Эта дорога ведет в город скорби. Все мои друзья меня бросили и теперь взирают на меня со стороны скорбными очами. Друзья, кто-нибудь, поговорите со мной, что вам стоит хотя бы высмеять меня!.. Нет, они, изуверившись, отворачиваются... Ну хотя бы спросите меня о чем-нибудь! Я отвечу на любой ваш вопрос! Вот этими руками я утопил бедняжку Соно. В дьявольской гордыне я молился о том, чтобы она умерла, даже если мне самому суждено выжить... Продолжать? Увы, друзья все так же взирают на меня скорбными очами!..
Оба Ёдзо сидел на кровати и смотрел на море. Море было затуманено дождем.
Проснувшись, я перечитываю написанные строки и сгораю со стыда — так они безобразны, отвратительны. Какая выспренняя фальшь! Во-первых, почему именно Оба Ёдзо? Я был опьянен — но не вином, дурманом покрепче, — когда решил взяться за Оба Ёдзо. Это имя идеально подходит моему герою. «Оба» — как нельзя лучше символизирует его исключительную натуру. «Ёдзо» — еще не затаскано. Чувствуете, как со дна затхлости вскипает нечто поистине небывалое? Прислушайтесь, какое благозвучие в четырех слогах — «Оба Ёдзо»! Уже судя по одному этому имени, из-под моего пера выходит произведение Эпохальное. Этот Оба Ёдзо сидит на кровати и смотрит на море, затуманенное дождем. Ну, разве не эпохально?
Ну, да ладно! Глумиться над самим собой— занятие не слишком достойное. Быть может, тому виной — попранное самолюбие. Взять хотя бы меня — не выношу, когда другие обсуждают мои поступки, и потому первый спешу содрать с себя кожу. Это-то и есть малодушие! Я должен стать более откровенным. И еще — запастись смирением. Итак, Оба Ёдзо.
Предвижу насмешки. Мол, ворона в павлиньих перьях. Кто подогадливей — уже давно все понял. Конечно, можно было бы подыскать имя и получше, но, честное слово, мне сейчас не до этого. Я вообще Предпочел бы писать от первого лица, но этой весной мне уже довелось написать повесть, в которой главным действующим лицом было мое «я», и мне стыдно повторяться. Умри я завтра, непременно найдутся какие-нибудь чудаки, которые важно заявят: «Этот умел писать рассказы только от первого лица». Сказать по чести, это единственная причина, побудившая меня создать Оба Ёдзо. Глупо? А что бы вы делали на моем месте?..
В конце декабря 1929 года в приморскую лечебницу «Сосновый бор» поступил Оба Ёдзо, что вызвало немало толков среди больных. В то время на излечении в «Сосновом бору» было тридцать шесть туберкулезников, из них двое при смерти, у одиннадцати болезнь протекала в легкой форме, а остальные двадцать три уже выздоравливали. Первое отделение в восточном флигеле, куда поместили Оба Ёдзо, считалось лучшим, в нем было всего шесть палат. (Соседние пустовали, в палате № 6, крайней в западном крыле, лежал студент, рослый и носатый. Номера 1 и 2 в восточном крыле занимали две молодые девушки. Все трое уже поправлялись.
Прошедшей ночью в заливе Тамотогаура произошло двойное самоубийство. Мужчина и женщина, обнявшись, бросились в море, но рыбакам, возвращавшимся с рейда, удалось втащить мужчину на борт и вернуть его к жизни. Тело женщины обнаружено не было. Затаив дыхание, трое больных вслушивались в крики деревенских пожарных, которые под неумолчный гул набатного колокола спускали в море одну за другой рыбачьи лодки, отправляясь на поиски утопшей. Всю ночь красные огоньки блуждали у побережья Эносимы. И всю ночь студент и обе девушки не могли уснуть. На рассвете труп женщины был найден на взморье залива Тамотогаура. Коротко остриженные волосы ярко блестели, лицо было опухшим и бесцветным.
Ёдзо знал, что Соно умерла. Лежа на качающейся палубе, он уже все знал. Очнувшись под звездным небом, он первым делом спросил: «Она умерла?» Один из рыбаков ответил: «Жива, жива она, успокойся!» Но голос его был преисполнен сострадания. «Умерла», — отчетливо понял Ёдзо и вновь впал в забытье. Очнулся он уже в лечебнице. Тесная комнатка с белыми стенами была заполнена людьми. Кто-то из них выспрашивал у Ёдзо, кто он и откуда. Ёдзо отвечал четко и обстоятельно. На рассвете его перевели в другую, более просторную палату. Домашние, узнав о случившемся, позаботились о нем, немедленно связавшись с лечебницей по междугороднему телефону. Родная деревня Ёдзо была в двухстах ри отсюда.
Трое больных из первого отделения почувствовали странное удовлетворение от того, что новоприбывший лежит совсем рядом с ними, и уснули только под утро, предвкушая перемены в больничной рутине.
Ёдзо не спал. Время от времени он осторожно поводил головой. Лицо было облеплено белой марлей: подхваченный волнами, он сильно изранился о прибрежные рифы. Для ухода за ним была приставлена медсестра Мано, девушка лет двадцати. На левом веке у нее был довольно глубокий шрам, из-за чего левый глаз был несколько больше правого. Но этот недостаток не делал ее уродливой. Личико у нее было смуглое, алая верхняя губка чуть приподнята. Она сидела на стуле возле кровати и смотрела на море под серым пасмурным небом. Она старалась не встречаться глазами с Ёдзо. Она была не в силах смотреть на него. Жалость сжимала ее сердце.
В полдень к Ёдзо наведались двое полицейских. Мано при этом вышла.
Одетые в европейские костюмы, полицейские выглядели щеголями. У одного были короткие усики, второй носил очки с металлической оправой. Усатый вкрадчивым голосом задавал вопросы относительно Соно. Ёдзо отвечал искренне, ничего не скрывая. Усатый записывал в маленький блокнот. Закончив формальный допрос, он сказал, склонившись над кроватью:
— Она умерла, а сам-то ты собирался умереть?
Ёдзо молчал. Полицейский, носивший очки, улыбнулся, наморщив мясистый лоб, и похлопал по плечу своего напарника:
—Ладно, ладно, оставь его в покое. Бедняга!.. Ну, до встречи!
Усатый, продолжая смотреть прямо в глаза Ёдзо, нехотя спрятал блокнот в верхний карман.
Как только полицейские удалились, Мано поспешила в палату. Отворив дверь, она увидела, что Ёдзо плачет. Тихонько прикрыв дверь, она долго стояла в коридоре.
Во второй половине дня пошел дождь. Ёдзо окреп настолько, что сам смог дойти до туалета.
Хида, приятель Ёдзо, ворвался в палату, как был, в мокром пальто. Ёдзо притворился спящим.
— Все в порядке? — спросил Хида шепотом у Мано.
— Да, уже получше, — ответила она.
— Я так перепугался!
Изгибаясь всем своим грузным телом, он высвободился из пропахшего глиной пальто и передал его Мано.
Они дружили со школы — никому не известный скульптор Хида и столь же бесславный художник Ёдзо. В юности люди с податливой душой склонны выбирать себе в кумиры кого-либо из своих друзей, но Хида не изменился и по сей день... С первого своего дня в школе он восторженно следил за учеником, сидящим в первом ряду. Этим учеником был Ёдзо. Хмурился Ёдзо или улыбался — ничто не ускользало от Хиды. Когда же ему случалось заприметить в школьном дворе, в тени дюны, не по годам одинокого Ёдзо, он украдкой тяжело вздыхал. А счастливый день, когда он впервые заговорил с Ёдзо!..
Хида подражал ему во всем. Курил папиросы. Смеялся над учителями. Даже перенял привычку бесцельно бродить по школьному двору, пошатываясь и заложив руки на затылок. Он также поверил, что быть художником — наизавиднейшая участь. Ёдзо поступил в художественное училище. Хида пропустил один год, но все же сумел попасть в то же училище, вслед за Ёдзо. Ёдзо учился живописи, поэтому Хида умышленно избрал факультет ваяния. Он объяснял свой выбор тем, что его потряс роденовский «Бальзак», но это была всего лишь тщательно продуманная ложь, призванная в будущем, когда он станет прославленным скульптором, украсить его биографию. Просто работы Ёдзо умаляли его в собственных глазах. Уничижали.
С этого времени пути их постепенно начали расходиться. Ёдзо тощал, Хида раздавался вширь. Но этим различие не исчерпывалось. Ёдзо, увлекшись некой прямолинейной философией, проникся презрением к искусству. Хида, напротив, витал в облаках. Он так усердно уснащал свою речь словом «искусство», что собеседник начинал испытывать неловкость. День и ночь неотступно мечтал создать шедевр — и при этом, ленясь, пропускал занятия. Таким образом оба окончили училище с плачевными результатами.
Ёдзо совсем почти забросил кисти. «Картина — это всего лишь пропагандистский плакат, — говорит он, приводя в замешательство своего приятеля. — Любое произведение искусства — это испражнение социально-экономической системы. Всего лишь одна из форм биологической энергии. Любой шедевр — такой же товар, что и сапоги». Швыряясь подобными сомнительными сентенциями, он доводил Хиду до исступления. Однако тот по-прежнему любил Ёдзо и даже испытывал нечто вроде благоговения перед его идеями, но сам еще сильнее воспламенялся желанием создать что-либо выдающееся. «Сейчас, сейчас», — думал он, беспокойно разминая глину.
Одним словом, эти двое — не столько художники, сколько произведения искусства. Да-да, именно поэтому мне так легко удалось их описать. Если бы я вывел вам, господа, настоящих, работающих на продажу художников, вы бы, не прочтя и трех строк, изошли блевотиной. Уверяю вас! Хотите, попробуйте сами написать такой рассказ. Что, не хочется?..
Хида все еще избегал смотреть на Ёдзо. Стараясь не шуметь, крадучись, он приблизился к изголовью кровати, но смотрел на полосы дождя за стеклянной дверью.
Ёдзо открыл глаза и, слабо улыбнувшись, заговорил:
— Не ожидал?
Хида, вздрогнув, посмотрел ему в лицо, но тут же отвел взор.
— Да уж... — сказал он.
— Как ты узнал? — спросил Ёдзо.
Хида заколебался. Он вынул левую руку из кармана и, обтирая широкое лицо, украдкой спросил глазами у Мано, можно ли говорить.
Мано, изобразив на лице озабоченность, кивнула.
— В газетах напечатали? — спросил Ёдзо.
—Да, — ответил Хида. В действительности он узнал о случившемся из радионовостей.
Ёдзо с неприязнью следил за боязливо-уклончивыми ухватками своего приятеля. «Уж лучше бы вел себя бесцеремонно», — подумал он. Невозможно не ощущать отвращение к человеку, который, оставаясь в течение десяти лет твоим лучшим другом, за одну ночь словно бы выворачивается наизнанку и уже общается с тобой, как с иноземцем. Ёдзо опять сделал вид, что засыпает.
Хида, в смущении постукивая ногой, стоял у кровати, не зная, как себя вести дальше.
Бесшумно открылась дверь, и показалось пригожее лицо молодого человека невысокого роста, одетого в форменный студенческий китель. Заметив его, Хида чуть не взревел от радости. Но, скривив рот, он согнал с лица улыбку и подошел к двери с деланной медлительностью.
