Ничего особенного в ней не было. Обычная икона – потемневшая от времени и сажи лампад доска и невзрачный лик бородатого мужика с глазами смертельно уставшего человека. Говорят, она – икона эта – чудотворная. Будто бы она сама явилась в доме умирающего солдатского сына, принеся тем самым пареньку полное выздоровление. С тех пор, а случилось чудо будто бы в первых годах восемнадцатого века, каждый май икона совершала небольшое путешествие из Никольской церкви Семилужского села в Богоявленский собор Томска. А в августе возвращалась домой…

Обычная икона Святого Николая. Не светящаяся, не плачущая кровавыми слезами и не дающая негасимого пасхального огня. Обычная, но назавтра, с самого утра, тысячи верующих придут на то самое место, где стоял на коленях я. Придут поклониться и попросить. Николай Угодник – он такой, у него постоянно все чего-то просят. Все, кроме меня. Я-то поговорить пришел…

А началось все с Пасхи. Ну, или если быть точным – с ночи перед Пасхой, когда я был легко ранен.

С самого утра Святого христианского праздника у меня настолько поднялась температура, что я только шептать и мог. И то только когда Апанас не ленился смачивать мне губы. Так и провалялся до вечера, пока организм сам не справился с инфекцией, наверняка занесенной добрым доктором Гриценко. Окружной врач соизволил явиться меня пользовать, когда я уже куриный бульон с ложечки схлебывал. Потрогал лоб, предложил "пустить кровь", оставил баночку какого-то порошка, немедленно после его ухода отправленного в мусорную корзину, констатировал мое чудесное исцеление и отбыл.

На белоруса подействовало. Коверкая Великий и Могучий, мой новый слуга прямо-таки потребовал от меня, чтобы я будущим же днем отправился к какому-либо святому месту возблагодарить Господа. Я, в общем-то, и не возражал. Тем более что и сам давно хотел побывать на могиле загадочного старца Федора Кузьмича. В мое время часовню на месте упокоения потенциального Александра Первого восстановили, но не факт, что мощи остались целы. Тут же – все на месте. Можно не сомневаться.

Утром в понедельник, отменив все запланированные встречи, отправился. Мне приготовили только что купленную коляску, казаки помогли взгромоздить слабое еще после лихорадки тело на пышное сиденье, и, разбрызгивая фонтаны грязи, мы двинулись к ограде Богородице-Алексеевского мужского монастыря.

Нужно сказать, что в ночь после Пасхи в Томске прошел первый весенний дождь. Сугробы, где они еще оставались, сжались и обсели. Улицы города покрылись жиденькой сметанообразной грязью. Губернская столица немедленно приобрела вид глухой деревеньки с классическими непролазными топями дорог, покосившимися заборами и потемневшими от въевшейся сажи домишками. Одним махом, получасовым дождиком, зимняя гордыня частично каменного, почти европейского Томска плюхнулась мордой в грязную жижу.

Четверка лошадей, запряженных в мою новую бэушную коляску, с трудом пробиралась меж заполонивших проезжую часть улиц людей. Казаки конвоя, как бы Корнилов ни ярился, что бы ни обещал им порвать или оторвать, больше разглядывали румяных барышень, чем выискивали затаившегося ворога.

Вниз, вниз по Миллионной до Базарной площади. Оттуда, мимо часовни Иверской Божьей Матери и магистрата, на Обруб, к Батеньковскому мосту через Ушайку. По набережной к Благовещенской площади, где в Благовещенской, что характерно, церкви вчера надрывался огромный, самый большой в губернской столице колокол. Чуть дальше, из-за спины Дома престарелых и бродяг, или, как его еще тут обзывали, Богадельни общественного призрения – вторила Никольская церквушка. И вот уже видно ограду Богородице-Алексеевского мужского монастыря.

Дальше ехать было нельзя. Только пешком. Казаки посрывали мохнатые шапки – не классические кавказские папахи и не сибирские треухи – и истово крестились. Вздумай тогда кто-нибудь добить еле живого губернатора – легко бы удалось.

Я тоже хотел было картуз снять, да передумал. И так глазели. Лютеранин в ограде православного монастыря. Никак, покаяться решил, святую веру принять. Так-то мысль неплохая, только, боюсь, отец, со всей прочей родней, не поймет. Герин отец, конечно. Мой-то и не родился еще…

Ох, и силен Апанас. Как буйвол. И креститься успевал, и меня за локоток поддерживать. Так-то я ноги успешно переставлял. Только покачивало, как моряка на суше после долгого плавания. Пришлось у слуги помощи просить. Невместно генералу словно пьяному шататься. Тем более в святом месте.

Четыре резных деревянных столба, украшенных полосками материи и подсохшими вербными ветками. Высокая могила. Простой деревянный крест. Надпись: "Здесь погребено тело Великаго Благословеннаго старца Феодора Козьмича, скончавшегося 20 января 1864 года". И почти незаметный за высохшими еловыми венками, невысокий и невзрачный, в серой застиранной рясе и овчинной безрукавке, старенький плюгавенький попик.

Вот добавить в седину несколько рыжих волосков, переодеть в пасторскую одежду да глаза перекрасить на карие – и получится вылитый пастор лютеранской Томской общины кирхи во имя Святой Марии Август Карл-Генрих – сам не ведаю, что из этого имя, а что фамилия. Не знаю, отчего я прежде опасался встречи со служителями культа. С пастором вон за три минуты общий язык нашел.

Карл-Генрих ввалился ко мне в гостиничный номер рано-рано утром двенадцатого апреля. В воскресенье. В День космонавтики, едрешкин корень. Как раз тогда всего меня захватил бумажный водоворот, и в процессе "выплывания" ложился я весьма поздно. И в единственный свой выходной намерен был отоспаться на неделю вперед. А тут – служитель культа, блин. Сами понимаете, встретил я его не то чтобы неласково, а… Ну вот представьте – сидите вы на берегу тихой речки с девушкой. Тишина, вокруг больше никого нет. Глупости всякие ласковые на ушко ей шепчите. И ей даже нравится… А тут – какое-нибудь назойливое кусачее насекомое. Вроде и ругаться при подруге как-то не комильфо, и тварь эта доставучая лезет.

