этих романов было немало трагических жертв. Правда, послушай...
— Эй! — его рассказ был прерван чьим-то хриплым окликом. Я резко повернулся: справа от Баба стоял молодой человек очень маленького роста, в серой студенческой форме.
— Поздновато ты! — сердито сказал Баба. — Это студент университета Тэйкоку Санодзиро Дзаэмон. А это Сатакэ Муро — тот самый художник, о котором я тебе говорил.
Мы с Сатакэ, вымученно улыбаясь, обменялись приветственными взглядами. У него было странное лицо: будто совсем без жилок и пор, оно казалось отполированной до блеска маской «Но» молочно-белого цвета. Зрачки словно не имели центра и были похожи на стеклянные, нос, будто вырезанный из слоновой кости, казался холодным, линии его были острыми, как лезвие кинжала. Узкие и длинные брови напоминали листья ивы, а тонкие губы были красными, как ягоды. По сравнению с этим великолепным лицом тело производило удивительно жалкое впечатление: ростом он был не более пяти сяку, худые маленькие ладони были похожи на лапки ящерицы.
Сатакэ, не садясь, заговорил тихим и безжизненным, старческим голосом:
— Э-э, я слышал о вас от Баба. Вы попали в переделку, да? Э-э, думаю, что вы справитесь с этим.
Я растерялся. Его лицо — белое и ослепительное — было бесстрастным, как ящик.
Баба громко защелкал языком:
— Эй, Сатакэ, оставь свои насмешки. Способность хладнокровно насмехаться над людьми свидетельствует о душевной низости. Если тебе что-то не нравится, скажи прямо.
— Э-э, а я вовсе и не насмехаюсь, — спокойно сказал Сатакэ и, вытащив из нагрудного кармана лиловый платок, старательно вытер шею.
Преувеличенно громко вздохнув, Баба повалился на скамью.
— Ты что, слова сказать не можешь без этих своих «э-э», «да-а»? Хоть бы от этого постарался избавиться. Слушать противно!
Я был того же мнения. Сатакэ аккуратно сложил носовой платок и, пряча его в карман, проворчал так, словно его это не касалось:
— Ну вот, потом ты скажешь, что моя физиономия похожа на унитаз. Да?
Баба вскочил и, повысив голос, сказал:
— Не желаю с тобой препираться! Надо все-таки учитывать, что мы здесь не одни. Ведь так?
Между ними было что-то, о чем я не знал.
Сатакэ выставил голубовато-белые, словно фарфоровые, зубы и ехидно усмехнулся:
— Ну что, больше у вас ко мне дел нет?
— Нет! — и Баба, глядя в сторону, демонстративно зевнул.
— Ну что ж, тогда разрешите вас покинуть... — тихо пробормотал Сатакэ и уставился на свои позолоченные часы, словно что-то обдумывая. — Э-э, пойду-ка я в Хибия, послушаю Синкё. Коноэ в последнее время научился подавать товар лицом. Там со мной рядом всегда сидит молодая девушка, иностранка. Да, теперь я особенно ценю подобные развлечения. — И он удалился мышиной семенящей походкой.
— Тьфу ты! Эй, Кийтян, пива! Убрался наконец твой возлюбленный... Санодзиро, не выпьешь? Скучного типа я выбрал в товарищи, верно? Он как актиния. Будешь с ним спорить, хоть на голову стань, все равно останешься в дураках. Без всякого сопротивления прильнет к ударившей его руке...
Внезапно Баба сказал серьезно, понизив голос:
— Ты видел, он совершенно спокойно взял за руку Кийтян? Такие вот субъекты без труда заполучают чужих жен. Впрочем, боюсь, что он импотент. Он только считается моим родственником, на самом деле кровного родства между нами нет. Не хотелось ругаться при Кийтян. Противно соперничать с ним. Самовлюбленный болван! — все еще сжимая в руке стакан с пивом, он вздохнул. — Но художник-то он прекрасный!
Я слушал его рассеянно, а сам смотрел вниз на суету широкой улицы Хонго, которая постепенно погружалась в сумерки, расцвечиваясь многочисленными фонарями, и был захвачен нелепой сентиментальностью, не имевшей никакого отношения к тому, что бормотал себе под нос Баба. Сентиментальностью, выражавшейся в одной только фразе, которую повторял про себя:
«Ах, Токио...»