— Только что приехал?
—Да, — ответил запыхавшийся Косую, косясь в сторону Ёдзо.
Итак, Косугэ. Родственник Ёдзо. Учится на юридическом факультете. Младше Ёдзо на три года и тем не менее связан с ним крепкой дружбой. Нынешняя молодежь не обращает внимания на возраст... Он проводил зимние каникулы в родной деревне, но, узнав о случившемся, бросил все и примчался сюда на экспрессе. Вместе с Хидой они вышли в коридор.
— Ты весь вымазался в саже, —захохотал Хида, показывая Косугэ на кончик носа, испачканный паровозной копотью.
—Да? — Косугэ поспешно достал из грудного кармана платок и тщательно вытер нос. — Ну что, как он себя чувствует?
— Дружище Оба? Вроде бы все в порядке.
— Ну слава богу... Чисто? — он задрал нос, показывая его Хиде.
— Чисто, чисто! Родственники, небось, всполошились?
— Разумеется. Ужасный переполох, почти похороны. — Косугэ запихнул платок обратно в карман.
— Кто-нибудь из домашних приедет?
— Старший брат. Старик сказал: «Да пропади он пропадом!»
— Большое несчастье! — буркнул Хида, приложив ладонь к узкому лбу.
— И все-таки ты уверен, что все обошлось?
—Да, теперь уже бояться нечего. Он успокоился, с ним ведь всегда так.
Косугэ, оживившись, улыбнулся уголками губ и покачал головой.
— Интересно, о чем он сейчас думает?
— Откуда я знаю!.. Если хочешь, можешь сам с ним поговорить.
— Хочу... Только о чем тут говорить! И потом— боязно как-то.
Оба тихо засмеялись. Из палаты вышла Мано.
— Там все слышно, о чем вы тут говорите, — сказала она. — Прошу вас, не стойте здесь!
— Черт возьми!.. — от смущения толстый Хида словно уменьшился в размере. Косугэ с видимым любопытством рассматривал медсестру.
— Вы обедали? — спросила она.
— Нет еще, — ответили друзья хором.
Мано, зардевшись, прыснула.
Когда они ушли в столовую, Ёдзо поднялся с постели, устремив взгляд на море, затуманенное дождем.
Эта дорога ведет в бездну мрака...
Итак, я возвращаюсь к началу рассказа. На мой вкус, все это состряпано крайне неумело. Начать с того, что я не люблю всяческих махинаций со временем. Эта дорога ведет в город скорби. А ведь я хотел одной цветистой фразой восславить набивший оскомину скрип адских врат! Ничего другого я не замышлял. Но если по вине именно этой фразы мой рассказ потерпит неудачу, я не поддамся малодушию и не стану ее вычеркивать. Я приберег под занавес еще одну эффектную тираду. «Перечеркнуть эту фразу — значит перечеркнуть всю прожитую мною жизнь!»
— Идеология, говоришь. Да ты, брат, марксист!
Эта бестолковая фраза мне удалась. Ее произнес Косугэ. Произнес он ее с победоносным видом, поднося ко рту чашку с молоком.
Дощатые стены в столовой были выкрашены белой краской, на восточной стене висел портрет директора лечебницы с тремя большими орденами на груди, внизу стоял неимоверно длинный, чуть ли не на десяти ножках стол. Зал был пуст. Хида и Косугэ обедали, сидя в юго-восточном углу.
— Порядочно пришлось попотеть! — продолжал Косугэ, понизив голос. — Сам худосочный, а носился так, что того и гляди сдохнет!
— Должно быть, опер. Ясное дело!.. —Хида, чавкая, жевал кусок хлеба. Он не отличался особой эрудицией. Но в то время «левый жаргон» был на устах у всей молодежи. — Однако все не так просто! Художник — это тебе не хухры-мухры!
В столовой сделалось темно. Дождь за окном усилился.
— Ты как-то слишком субъективно на все смотришь, — сказал Косугэ, отпив молока. — Так нельзя. Надо искать с другого конца. Самоубийство всегда имеет под собой какую-то объективную, существенную причину, которой сам человек не осознает. В этом-то все и дело! Дома все убеждены, что причина — в этой женщине, но я-то сразу сказал, что это чушь! Просто им с ней было по пути, вот что! Есть какая-то другая причина, главная. Родичи этого не понимают. Вот и ты говоришь нечто странное.
— Между прочим, она была замужем, — пробурчал Хида, глядя на огонь в жаровне, стоящей у самых их ног.
— Я знаю, но это все ерунда. Для нашего Ёдзо это обстоятельство дерьма собачьего не стоит. Да и каким надо быть слюнтяем, чтобы совершить вместе с женщиной самоубийство только из-за того, что у нее, видите ли, есть муж!
Сощурив один глаз, он пристально посмотрел на портрет, висящий над головой.
— Кто это, директор лечебницы?
— Не иначе... Только сам знаешь — в душу Ёдзо не влезешь.
— Что верно, то верно! — Косугэ с готовностью согласился, беспокойно оглядываясь по сторонам.
— Что-то я замерз. Ты здесь ночуешь?
— Ночую, — кивнул Хида, поспешно уминая хлеб.
В разговоре молодые люди редко бывают чистосердечны. Они охотно играют на нервах у собеседника и в то же время старательно оберегают свои нервы от покушений со стороны. Они не хотят, чтобы их презирали из-за пустяка. А уж если им нанесут увечье —тут они в своих мечтах готовы убить собеседника или покончить с собой. Вот почему они не любят спорить. В их распоряжении большой выбор примирительно-фальшивых слов. Даже в слово «нет» они умеют вложить с десяток различных смыслов. Едва начав спорить, они уже обмениваются уступчивыми взглядами. И наконец, смеясь и пожимая друг другу руки, оба шепчут: «Недоумок!..»
Итак, мой рассказ постепенно зачах... Может быть, стоит, вернувшись назад, объединить несколько сцен в одну красочную панораму? Это не так уж трудно. Но за что бы ты ни взялся, ничего тебе не удается!.. О, если бы все пошло на лад!
Наступившее утро было ясным и тихим. Море улеглось, у самого горизонта белым дымом курился вулкан острова Оси-ма... Не получилось. Я не люблю описывать пейзажи.
Когда больная из первой палаты открыла глаза, все вокруг было залито лучами осеннего солнца. Поздоровавшись с сиделкой, она первым делом измерила температуру. 64 градуса. Затем она вышла на веранду, чтобы принять до завтрака солнечную ванну. При этом сиделка легонько толкнула ее в бок. Девушка украдкой взглянула на веранду четвертой палаты. Поступивший вчера больной, одетый в просторное кимоно из темно-синего касури, сидел на плетеном стуле и смотрел в сторону моря. Он хмурил от слепящего света свои густые брови. Лицо производило не очень приятное впечатление. То и дело он проводил тыльной стороной руки по марле на щеках. Расположившись на лежаке, предназначенном для солнечных ванн, и сощурив глаза, девушка прервала свои наблюдения и попросила сиделку принести книгу. «Мадам Бовари». Обычно эта книга наводила на нее скуку, и, пробежав глазами пять-шесть страниц, она откладывала ее в сторону, но сегодня предвкушала приятное чтение. «Эта книга нынче весьма кстати», — подумала девушка. Рассеянно пролистав несколько страниц, она начала читать с сотой. Попалась красивая фраза: «Эмме хотелось венчаться в полночь, при факелах».
Девушка во второй палате тоже проснулась. Она вышла на веранду, но, заметив Ёдзо, вбежала обратно в комнату. Ее охватил беспричинный страх. Она поспешно нырнула в постель. Мать, сама следившая за уходом дочери, посмеиваясь, накрыла ее шерстяным одеялом. Девушка закуталась с головой и, поблескивая в уютной темноте глазами, прислушалась к голосам, доносившимся из соседней комнаты.
— Просто прелесть!.. — слова заглушил сдавленный смех. Хида и Косугэ остались ночевать в лечебнице. Оба разместились на одной кровати в соседней пустующей комнате. Первым проснулся Косугэ. Хмурясь, он вышел на веранду. В позе Ёдзо ему почудилось нечто подозрительно жеманное. В поисках причины он повернул голову налево. На самой крайней веранде полулежала, читая книгу, молоденькая девушка. Прямо за ней тянулась сырая каменная ограда, покрытая мхом.
Косугэ, на европейский манер пожав плечами, вернулся в комнату и растолкал спящего Хиду.
— Вставай! Чрезвычайное происшествие! — Им нравится из пустяка делать происшествия. —Дружок Ёдзо в великолепнейшей позе! — Это прилагательное, «великолепный», так и вертится у них на языке. Ведь в этом скучнейшем из миров вечно ищешь хоть что-нибудь, достойное упования.
Хида вскочил.
— Что случилось? — спросил он с тревогой.
— Там какая-то девица, — смеясь, объяснил Косугэ. — Дружище Ёдзо демонстрирует ей свой изысканный профиль.
Хида повеселел.
— Красивая? — спросил он, преувеличенно высоко вскинув брови.
— Просто прелесть! Книжку читает.
Хида прыснул. Надел кофту, натянул брюки, после чего воскликнул:
— Вот как? Мы должны его проучить!
Разумеется, он и не думает проучить Ёдзо. Это всего-навсего привычное злословие. Даже о самом близком друге они преспокойно злословят за глаза. Они подвластны сиюминутному настроению...
— Негодяй Оба, он хочет поиметь всех женщин мира!
Через некоторое время в палате Ёдзо раздался взрыв оглушительного хохота, огласившего весь восточный корпус. Девушка из первой палаты захлопнула книгу и озадаченно посмотрела в сторону веранды, на которой сидел Ёдзо. Веранда была пуста. Утреннее солнце освещало белый плетеный стул. Глядя на него, больная задремала.
Девушка во второй палате, услышав смех, высунула голову из-под одеяла и ласково улыбнулась матушке, стоящей у изголовья. Хохот разбудил студента, лежавшего в шестой палате. За ним никто не присматривал, и он вел беспечное существование, как если бы жил в гостинице. Когда он понял, что смех доносится из палаты, в которую вчера вселился новый больной, его испитое лицо покрылось румянцем. Выздоравливающие всегда великодушны, именно поэтому, как мне кажется, студент без раздражения отнесся к веселью Ёдзо.
А что если я— всего лишь третьеразрядный писака?.. В любом случае, я слишком увлекся. Задумав писать картинно и бессюжетно, я немедленно впал в самодовольство. Нет, постойте! Я предвидел, что могу потерпеть фиаско, и заранее заготовил подходящую фразу. Вот она. «Из прекрасных чувств делается плохая литература». Следовательно, я слишком увлекся всего лишь по недостатку злострастия. Да будет счастлив тот, кто изрек эти поистине бесценные слова! Однако писатель за всю свою жизнь может воспользоваться ими лишь единожды. Увы, это так. Один раз они еще способны прельстить. Но если ты произнесешь эти слова дважды, трижды, если поднимешь их на щит, тогда ты будешь достоин только жалости...
