Море было темным – точно запекшаяся кровь, а вовсе не цвета вина, как поют поэты. Мокрый песок в предвечерних сумерках казался едва ли не черным. Воздух, как всегда в это время года, был тяжел и зловеще душен. Я выходил на берег возле дома хозяина всякий раз, когда только мог ускользнуть незамеченным, хоть и опасное это было дело. Опасное, однако крайне необходимое для моего самочувствия. В матросах я прожил гораздо дольше, чем в рабстве, и потому соленый морской воздух для меня – не роскошь, а необходимость.
Если бы море вынесло к моим ногам дохлую чайку, брюхо ее непременно оказалось бы битком набито черными червями и прочими дурными знамениями – столь хмурыми, мрачными выглядели низкие тучи. Вот и насчет бутылки, выложенной морем на берег передо мной, гадать не приходилось: наверняка внутри таились, в лучшем случае, едкие испарения, наследие долгих плаваний в соленой морской пучине.
Поэты моей родины поют хвалы вину, даруя его цвет водам вдоль берегов Эллады, и гимна прекраснее мне не придумать вовеки. Но в этой стране считают, что их пророк запретил им крепкое питье. Местные – народ трезвенников, вознаграждаемых на небесах тем щедрее, чем неуклоннее лишают они себя земных радостей. Такого порядка я совсем не одобряю, ведь я-то по рождению – грек, а по убеждениям – язычник, вопреки всем домогательствам хозяина. Просто чудо, что, согласно безжалостным хозяйским законам, я еще не лишился глаза, уха, а то и руки. Он находит меня потешным… но с тех пор, как я в последний раз выпил, минуло уж семь лет.
Бутылка… Если хоть малость повезет, бутылка упала в море с борта иноземного корабля, и ее содержимое еще годится для питья. Но, если бы мне хоть малость везло, разве я, греческий моряк, выброшенный на этот берег так же, как эта бутылка под ногами, попал бы в рабство к арабам? Отец, такой же циник, как и его отец, оставил мне в наследство циническое имя Антитез, язвительный нрав и острый язык – достояние, никак не подобающее рабу.
Но, как сказал слепой Гомер: «Редко бывает с детьми, чтоб они на отца походили, – большею частию хуже отца, лишь немногие лучше». Наверное, если вино внутри и не испорчено, то уж обязательно окажется жалкой кислятиной неудачного урожая. С этой мыслью я наклонился и поднял бутылку.
Стекло было мутно-зеленым, будто море после буйного шторма. Подобного тому, что потопил мой корабль и вынес меня на берег рабовладельцев. У дна виднелись темные хлопья – осадок, несомненно, предрекавший, что содержимое для питья непригодно. Я сжал бутылку в ладонях – пусть согреется.
Стекло было слишком темным, чтоб разглядеть содержимое получше. Я переждал волну первого желания выпить и дождался второй, позволяя ей разгореться внутри, словно пламени страсти. У тела тоже есть память, однако, должен сказать откровенно, страсть, как и вино, давно оставались для него лишь смутными воспоминаниями. Рабам не дозволялось прибегать к услугам гурий, и на развод раб моего возраста и расы тоже не годился. Сохранить эту часть собственной анатомии в целости мне удалось, только притворяясь импотентом – еще один из неукоснительных хозяйских законов. Даже в ночной темноте, лежа в одиночестве на своей подстилке, я отказывался от радостей рукоблудия: весь дом кишел соглядатаями, а евнухи – они такие сплетники… Словом, на хваленую рабскую круговую поруку – а, кроме нее, ничто больше не отделяло сплетни от скандала, то есть, меня от ножа – рассчитывать не стоило. Кроме того, и арабские женщины меня не прельщали: красивы, но пусты, словно бутылка в моих руках. Дунет ветер в горлышко – и та, и другая запоет, только такой напев недорого стоит. А я любил женщин, подобных вину – полнотелых, с терпким привкусом прошлого, из тех, что вдохновляют поэтов. Поэтому в последние семь лет пришлось вкладывать всю страсть в труд – хотя бы и рабский. Слепой Гомер, как всегда, прав: «Труд побеждает всё». Даже застарелую тягу к вину и женщинам.