Вот так и встретились. А Август этот – мало того что понять причины моего к нему отношения не может, так еще и слова русские с польскими путает. Лопочет что-то, и Evangelium в меня тычет. Сатаной, правда, не называл – я бы понял. На "уйди, мираж" тоже не реагирует.

Потом уж Гинтар выручил. Перевел с непонятного на понятный. Оказывается, пастор меня на богослужение в кирху звал. То есть хотел, чтобы я оделся и пошел. А точнее, побежал. Да только я его послал… Не глядя выдернул бумажку из кошелька и сунул плюгавенькому.

— Помолись за меня, святой отец, — хриплю со сна. — Или для общины чего купи. Ну да сам решишь…

Бумажка червонцем оказалась. Поляк в нее вцепился, чуть псалтырь не выронил. И больше на моем присутствии в храме не настаивал. А я и сам не стремился. Не лежит душа к сумеречным, скучным протестантским кирхам. Не хватает там чего-то, на мой взгляд. Торжественности, что ли. Глаз усталых и мудрых с икон не хватает. Гера, конечно, возражать кинулся. Только на вкус и цвет – фломастеры разные. Как можно о тяге душевной спорить?

Воспоминания о пасторе Августе еще свежи были в памяти, так что завязывать беседу со скромно стоявшим сбоку священнослужителем никакого желания не нашлось. Только вот беда. Прийти-то к Святому Месту я пришел, а вот что дальше делать?

Вот что нужно, а главное – можно, делать в обычной православной церкви – я отлично знал. Поветрие такое было в бытность мою… в прежнюю мою бытность. Менты, генералитет, высшие чиновники и бандиты – все вдруг в церковь потянулись. Татары об Аллахе вспомнили, наши – креститься научились. Не то чтобы мода появилась такая… А так… Как бы – на всякий случай. Оно ведь – по грехам. Когда совесть потихоньку что-то там внутри подгрызает, хочешь – не хочешь, а пойдешь каяться да о прощении просить. Ну, не у людей же, человеков обыкновенных, походя тобой обиженных, а иногда и оскорбленных действием. А куда еще? Вот к Божьему Дому и потянулись.

Иконки пластиковые к приборным панелям джипов лепили, "мерины" и коттеджи освящали. Нечистой силы не боялись – сами кого хочешь напугать могли. Просто – а вдруг? А вдруг есть душа?! А вдруг на том свете найдется кому спросить? Живем-то не вечно. Уж не браткам ли со стрижеными затылками это лучше других известно.

Вот и я на общей волне… И в церковь ходил, и в крестных ходах участвовал. На Крещенье даже пробовал в проруби искупаться – не смог. Не заставил себя опуститься в парящую на морозе воду. Такой ужас эта темная субстанция вызвала, я даже застонал сквозь зубы. Видимо, не хватало Веры.

Она, Вера, после смерти первой приходит. Когда больше не остается Любви и Надежды. Так истово верить начинаешь, что были бы руки – тысячу лет крестился бы без устали. Только нет Там рук. Там ничего нет. Только ты, триллион таких же неприкаянных душ – и Бог.

Вот тогда, на могиле Святого Старца, стоял, думал и попика того тщедушного приближение проморгал. Только что вроде не было, а тут – хоп – стоит рядом. Ручки маленькие на животе сложил, голову по-птичьи наклонил и меня, словно чудо какое-то расчудесное, разглядывал. Мистика, блин. Я рефлекторно оглядываться стал. Вдруг еще кто-нибудь присоседился, пока я мыслями отсутствовал.

— Пусть их, — тоненьким, почти детским голоском чирикнул попик, неверно истолковав мою нервозность. — К святому месту всякий прийти может. Господь Всемогущий агнцев человеческих на своих и чужих не делит.

— Да я… — В горле встал колючий ком, который пришлось выкашлять, прежде чем продолжить говорить. — Да я… Не знаю зачем пришел. Понял вдруг, что надо.

— А как же, — обрадовался старик. — Так-то оно и лучше всего. Так-то оно и правильно. Знать, позвал тебя Старец. Молитву от тебя услышать восхотел или думу нужную в голову вложить.

— Даже так? — удивился я. — А молитв… подходящих я и не знаю…

— Слов писаных не знаешь, — поправили меня. — А молитву знать и не нужно. Она от сердца к Господу идет. Сердце – оно завсегда людишек мудрее. Ты еще сам и знать не знаешь, чего хочешь, ведать не ведаешь. А сердце уже к Богу потянулось.

Тут он меня совсем запутал. Я окончательно перестал понимать – о чем этот седой воробышек мне толкует.

— Сам-то ты кто будешь? — меняя тему, поинтересовался я.

— Отец Серафим, — ласково щуря небесно-голубые глаза, представился мой собеседник. — В миру Стефаном Залесско-Зембицким звали.

— Поляк?

— Рожден поляком, — тряхнул бородой отец Серафим. — Ныне уже и не ведаю. Сибирец, вестимо, как прочие. Нешто одолели тебя поляки?

— То ли еще будет, — поморщился я. — Летом их в разы больше будет.

— А ты их прости, — принялся наставлять меня поп. — Грех на них. Гордыня их одолела. Их пожалеть и простить надобно. Иисус каждому нищему рад был, блудницу к себе приблизить не побрезговал. Мы же цельный народ, аки тряпку половую, в темный угол спрятать вознамерились.

— Зачем бунтовали? — Я пожал плечами и вдруг понял, что, несмотря на отсутствие Апанасовой поддержки, стою себе ровненько, не шатаюсь. Воспаленная рана на ноге не дергает.