— Вот так я потерпел поражение! — сказал, наконец, Косугэ, восседавший вместе с Хидой возле кровати. Он посмотрел на лица друзей, потом на Мано, стоявшую у двери, и, убедившись, что все смеются, удовлетворенно положил голову на круглое плечо Хиды. Они часто смеются. Даже по пустякам хохочут во всю глотку. Состроить гримасу смеха молодым людям не труднее, чем сделать выдох. Откуда пошла эта привычка? Тот, кто не смеется, несет урон... Не упускай даже самого ничтожного повода для смеха... Увы, в этом-то и заключена тщета ненасытного гедонизма! Грустно то, что они не умеют смеяться от души. Когда они смеются, их более всего заботит, как они при этом выглядят. К тому же главное для них—рассмешить других. Они готовы причинить себе вред, лишь бы заставить смеяться другого. Все это от духовной опустошенности, но разве нельзя усмотреть там, на самом дне их души, какое-то заветное устремление? Жертвенный дух. Отчасти по небрежности лишенный определенной цели жертвенный дух. Именно здесь—тайный источник того, что они порой совершают, даже по меркам былой добродетели, прекрасные поступки, достойные всяческой похвалы. Это мое личное мнение. Нет, я не предаюсь кабинетным измышлениям. Я выстрадал право думать так.
Ёдзо все еще смеется. Он сидит на кровати, болтает ногами и смеется осторожно, помня о марле на щеках. Но так ли уж было смешно то, что рассказал Косугэ? Привожу его рассказ как иллюстрацию того, что может их развеселить.
Во время нынешних каникул Косугэ отправился покататься на лыжах в курортное местечко в горах, известное своими горячими источниками. Это было в трех ри от его дома, поэтому заночевать пришлось в гостинице. Поздно ночью по дороге в туалет он столкнулся в коридоре с молодой женщиной, как и он, остановившейся в этой гостинице. Вот, собственно, и все. Но для Косугэ это целое событие! Он должен во что бы то ни стало произвести неизгладимое впечатление на эту проходящую мимо него женщину. Разумеется, у него нет никаких далеких намерений, но в тот миг, когда они сходятся в коридоре, он изо всех сил выставляет себя напоказ. Он вполне серьезно еще ждет чего-то от жизни. За короткий миг он успевает обдумать всевозможные подходы к этой случайно встреченной женщине и впасть в отчаяние. Подобные душещипательные мгновения дают им пищу для переживаний на целый день вперед. Вот почему они никогда не теряют бдительности. И даже пребывая в полном одиночестве, тщательно следят за своей внешностью. Даже отправляясь ночью в туалет, Косугэ облачился в свое модное синее пальто. Встреча с женщиной доставила ему истинное счастье. Он был счастлив потому, что догадался надеть пальто. Вздохнув с облегчением, он глянул в зеркало, висевшее в коридоре, и понял, что потерпел поражение. Из-под пальто торчали голые ноги в грязных подштанниках.
— Ужас! — рассказывал он, посмеиваясь. — Из-под завернутых подштанников торчат волосатые ноги! Заспанное лицо опухло...
Ёдзо, честно говоря, не находил тут ничего смешного. Кроме того, он подозревал, что Косугэ все это придумал. Тем не менее он звучно расхохотался. Ведь его друг, не в пример вчерашнему дню, изо всех сил старался быть раскованным, и в благодарность за его усилия Ёдзо заставлял себя хохотать как можно громче. Увидев, что Ёдзо смеется, засмеялись Хида и Мано.
Хида успокоился. Теперь с ним можно говорить о чем угодно, думал он. Или еще рано?
Косугэ, увлекшись, позабыл об осторожности.
— С женщиной мы всегда терпим поражение. Вот и Ёдзо испытал это на себе...
Ёдзо, продолжая смеяться, склонил голову.
— Наверно, ты прав, — сказал он.
— Конечно, конечно, ведь ты в конце концов остался жив!
— А ведь и правда, я потерпел неудачу...
У Хиды от радости заколотилось сердце. Смех сокрушил самую неприступную из стен. Ему вдруг захотелось крепко обнять своего младшего друга, ибо причиной столь удачного поворота было нахальство, столь присущее Косугэ.
— Неудача это или что другое, тут еще надо разобраться, — сказал он прерывистым голосом, подняв свои тонкие брови. — Но вот что мне непонятно, так это причина...
«Что-то я не то сказал», — испугался он. Но Косугэ поспешил на помощь.
— А мне так все ясно! — сказал он. — У нас с Хидой давеча вышел грандиозный спор. Я утверждал, что дело тут в идейном тупике, а Хида стал возражать, весьма заносчиво, мол, причина в другом.
— Наверно, ты в чем-то прав, — поспешно подхватил Хида, — но это не главное. Я думаю, наш друг влюбился по уши, вот что! Какой смысл умирать с женщиной, которую не любишь!
Стараясь отвлечь Ёдзо, он произнес слова поспешно, не выбирая, но, несмотря на его опасения, они прозвучали совершенно невинно. «Браво!» — подумал он, расслабляясь.
Ёдзо опустил длинные ресницы.
Спесь. Праздность. Угодливость. Двуличие. Растление. Усталость. Озлобленность. Влечение к убийству. Корыстолюбие. Тщедушие. Ложь. Зараза. Сердце у него бешено колотилось. «Сказать или промолчать?» — раздумывал он.
— Честно говоря, я и сам не знаю, что меня толкнуло, — пробормотал он, стараясь выглядеть как можно более удрученным. — Никакой особой причины вроде бы и не было.
— Ясно, ясно! — закивал Косугэ, не дожидаясь, когда Ёдзо кончит говорить. — Так тоже бывает... Глядите, сестра-то ушла! Догадалась-таки!..
Как я уже говорил, они вступают в спор совсем не для того, чтобы обменяться мыслями, а с тем, чтобы подладиться как можно уютнее под сложившиеся обстоятельства. В их речах нет ни слова правды, но, если вслушаться, можно порой сделать нежданную находку. Иногда в их вычурных словопрениях сквозит на удивление подлинный звук. Именно оплошно брошенные слова чаще всего содержат зерно истины. И сейчас, когда Ёдзо пробормотал, что никакой особой причины не было, не выдал ли он, неожиданно для самого себя, истинную подоплеку происшедшего? Ведь в душе у них хаос и ничем не объяснимая страсть все принимать в штыки. А может быть, вернее было бы сказать — банальное самолюбие. Более того — самолюбие изощренное. Оно отзывается трепетом на легчайшее веяние. Не успеют они уверить себя, что им нанесли оскорбление, как их уже одолевает желание умереть. Так что не зря Ёдзо, спрошенный о том, что его толкнуло на самоубийство, пришел в замешательство. — Да все, что угодно!
Во второй половине дня в лечебницу «Сосновый бор» приехал старший брат Ёдзо. Это был тучный человек, в обличье своем не имеющий с Ёдзо ничего общего. Одет он был в хакама.
Когда он в сопровождении директора лечебницы подходил к палате Ёдзо, из-за дверей донесся беззаботный смех. В глазах у старшего брата мелькнуло недоумение.
— Здесь? — спросил он.
— Да. Он уже в полном здравии, — ответил директор, отворяя дверь.
Косугэ в испуге соскочил с постели Ёдзо. Ёдзо и Хида, расположившиеся на диване с картами в руках, поспешно встали. Мано, вязавшая у изголовья кровати, смутившись, убрала спицы.
— Друзья пришли навестить его, вот он и развеселился, — шепнул директор брату и подошел к Ёдзо.
— Ну что, все в порядке? — спросил он.
— Да, — ответил Ёдзо, внезапно ощутив себя ужасно несчастным.
Глаза директора смеялись.
— Ведь вы живете здесь как в санатории, не правда ли?
Ёдзо впервые осознал, насколько уязвим человек, совершивший преступление. Он только улыбнулся в ответ.
Тем временем его брат чинно раскланялся с Мано и Хидой и поблагодарил за проявленное внимание, после чего обратился к Косугэ:
— Ты ночевал здесь?
— Да, — отвечал Косугэ, почесываясь, — соседняя палата пустует, вот мыс Хидой и заночевали там.
— Ладно, впредь будешь приходить ночевать ко мне в гостиницу. Я остановился в Эносиме. И вы, Хида-сан, пожалуйте!
— Спасибо, — сказал Хида застенчиво. Он все еще вертел в руках карты, не зная, куда их запрятать.
Брат, стараясь сохранять непринужденность, повернулся к Ёдзо.
— Ёдзо, у тебя все в порядке? — спросил он.
—Да, — кивнул Ёдзо с еще более сокрушенным видом. Брат, оживившись, сделался болтливым.
— Хида-сан, а что, если нам пригласить господина директора и всем вместе пойти отобедать? Я никогда раньше не бывал в Эносиме. Надеюсь, господин директор не откажется показать нам местные достопримечательности? Прямо сейчас и отправимся. Машина у меня есть. Погода прекрасная...
Меня мучает раскаяние. Стоило мне вывести на сцену двух людей старшего возраста, как все пришло в беспорядок. Задействовав четыре персонажа: Ёдзо, Косугэ, Хиду и, само собой разумеется, себя, я воссоздал, как мне того хотелось, весьма необычную ситуацию, но при появлении людей постарше она мгновенно увяла и поблекла. А ведь я, в сущности, хотел рассказать о перипетиях моего душевного состояния. Первые страницы должны были описывать состояние бурного смятения, которое, я надеялся, постепенно разрешится в состояние тишины и ясности. Проклиная свою бездарность, я, что бы то ни было, продолжал писать. И вот — полнейший провал.
Нет уж, позвольте! Это ложь! Сплошное притворство. Я сделал все умышленно. Пока я писал, мне стало стыдно того, что я называю перипетиями душевного состояния, и я умышленно приступил к разрушению. Так что достичь полнейшего провала — было моей заветной целью. Вульгарность. В данный момент меня терзает это словечко. Если оно обозначает назойливую склонность к бесцельному подавлению окружающих, то не сочтут ли и мое поведение вульгарным? Я не желаю проигрывать. Я изо всех сил пытался не выставлять свою душу на всеобщее обозрение. Но тщетно! О, неужели все писатели таковы? Даже исповедуясь, мы приукрашиваем свою речь. Неужели мне заказана человеческая жизнь? Но разве я смогу жить так, как все нормальные люди? Увы, даже сейчас, когда я это пишу, меня больше всего заботит стиль.
Буду откровенным. На самом деле мой коварный умысел заключался в том, чтобы между эпизодами, изложенными в этом рассказе, выставить лицо человека, которого я называю собой, и хотя бы отчасти выразить то, что невозможно передать словами. Весь рассказ был бы пропитан, незаметно для читателя, этим «я», придающим всему какое-то особое неуловимое своеобразие. Такого щеголеватого стиля еще не знала японская литература, похвалялся я. И вот — поражение... Да нет же, признание в своем поражении с самого начала входило в замысел рассказа. Я хотел, если удастся, сказать об этом чуть позже. Нет, даже эти слова, кажется, я подготовил заранее. О, больше не верьте мне! Не верьте ни одному слову!
Зачем я вообще взялся писать рассказ? Желаю прославиться? Или мне нужны деньги? Отвечу, отбросив театральные эффекты. Я хочу и того и другого. Хочу нестерпимо. Увы, я опять изрыгаю явную ложь. Эта ложь — стоит зазеваться — опутывает тебя сетью. И из всех видов лжи эта ложь — самая подлая! Так что же побуждает меня писать этот рассказ? Трудную я себе поставил задачу. Но делать нечего. Пусть это смахивает на надувательство, но я все же отвечу одним словом: «Отмщение».