Однако философии не победить движения: рука нащупала пробку прежде, чем я успел сдержаться, и быстрым движением откупорила бутылку. В воздух взвилась тонкая ниточка дыма, а пробка тут же распалась в труху. Да, урожай и впрямь был неудачен…
Дымок поднимался все выше, и выше, и выше, а я стоял с бутылкой в руке, не в силах сдвинуться с места – столь велико было мое разочарование. Весь цинизм отца и отца его отца не смог бы подготовить меня к такой внезапной утрате надежды. Все предвкушения и склонность к философии вмиг утонули в темных безднах отчаяния. Внезапная утрата воли живо напомнила момент пленения и первые, самые горькие дни в рабстве.
Вот почему я так долго не замечал, что дымок над зияющим горлышком бутылки начинает обретать узнаваемую форму: изящные длинные ноги под полупрозрачной тканью шальвар; талия, которую легко обхватишь ладонями; груди под легкой вышитой жилеткой, круглые, будто спелые плоды граната; лицо…
А вот лицо так и осталось дымом в воздухе. Внезапно вспомнилась та девушка с корзиной в Александрийском порту, торговка фруктами, что улыбнулась мне. Она была последней девушкой, улыбнувшейся мне, когда я был свободен, а я, не зная, что меня ждет, поглощенный работой, не удостоил ее вниманием… Воспоминания затуманили мой взор, а когда в глазах прояснилось, я увидел перед собой ту же самую улыбку, запечатленную на лице джинии.
– Я – то, что тебе угодно, мой господин, – прозвучал в ушах ее негромкий голос.
Я протянул руку, чтобы помочь ей сойти на землю, но мои пальцы прошли сквозь ее ладонь – смертная плоть сквозь дым в воздухе. Думаю, именно в тот момент я и поверил, что она – именно та, кем я ее полагаю.
– Чего пожелает мой повелитель? – с улыбкой спросила она.
Я, не спеша, улыбнулся в ответ.
– А много ли у меня желаний?
Она покачала головой, не прекращая улыбаться той самой александрийской улыбкой – одними губами, не показывая зубов. Но на ее левой щеке появилась ямочка.
– Одно, мой господин, ведь ты вытащил пробку из горлышка всего один раз.
– А если вытащу еще раз?
– Пробки больше нет.
На этот раз она обнажила в улыбке зубы, а на ее правой щеке появилась вторая ямочка.
Со вздохом взглянул я на крошки в ладони и бросил их на песок, будто семена.
– Всего одно…
– Нуждается ли раб в большем? – все так же негромко сказала она.
– Ты хочешь сказать, мне следует просить о свободе? – Я рассмеялся и сел на песок. Мелкие волны, обгоняя большие, защекотали пятки – ноги мои были босы. Я устремил взгляд вдаль. – О свободе снова – в мои-то годы – стать моряком? О свободе подставлять спину лучам палящего солнца, пока не слезет кожа? О свободе надрывать пупок, удерживая руль под слепящим дождем? О свободе вновь потерпеть крушение и вновь оказаться в рабстве на берегу?
Она подплыла ко мне и… нет, она не могла сжать дымными пальцами моей ладони, но я почувствовал кожей легкий ветерок – наверное, он и был ее прикосновением. Сквозь нее можно было различить морские раковины и белые камешки на песке.
– О свободе любить александрийскую девушку, – сказала она. – О свободе пить хмельное вино.
– И о свободе жалеть об этом наутро, – со смехом ответил я.
Она рассмеялась тоже.
– А что скажешь ты о свободе позволить себе за ужином жареную куропатку с лимонами и баклажанами? Что скажешь о яйцах вкрутую, посыпанных киноварью? Или о потрохах с корицей?
Все это совсем недавно подали хозяину на ужин.
– Роскошная пища, как и роскошные женщины, до добра не доводят, – сказал я.
– А о свободе набивать карманы монетами?
Отвернувшись и подняв взгляд к тучам над морем, я пробормотал строку из «Энеиды»:
– О, на что только ты не толкаешь алчные души людей, проклятая золота жажда!
– Вергилий был мудр, – тихо сказала она. И тут же со смехом добавила: – Для римлянина!