— Сказывал же – гордыня одолела. Поперед прочих себя выставить – соблазн велик оказался. В Державе сто народов различных вместе живет – детей к грядущему ростит. Одни оне от ветхости древней ногами отлипнуть не могут. Все им слава Речи Посполитой от моря до моря покою не дает. Блаженные они. Окрест смотрят, а видеть не видят. Прости их. Пожалей.

— Постараюсь, — растерянно, от этакого-то напора, выговорил я. — Кто я – знаешь?

— Как не знать! Один ты такой у нас. Острый. И светлый.

— Это отчего же? Что это значит?

— А и не ведаю, — легко признался Серафим. — Господа спрошу. Он тебя таким сотворил, можа, и приоткроет замысел свой… А просьбишку твою, господин мой, не здеся задавать надобно. Старец только в сердце бури гасит и в теле соки быстрей двигает. О чем-нибудь просить его не надобно. Вот скоро лик Николая Угодника в город принесут – его спросишь. Я тебя позову.

Я ведь сразу поверил. Сам не знал – о чем хочу попросить святого, но верил, что надо. И что попик этот маленький не забудет, позовет. Легче как-то стало. Будто и не один как перст во всем мире. Будто рать за спиной моей несметная.

К коляске уже сам шел. Чувствовал холодок в животе, какой бывает, когда силы почти на исходе, но шел. Действительно лучше себя чувствовал, но и не случись того светлого и участливого попика на могиле Федора Кузьмича, все равно, сжав зубы, шел бы. Потому что нужна моему городу Легенда. И свой, особенный, сибирский – таинственный и непонятный – святой тоже нужен. Вот и пусть люди видят Чудо. Пришел, мол, раненый губернатор на могилу… Ну как пришел?! Считай, принесли. Побыл там немного, молитву прочитал – и обратно к карете уже сам шел. Сами видали – впереди всех бежал. Чудо!

На удобном диване в повозке только и позволил себе расслабиться. Пот холодный из-под картуза вытер. Но осанку держал. Изо всех сил.

Велел ехать в присутствие. Дел много. И никто, кроме меня, их не переделает.

И закрутилось. Полторы недели как в тумане. Поломой плюнул и перестал после каждого посетителя грязные следы с паркета подтирать. Все равно следующий же новую дорожку от порога к моему столу натаптывал. Грязь в Томске. Распутица, а галоши только в столицах едва-едва в моду входили. Кузнецов даже статейку в газете написал. Пристыдил купцов магистратских. Потом и я в дело включился. Ненавижу грязь. Непролазные улицы – позор для так называемой губернской столицы. И в этом Гера со мной полностью солидарен. Вызвал к себе городского голову Тецкова с товарищами.

Вообще-то Дмитрий Иванович на меня обижался. Это мне потом подсказали, чего ждал от меня владелец заводов и пароходов. Думал – я упрашивать его стану, умасливать, корабль с баржей для своей экспедиции выпрашивая. А я, разом переломав все туземные обычаи, чисто по-немецки устроил конкурс. Собрал пятерых владельцев транспортных компаний, озвучил цены. И условие поставил – или они сейчас торгуются между собой и я получаю пароход в обмен на предоплату, или я с солдатами получаю желаемое, а следующей зимой они с казны получат. Может быть.

Адамовский, по щучьему велению вдруг оказавшийся в Томске, тогда на Тецкова коварно глянул и заявил, что готов отвезти меня с войском куда угодно. И даже там же дождаться, чтобы назад вернуть. Ну, его корысть понятна. Вздумай "комиссионеры" и этому рейсу палки в колеса вставлять, дров не давать – могут и на плюху от губернского правления нарваться. А то, как Власть может при желании нагадить, каждый из крупных торговцев прекрасно себе представлял.

Городской голова немного, с использованием приличных слов, на поляка поругался… Матом крыть, слава Богу, в моем кабинете побоялся. И на пол плевать. И с кулаками на конкурента кидаться. Экая незадача…

Миша в справке так сразу и указал – Адамовский. У остальных-то рейсы на всю навигацию уже проданы были. И только Осип Осипович о своих планах общественность оповещать опасался. Дела у него неблестяще шли. Купцы на Ирбит другие пароходы фрахтовали – боялись, что гризли-Тецков может и еще чего-нибудь учудить, а не только топливо котлам не давать. Так что мое предложение, по сути, поляка от банкротства спасало.

В общем, к 20 мая – дню, когда в Томске должна была официально начаться навигация, — у Тецковских пакгаузов меня должен был ждать шестидесятисильный пароход "Уфа" с баржей на прицепе. Я не возражал, если барж окажется две: корабль был достаточно мощный, чтоб тащить против течения обе. Только просил сразу предупредить потенциального заказчика, что караван будет двигаться медленно. Казаки намерены были взять с собой больше двух сотен лошадей, а их нужно было ежедневно вываживать по твердой земле.

У выделенной командиром Томского Линейного батальона полуроты тоже было несколько животных. Всех припасов на спинах солдат не унесешь.

А! Кстати! В полуроте оказалось сорок пять человек. Большая часть из этих отправляемых подполковником Владимировым на край света солдат были евреями. Кантонистами. Это такие люди, которых с раннего детства отбирали из еврейских семей и отдавали на обучение в кантонистский батальон. По достижении совершеннолетия, лет этак в шестнадцать-семнадцать, мальчиков зачисляли в Российскую Императорскую армию. Чаще всего в инвалидные или линейные роты по окраинам обширной державы.

А командиром моих новых подчиненных был определен фельдфебель Герцель Цам. Фельдфебель – это воинское звание такое, а не фамилия. Что-то среднее между старшиной и старшим сержантом в Советской Армии. А может быть, и то и это. В любом случае Герцель Янкович в свои двадцать два года управлял ротой исключительно. Его подразделение считалось лучшим в батальоне. И конечно на девяносто процентов состояло из евреев.

Мне, в общем-то, было все равно. Хоть из зулусов. Оружие и амуниция – в идеальном состоянии. Дисциплина на высоте. Список требующихся в походе припасов составлен был Цамом грамотно и вдумчиво. Чего еще надо?