Пора переходить к следующему эпизоду. Ведь я художник, работающий на продажу, а не произведение искусства. И если эти непристойные признания придадут хоть какое-то своеобразие моему рассказу, я буду считать, что мне повезло.
Ёдзо и Мано остались в палате одни. Ёдзо залез в постель и, лежа с открытыми глазами, погрузился в раздумья. Мано присела на диван и собрала разбросанные карты. Уложив колоду в лиловую картонную коробку, она спросила:
— Это был ваш старший брат?
— Да, — ответил Ёдзо, глядя в потолок, высокий и белый. — А что, похож?
Как только писатель теряет интерес к тому, что он изображает, его стиль неизбежно делается неряшливым. Нет, пора замолчать! Какой, однако, изысканный стиль!..
— Да, нос...
Ёдзо расхохотался. Все его родственники, начиная с бабки, имели длинные носы.
— Сколько же ему лет? — спросила Мано, отсмеявшись вместе с ним.
— Брату? — Ёдзо повернулся лицом к Мано. — Молодой еще. Тридцать четыре. Он всегда держится важно и не любит разводить сантименты.
Мано посмотрела на Ёдзо. Говоря, он хмурил брови. Мано поспешно опустила глаза.
— Братец еще ничего. Вот дед— это да!.. — начал говорить Ёдзо, но тут же прикусил язык. Он затих. Будучи моим заместителем, он смирился.
Мано поднялась, достала из шкафа в углу палаты вязанье и, вернувшись на прежнее место у изголовья кровати, принялась за него. Ее угнетала одна мысль. Если не идеи, если не любовь, то что же тогда было решающей причиной?
Лучше бы мне замолчать. Много говорить — значит ничего не сказать. Мне до сих пор так и не удалось затронуть ничего действительно существенного. И это неудивительно. Многое я сказать позабыл. И это тоже неудивительно. Писатель не может сам оценить свое произведение — это аксиома нашего ремесла. И я, как ни досадно, вынужден ее признать. С моей стороны было глупо прежде времени загадывать, что выйдет в результате из моего собственного произведения! Тем более не следовало болтать об этом направо и налево. Ведь стоит только заговорить о «результатах», как получаешь нечто прямо противоположное. Стоит только предположить, что это и есть окончательный результат, как тут же, нежданно-негаданно, опять появляется нечто совершенно новое. Вот так я, как идиот, вынужден до бесконечности преследовать и доискиваться! И мне не дано узнать, что я написал — вымученную дрянь или вполне удачную вещицу. А вдруг мой рассказ таит такие великие достоинства, что я даже не могу их оценить? Все, что я здесь говорю, услышано со стороны. Я не выстрадал этих слов. Вот почему мне так хочется на кого-нибудь положиться. Если говорить честно, я теряю уверенность в себе.
Косугэ вошел в палату, когда в лечебнице уже зажгли свет. Навалившись на Ёдзо, он зашептал, дыша перегаром:
— Я выпимши, только, чур, не говорить Мано!
Появляться в лечебнице в нетрезвом виде было строжайше
запрещено.
Скосив глаза, он посмотрел на медсестру, продолжавшую вязать в глубине комнаты.
— Мы объездили всю Эносиму! — выкрикнул он. — Это было замечательно!
И тут же, понизив голос, шепнул:
— Вру!
Ёдзо, поднявшись, сел на кровати.
— Что, весь день пропьянствовали? Впрочем, не важно. Мано-сан, все в порядке?
— Конечно, это не назовешь порядком, — ответила она, смеясь.
Косугэ повалился на кровать.
— Мы все четверо, включая директора, посовещались... Ну, я тебе скажу, твой брат ловкач! Не ожидал я от него такой прыти!
Ёдзо молчал.
— Завтра они с Хидой пойдут в полицию. Окончательно все уладить... Хида — болван! Боится неизвестно чего. Он сегодня там ночует. А я отказался, здесь лучше!
— Представляю, что вы там обо мне наговорили!
— Да уж не без этого. Дурень, говорит, безмозглый. Сам не понимает, что натворил, но старик тоже погорячился. Мано-сан, можно я покурю?
— Можно, — ответила она, чуть не плача.
— Слышите, как шумят волны?.. Хорошо тут, в больнице! — сказал Косугэ, держа в зубах незажженную папиросу. Он прикрыл глаза, тяжело дыша.
— Ах да, — внезапно вспомнил он, — я принес тебе одежду. Вон там лежит! — он повел подбородком в сторону двери.
Ёдзо, взглянув на лежащее у двери большое пестрое фуросики, нахмурился. При упоминании о родных лица у них принимают несколько сентиментальное выражение. Но это происходит по привычке. С самого раннего детства они научились надевать эту личину. На самом же деле, стоит заговорить о родне, как на память им приходит одно слово — деньги.
— Бедная матушка...
—Да уж. Вот и брат твой так говорит. Мол, больше всего мать жалко. Видишь, она даже об одежде позаботилась... Мано-сан, спичек нет?— Косугэ взял у Мано спички и, надув щеки, принялся рассматривать нарисованную на коробке голову лошади.
— А то, что сейчас на тебе, директор выдал? — спросил он.
— Это? Да, кимоно его сына. Что еще говорит братец? Какие-нибудь гадости обо мне?
— Успокойся! — Косугэ зажег папиросу. — У твоего брата довольно современные взгляды, он тебя понимает. Нет, вру. Просто корчит из себя умудренного опытом. Когда мы заговорили о причине твоего поступка, он — вот смех-то, — Косугэ пустил изо рта кольцо дыма, — высказал предположение, что ты, Ёдзо, видишь ли, погряз в разврате и растранжирил все денежки. Представляешь, он говорил это на полном серьезе! Мне, говорит, как брату, тяжело в этом признаваться, но я подозреваю, что он подхватил постыдную болезнь и оттого впал в отчаянье.
Косугэ посмотрел на Ёдзо хмельными глазами.
— Вот как! Нет, не ожидал я от него такого...
В эту ночь Косугэ был один, и необходимость в соседней палате отпала. Решили спать все вместе, в одной комнате. Косугэ лег на диване, рядом с Ёдзо. Этот диван, обитый зеленым бархатом, раскладывался в сомнительную, но все же кровать. Обычно на нем спала Мано. Сегодня же она принесла из канцелярии тонкое татами и расстелила его в северо-западном углу палаты, прямо в ногах у Ёдзо. Раздобыла где-то хлипкую двустворчатую ширмочку и с ее помощью отгородила свое незатейливое ложе.
— Весьма предусмотрительно! —рассмеялся уже улегшийся Косугэ, взглянув на эту ветхую ширму. — На ней изображение семи осенних трав.
Мано приглушила свет, завернув в фуросики лампочку, висящую у Ёдзо над головой, и, пожелав обоим спокойной ночи, скрылась за ширмой.
Ёдзо не мог уснуть.
— Как холодно, — заворочался он на кровати.
— М-да, — подхватил Косугэ громко, —я совсем протрезвел!
Мано тихо кашлянула.
— Может быть, вам дать еще чем-нибудь накрыться?
— Мне? Не надо, — ответил Ёдзо, закрывая глаза. — Просто не спится. Это неумолчный гул моря...
«Какой же он несчастный!» — подумал Косугэ. Чувство сострадания присуще зрелым людям. Нечего и говорить, что в данном случае Косугэ, испытывая жалость, имел в виду себя, а вовсе не Ёдзо. Он ставил себя на место приятеля, примеряя на себя испытания, выпавшие на долю Ёдзо, вернее, свое представление об этих испытаниях. Людей старшего возраста, поднаторевших в подобных переживаниях, легко разжалобить. При случае все они сумеют пустить слезу. Но бывает, что и молодые люди предаются подобного рода чувствам. Ну, взрослые, положим, умеют сострадать потому, что примирились со своей участью, но молодежь-то, молодежь где научилась? Может быть, на таких, как этот, вздорных рассказах?..
— Мано-сан, расскажите нам что-нибудь! Какую-нибудь интересную историю.
Косугэ завел разговор с медсестрой в надежде хоть как-то развлечь Ёдзо.
— Что ж... — смеясь, отозвалась Мано из-за установленной в углу ширмы.
— Пожалуйста, какую-нибудь жуткую историю!
Они обожают дрожать от страха.
Мано, задумавшись, некоторое время молчала.
— Только обещайте мне сохранить это в тайне, — приступила она к рассказу, но, не сдержавшись, снова засмеялась. — История о привидениях. Хорошо, Косугэ-сан?
— Конечно, конечно, — он уже не притворялся...
Это произошло летом, в тот год, когда девятнадцати летняя Мано устроилась работать медсестрой. В больницу поступил юноша, пытавшийся покончить с собой из-за несчастной любви. За ним-то и приставили ухаживать Мано. Бедняга в качестве яда использовал какое-то лекарство. Его тело покрылось лиловыми пятнами. Надежд на спасение не было. Однажды под вечер он пришел в сознание и увидел за окном беззаботно снующих по каменной стене крабов. «Какие красивые!»— воскликнул он (в тех местах водились крабы красного цвета). «Если выздоровлю, обязательно возьму себе домой!» В ту же ночь, после двух приступов рвоты, юноша скончался. Пока не приехали родственники, Мано оставалась в палате вдвоем с покойником. Она уже целый час, набравшись мужества, сидела на стуле в углу палаты, как вдруг у нее за спиной послышался какой-то слабый шорох. Она замерла. Через некоторое время звук повторился. На этот раз он прозвучал совершенно отчетливо. Как будто чьи-то шаги... Собравшись с духом, она обернулась и прямо у себя за спиной увидела маленького красного краба. И тогда девушка разрыдалась.
— Странно, да? Честное слово, я увидела краба! Живого краба. После этого случая я твердо решила уйти из больницы. В конце концов моя семья достаточно обеспечена, так что я могла бы и не работать. Сказала отцу, а он только смеется... Ну как, Косугэ-сан?
— Жуть! — воскликнул он нарочито шутливым тоном. — А что это была за больница?
Мано промолчала, только слышно было, как она откинулась на подушку.
— Поэтому, когда я узнала, что к нам поступил Оба-сан, — зашептала она, как бы про себя, — я уже было решилась уволиться из больницы. Сказать по правде, мне было страшно. Но когда я его увидела, от сердца у меня отлегло. Такой жизнерадостный, и с самого начала сам, без посторонней помощи, стал за собой ухаживать.
— Да нет же, — перебил Косугэ, — я спрашиваю, мы в той самой больнице, о которой вы рассказывали?
Мано молчала некоторое время.
—Да, все случилось здесь, —наконец ответила она. —Только, прошу вас, никому ни слова! Ведь это задевает репутацию...
— Как, неужто в этой самой комнате? — спросил Ёдзо сонным голосом.
— Нет!
— Может быть, — сказал Косугэ, поддразнивая Ёдзо, — в той самой кровати, на которой мы просидели весь вечер?!
Мано засмеялась.
— Нет, не беспокойтесь. Если бы я знала, что эту историю вы примете так близко к сердцу, я бы не стала рассказывать.
— В первой палате! — Косугэ приподнял голову. — Только там из окна видно стену. В первой палате, не иначе! Там, где эта девушка!.. Бедняжка!
—Не шумите, пожалуйста, давайте лучше спать. Я все выдумала. Ничего такого не было.