Через несколько дней я прочел в газете, что зоопарк Уэно купил новую пару тапиров. Мне захотелось посмотреть на них, и после занятий я отправился в парк. Там я увидел Сатакэ, который сидел возле загона для водоплавающих с большой куполообразной крышей и что-то рисовал в своем альбоме. Делать было нечего, я подошел к нему и легонько хлопнул по плечу.
— А-аа! — испуганно простонал он и медленно повернул голову в мою сторону. — А, это вы. Напугали меня. Садитесь. Я должен срочно закончить эту работу, подождите немного. Мне хотелось бы поговорить с вами, — безучастно произнес он и снова взялся за карандаш.
Некоторое время я стоял у него за спиной, потом, решившись, опустился на скамью и заглянул в альбом. Сатакэ сразу заметил это.
—Рисую пеликанов, — объяснил он, небрежно водя карандашом по бумаге. —Нашелся человек, готовый купить мои рисунки в любом количестве по двадцать йен за лист. — Он иронически засмеялся. — Ненавижу, когда врут ради красного словца, как Баба. Как там «Луна над старым замком», не слыхали еще?
— Луна над старым замком? — я не понимал, о чем речь.
— Значит, еще не слыхали, — рисуя пеликана со спины, сказал он. — Баба как-то под именем Таки Рэнтаро* сочинил мелодию, которую назвал «Луна над старым замком», и передал все права на нее Ямада Косакуза три тысячи йен.
— Это та самая известная «Луна над старым замком»? — мое сердце забилось от радости.
—Да вранье это все! — порыв ветра быстро пролистал страницы альбома, открыв моему взгляду силуэты обнаженных женщин и цветы.
— Известно, что Баба верить нельзя. Но сначала все попадаются. Он большой мастер рассказывать небылицы. О Йоже-фе Сигетти тоже не слышали?
— Слышал... — мне стало грустно.
— Да, о статье с рефреном, — проговорил он безразлично и захлопнул альбом. — Ну вот и все. Извините, что задержал вас. Погуляем немного. Мне нужно поговорить с вами.
Итак, тапиров придется отложить. Что ж, послушаю, что скажет этот Сатакэ. Пожалуй, он поинтереснее тапиров.
Мы миновали загон для водоплавающих, прошли мимо водоема, где жили котики, приблизились к клетке огромного, как гора, бурого медведя. Сатакэ начал говорить. Все, что он говорил, казалось заученным наизусть, неоднократно повторенным и привычным. Записанный на бумаге, его рассказ может показаться взволнованным, но на самом деле говорил он монотонно, своим обычным низким и хриплым голосом:
— Баба — грош цена. Или, может, бывают музыканты, которые не знают музыки? Я никогда не слышал, чтобы он говорил о ней. Не видел его со скрипкой в руках. Сочиняет музыку? Сомневаюсь, чтобы он умел хотя бы читать ноты. В семье от него плачут. Неизвестно даже, действительно ли он учится в музыкальной школе. Когда-то он собирался заниматься литературой, готовился стать писателем. Говорит, что прочел слишком много книг, чтобы писать самому. Чепуха! А недавно придумал какое-то дурацкое понятие — «самосознание», пристает с ним к каждому встречному. Я не умею говорить учено, но, насколько я понимаю, это означает примерно следующее. Представьте себе, что по обеим сторонам дороги стоят сотни студенток, вы к ним приближаетесь, проходите между ними, боитесь шевельнуть пальцем, держитесь крайне неуклюже, не зная, куда девать глаза, куда повернуть голову. Чувство, которое при этом испытываешь, и выражается этим понятием. Одним словом, это что-то вроде мучительной неуверенности в себе. Впрочем, я не умею так красиво, как Баба, болтать всякий вздор. Прежде всего мне непонятно, откуда возникло это легкомысленное желание — издавать журнал? Вам оно не кажется странным? «Пират»! Какой еще пират? Не слишком ли много он на себя берет? Если вы будете во всем доверять Баба, вас ждет жестокое раскаяние. Я могу предсказать это, а мои предсказания всегда сбываются.
— Но...
— Что — но?
— Я верю Баба.