Организовал моей полуроте отдельное от батальона размещение. Попросту арендовал пустующий склад неподалеку от причалов. Туда же свозились заготовленные припасы. Круглосуточная охрана, кстати, оказалась нелишней. Мой склад дважды пытались обворовать. Кончилось это двумя лишними безымянными могилками у кладбищенской оградки. Еврей с ружьем – страшное дело.

Тецков на меня обижался, но пришел. И пристяжных своих привел. А я со своей стороны пригласил губернского архитектора Македонского и инженера, капитана Юрия Ивановича Волтатиса. Первого – чтоб попенял лишний раз на грязюку уличную, а второго – из-за любопытной схемы, которую капитан принес мне в приемную на следующий же день после выхода "Томских губернский ведомостей" с Кузнецовской статьей. На чертеже изображен был, так сказать, разрез дороги – "пирог", как говорят строители. Песчаная "подушка" в самом низу, потом щебень, и уже поверх – толстый слой утрамбованного отсева. Отсев – это смесь песка и мелкой щебенки. Им еще дорожки в парках посыпают. В слежавшемся или хорошо утрамбованном варианте отсев – замечательная штука. Только колес боится и промоин. Но мне идея Волтатиса понравилась именно как временная схема. И решающая проблему распутицы. А если отсев вывернут телегами или дождевыми водами размоет, так и Бог с ним. Долго ли подсыпать нового? Зато стоимость такой облегченной мостовой для нищих оказывалась чуть ли не в двадцать раз ниже брусчатки. А количество улиц в растущем городе заставляло надеяться, что несколько сотен безработных окажутся занятыми на много лет вперед. А там или асфальт сумеем положить, или нормальный цемент сварим, чтобы искусственную брусчатку делать.

Отдал капитана и его схему магистрату. Карбышев уверял, что в казне Томской управы не меньше ста тысяч лежат мертвым грузом. Вот и пусть раскошелятся. Весь будущий проспект Ленина, а пока Садовую, Почтамтскую и Миллионную за сотую часть этих капиталов можно в порядок привести. Хитрые купцы поинтересовались только, готово ли губернское правление взять на себя расходы по устройству новой "мостовой" возле своих многочисленных учреждений? Признал, что это справедливо. Невелики деньги, чтобы спорить.

С инженерами и архитекторами я вообще стал часто встречаться. Едва ли не чаще, чем с Цамом и Суходольским. Казачий начальник тоже строителей теребил. Копировал проекты всевозможных мостов. Кто его знает, какой удобнее окажется на Чуйском тракте применить. Похоже, строить дорогу майор решил всерьез, что меня только радовало.

А с Македонским, городским архитектором Александром Ивановичем Зборжегским и Гинтаром мы обсуждали проекты новых зданий – двух доходных домов для Фонда и моей усадьбы. Артели строителей к началу мая уже приступили к земляным работам, а выбранные для поставки кирпича заводы набирали новых рабочих. За лето трем заводам нужно было произвести более миллиона кирпичей. Горячие деньки настали и на Томских лесопилках. Заготовленные и подсушенные за зиму бревна требовалось распустить на доски или брусья. В отсутствие литых железобетонных конструкций, все перекрытия в зданиях делались деревянными.

И если с доходными домами особых вопросов не возникало, то с планами губернаторского дома мы просидели долго. Во-первых, я настаивал на исключительной архитектуре, а не как это делалось в те времена – брался готовый эскиз из "рисунков высочайше утвержденных образцовых фасадов" и адаптировался под земельный участок. Так, например, дом Асташева строили. Я же хотел нечто совершенно отличное. И добился своего.

Еще больше споров вызвало предназначение помещений. Я хотел обширные подвалы под архив и встроенный сейф. Зал для занятий спортом. Небольшой зал приемов, кабинет и множество гостевых спален. Оказалось, что я совершенно забыл о нуждах слуг – горничных, денщика, личного слуги, конюха и каретника. Поменяли и сразу вспомнили о собственно каретах и конюшне, дровяном сарае и амбаре. Домина увеличивался в размерах, расползаясь по отведенному под него участку, пока я не смирился с мыслью, что садика, даже совсем небольшого, у меня не будет.

Зато я выторговал себе сразу два черных хода. Объяснил тем, что не намерен терпеть непрестанное хлопанье парадными дверьми от снующих туда-сюда слуг. Инженеры пожали плечами и согласились. У каждого свои тараканы, и каждый сам должен их ублажать.

А о дополнительных способах покинуть усадьбу я задумался после устроенной коллежским секретарем Пестяновым, известным в узких кругах под прозвищем Варежка, глобальной облавы на всевозможных окопавшихся по окраинным притонам варнаков. О том, что "сети" доморощенного Пинкертона расставлены всего на одного человека, пять сотен казаков, роту пехотинцев и тридцать полицейских оповещать не стали. В Тюремном замке было еще много свободного места.

Очнувшийся уже в тюрьме единственный оставшийся в живых участник на меня-любимого покушения любезно сообщил, что проживали они в задних комнатах публичного дома на Малой Кирпичной. И что часто контактировали с тамошним воровским сообществом. И даже будто бы один из подпольных главарей этой "мафии", некий малоуважаемый господин по кличке Красненький, приносил Караваеву с компанией сведения о моем распорядке дня, пристрастиях и месте обитания. Приносил написанными на канцелярской бумаге, хорошим, легко читаемым почерком с характерными бюрократическими оборотами речи. Это ли не повод повстречаться с Красненьким?

Я не перестаю поражаться способностям моего Варежки! Никаких заплечных дел мастеров в Томске не имеется, признания из шантрапы и шаромыжников выбиваются старыми добрыми кулаками или кнутом. Но моему чиновнику особых поручений при губернском совете даже силы применять не потребовалось.

Поначалу-то варнак даже имя свое назвать отказался. Ругался на русско-польском, обещал все кары небесные, стращал недовольством какого-то жутко важного господина, способного Варежку в бараний рог согнуть. Интересно было наблюдать за молодым Арчи Гудвином, абсолютно уверенным, что самый главный господин в губернии – это я.