Ёдзо думал о другом. Его мысли занимал призрак Соно. Он воссоздавал в своей душе ее прекрасный образ. Обычно это приносит Ёдзо успокоение. Они считают, что «Бог» — всего лишь выдуманное бестолковыми людьми и совершенно бесполезное слово, соединяющее в себе иронию и благодушие. Возможно, они считают так потому, что сами находятся в непосредственной близости к Богу... Наверно, вы, господа, уже готовы сурово обвинить меня в верхоглядстве и беспечности за то, что я, походя, затрагиваю так называемую идею Бога. Но позвольте! Каждый писатель, как бы бездарен он ни был, мечтает исподтишка приблизить героя своего произведения к Богу. Скажу больше. Именно он, писатель, больше всего похож на божество! На богиню мудрости Минерву, которая выпускает в сумеречное небо свою любимую птицу сову и следит за ее полетом, посмеиваясь...
На следующий день с самого утра все обитатели лечебницы были в приподнятом настроении. Шел снег. В саду перед зданием лечебницы сосны, низкорослые и уродливо искривленные, сплошь были покрыты снегом. Тонкий слой снега лежал на тридцати ступенях каменной лестницы, спускающейся из сада, и дальше — на всем побережье. То усиливаясь, то стихая, снег шел до самого полудня.
Ёдзо, лежа на животе, рисовал заснеженный пейзаж. Пока Мано покупала бумагу и карандаши, снег уже перестал идти.
Лечебница сияла отраженным от снега светом. Косугэ, валяясь на диване, читал журнал. Время от времени, вытянув шею, заглядывал в рисунок Ёдзо. Он испытывал нечто вроде благоговения по отношению к искусству. Это чувство появилось в нем потому, что Ёдзо был единственным человеком, которому он доверял. Они были знакомы с раннего детства. Уже тогда
Ёдзо казался ему существом необыкновенным. За время их дружбы он пришел к выводу, что Ёдзо кажется необычным потому, что слишком умен. Франт и искусный во лжи сладострастник, в чем-то даже жестокий, Ёдзо пришелся ему по вкусу. В школьные годы он любил наблюдать, как разгораются у Ёдзо глаза, когда ему рассказывают какую-нибудь сплетню об учителях. Но, в отличие от Хиды, он в своей любви довольствовался любованием. То есть вел себя благоразумно. Идти вместе до тех пор, пока поспеваешь, и, вовремя поняв свое безрассудство, извернуться и наблюдать уже со стороны. Эта черта делает его характер, пожалуй, еще более оригинальным, чем характеры Ёдзо и Хиды. А причина того, что он благоговел перед искусством, была та же, что заставила его надеть синее пальто, прежде чем показаться в коридоре, — желание иметь хоть что-нибудь достойное упования в этой изо дня в день тянущейся жизни. Такой человек, как Ёдзо, созидающий в поте лица, — без всякого сомнения, личность необыкновенная. И этого вполне достаточно. Достаточно для того, чтобы Косугэ ему доверял. Правда, порой он впадает в отчаяние. Вот и сейчас, украдкой заглянув в рисунок Ёдзо, он разочарован. На бумаге изображено море и остров. Только и всего. Ничем не замечательные море и остров.
Оторвавшись от рисунка, Косугэ углубился в чтение журнала. В палате царила тишина.
Мано не было. Она стирала кофту Ёдзо. В этой кофте он бросился в море. Она все еще попахивала водорослями.
Во второй половине дня пришел из полиции Хида. Одним махом он распахнул дверь.
— А! — завопил он преувеличенно громко, увидев рисующего Ёдзо. — Работаешь! Молодец! Художник должен творить, в этом его призвание!
С этими словами он подошел к кровати и заглянул через плечо Ёдзо в рисунок. Ёдзо поспешно сложил лист вдвое, потом вчетверо.
— Никуда не годится! — сказал он, изображая смущение. — Когда долго не рисуешь, верх берет голова.
Хида, не снимая пальто, присел на край кровати.
— Возможно. Теряешь уверенность в себе. Но ты молодец! Усердно служишь искусству... Так что же ты рисовал?
Ёдзо, подпирая щеку рукой, повел подбородком в сторону стеклянной двери.
— Море, — сказал он. — Небо и море — сплошь черные, и один только остров — белый. Но, пока я рисовал, мне стало ясно, что, в сущности, это пошло. Замысел, достойный дилетанта.
— А что в этом плохого? Все великие художники в каком-то смысле дилетанты. Это естественный путь. Вначале ты дилетант, потом становишься мастером, чтобы в конечном итоге опять стать дилетантом. Возьми хотя бы Родена, он всю жизнь стремился стать дилетантом в лучшем смысле этого слова. Впрочем, может быть, я не прав.
—Я вообще думаю бросить живопись, — проговорил Ёдзо, как бы отметая слова Хиды. Засунул за пазуху сложенный лист.
— Вялость недопустима в искусстве. В том числе и в ваянии.
Хида, пальцами зачесав длинные волосы, согласился.
— Я тебя хорошо понимаю.
— Если получится, буду писать стихи. Поэзия требует искренности.
— Что ж, стихи — тоже неплохо.
— Нет, и это вздор, — ему все на свете кажется вздорным. — Пожалуй, я рожден быть меценатом. Зашибать деньгу, собирать вокруг себя и баловать всяких там подающих надежды художников вроде Хиды. Как тебе это? Мне стало стыдно заниматься искусством, — все так же подпирая ладонью щеку, он смотрел в сторону моря и терпеливо ждал ответа.
— Неплохо! На мой взгляд, это тоже превосходное занятие. Без таких людей не обойтись. Честное слово! — сказал Хида нерешительно. Ему неловко было и унизительно оттого, что он ни разу не осмелился возразить. А может быть, в нем взыграла, наконец, гордыня человека, причастного к искусству. Внутренне он уже был готов к обороне. Главное — не молчать!..
— Что было в полиции? — неожиданно вступил в разговор Косугэ. Он ждал уклончивого ответа.
Смятение, владевшее Хидой, устремилось в новое русло.
— Будет возбуждено уголовное дело. Пособничество при самоубийстве, — сказал он и тут же раскаялся. Ему показалось, что его слова прозвучали слишком зловеще.
— Однако, скорее всего, дело будет отложено.
Косугэ, до сих пор валявшийся на диване, вскочил, ударив в ладоши.
— Хлопотное дельце! — он хотел все превратить в шутку, но — не получилось.
Ёдзо, круто развернувшись, лег навзничь.
Все, кто испытывал негодование оттого, что мой герой, совершив убийство, ведет себя столь неправдоподобно беспечно, дойдя до этого места, наконец-то возопят от восторга. Мол, так ему и надо! Вы несправедливы. Где же тут беспечность? О, если бы вы, господа, могли понять ту близкую к отчаянию скорбь, что срывает без помощи ветра лепестки с ранимых цветов шутовства!..
Хида, напуганный действием своих слов, легонько похлопал Ёдзо по ноге.
— Успокойся, успокойся!
Косугэ опять разлегся на диване.
— Пособничество при самоубийстве? — продолжал он притворяться веселым. — Разве есть такая статья?
— Есть, — сказал Ёдзо, отдергивая ногу. — Каторжные работы. И тебе, студенту юридического факультета, стыдно этого не знать.
Хида печально улыбнулся.
— Все обойдется. Твой брат повел дело с умом. Ты должен быть ему благодарен. Он старается изо всех сил.
— Пройдоха! — Косугэ снисходительно прикрыл глаза. — Думаю, можно не волноваться. Он всех перехитрит.
— Болван! — осклабился Хида.
Поднявшись с кровати, он снял пальто и повесил его на гвоздь.
— Слушайте, что я вам расскажу, — сказал Хида, садясь верхом на круглое фарфоровое хибати, установленное возле двери. — Муженек той женщины, — он немного замялся, но потом, потупив глаза, продолжал, —этот человек сегодня явился в полицию. Твой брат говорил с ним наедине, но после передал мне суть разговора. Я был растроган. Денег он не взял ни гроша, сказал только, что хочет встретиться с тем человеком. Но брат отказал. Сослался на то, что пострадавший до сих пор находится в слишком возбужденном состоянии. Тогда тот, опечалившись, говорит: «В таком случае передайте своему братишке от меня привет, пусть о нас не беспокоится и бережет свое здоровье!..»
Хида прикусил губу. От своих собственных слов у него защемило сердце. Этот обездоленный, по всей видимости, прозябающий без работы человек — как красиво и как достойно он говорил! И при этом с трудом сдерживал обиду на то, что старший брат Ёдзо обращался к нему с откровенно презрительной усмешкой!
— Надо было бы встретиться. Ненавижу, когда лезут не в свое дело, — Ёдзо разглядывал правую ладонь. Хида качнул свое крупное тело.
— Все-таки лучше не встречаться. Не стоит завязывать с ним знакомство. Он, кстати, уже уехал обратно в Токио. Твой брат проводил его до станции и там вручил ему, как знак соболезнования, двести йен. Да еще взял расписку, что тот не имеет никаких претензий.
— Ну, пройдоха! — Косугэ выпятил нижнюю тонкую губу. — Всего лишь двести йен! Грандиозно!
Хида недовольно насупился, его круглое лицо маслянисто лоснилось при свете вспыхивающих углей. Они страшно боятся, что кто-то охладит их пыл. Поэтому, когда их собеседник приходит в восторг, они, в свою очередь, относятся к нему с пониманием. И даже вовсю стараются подладиться под его тон. У них на этот счет существует молчаливое соглашение. Сейчас Косугэ это соглашение нарушил. Он и не подозревал, что Хида на самом деле так сильно растроган. Для него слова Хиды прозвучали как обыкновенные пересуды — мол, малодушие этого парня кого угодно вывело бы из себя, и, воспользовавшись его слабостью, старший брат Ёдзо поступил вполне по-братски.
Хида прошелся по комнате и, приблизившись к изголовью кровати Ёдзо, прижался носом к стеклянной двери.
— Этот человек — герой, — сказал он, глядя на море под нависшими серыми тучами. — И не потому, что старший брат Ёдзо обвел его вокруг пальца. Дело не в этом. Его величие в той красоте, что рождается в душе смирившегося человека. Сегодня утром состоялась кремация, и он уехал в полном одиночестве, обнимая руками урну с пеплом! У меня все время перед глазами, как он, с этой урной, едет в поезде...
Косугэ наконец-то понял. Он поспешил тихо вздохнуть.
— Трогательная история...
—Трогательная? Может быть, забавная? —Хида повернулся к Косугэ, но тут же взял себя в руки. — Когда такая история происходит у меня на глазах, я переживаю истинное счастье!
Наконец, решаюсь обнаружить свое лицо. Без этого мне не удастся больше написать ни строчки. Мой рассказ пришел в ужасный беспорядок. Да и сам я нетвердо стою на ногах. Ёдзо мне не удался, Косугэ не удался, Хида не удался. В досаде на мое неискусное перо они парят по своему усмотрению. А я, хватая их за грязные башмаки, кричу: «Подождите! Не улетайте!» Но, как это ни печально, мне уже вряд ли удастся восстановить боевой порядок.