— Ах, вот оно что? Ха-ха! — он с каменным лицом пропустил мои слова мимо ушей. — Что касается журнала, то вся эта затея более чем сомнительна. Он говорит: внеси пятьдесят йен — но это же ребячество. Ему просто хочется привлечь к себе внимание. Я не вижу в нем ни капли искренности. Может быть, вы еще не знаете, что послезавтра Баба, я и молодой писатель Дадзай Осаму, с которым Баба познакомил его сокурсник по музыкальной школе, втроем должны собраться у вас. Нам, видите ли, предстоит «выработать окончательный план журнала». Как вам это нравится? По-моему, нам не следует проявлять особого энтузиазма, чтобы хоть немного охладить его пыл. Ведь какой бы прекрасный журнал мы ни задумали, у нас все равно ничего не выйдет. Как бы много мы ни сделали, успеха нам не видать. Я не Бердслей, но за меня можете не беспокоиться. Я буду жить припеваючи, занимаясь рисованием и продавая свои работы за большие деньги. Большего мне не надо.
Он кончил говорить, когда мы стояли у клетки с горной кошкой. Она пристально смотрела на нас, выгнув спину и сверкая глазами. Сатакэ медленно вытянул руку и пустил дым от зажженной сигареты ей в нос. От его фигуры веяло первозданностью дикого утеса.
3. Врата славы
Эта дорога ведет в кабак.
— Значит, это какой-то невероятный журнал?
— Да нет, вполне обычный.
— Не скажи. Я о тебе много слышал и хорошо тебя знаю. «Журнал, со страниц которого мы бросим вызов Жиду и Валери».
— Вы что, пришли издеваться?
По-видимому, пока я был внизу, Баба и Дадзай уже начали переговоры. Когда я вошел в комнату с чайником и чашками, Баба сидел, небрежно развалившись, за столиком, а человек, которого звали Дадзай Осаму, вытянув волосатые ноги и прислонясь спиной к стене, полулежал в противоположном углу комнаты. Оба говорили медленно, церемонно, сонно прикрыв глаза, однако даже я мог заметить, что внутри у них все кипело, и они готовы были вцепиться друг другу в горло. Взгляды, которые они бросали друг на друга, и слова, которыми они обменивались, были полны яда, как жало змеи. Да, положение явно создалось опасное. Сатакэ, растянувшись рядом с Дадзаем, беспокойно вращая глазами, со скучающим видом попыхивал сигаретой. Дело не клеилось с самого начала.
Утром, когда я был еще в постели, в комнату ворвался Баба. Сегодня на нем была аккуратная студенческая форма, поверх нее — свободный желтый плащ. Даже не скинув насквозь промокший плащ, он ходил взад и вперед по комнате, бормоча себе под нос:
— Послушай, послушай, вставай! У меня ужасное нервное расстройство. Когда идет такой дождь, я схожу с ума. От одной только мысли о «Пирате» я худею. Да вставай же! Недавно я познакомился с человеком, которого зовут Дадзай Осаму. Меня свел с ним один студент из нашей музыкальной школы. Говорят, он великолепно пишет. Это судьба! Я решил, что он должен участвовать в нашем журнале. Знаешь, этот Дадзай на удивление противный тип. Да! В самом деле. Он не вызывает ничего, кроме отвращения. Впрочем, может, у меня просто физическая несовместимость с такими людьми. У него бритая голова. Причем бритая не просто так, а со значением. Дурные наклонности. Да, да! И он еще кичится ими. Они, писатели, — все такие. Где только они растеряли идеи, ученость, пылкие чувства? Пишут на потребу публики, и более их ничто не занимает. У него бледное жирное лицо, а нос... знаешь, о таком носе я читал в романе Ренье. Нос, который можно было бы назвать приплюснутым, если бы не глубокие морщины у крыльев. В высшей степени опасный нос. Точно! Ренье умеет сказать как следует. Брови короткие и такие густые, что закрывают маленькие пугливые глазки. Лоб до крайности узок, поперек — две глубокие морщины. В общем, черт знает что. Шея толстая, затылок тяжелый, под подбородком красные следы от прыщей — целых три. На мой взгляд, рост его — пять сяку семь сунов, вес — около пятнадцати канов, размер таби — одиннадцать мон, возраст — что-то около тридцати. Да, забыл сказать самое существенное. Он ужасно сутул, почти горбатый. Ну-ка, закрой на минуту глаза и представь себе такого мужчину. Но главное — все это неправда. Фальшь! Он — шарлатан! Нарочно подчеркивает свои недостатки. Я уверен в этом. Все — обман от начала до конца. У меня верный глаз, я не мог ошибиться. Да еще эта щетина. Думаешь, ему лень побриться? Никогда не поверю! Он все делает напоказ. Впрочем, что толку об этом говорить? Знаешь, если ему досконально не объяснить, почему я поступаю именно так, а не этак, он и пальцем не шевельнет, чтобы помочь. До чего ж противно! Его подлинное лицо — как у страшного оборотня: без глаз, без рта и без бровей. Он сам нарисовал брови, приклеил глаза и нос и думает, что никто не заметит. Когда я увидел его впервые, у меня было такое чувство, словно меня лизнули в лицо желеобразным языком. Подумать только, что за компания! Сатакэ, Дадзай, Санодзиро, Баба! Ха-ха-ха! Да если нам всем просто молча стать рядом, и то уже это — историческое событие. И я сделаю все, чтобы это свершилось! Это судьба! Кроме того, иметь таких отвратительных приятелей — просто занятно. Я ограничиваю свою жизнь этим годом и ставлю все на «Le Pirate». Стану ли я нищим? Стану ли я Байроном? Боже, подай мне пять пенсов! Все эти интриги Сатакэ — дерьмо! — понизив голос, он продолжал: — Послушай, вставай же наконец! Я открою ставни. Скоро они будут здесь. Сегодня решается вопрос о «Пирате».