— А знаешь ли ты, бродяга, — ласково спросил сыщик у рычащего бандита. — Кого именно вы убивать-то шли?

— То мне ни к чему знать, szumowiny d?вvolovo. Какой-то kiepski pies – купиец, али барига. Не все ли одно?! За живот схизматика Bьg nie bкdк oceniaж.

— Да-а-а? — удивился Варежка. — Так ты даже не знаешь, за покушение на кого в петлю голову сунул? За убийство государева генерала и губернатора – судьи снисхождения не ведают…

— Szef prowincji? — отшатнулся убийца. — Nie oszukali mnie?

— Экий ты, братец, доверчивый. Дружбаны твои, поди, и добычей обижают?

Вот тут пленный враг и разговорился. Выяснилось, что зовут его Анджей Завадский. Сам из мещан Гродненской губернии. Сослан на поселение в Сибирь за участие в грабежах и нападениях на военнослужащих Русской Императорской армии. С места поселения бежал. Прибился к ватаге Караваева. Короче – вел активную работу по самоуничтожению.

Много сведений из варнака удалось вытянуть, касающихся укрытий банды вдоль Сибирского тракта. Ни о каких спрятанных главарем сокровищах Завадский не знал, но именами хозяев выселок, укрывавших добычу, охотно поделился. Так же как и приметами хитрохвостых купцов, не гнушавшихся скупать награбленное.

Но больше всего беглого поляка возмущало, что задаток, полученный покойным Караваевым за мою смерть, достался городской полиции. Опасаясь чего-то, атаман перед выходом на дело делить еще не "заработанные" деньги отказался, а пухлую пачку ассигнаций зачем-то таскал с собой.

Одной безлунной апрельской ночью пять сотен казачков тихонько оцепили исторический район Томска со звучным названием Кирпичи. Потом к месту облавы вызвали "по тревоге" большую часть полицейских и караульную роту. Губернский прокурор, расположившись в четвертом, Болотном, полицейском участке, приготовился к приему многочисленных, хоть и не добровольных, посетителей. Когда все было готово, по сигналу – одинокому удару колокола с Троицкой церкви – кольцо оцепления стало сжиматься.

По данным местного полицейского урядника, в прочесываемый район попало не больше сорока землевладений. Вся операция длилась почти сутки, в течение которых я успел четырежды отлучиться и вернуться обратно. И, естественно, по закону подлости, самые интересные и напряженные моменты, также числом четыре, случились именно в тот момент, когда меня рядом не было.

Когда полуголые, в хорошем подпитии, проститутки напали на пятерку осматривающих их "заведение" казаков и пуще кошек расцарапали служивым физиономии – я по просьбе Гинтара проверял ведомости доплат для губернских чиновников. В канцелярии Фонда уже имелось несколько жалоб на бюрократические "фокусы" некоторых моих подопечных, и стоило как-то показать остальным, что этакий "цирк" может обойтись весьма дорого. Решили составить общие списки с указанием сумм и вывесить их в доступном месте для всеобщего обозрения.

Кстати, мой седой прибалт совершил небольшое экономическое чудо. Как я уже говорил, в казне Фонда различных более или менее добровольных пожертвований собралось на сумму чуть меньше ста тысяч рублей ассигнациями. По меркам Томска – огромная сумма, эквивалентная целой улице деревянных усадеб, или трем пароходам, или полугодовому жалованью всех чиновников всех присутственных мест губернии. Сумма, вполне сравнимая с общей казной сибирской столицы и всего на пару десятков тысяч меньшая, чем годовой бюджет самого Томска.

Так вот. Господин Мартинс распределил деньги следующим образом: половина была помещена на счет в Сибирском Общественном банке и предназначалась для оплаты расходов на строительство зданий. Небольшая часть из оставшихся – была отложена для первой, майской, выплаты. А остальное – роздано в долг под проценты нуждающимся в увеличении оборотных средств купцам и промышленникам. Под залог адекватных долей в их предприятиях. Все документы были оформлены со всей тщательностью, зарегистрированы в магистрате, у окружного судьи и у прокурора. Как-либо оспорить залоги у нечистоплотных дельцов ни за что бы не вышло.

Выплаты процентов по займам должны были совершаться один раз в месяц и только наличными деньгами. И за май капитал Фонда должен был увеличиться на триста рублей. А с учетом приобретенных земельных участков – так и больше. Учитывая, что я полагал нормальным, если первый год моя затея будет действовать в убыток, — бывший слуга поступил наиболее эффективно. Так что, заняв время финансовыми отчетами и списками чиновничьего люда, я ничуть не жалел, что пропустил "лицераздирающую" сцену из "Бабского бунта".

Ближе к обеду на сакраментальный вопрос одной из досмотровых бригад: "Где они?" – управляющий одного из притонов ткнул пальцем в закрытый люк подвала. Но стоило тяжелой крышке открыться, как из тьмы раздались выстрелы. У откровенно радующихся развлечению казаков был четкий и недвусмысленный приказ – татей брать живыми. Потому палить из ружей в ответ они не стали, а принялись сбрасывать вниз тлеющие связки тряпок и соломы. Когда внизу стало совершенно нечем дышать, лиходеи полезли к свету и чистому воздуху. Где их уже ждали нагайки и крепкие веревки. Красненького среди арестованных не обнаружилось. Но полицейские не переживали – среди "детей подземелья" были не менее колоритные личности.

Рассказывают, что дым поднялся такой, что соседи, решившие, будто начался пожар, побежали к колокольне бить тревогу. Нужно отметить, что полицмейстер прибыл раньше пожарной команды. Был бледен, как снег, и непочтителен. Ругался матом и лез драться. Его можно было понять: ставить барона в известность о намечающейся зачистке, по понятным причинам, никто не стал, а пожары плохо влияли на его карьерные перспективы.