Тут я впервые присмотрелся к ней повнимательнее. Женщина, знающая Вергилия, будь она хоть человек, хоть джиния… На это стоило посмотреть! Ее тело все еще состояло из тех же клубов дымчатого воздуха, но черты лица сделались незыблемы. Теперь она ничем не напоминала ту девчонку из Александрии, ее краса стала намного сложнее. Глаза, подведенные сурьмой, были серы, как дым – того же цвета, что и волосы. Тень на лице подчеркивала скулы и легкие морщинки в уголках улыбчивых полных губ. Не так юна, как показалось поначалу, но я и сам был далеко не мальчишкой.
– О, Антитез, – с улыбкой сказала она, – джинны тоже стареют, хотя жизнь в закупоренной бутылке безмерно замедляет этот процесс.
Я отвечал ей словами Гомера:
– Молодежь рассудительна редко.
А от себя в своеобычном цинизме прибавил:
– В лучшем случае.
– Значит, ты полагаешь меня рассудительной? – спросила она и вновь рассмеялась. Ее смех напоминал звон верблюжьих колокольчиков. – Но и крикливый попугай не менее рассудителен, говоря чужими суждениями, будто своими собственными.
– Не встречал я еще попугаев, хранящих в памяти Вергилия с Гомером, – заметил я, глядя на нее – без вожделения, скорее, словно на чудо. – Впрочем, и джиннов тоже.
– А много ли ты их видел?
– Попугаев – да. А вот джиннов – нет. Ты первая.
– Тогда ты и вправду везуч, грек: ты вызвал ту, кто почитает Аллаха, а не одну из приспешниц Иблиса.
– Да, хоть тут мне повезло, – кивнул я.
– Так каково же будет твое желание, господин?
– Меня, раба, зовешь ты господином… – сказал я. – А разве ты сама не хочешь той свободы, что так настойчиво предлагаешь мне? Свободы от заточения в зеленой бутылке, свободы от исполнения желаний любого господина, кто ее ни откупорит?
Изящная рука смахнула со лба серебристые пряди.
– Ты просто не понимаешь природы джиннов, – ответила она. – Как и природы этой бутылки.
– Зато понимаю, что такое место в жизни, – возразил я. – В море мое место было меж капитаном и гребцами. В этом доме, – взмах в сторону дворца за спиной, – я ниже хозяина и выше кухонной прислуги. А каково же твое место?
Задумавшись, джиния слегка наморщила лоб.
– Творя чудеса сотни лет, я, пожалуй, достигну более высокого положения среди джиннов, – сказала она.
Тут уж настал мой черед улыбнуться.
– Место в жизни – это игра. Жребий, – сказал я. – Оно может зависеть от рождения, от воли случая, от хитрого расчета. И посему не место красит человека. А человек – место.
– Да ты философ, – заметила джиния, просветлев взором.
– Я грек, – отвечал я, – а это одно и то же.
Джиния вновь засмеялась, кокетливо прикрыв рот ладонью. Я больше не мог смотреть сквозь нее – разве что кусок плавника на берегу темнел на фоне ее кожи, будто выцветшая татуировка.
– Пожалуй, желание не помешает нам обоим, – сказал я, устраиваясь поудобнее.
Моя нога коснулась ее ступни, и я ощутил легкую встряску, будто меж нами проскочила молния. В открытом море такое порой случается.
– Увы, сама я не могу пожелать ничего, – прошептала она. – Могу лишь исполнять желания.
– Тогда я дарю тебе свое, – шепнул я в ответ, видя внезапную грусть на ее прекрасном лице.
Она взглянула мне в глаза. Ее глаза в тусклом свете сделались золотыми, но в то же время я отчего-то сумел увидеть то, что таилось за ними – нет, не песок и волны, но некий иной мир, царство смерчей и огня без дыма.
– В таком случае, Антитез, ты просто потратишь желание без всякого проку, – пояснила она.
Заметив что-то за моей спиной, она подняла взгляд, и на лице ее отразилась тревога. Ее тело растаяло в воздухе. Миг – и передо мной оказалась огромная птица. Белоперые крылья хлопнули меня по плечам, и она взвилась в небо.
– Куда ты? – закричал я ей вслед.
– В долину Абкар, на родину джиннов! – откликнулась птица. – Я буду ждать твоего желания там! Но поспеши, грек! Прошлое и будущее вот-вот сомкнутся за твоею спиной!