Этот рассказ по своей сути не может вызывать интереса. Он — всего лишь череда поз. И сколько ни пиши — одну страницу или сотню — разницы нет никакой. Но я сознавал это с самого начала. И все-таки был уверен, что в конце концов из-под моего пера выйдет хоть что-нибудь стоящее. Считайте меня самонадеянным. Но разве самонадеянность препятствует тому, чтобы в моем рассказе нашлось хоть что-нибудь ценное? Впадая в отчаяние от собственного вдохновенно-зловонного стиля, я выдавливал из себя, там и сям выворачиваясь наизнанку, хоть что-нибудь, хоть что-нибудь... Между тем я начал мало-помалу костенеть. Издыхать... Только наивный человек может написать рассказ. «Из прекрасных чувств делается плохая литература». Какая чушь! Пусть эти слова гибнут по высшему разряду! Надо уметь восхищаться, чтобы писать рассказы. Если каждое слово, каждая фраза, переливаясь бесчисленным множеством смыслов, отражается в твоей душе, сломай перо и выброси его подальше! Будь же снисходительным!.. Отрешись от мыслей и желаний...
Поздно вечером палату посетил старший брат Ёдзо. Ёдзо, Хида и Косугэ развлекались тем, что играли в карты. Вчера, когда брат в первый раз входил сюда, они тоже играли в карты. Но это не значит, что они все дни напролет режутся в карты. Напротив, они ненавидят карточные игры. Они бы ни за что не взяли карты в руки, если б не было так скучно. Они вообще избегают игрищ, в которых нет возможности проявить свою индивидуальность. Вот фокусы они любят. И охотно демонстрируют карточные фокусы собственного изобретения. И нарочно выдают секрет. Ради смеха. У них еще есть в запасе. Например, кто-нибудь выкладывает карту, требуется ее угадать. «Дама пик». «Бубновый валет». Каждый называет первое, что придет ему в голову. Открывают карту. Вероятность угадать ничтожна, но, думают они, должно же когда-нибудь повезти! Сколько тогда будет радости!.. Короче говоря, они не любят продолжительных состязаний. «Орел или решка?» — вот что им по душе: мгновенный розыгрыш. Поэтому если они и берут в руки карты, то уже минут через десять бросают игру. Итак, за целый день всего лишь десять минут. И надо же было так случиться, что брат Ёдзо уже второй раз попадал именно в этот промежуток времени!
Брат, войдя в палату, нахмурился. Целыми днями, как ни в чем не бывало, дуются в карты, — по ошибке подумал он. В нашей жизни такого рода злоключения не редкость. Однажды Ёдзо уже испытал нечто подобное. Это было в художественном училище. Как-то раз на занятии по французскому языку он трижды зевнул и всякий раз, зевая, встречался тазами с преподавателем. Это было всего лишь три раза. Но на третий раз старенький профессор, известный в Японии специалист, не выдержал и громко сказал: «Вы только и делаете, что зеваете на моих занятиях! Успели в течение часа зевнуть сто раз!» Преподавателю эта цифра должна была казаться вполне правдоподобной.
Теперь посмотрим, чего я достиг, отрешившись от мыслей и желаний. Пишу по-прежнему вяло и растянуто. Мне никак не удается восстановить боевой порядок. Наивное сочинительство — этот плацдарм для меня по-прежнему недостижим. Если так пойдет дальше, во что превратится мой рассказ? Попробую перечитать все с самого начала...
Я описываю приморскую лечебницу. Она расположена в дивном месте. К тому же нельзя сказать, чтобы все обитающие в ней люди поголовно были злодеями. По крайней мере, три молодых человека— о! — это настоящие герои! Настоящие. Плевать я хотел на всякие там мудреные доказательства. Я и без них сумею отстоять этих трех парней. Ладно, решено! Уж так и быть. Больше ни слова!..
Брат небрежно поздоровался со всеми. Потом он что-то шепнул Хиде на ухо. Тот, кивнув в ответ, подмигнул Косугэ и Мано. Дожидаясь, пока они выйдут, брат сказал:
— Как здесь сумрачно!
— Да, в этой лечебнице нет ни одной яркой лампы. Присядешь? — предложил Ёдзо, первым усаживаясь на диван.
— М-да... — брат не стал садиться. Поглядывая на тусклую лампу, он озабоченно расхаживал по тесной палате.
— Кое-как удалось все уладить.
— Спасибо, — промямлил Ёдзо, склонив голову.
— У меня нет никаких задних мыслей, но, думаю, сейчас возвращаться домой было бы с твоей стороны опрометчиво, — сказал брат. На нем сегодня не было хакама, а у черного хаорипочему-то отсутствовал шнур.
— Конечно, я постараюсь сделать все, что в моих силах, но и тебе не мешало бы отправить старику успокоительное письмо. Я понимаю, что вам все нипочем, и все же происшедшее заставило всех поволноваться.
Ёдзо ничего не ответил. Он взял из колоды, рассыпанной по дивану, карту и принялся ее внимательно разглядывать.
— Не хочешь— не посылай... Послезавтра я иду в полицию. Они нарочно продлили следствие. Сегодня меня и Хиду допрашивали в качестве свидетелей. Когда меня спросили о твоем обычном поведении, я ответил, что ты всегда отличался тихим нравом. Потом они еще спросили, не было ли чего подозрительного в твоем умонастроении. Я ответил, что ничего особенного не замечал.
Брат перестал кружить по комнате и, подойдя к хибати, вытянул свои большие руки над горящими углями. Ёдзо показалось, что руки у него дрожат.
— Еще спросили насчет той женщины. Я сказал, что совсем не знаю ее. Хида говорит, что ему задавали примерно те же вопросы. Ответы наши вроде бы совпадают. Я и тебе советую говорить все как есть.
Ёдзо хорошо понимал, что имеет в виду брат. Тем не менее он изобразил недоумение.
— Не говори ничего лишнего. Отвечай только на поставленные вопросы.
— Неужели дойдет до суда... — еле слышно пробурчал Ёдзо, водя указательным пальцем правой руки по краю карты.
— Не знаю, этого я не знаю! — сказал, растягивая слова, брат. — В любом случае приготовься к тому, что тебя продержат четыре-пять дней в участке. Послезавтра утром я зайду за тобой. Пойдем в участок вместе.
Некоторое время брат молчал, глядя на тлеющие угли. Слышно было, как звенит за окном капель и ухают волны.
— Пусть то, что произошло, останется в прошлом, — вдруг сказал он, после чего заговорил уже свободнее, как ни в чем не бывало. — Теперь тебе в первую очередь надо подумать о своем будущем. Мы не так уж богаты. В этом году страшный неурожай. Тебе бесполезно что-либо объяснять, но наш банк, к несчастью, того и гляди лопнет. Ты, конечно, будешь надо мной смеяться, но я полагаю, что даже человек искусства должен прежде всего позаботиться о том, чтобы обеспечить свое существование. Надо приложить усилия, чтобы возродиться... Ну ладно, я пойду. Будет лучше, если и Хида, и Косугэ переночуют у меня в гостинице. Негоже каждый вечер устраивать здесь бардак!
— Хорошие у меня друзья?
Ёдзо лежал, нарочно повернувшись к Мано спиной. Отныне Мано, как раньше, спала на диване.
— Да... Я разговаривала с господином Косугэ, — Мано тихо заворочалась. — Он очень интересный человек.
— Он еще молод. У нас с ним разница в три года, значит, ему двадцать два. Столько же, сколько было бы сейчас моему покойному младшему брату. Плохо, что он подражает одним моим недостаткам. Вот Хида — умница. Он уже вполне самоутвердился! — немного помолчав, Ёдзо продолжил, понизив голос: — Я все пытаюсь себя как-то утешить. Мы ведь изо всех сил стараемся подладиться друг под друга. Нам не занимать мужества, но перед самими собой мы дрожим от страха! Это ужасно!
Мано молчала.
— Я могу, если хотите, рассказать вам о той женщине, — сказал Ёдзо, намеренно растягивая слова. Он по-прежнему лежал к Мано спиной.
Когда Ёдзо испытывал смущение и не знал, как от него избавиться, он имел прискорбную привычку с отчаянным безрассудством доводить свое смущение до предела.
— В сущности, нелепая история, — не дождавшись от Мано ответа, начал говорить Ёдзо. — Наверное, кто-нибудь уже успел вам рассказать. Ее звали Соно. Работала в баре на Гиндзе. По правде сказать, я был в этом баре всего-то три или четыре раза. Ни Хида, ни Косугэ ничего о ней не знали. И я им ничего не рассказывал... — может, лучше на этом остановиться? —Нелепая история! На самоубийство ее толкнули тяготы жизни. До последней минуты, перед самой смертью, мы думали, должно быть, о совершенно разных вещах. Уже приготовившись броситься в море, Соно вдруг сказала: «Ты так похож на моего учителя!» Они состояли в незаконном браке. Два-три года назад ее муж работал учителем в младших классах. Мне почему-то хотелось умереть вместе с ней... Все-таки, наверное, я любил ее... — его словам уже нельзя верить: почему-то они совершенно не умеют рассказывать о себе. —Вдобавок все это время я участвовал в революционной работе. Расклеивал листовки, организовывал демонстрации, короче, занимался вещами, вовсе мне не свойственными. Ломал комедию. И при этом страшно страдал. Прослыть прогрессивно мыслящим человеком — вот что меня прельщало! И это все, никакого подлинного соучастия. Но что бы то ни было, меня, кажется, ждет полное крушение. Вероятно, совсем скоро я стану нищим. Если семья моя прогорит, мне даже не на что будет есть. Я же не умею ничего делать! Ну, да ладно, нищим так нищим! — О, это страшное несчастье, говорить, говорить без умолку, отдавая себе отчет, что ты лжешь, что ты завираешься!.. — Я верю в судьбу. И не рыпаюсь. На самом деле я хочу лишь одного — рисовать картины. Безумно хочу рисовать! — он рассмеялся, почесывая голову. — Если бы только я умел рисовать...
Итак, «если бы я умел рисовать!» — сказал он. Сказал, рассмеявшись. Молодые люди не скажут ни слова всерьез. Они смеются, чтобы не обнаружить свои мысли.
Наступил рассвет. На небе не было ни облачка. Выпавший вчера снег почти весь уже стаял, и только под сенью сосен да по углам каменной лестницы виднелись еще пятна мышиного цвета. На море лежал густой туман, и сквозь непроницаемую пелену доносился лишь рокот рыболовецких судов.
Рано утром палату Ёдзо посетил директор. Тщательно осмотрев Ёдзо, он сказал, моргая маленькими глазками за стеклами очков:
— Ну, все в порядке. Однако будьте осторожны! Я и в полиции предупредил. Еще рано говорить о полном выздоровлении. Мано, уже можно отклеить пластырь.
Мано немедленно принялась снимать марлю. Раны зажили. Даже струпья, спадая, оставляли лишь розовые пятна.
— Прошу прощения, но хотелось бы надеяться, что случившееся послужит вам уроком на будущее... — сказал директор и устремил смущенный взор в сторону моря. Ёдзо тоже почему-то чувствовал себя неловко. Не вставая с постели, он надел кимоно.
Внезапно раздался взрыв оглушительного хохота, распахнулась дверь, и в палату буквально ввалились Хида и Косугэ. Они обменялись со всеми приветствиями. Директор, пожелав им доброго утра, сказал, запинаясь:
— Сегодня последний день. Всякий раз грустно расставаться.