Во время тренировочного возгорания я обедал в ресторации неподалеку от магистрата. Подавали бурятские манты – буузы. Отменная штука, если правильно приготовлены. Рекомендую. Городскому голове Дмитрию Ивановичу Тецкову они понравились гораздо меньше, чем мне, но он воспитывался в староверческой строгости – ему обилие специй показалось непривычным.

Обсуждали проект развития города, мостовые и порт. Тут-то и выяснилось, что после середины лета, когда уровень воды в Томи резко падает, грузовые суда все равно могут дойти только до Черемошников. Это пригород тогдашнего Томска, верстах в четырех-пяти к северу от почтамта. Там "Пароходство Н. Н. Тюфина" базируется. И всем остальным приходится приплачивать хитрому Николаю Наумовичу за дозволение причалить и разгрузиться. Потом уже, мелкосидящими паузками, грузы стаскивались к набережной. И вот если все же построить современный портово-логистический комплекс, то, по мнению Тецкова, хотя бы пару месяцев пароходники станут туда подходить. Хотя бы чтобы не поваживать конкурента.

Я имел свое собственное мнение, но делиться им с городским головой не торопился. Ждал, пока он не предложит долевого участия в строительстве инфраструктуры.

Письма в Министерство путей сообщения касательно гидрографических исследований сибирских речных путей я уже давно отправил. Ответа еще не было, но так быстро я реакции столичных бюрократов и не ждал. Все-таки "толкачом" так и не обзавелся, а без него дело могли рассматривать годами.

Ну да не в этом дело. А в том, что по законам Российской Империи для транспортных компаний, использующих разведанные и соответствующим образом размеченные водные пути страны, назначался "водяной сбор". Вовсе не обременительный – четверть копейки с пуда, но платиться он должен был в месте погрузки речного судна. И, естественно, чиновник не станет бегать вдоль всего берега, чтобы получить положенное. Потому и единый порт, со специальным помещением для сбора пошлины, просто обязан будет существовать, когда Обскую речную систему включат в реестр водных путей Империи. Хотят того враждующие владельцы пароходов или нет. Иначе за неуплату могут и корабли арестовать…

Тецков мялся и прямо предложить участие в строительстве не спешил. Ну и Бог с ним. К осени должен был созреть, а пока, с приближающимся началом навигации, у него и так забот полон рот.

Во время обыска караваевского убежища мы с Кузнецовым обсуждали готовящуюся статью о покушении на меня-любимого и последующие за этим действия губернского правления. В том числе – эту самую облаву в Кирпичах. Нужно сказать, новость о стрельбе на "Сибирском подворье" разошлась по городу со скоростью лесного пожара, постепенно обрастая причудливыми слухами. Мои "скауты" – пацанва из приемной – приносили Мише всевозможные варианты. К моему удивлению, большинство томских обывателей не разделяло целей доморощенных террористов. Ничего хорошего или плохого я томичам сделать не успел, но меня все-таки жалели, а неудачливых убийц однозначно прописали в Аду.

Самая экзотичная из народных версий, что будто бы покушение – это месть ссыльных поляков, — тем не менее, оказалась самой живучей. В некоторых питейных заведениях вынужденных переселенцев отказывались обслуживать, а кое-где даже и били. Благо до стрельбы дело не доходило, чего я всерьез опасался. Оружия в городе скопилось немеряно. Только на Почтамтской оружейных лавок штук пять имелось в наличии.

В чиновьичей среде тоже полно было господ с польскими фамилиями. И смех, и грех, но большая их часть тут же кинулись ко мне на прием с выражениями почтения и пожеланиями скорейшего выздоровления. Логичный подход. А вдруг я слухам поверю и отправлю со злости этих "поляков" в Нарым с остяков по три шкуры ясака собирать? Это, кстати, вовсе не красивый оборот речи. С инородцев севера губернии действительно был назначен такой налог – три шкурки ценного пушного зверя. Или по тридцать белок за одну ценную.

Вот мы с редактором неофициальной части "Ведомостей" и придумывали, как именно нам народ успокоить, силу власти продемонстрировать и пламя межнациональной розни притушить. Тут в голову и слова преподобного Серафима пришли. Подкинул я Кузнецову идею интервью у епископа Томского и Семипалатинского Порфирия взять. И чтобы его преосвященство обязательно по поводу поляков что-нибудь примиряющее высказал. Мне погромы по национальному признаку в Томске не нужны.

Пока журналист, а по совместительству еще и преподаватель словесности в гимназии, записывал тезисы будущей статьи, мои казачки собрали все имущество банды Караваева, включая заботливо упакованные в кусок кожи записки от неведомого "пособника", с пару больших тюков и передали добычу Мише Карбышеву. И так уж получилось, что из-за этого арест пытавшейся пойти на прорыв группировки Красненького тоже прошел без моего участия. Потому что именно в это время я ругался и спорил с майором Кретковским.

Киприян Фаустипович явился на все готовенькое и сразу заявил, что организация покушения на высшее должностное лицо имперской провинции – суть преступление против империи и основ императорской власти, а посему из ведомства Министерства внутренних дел жандармским корпусом изымается. Мол, дальнейшее расследование берет на себя Третье отделение. И – да, всенепременнейше – о результатах меня известят. Ежели в сведениях не отыщется государственной тайны, конечно…

Я подозревал, что, перехватывая у меня это дело, человеко-крыс попросту прикрывает кого-то. Я кричал, что нет тут никакого государственного преступления, а просто троица непримиримых придурков отправились мстить за разгром их отряда на Московском тракте. Я доказывал, что пока не получу известий от Красненького, останусь под ударом: заказчика-то покушения мы с Варежкой так и не сумели вычислить. Я жаловался, что как охранять меня от вражьей пули, так жандармов нет, а как заговорщиков выловили – так вот они. Нарисовались, хрен сотрешь.