Я оглянулся. На каменные ступени хозяйского дома высыпали полдюжины стражников и евнух, с визгом указывавший дряблой рукой в мою сторону. Все они с криками устремились ко мне, но что они кричали, я так никогда и не узнал: их ятаганы были подняты, а мой арабский частенько подводит меня в минуты страха.
Возможно, я закричал от ужаса – наверняка сказать не могу. Помню, что вновь повернулся к морю и увидел белую птицу, летящую прочь, в сияющий круг среди туч.
– Возьми меня с собой! – крикнул я. – Не желаю иной свободы, кроме свободы быть рядом с тобой!
Вздрогнув на лету, птица круто развернулась и понеслась назад, ко мне, с криком:
– Таково твое желание, господин?
Ятаган свистнул в воздухе.
– Да, таково! – успел крикнуть я, прежде чем клинок вонзился мне в горло.
С тех самых пор мы и живем в зеленой бутылке уже многие сотни лет. Зарифа была права: я совершенно не понимал ее природы. Здесь, внутри – целый мир, бесконечный и непрестанно меняющийся. Этот мир полон соленого запаха моря, и дом наш порой обращен к морскому берегу, а порой – к пескам пустыни.
Столь же изменчива и Зарифа. Она, любовь моя, ни юна, ни стара, ни мягка, ни строга. Ведомы ей и песни слепого Гомера, и поэмы Вергилия, и сказания о воителях из «Айям аль-Араб». Может она петь и на тех языках, что давным-давно мертвы.
А еще она любит меня так, что большего нельзя и пожелать. По крайней мере, так она говорит, и этому следует верить: не станет же она лгать мне. Она любит меня, хоть я и не отличаюсь красотой, хоть тело мое украшено множеством шрамов, оставленных морем и рабством, и этим необычным ожерельем – памятью о клинке ятагана. Она говорит, что любит меня за циничную мудрость и благородное сердце, подсказавшие мне подарить свое желание ей.
Так мы и живем в нашем вечноизменчивом мире. Теперь я читаю на шести языках, не считая арабского с греческим, выучился владеть кистью и иглой – рисую в персидской манере, а вышиваю, словно нормандская королева. Мы, понимаешь ли, черпаем знания в каждом новом столетии, и заново пробуем мир на вкус всякий раз, как из нашей бутылки вытащат пробку.
Вот, госпожа, я и исполнил твое необычное желание – рассказал свою историю тебе одной. Не знаю, что могло побудить тебя истратить величайшую удачу всей жизни на этакие пустяки, но… что ж, многие тратят желания впустую. А если ты и вправду, как говоришь, поэтесса и сказочница из рода слепого Гомера и прочих, но что-то мешает тебе рассказывать новые сказки, быть может, моя повесть поможет тебе продолжить сей путь без препон. Ну, а пока, госпожа, я прочту одну из твоих старых книг, раз уж нам с Зарифой дозволено провести день и ночь в сем новом мире. Не назовешь ли мне ту, что сама любишь больше всего, или лучше мне попросту заглянуть в ближайшую книжную лавку, доверившись собственному счастью? Как видишь, в последние несколько сотен лет мне везло – просто на удивление!
Джейн Йолен
* * *
Джейн Йолен, автора более двух сотен рассказов и более трехсот пятидесяти книг, часто называют американским Гансом Христианом Андерсеном – хотя сама она (и не без основания) считает, что правильнее было бы называть ее американским Гансом Иудеем Андерсеном. Она была удостоена звания Грандмастера Ассоциации научно-фантастической и фэнтезийной поэзии и Грандмастера Всемирного конвента фэнтези, завоевала две «Небьюлы» и множество прочих премий и наград, включая шесть почетных докторских степеней. Одна из полученных ею наград, «Скайларк», вручаемая Новоанглийской Научно-Фантастической Ассоциацией, прожгла ее новенькое пальто, и это предостережение – «не спеши хватать в руки то, что блестит!» – Джейн помнит и по сей день.
«Поедатели мидий» – переработка маорийской сказки «Пания с рифа». На свете существует множество версий этой сказки, но никто еще не рассказывал ее с таким мастерством, как Октавия Кейд, и никогда еще последствия любопытства и страсти не выглядели столь захватывающе.