Возбуждение Баба передалось и мне. Я засуетился, откинул одеяло, вскочил и стал помогать ему открывать прогнившие, скрипучие ставни. Крыши улицы Хонго плыли в дождевом тумане.
К полудню пришел Сатакэ. На нем не было ни плаща, ни шляпы, только бархатные*штаны и шерстяной голубой жилет. Щеки его, мокрые от дождя, странно светились голубоватым лунным светом. Этот фосфоресцирующий субъект, даже не поздоровавшись с нами, развалился в углу, словно силы окончательно покинули его:
— Будьте снисходительны, я устал.
Вскоре, тихонько раздвинув сёдзи, появился Дадзай. Увидев его, я в смятении опустил глаза. Это уж слишком! По описанию Баба я составил для себя два образа этого человека, и его облик полностью совпал с худшим из них. К тому же костюм его напоминал самые ненавистные мне одеяния Баба. Великолепное верхнее кимоно из узорчатой ткани, узкий пояс, грубая клетчатая охотничья шапка, из-под кимоно торчат полы нижнего платья из бледно-желтого шелка хабутаэ. Приподняв их, он сел и, разглядывая пейзаж за окном, сказал тонким, высоким женским голосом:
— «И дождик с утра...», — потом повернулся в нашу сторону и рассмеялся, кисло скривив лицо, отчего глаза его с красными веками стали узкими, как ниточки.
С чувством облегчения я выскочил из комнаты за чаем. Взяв чашки и металлический чайник, вернулся. Баба и Дадзай уже спорили.
Дадзай скрестил руки на бритом затылке:
— Говорить можно все, что угодно. Но действительно ли у тебя есть желание этим заниматься?
— Чем?
— Журналом. Если есть, то и я могу принять в нем участие.
— А зачем ты вообще сюда пришел?
— Так, ветром занесло.
— Может, ты все-таки прекратишь эти пророчества, предостережения, шутки и глупый смех?
— Вот я и спрашиваю, зачем ты меня позвал.
— А тебя что, стоит позвать — и ты сразу же приходишь?
— Конечно. Я всегда говорю себе: «Раз звали, значит, я действительно нужен».
— Ну, конечно, светские обязанности прежде всего. Так, что ли?
— Как тебе будет угодно.
— Да, язык у тебя хорошо подвешен. Брюзга! Стать твоим другом? Нет уж, уволь. Стоит слово сказать, немедленно делаешь из меня шута. Не выйдет!
— Ну, мы всегда были шутами — и ты, и я. Так что я тут ни при чем.
—Я не шут. Я существую в своем мужском естестве, и единственная моя забота — как лучше им распорядиться. Вот так! Тебя это смущает?
— Может быть, я преувеличиваю, но, по-моему, ты выражаешься слишком туманно. Все вы слышали немало легенд о людях искусства, но совершенно не представляете себе, в чем состоит их работа.
— Это — осуждение или результат твоих изысканий? А может быть, экзамен? Ты хочешь, чтобы я тебе поставил оценку?
— Чушь!
— А я вот считаю, что туманная речь — мое достоинство, к тому же довольно редкое.
— Бессмысленная вывеска.
— Ну вот, потом ты скажешь: «Конец скептицизму». Оставь, не будем ломать комедию, я этого не люблю!
— Тебе не понять скорби, пронзающей душу, когда твое творение, плод долгих, мучительных усилий оказывается выброшенным на рынок. Не знаешь пустоты, которая приходит после лицезрения бога Инари. Вы еще только вошли в храм.