Жандарм слушал меня молча, с какой-то совершенно путинской полуулыбкой. И потом предъявил предписание от генерала Казимовича. Посоветовал отправляться на Алтай, как и планировал, а к концу лета уже все и прояснится с этими "польскими душегубами". Тут-то я все и понял. Кретковский учуял запах польского заговора, только понять не мог – с какой стороны тянет. А что? Вполне вероятное дело. И на бдительности тоже можно карьеру сделать.

В тот же день мой пленный варнак из тюремного замка пропал. Пришли пара угрюмых господ, показали смотрителю, уряднику Александрову, приказ от шефа сибирских жандармов и Анджея забрали. А записочки Миша сразу майору передал. Вот так наше с Пестяновым расследование и закончилось. Через день Варежка уже в сторону Барнаула выехал. Секретаря моего в цели командировки чиновника по особым поручениям не посвятили. Не было ему больше веры.

Он пришел потом с видом напроказившей собаки, встал у порога.

— Я все понимаю, Миша, — сказал я тогда. — Трудно быть слугой двух господ. Я понимаю – меня ты еще плохо знаешь. Наверняка не разобрался еще, кто я такой и чего хочу. А с майором – давно знаком… Потому и не могу на тебя сердиться… Прошу только. На будущее. Прежде чем затевать что-нибудь подобное – приди, скажи. Запретить докладывать тому начальству о моей деятельности не имею права. Но хотя бы уж быть готовым к неожиданным поворотам…

Карбышев постоял еще секунду, поклонился и выговорил:

— Я понял. Простите, ваше превосходительство.

— Иди, работай, — устало улыбнулся я. Тяжело мне этот день дался. И рана продолжала слегка беспокоить. Так что ничего удивительного, что за делами я совершенно позабыл о моем "узнике совести" – присланном из Санкт-Петербурга присяжном поверенном.

Только в среду двадцать девятого апреля, часа в четыре пополудни, по пути из цейхгаузов Томского Линейного батальона взглянул на торчащую над серой глыбой тюрьмы маковку Никольской церквушки – и вспомнил. И немедленно велел сворачивать с Большой Садовой на Тюремную.

Лазаря Яковлевича я нашел сильно похудевшим. И присмиревшим. Две недели в камере, в компании с безобидными бродягами, явно пошли ему на пользу. Вообще, конечно, это я совесть таким образом успокаивал. Стыдно было до жути. Не того, что отправил стряпчего в холодную, а того, что забыл о живом человеке. Так бы и сидел страдалец, если бы я золоченого купола не разглядел.

Арестанту вернули ремень, шнурки и шарф. Со склада принесли чемодан с вещами и портфель с бумагами.

— Вас разместят в номере по соседству с моим, — злясь на себя, выговорил я, когда Воронкову помогли усесться в мою коляску. — Завтра утром оформим то, зачем вас сюда послали. Как почувствуете себя в силах, сможете отправиться в Санкт-Петербург. Документы и подорожную вам выправят. Густаву Васильевичу я телеграфирую. Вам все ясно?

— Да, ваше превосходительство. Конечно, ваше превосходительство, — заглядывая в глаза, смирившийся со своей участью стать пешкой в играх генералов, со всем соглашался стряпчий. — Позволит ли ваше превосходительство просить его о пустяковом одолжении?

— Слушаю вас, господин поверенный.

— В камере… Ваше превосходительство позволит начать издалека?

— Без излишних подробностей, пожалуйста. — Я был всерьез заинтригован началом. Было действительно любопытно, как сильно повлияло это краткое заточение на прежде самодовольного, наглого юриста. Но всю дорогу слушать его разглагольствования желания не было.

— О, конечно, ваше превосходительство. Я не смею испытывать ваше терпение… Вашему превосходительству должно быть известно, что в тюремных камерах заключенные придерживаются определенных традиций?! Арестанты образуют некие группы. Так называемые "семейки". И я тоже попал… Гм… Будучи наказан за собственную глупость и невоздержанность… Ваше превосходительство! Прошу меня простить!

— Будем считать, Лазарь Яковлевич, что это было оригинальное лечение от болезни… неверного понимания жизненных реалий.

— Истинно так, ваше превосходительство. Истинно так! О том же самом мне мои "семейные" и говорили. Это оказались замечательные люди! Два Николая Бесфамильных. Они помогали мне, чем могли. Утешали, молились вместе со мной, делились съестным…

— Арестантов недостаточно сытно кормят?

— После суда, ваше превосходительство, никто не смеет жаловаться. Те же, чья степень вины перед законом еще не определена, страдают.

— Я проверю.

— Благодарствую, Герман Густавович. Однако я хотел просить вас об участии в скорейшем рассмотрении дел моих сокамерников. Более ни о чем просить ваше превосходительство не смею.

Ух ты! Он оказался человеком лучшим, чем я о нем думал. Едва покинув ворота тюремного замка, просить о других – это показатель. Мне же ничего не стоило дать указание прокурорским ускорить рассмотрение дел этих несчастных. На имена воронковских "семейников" я не обратил никакого внимания. А зря. Если это не было намеком от Господа, то я тупая бессловесная скотина.

Тридцатого утром, в присутствии губернского прокурора Гусева и окружного судьи, надворного советника Павла Андреевича Пушкарева, стряпчий оформил все необходимые доверенности. Документ о том, что я, Герман Густавович Лерхе, передаю всеобъемлющее право распоряжаться принадлежащим мне пакетом акций Южно-Уральских Кнауфских железоделательных заводов, числом двести двадцать две, заверили печатями Томского губернского правления и Томского суда. После обеда Воронков уже сходил с парома на левом берегу Томи в районе Верхнего перевоза.