Когда директор ушел, Косугэ первым открыл рот:
— Какая учтивость! Вылитый осьминог! — их занимают человеческие лица. По лицу они судят о внутренних качествах человека.
— В столовой висит его портрет. Вся грудь в орденах.
— Ужасная мазня, — бросил Хида и вышел на веранду. Сегодня он был одет в кимоно из добротной светло-коричневой ткани, одолженное у брата Ёдзо. Он уселся на веранде в кресло, удобно устроив затылок.
— Посмотришь на Хиду со стороны, ни дать ни взять — гениальный художник! — сказал Косугэ, выходя вслед за ним на веранду.
— Эй, Ёдзо, а не переброситься ли нам в картишки?
Они вынесли на веранду стулья и приступили втроем к какой-то бесцельной игре. В самый разгар игры Косугэ сердито пробурчал:
— Гляди, как Хида разважничался!
— Болван! На себя посмотри! Что за ужимки!
Они дружно захихикали и украдкой посмотрели в сторону соседней веранды. Там, лежа на шезлонгах, принимали солнечные ванны пациентки из первой и второй палаты. Увидев, что они оказались в центре внимания, девушки, зардевшись, рассмеялись.
— Опять полное поражение! И кто бы мог подумать!..
Косугэ, широко разинув рот, подмигнул Ёдзо. Все трое с
удовольствием расхохотались. Они частенько разыгрывают эту комедию. «Не переброситься ли нам в картишки?» — спрашивает Косугэ, и Ёдзо с Хидой мгновенно разгадывают намек. Им хорошо известно, как будут развиваться события вплоть до того момента, когда опустится занавес. Завидев декорации, прекрасно воспроизводящие природу, они почему-то почитают своим долгом затеять какое-нибудь представление. Может быть, чтобы лучше запомнить? На этот раз декорацией послужило утреннее море. Но смех их дал начало чрезвычайному происшествию, которого даже они не могли предугадать. Старшая медсестра устроила Мано нагоняй. Не прошло и пяти минут, как Мано вызвали в ординаторскую к старшей медсестре, и она получила суровый выговор за нарушение тишины. Готовая разрыдаться, Мано выбежала из ординаторской и поспешила сообщить о случившемся друзьям, которые, бросив карты, бездельничали в палате.
Они тут же впали в гнетущее уныние и долгое время только посматривали друг на друга. Зов действительности, издевательски подхихикивая, сокрушил их упоительный фарс. А это для них почти смертельно.
— Ничего страшного, — сказала Мано, желая их приободрить. — В этом отделении нет ни одного тяжелобольного, и, между прочим, давеча матушка из второй палаты, встретив меня в коридоре, сказала: «Хорошо, что у вас здесь так весело!» Она, честное слово, была очень довольна. «Ваши разговоры так нас с дочерью развеселили!» — вот что она сказала. Так что все в порядке, не беспокойтесь!
— Ну нет! — сказал Косугэ, поднимаясь с дивана. — Мы не можем этого так оставлять. По нашей вине вас подвергли оскорблению. Эта старшая медсестра, почему она не обратилась непосредственно к нам? Ведите ее сюда! Если ее не устраивает наше присутствие, мы сейчас же оставим эту больницу. За нами дело не станет!
В этот момент все трое и в самом деле были полны решимости немедленно оставить лечебницу. Ёдзо особенно живо вообразил, как они вчетвером, сидя в автомобиле, беззаботно катят вдоль побережья.
Хида, также поднявшись с дивана, сказал:
— Может быть, все вместе нагрянем к старшей медсестре? Что за дурь! Разве мы заслужили брань?
— Прочь отсюда! — Косугэ пнул ногой дверь. — В этой захудалой больнице с тоски можно сдохнуть! Пусть себе бранится. Дело не в этом, а в том, почему она себе это позволяет. Она, как пить дать, держит нас за малолетних хулиганов. По ее мнению, мы — типичная золотая молодежь с куриными мозгами и буржуазным душком.
Кончив говорить, он опять, сильнее, пнул ногой дверь. После чего, не в силах сдерживать смех, прыснул.
Ёдзо шумно повалился на кровать.
— В таком случае мне самое время вступить в стан бледноликих поборников всеобщей любви! Ну ладно, хватит!..
От этих диких оскорблений у них еще сильнее вскипает кровь, но, тут же впадая в тоску, они пытаются превратить все в шутку.
Но Мано сохраняла серьезность. Она стояла у двери, сердито поджав губы и заложив руки за спину.
— Так оно и есть, — сказала она. — Это слишком! Сама же на ночь глядя собирает у себя в ординаторской сестер, они там играют в карты, галдят...
— Точно! — буркнул Ёдзо. — За полночь визжат на всю больницу. Наверно, от большого ума!..
Он поднял один лист из брошенной у изголовья пачки и, продолжая лежать на спине, принялся рисовать.
— Она сама поступает дурно, поэтому и за другими не признает ничего хорошего. Ходят слухи, что старшая медсестра — любовница директора лечебницы.
— Неужели? Ну, это как раз делает ей честь! — развеселился Косугэ. Ведь чью-либо дурную славу почитают они за добродетель. Они видят в этом нечто обнадеживающее. — Должно быть, она прельстилась его орденами!
— Я знаю, она никогда не поверит, что вы можете смеяться, говоря о вещах, в которых нет ничего предосудительного! Не обращайте внимания, шумите, сколько вам угодно! Ничего страшного, к тому же сегодня ваш последний день здесь. Никто не имеет права ругать таких благовоспитанных людей! — прикрыв лицо рукой, Мано беззвучно разрыдалась. Вся в слезах она отворила дверь.
Хида, остановив ее, зашептал:
— Не надо ходить к старшей медсестре. Бросьте! Ведь ничего страшного не произошло!
Не отнимая рук от лица, Мано кивнула несколько раз и вышла в коридор.
— Тоже еще борец за справедливость! — усмехнулся Косугэ, когда Мано вышла, и присел на диван. — Расплакалась! Вошла в раж от своих собственных слов. Говорит вроде бы вполне здравые вещи, но — баба есть баба!..
— Да она тронутая! — Хида кружил по тесной палате. — Мне сразу показалось, что она малость того. Чудачка! Я даже испугался, когда она вдруг, рыдая, бросилась вон. Неужели и в самом деле пошла к старшей медсестре?
— Не думаю, — сказал Ёдзо, сохраняя на лице невозмутимость, и бросил в сторону Косугэ изрисованный лист.
— Портрет старшей медсестры? — захохотал Косугэ.
— Покажи! — Хида стоя заглянул в рисунок. — Ведьма! Настоящий шедевр. И что, похожа?
— Одно лицо! Она как-то раз заходила вместе с директором в палату. Ловко получилось! Дай-ка карандаш! — Косугэ взял у Ёдзо карандаш и начал дорисовывать. — Вот отсюда у нее растут рога. Теперь совсем похоже! Давайте приклеим на дверь ординаторской!
— Пойдемте лучше гулять! — Ёдзо встал с кровати и, потягиваясь, еле слышно прошептал: «Великий карикатурист!»
Великий карикатурист. Наконец-то и я пресытился. Станет ли этот рассказ массовым чтивом? В нем есть один эпизод, который мог бы служить лекарством моим расшатанным нервам, да и вашим, пожалуй, столь же расшатанным нервам, господа, — но и он получился излишне слащавым. Если мой рассказ станет классическим — о, я, должно быть, сошел с ума! —для вас, господа, все эти мои комментарии будут только досадной помехой. Вы будете до хрипоты доказывать, что это — шедевр, на свой лад истолковывая даже то, что сам автор отчаялся понять. Выдающийся писатель счастлив только после смерти. Влачащий свои дни безмозглый писака, в поте лица стараясь добиться того, чтобы его произведение полюбилось многочисленным читателям, тратит свои силы на комментарии, бьющие мимо цели. А в результате получается жалкая книга, сплошь состоящая из комментариев. «Идите восвояси!» — нет, так отбрыкиваться у меня не хватит духа... Увы, стать хорошим писателем мне, как видно, не суждено. Я слишком слащав. Да-да! Мне удалось сделать величайшее открытие: я до глубины души поражен слащавостью! Но именно слащавость дает мне краткую передышку. Впрочем, теперь уже все равно. Пусть будет, что будет. Даже цветы шутовства — и те, что там ни говори, увяли. Мало того, увяли безобразно, подло, гадко. Жажда достичь совершенства. Соблазн создать шедевр. «Довольно! Чудотворец ты, что ли?»
Мано прокралась в бельевую. Ей хотелось наплакаться вдосталь, от души. Но бурные рыдания не получились. Она посмотрела в зеркало, утерла слезы, поправила прическу и отправилась в столовую за вторым завтраком.
В столовой за столом у самого входа сидел, скучая в одиночестве, студент из шестой палаты. Перед ним стояла пустая суповая тарелка. Увидев Мано, он улыбнулся.
— Ваш подопечный, кажется, уже совсем выздоровел?
Мано остановилась.
— Да, — ответила она, крепко ухватившись за край стола, — уже болтает без умолку и нас смешит.
— Это хорошо. Говорят, он художник?
— Да. Постоянно твердит, что хочет нарисовать прекрасную картину, — заговорив, Мано покраснела до самых кончиков ушей. — Он очень серьезный человек. И именно оттого, что он серьезный... оттого, что он серьезный, он так сильно страдает.
— Конечно, конечно! — горячо согласился студент, в свою очередь покраснев.
Студенту в скором времени предстояло выписываться из лечебницы, поэтому он делался все более великодушным.
Ну, как вам эта слащавость? Господа, верно, гнушаются подобными женщинами? Сволочи! Смейтесь, сколько вам угодно, над моей отсталостью! Вот уже и передышка приводит меня в замешательство. Ни одной женщины не могу я полюбить без комментариев. Дурак, даже отдыхая, способен наломать дров.
— Вон она, та скала!
Ёдзо показал пальцем на высокую плоскую скалу, виднеющуюся в просветах между безлистных ветвей грушевых деревьев. В складках скалы кое-где еще белел вчерашний снег.
— Вот оттуда я и сиганул, — сказал Ёдзо, в шутку выпучив глаза.
Косугэ промолчал. Действительно ли он, говоря об этом, сохраняет спокойствие? — пытался он заглянуть в душу Ёдзо. Нет, вовсе Ёдзо не был спокоен, но он уже овладел искусством сохранять невозмутимость.
— Может быть, вернемся? — сказал Хида, засучивая рукава кимоно.
Перевалив через песчаные дюны, они продолжили путь. На неподвижной морской глади белесым пятном отражалось полуденное солнце.
Ёдзо швырнул в море камешек.
—Дух захватывает! Стоит только броситься туда, и нет больше никаких проблем. Все уже тогда едино — долги, академия, родина, совесть, искусство, стыд, марксизм, что там еще — друзья, деревья, цветы... Осознав это, я прямо там, на краю скалы, рассмеялся. Ведь, правда же, дух захватывает!
Чтобы скрыть волнение, Косугэ принялся подбирать ракушки.
— Не искушай! — сказал Хида, с усилием засмеявшись. — Дурная привычка!
Ёдзо подхватил его смех. Звук их шагов наполнял слух приятным шумом.
— Не сердись. Я, конечно же, преувеличиваю, — Ёдзо шел бок о бок с Хидой. — Знаешь, где правда? В том, что она сказала перед тем, как броситься в море.