— Тьфу ты, опять этот менторский тон! Я не читал твоих книг, но, по-моему, все, что ты пишешь, держится только на лиризме, юморе, эпиграммах и манерности. А так —дешевые романы, которые не оставят никаких следов в литературе. Я не чувствую в тебе силы духа — одну только заурядность. Не вижу изящества, необходимого человеку искусства, — одно только расстройство желудка.
— Понятно. Но я ведь должен жить. С надеждой в душе склоняю голову. Чем не произведение искусства? Последнее время я много думаю о превратностях жизненного пути. Я пишу вовсе не из склонности к литературному творчеству. Если бы я был богат и писал лишь для собственного удовольствия, вряд ли у меня что-нибудь вышло. Когда я приступаю к работе, то знаю, что доведу ее до конца. Но прежде чем приступить, я долго размышляю над тем, стоит ли вообще начинать, и если прихожу к выводу, что мне вряд ли удастся выразить то, что хотелось бы, — я и не начинаю.
— Если у тебя такое настроение, зачем ты говоришь, что будешь делать с нами журнал?
— Не слишком ли много ты хочешь знать? Да просто мне захотелось сорвать зло! Все равно на ком. Покричать захотелось!
— Вот оно что! Понятно. Храбрый воин со щитом! Однако! Впрочем, нет, я не могу даже протестовать.
— Ты мне нравишься. У меня еще нет своего щита. Все, что я имею, взято напрокат. Вот если бы у меня был собственный щит, пусть даже совсем плохой...
— Есть, — невольно вырвалось у меня, — имитация!
— Да, действительно, очень удачно, что с нами Санодзиро. Единственный в своем роде... Дадзай-сан, кстати, говорят, что вам бы очень пошел посеребренный щит с фальшивыми усами. Впрочем, нет. Он у вас уже есть, вы давно приспособились к нему. Это только мы совсем беззащитны.
— Наверное, вам покажется странным мой вопрос, но все-таки скажите, как, по-вашему, в какой ягоде больше гордости: простой, растущей в поле, или «принаряженной» перед вывозом на рынок? Путь к успеху идет через ворота в ад, охраняемые дьяволом с ликом бодхисаттвы, который посылает людей прямо на рынок. Я изведал скорбь принаряженной ягоды, а в последнее время научился и уважать ее. Я не убегу. Дойду до того места, куда меня ведут, — он тоскливо рассмеялся, скривив рот. — Но, знаешь, если проснуться и посмотреть...
—Не говори, — Баба бессильно потряс правой рукой. — Если мы проснемся, то не сможем жить. Эй, Санодзиро! К черту всю эту затею!!! Ничего хорошего в ней нет. Не знаю, как решишь ты, но с меня хватит. Не хочу, чтобы меня сожрали. А Дадзай пусть ищет себе лакомый кусок в другом месте. Дадзай-сан! Клуб «Пират» распускается, довольно и одного дня. А теперь... — Встав, он вплотную подошел к Дадзаю. — Оборотень!
И ударил его по правой щеке. Ударил сильно, без колебаний. На мгновение показалось, что Дадзай сейчас расплачется, как ребенок, но уже в следующее мгновение он стиснул темные губы и гордо вскинул голову. Мне вдруг стало нравиться его лицо. Сатакэ сидел с прикрытыми глазами, притворяясь спящим.
...Дождь не перестал и к вечеру. Мы с Баба пили сакэ в темном ресторанчике на Хонго. Долго молчали, ощущая какую-то внутреннюю опустошенность, и только часа через два Баба заговорил:
— Сатакэ, несомненно, заключил Дадзая в свои объятия и проводил до Ситадзюкуя. Ничего другого ожидать от него невозможно. Слушай, ведь я знаю: у Сатакэ был с тобой разговор.
— Был, — я налил Баба сакэ. Мне захотелось хоть чем-то утешить его.
— Сатакэ пытался рассорить нас с тобой. Непонятно, зачем это ему нужно. Нельзя быть таким мстительным. Он, конечно, гораздо талантливее меня. Впрочем, я плохо его знаю. Может быть, он ничего собой и не представляет. Да, вероятно, он самый заурядный человек. Но хватит об этом. Знаешь, я почувствовал облегчение, отказавшись от журнала. Сегодня я положу подушку повыше и беззаботно засну. Меня, может быть, скоро выгонят из дому. Да, однажды утром я проснусь нищим, без всякой поддержки. А журнал — что ж, у меня с самого начала не лежала к нему душа. Ты мне нравился, я не хотел тебя терять, вот и ухватился за эту идею. Увлечь тебя, зажечь твой взгляд чудесной мечтой — в этом я видел смысл своего существования. Мне кажется, что я прожил жизнь только ради того, чтобы увидеть твои загоревшиеся надеждой глаза. Благодаря тебе я понял, что такое настоящая любовь. Раньше я этого не знал. У тебя светлая и чистая душа, лицо твое прекрасно! Мне кажется, что в твоих глазах я впервые увидел предел flexibility. Не мне, не Дадзаю, не Сатакэ, а тебе открылось дно колодца познания. Да, тебе - хотя никто этого не ожидал. Тьфу! И чего это я разболтался? Легкомыслие! Безумие! Настоящая любовь молчит до самой смерти. Это Кику мне так сказала. Послушай, big news!Ничего не поделаешь, Кику в тебя влюблена. «Разве я скажу господину Санодзиро, даже если умирать буду? Ведь я же люблю его так, что готова умереть!» Преподнеся мне этот парадокс, она облила меня газированной водой и громко, как безумная, рассмеялась. Кстати, кого ты больше всех любишь? Дадзая любишь, а? Сатакэ? Вряд ли, да? А меня?
— Я, — мне вдруг захотелось чистосердечно признаться, — я всех ненавижу. Одну только Кийтян люблю. Иногда мне даже кажется, что я знал ее раньше, чем женщину с той стороны реки.
— Ну что ж... — проворчал Баба и попытался улыбнуться, но внезапно, подперев голову обеими руками, начал рыдать.
Он говорил ритмическими фразами, словно актер. —Да нет, я не плачу. Это фальшивые слезы. Крокодиловы слезы. Скотина я! Пусть все об этом говорят и смеются. Всю жизнь с рождения своего до смерти я осужден разыгрывать этот фарс. Я — призрак. Ах, не забывай меня! Кое-какие способности у меня все-таки есть. Знаешь, ведь это я сочинил мелодию «Луна над старым замком». Некоторые говорят, что это не я, а Таки Рэнтаро. Но нельзя же настолько сомневаться в человеке. Если это ложь, пусть будет ложь. Нет, это не ложь! Истина всегда выходит наружу. А это вовсе не ложь.
Я медленно вышел на улицу. Шел дождь. «И дождик с утра...» Ах, но ведь эту фразу совсем недавно произнес Дадзай! «Будьте снисходительны, я устал...» А теперь я подражаю Сатакэ! Тьфу! Что это? Я даже щелкаю языком, как Баба! Тут меня охватило сомнение, мрачное сомнение. Кто же я на самом деле? Эта мысль привела меня в ужас. У меня украли мою тень! Что такое предел flexibility? Я побежал по улице.
Зубной врач. Продавец птиц. Кондитерская. Булочная. Цветы. Деревья. Букинист. Дом в европейском стиле... Пробегая мимо, я внезапно заметил, что все время что-то тихонько бормочу:
— Скорей, электричка... Скорей, Санодзиро... Скорей, электричка... Скорей, Санодзиро...
Снова и снова я повторял эти бессмысленные слова. Вот оно — мое творение! Единственное стихотворение, которое я сочинил. Ничтожество! Я просто глуп, вот ничего и не выходит! Бездарность, конченый человек! Ни на что не способен.
Всплеск света. Оглушительный взрыв. Звезды. Листья. Светофор. Ветер. А-а!..
4...
— Сатакэ, ты знаешь, что вчера вечером Санодзиро попал под поезд?
— Знаю, слышал утром по радио.
— Ему повезло. А я? Увы, если только меня не повесят, надеяться не на что.
— Ну, тогда тебе предстоит долгая жизнь. Нет, правда, мои предсказания сбываются. Послушай...
— Ну?
— Здесь двести йен. Купили мои рисунки с пеликанами. Хотелось повеселиться с Санодзиро, вот и довел до конца хоть это.
— Дай мне!
— Конечно, возьми.
— Кийтян! Санодзиро умер. Да, его больше нет. Нигде его не найдешь, сколько ни ищи. Не плачь!
— Слушаюсь!
— Вот тебе сто йен. Купишь красивое кимоно и забудешь Санодзиро. Вода принимает форму сосуда... Эй, послушай, Сатакэ, давай хоть сегодняшний вечер проведем вместе, как старые друзья. Я тебе покажу одно место. Лучшего в Японии не найдешь. Да, все-таки в том, что мы живы, есть своя прелесть.
— Все люди умирают...