Косугэ нарочно шел от них в некотором отдалении, лукаво прищурив горящие любопытством глаза.
— До сих пор ее слова стоят у меня в ушах. «Поговорить бы сейчас на языке моей деревни!» — вот что она сказала. Она ведь родом из южных провинций.
— Не может быть! По мне, это слишком уж красиво.
— Да нет же, даю честное слово. Это как раз очень на нее похоже.
На песке лежало поднятое на берег большое рыболовецкое судно. Сбоку валялись две дивные корзины для рыбы, по семь-восемь сяку в диаметре. Косугэ с силой швырнул горсть собранных ракушек в темный борт судна.
У всех троих от смущения перехватило дыхание. Если бы молчание продлилось еще минуту, кто знает, не ринулись бы они с легким сердцем в морскую пучину?
Внезапно Косугэ закричал:
— Смотрите! Смотрите! — он показал пальцем вперед в сторону береговой полосы. — Первая и вторая палаты!
Навстречу им медленно шли две девушки, держа над собой не по сезону белые зонтики.
— Какая удача! — у Ёдзо точно камень с души свалился.
— Заговорим с ними? — Косугэ, подняв ногу, смахнул с ботинка песок и заглянул в лицо Ёдзо. Точно ожидая приказа «по коням!».
— Перестань! Перестань! — сделав строгое лицо, Хида схватил Косугэ за плечо.
Зонтики остановились. Некоторое время девушки совещались между собой, потом круто развернулись к ним спиной и пошли, как прежде, медленным шагом.
— Догоним? — теперь уже и Ёдзо пришел в радостное возбуждение. Но он заметил, как у Хиды по лицу пробежала тень.
— Да бросьте вы!
Невыносимая тоска овладела Хидой. Он, как никогда прежде, отчетливо ощутил, что уже оскудела кровь в его жилах и непреодолимая пропасть пролегла между ним и его двумя друзьями. «Жизнь берет свое», — подумал он. А жизнь его не баловала.
— Однако что тут плохого? — Косугэ на европейский манер пожал плечами. Он пытался хоть как-то исправить положение. — Завидев нас, гуляющих, они не смогли противиться естественному влечению. Что делать — молодость! Бедняжки, они совсем смутились! Смотрите, поднимает ракушку! С меня обезьянничает!
Хида, отогнав тоскливые мысли, улыбнулся. Во взгляде Ёдзо он прочел просьбу о прощении. Оба покраснели. Все им понятно. Их души исполнены взаимного соболезнования. Они жалеют немощных.
Трое друзей, овеваемые мягким морским ветром, шагали, глядя на далекие зонтики.
...А там, в тени белого здания лечебницы, стоит Мано и ждет их возвращения. Прислонившись к тонкому столбу ворот, она приставила ко лбу ладонь, защищая глаза от слепящего света.
В эту последнюю ночь Мано была в ударе. Уже улегшись в постель, она все рассказывала о своей смиренной семье и своих замечательных предках. Ёдзо с наступлением ночи делался все более и более угрюмым. Повернувшись к Мано спиной, он отвечал невпопад, мысли его были далеко.
Вскоре Мано перешла к рассказу о том, откуда у нее над глазом шрам.
— Когда мне было три года,— ей хотелось начать как бы ненароком, но ничего не получилось. Слова застряли в горле, — я опрокинула на себя лампу и обожглась. Обидно до ужаса! К тому времени, когда я поступила в начальные классы, шрам делался все больше и больше. Мои школьные товарищи обозвали меня «светлячком», — она перевела дыхание. — В то время я постоянно мечтала о мести. Честное слово! Хотела как-нибудь прославиться, — она рассмеялась. — Как это глупо! Разве можно прославиться по своему желанию? Лучше было бы просто надеть очки. Под очками этот шрам не так бросается в глаза.
— Перестаньте, как раз это было бы глупо! — Ёдзо, как будто рассердившись, прикусил губу. У него сохранилась старая привычка быть безжалостным к женщине, которую любишь. — И так нормально, совсем не заметно. Давайте-ка спать. Завтра рано вставать.
Мано молчала. Завтра они расстанутся. Увы, друг другу чужие. Стыдись! Стыдись! Имей свою собственную гордость! Она кашлянула, тяжело вздохнула, затем шумно заворочалась.
Ёдзо сделал вид, что ничего не замечает. Его раздумья не укладывались в слова.
А мы лучше прислушаемся к шуму волн и крикам чаек. Вспомним, как прошли эти четыре дня... Вот что должен сказать всякий, кто называет себя приверженцем реализма. «Эти четыре дня, — скажет он, — сильно смахивают на карикатуру». Ну что ж, у меня на это готов ответ. Разве не карикатура то, что моя рукопись служила, как видно, подставкой для чайника на столе редактора и вернулась ко мне с большим черным прожженным пятном? И то, как я в смятении чувств выпытывал у моей жены ее темное прошлое, — тоже ведь карикатура. И то, как я, приподняв занавеску, входил в ломбард и при этом поправлял воротник, стараясь придать себе приличный вид в надежде скрыть свою нищету, — это тоже, конечно же, карикатура. Мы все влачим карикатурную жизнь. Человек, задавленный этакой реальностью, вынужден демонстрировать свое долготерпение. И тот из вас, кто этого не понимает, навек останется мне чужим. Пускай карикатура, но карикатура, хорошо исполненная. Жизнь как она есть. О, как это было давно! С тоскливой завистью вспоминаю я эти четыре дня, в которые было вложено так много сострадания. Всего-то четыре дня, а воспоминание о них дороже пяти-десяти лет жизни. Дороже, чем вся жизнь.
Послышалось ровное дыхание уснувшей Мано. Ёдзо не мог побороть клокочущих дум. Но когда он, поворачиваясь в сторону Мано, развернул свое длинное тело, чей-то голос шепнул ему на ухо: «Остановись! Не предавай доверчивость светлячка!»
Еще только забрезжил рассвет, когда они встали. Сегодня Ёдзо выписывается из больницы. Я со страхом ожидал, когда этот день наступит. Наверное, всем бумагомарателям присуща сентиментальность. Сочиняя этот рассказ, я хотел спасти Ёдзо. Нет, я хотел выпустить на волю эту грязную лису, не сумевшую превратиться в Байрона. Вот о чем, измучившись, я тайно молился. Однако чем ближе становился этот день, тем яснее я понимал, что совершил невиданное доселе по дикости нападение исподтишка на Ёдзо и на самого себя. Мой рассказ потерпел поражение. Ни взлета у меня не получилось, ни высвобождения. Я слишком уж заботился о стиле. Рассказ от этого сделался только еще более непотребным. Я наговорил многое из того, о чем стоило умолчать. Между тем действительно важные обстоятельства я, как мне кажется, по большей части упустил. Это прозвучит как очередное кокетство, но, если мне суждена долгая жизнь и, предположим, через несколько лет мне в руки попадется этот рассказ, в каком жалком виде я предстану перед самим собой! Не дочитав и одной страницы, содрогаясь от неодолимой ненависти к себе, я, должно быть, упрячу подальше этот пук бумаг. Уже сейчас у меня нет сил перечитывать то, что я понаписал.
Писатель не должен выставлять себя на всеобщее обозрение! Иначе поражение неминуемо. Люди с красивой душой пишут плохие книги. Я уже в третий раз повторяю эти слова. Звучит убедительно.
Я несведущ в литературе... Что, если все переделать заново? Как вы считаете, с какого места мне следует приступить?
Может быть, я сам не что иное, как воплощение хаоса и самолюбия. И этот рассказ — не что иное... Ну, почему я так спешу из всего извлечь какой-нибудь вывод? Каждую свою мысль во что бы то ни стало додумывать до конца — от кого, скажите, перенял я эту убогую привычку?
Продолжим. Опишу-ка я последнее утро в «Сосновом бору». Быть по сему!
Мано повела Ёдзо в окрестные горы показать открывавшийся оттуда живописный вид.
— Там необыкновенно красиво! В этот час Фудзи видна как на ладони.
Надев гэта, они вышли в сад за лечебницей. Ёдзо повязал вокруг шеи черный шерстяной шарф, Мано поверх халата накинула хаори с узором из сосновых игл и закуталась в красную шаль, почти упрятав в ней свое личико. В северной части сада круто поднимался вверх высокий утес из красной глины, к нему была приставлена узкая железная лесенка. Мано первая проворно взобралась по ней.
В горах густо растущие пожелтевшие травы были сплошь покрыты росой.
Мано, выдыхая белый пар, согрела пальцы и почти бегом взобралась по горной тропе. Тропа излучисто вилась по пологому склону. Ёдзо следовал за девушкой, ступая по росе. Вдохнув холодного воздуха, он весело свистнул. Безлюдные горы. Можно делать все, что угодно. Но он не хотел, чтобы в душу Мано закрались дурные опасения.
Они спустились в низину. И здесь все густо заросло сухим мискантом. Мано остановилась. Ёдзо тоже остановился в пяти-шести шагах от нее. Неподалеку виднелась палатка из белой парусины.
Мано показала на палатку пальцем.
— А это солярий, — сказала она, — те, кто не тяжело болен, приходят сюда и, раздевшись догола, принимают солнечные ванны. Там и сейчас кто-нибудь есть...
Парусина была усеяна каплями росы.
— Поднимемся наверх?
Ёдзо, сам не зная почему, испытывал беспокойство.
Мано пустилась в путь. Ёдзо следовал за ней. Они вступили на узкую аллею, устланную сосновыми иглами. Притомившись, оба замедлили шаг.
Ёдзо, тяжело дыша, заговорил громким голосом:
— Ты здесь будешь встречать Новый год?
— Нет, хочу поехать в Токио, — ответила Мано так же громко, но не оборачиваясь.
— Тогда заходи ко мне в гости. Косугэ и Хида бывают у меня чуть ли не каждый день. Надеюсь, мне не придется встречать Новый год в тюрьме. Все как-нибудь уладится.
Он даже сумел вообразить дотоле невиданное жизнерадостное лицо смеющегося прокурора.
На этом завершить! Старые мастера всегда завершают повествование на такой многозначительной ноте. Однако и Ёдзо, и я, да, пожалуй, и вы, господа, уже сыты по горло такого рода лживыми утешениями. Нам все равно, что Новый год, что тюрьма, что прокурор. Разве нас по ходу этого рассказа заботил какой-то там прокурор? Все, чего мы желали, — это дойти до вершины. Что там есть? Что там может быть? Туда были устремлены все наши робкие надежды.
И вот они всходят на вершину... Это всего лишь утрамбованная площадка из красной глины в десять цубо. Посередине стоит круглая приземистая беседка, и даже дорожки, как в саду, выложены камнями. Все было покрыто росой.
— Как жалко! Фудзи не видно! — воскликнула Мано, у которой нос сделался ярко-красным. — Обычно она видна очень хорошо, вон там!
Она показала на облака, застилавшие небо на востоке. Солнце еще не взошло. Разорванные облака необычного цвета, клубясь, застывали и, застыв, вновь медленно протекали...
— Какая красота!
Легкий ветерок овевал щеки.
Ёдзо посмотрел вниз на далекое море. Прямо из-под ног уходил крутой обрыв, а там, внизу, можно было различить остров Эносиму, казавшийся совсем маленьким. На дне густого тумана колыхалось море.
И вот тогда... нет, на этом все кончилось.