Кстати сказать, Герин отец продал 347 акций, 222 моих и 125 принадлежащих Морицу, наследнику основателя этих самых заводов, Николаю Петровичу Демидову, за триста восемьдесят семь тысяч рублей. Около двухсот имеющихся у него на тот момент в руках акций молодому поручику уступил и барон Штиглиц – глава и владелец банкирского дома "Барон Штиглиц с К№" и давнишний друг старшего Лерхе. А так как у Демидова-младшего давным-давно, кроме офицерского жалованья, никаких доходов не было, тот самый барон, кроме того служащий Председателем Совета Государственного банка Империи, выдал на покупку относительно-ценных бумаг кредит. Тридцать первого августа шестьдесят четвертого года последовало высочайшее распоряжение вновь взять Кнауфские заводы в казенное управление с назначением их в публичную продажу на удовлетворение так и не выплаченного полностью казенного долга. Однако и кредит в Госбанке тем же самым высочайшим рескриптом Николаю Демидову был прощен. Держатели остальных без малого двух тысяч акций не получили ничего. Такая вот локальная социальная справедливость…

К началу июля небольшая мастерская в предместьях Санкт-Петербурга начала выпускать небольшие партии папок-скоросшивателей, скрепки и дыроколы. Сначала новинкой заинтересовалась канцелярия Военного министерства. Еще один старый приятель отца, действительный тайный советник Иван Давидович Якобсон, бывший генерал-кригскомиссар, то есть главный интендант и логист армии, а ныне член Военного Совета и одновременно управляющий Комиссариатским департаментом, немало тому способствовал. К началу осени мастерская превратилась в фабрику с числом рабочих в восемьдесят человек и приносила не менее пятидесяти тысяч рублей ассигнациями в месяц. Я, как главный акционер и владелец привилегии, стал богатым человеком даже по меркам столицы.

Пока же шел последний день апреля, и я о будущих доходах даже не подозревал. К обеду Миша принес запечатанный конверт, в котором рукой Василины было написано: "Из сведений "Военного Инвалида": наследник престола, его императорское высочество, Великий князь Николай Александрович с началом лета отбывает в длительное путешествие по Европе".

Записку я тут же сжег.

Это был третий Николай за последние два дня, и игнорировать подсказки "руководства" я больше не мог. Тем не менее, спустя всего пару часов появился Николай и четвертый. Явился Серафим и сообщил, что у меня будет не более часа на следующий день рано утром, чтобы, не привлекая излишнего внимания, помолиться у чудотворной иконы Николая Угодника. Он все понимал, этот странный писклявый воробышек в рясе. У лютеран сложные отношения с изображениями Бога или Святых. Совсем не хотелось прослыть ненормальным лютеранином.

И вот я стоял на коленях перед… Перед своей Судьбой, наверное.

Все, что я успел натворить в этой, новой для меня, жизни, не так уж и сильно могло изменить историю. Ну, был Герман Густавович Лерхе – Томский губернатор. Поддерживал промышленность. Старался дружить с купцами, враждовал с бароном Пфейлицер-Франком и ловил несчастного Караваева. Собрался съездить в турпоход на Юг Алтая. И что? Это даже не капля в море, это атом во Вселенной. Ничто. История складывается из переплетения судеб миллионов, миллиардов людей. Каждый в какой-то мере влияет на всех других и на те символы, что навеки выбиваются на скрижалях.

Просто у всех эта мера разная. Вася Пупкин из деревни Гадюкино Зачуханского уезда, Тьмутараканского округа, Окраинной губернии, ни разу в жизни так и не побывавший в городе, оставит след лишь в своих потомках. И то при условии, что они выживут. А в честь королевы Британской Империи, любящей своего мужа, принца Альберта, до умопомрачения, дурнушки Виктории – назовут целую эпоху.

Моя мера, пусть я даже и не последний человек в Сибири, — тем не менее, не более чем строчка в учебнике "Для студентов и преподавателей специализированных вузов". А вот наследник престола Великий князь Николай Александрович – это глыба, продавливающая ткань Истории. И все-таки в то зябкое утро именно от меня зависело – появится ли в школьных учебниках "Эпоха царствования Николая II Александровича" взамен "Эпохи Александра III".

Но если бы только выбор между двумя потенциальными государями был поводом для раздумий – я уже писал бы письма по заранее, давным-давно приготовленным адресам. К сожалению, все было намного-намного сложнее.

Перво-наперво мне нужно было решить – станет ли лучше моей стране, останься Николай жив.

В той книжонке, под влиянием которой я вообще вспомнил о грядущей трагедии в монаршей семье, царевич описывался как весьма умный, прекрасно образованный, добрый и тактичный молодой человек. Однако об усопших редко говорят плохое. Тем более о тех из них, кто ушел в столь юном возрасте. В справке же Василины о личности Великого князя нашлось замечание, что этот двадцатилетний парень – скрытен и хитер. Со дня официального провозглашения его наследником престола ни единым словом или намеком он не дал понять, к какой именно партии – либералов-реформаторов или консерваторов-ретроградов – тяготеет. Великий князь Константин Николаевич, лидер и символ реформаторов, приходится Николаю дядей. Но никаких слишком уж тесных контактов они не поддерживают. С другой стороны, Костя Победоносцев, один из воспитателей наследника – ярый приверженец промышленного развития России. Главный же руководитель воспитания цесаревича граф Сергей Григорьевич Строганов – большой патриот Державы, председатель Московского общества истории и древностей российских. Ежегодно снаряжает на свои деньги археологические экспедиции. Основал недавно Императорскую Археологическую комиссию. В одна тысяча восемьсот шестьдесят первом году, после обнародования Манифеста, дал вольную почти двумстам тысячам крепостных. Из них почти пятидесяти тысячам – без каких-либо выкупных платежей.

Достойный, короче, человек. И учителей наследнику подбирал тоже не только по уму, но и по сердцу. Один из них, учитель словесности Федор Иванович Буслаев – личность прямо-таки одиозная. Яркая. Собиратель былин, легенд и сказаний. Проповедник славянофильства, из тех, кто всерьез полагает, что Россия – родина слонов. Была бы у моего Герочки фамилия Иванов – я бы не переживал. Но Господь дал мне, потомку томских кержаков-чалдонов, в новой жизни тело лифляндского немца Лерхе. И вот доказывай потом, что не верблюд и семья наша за сто лет российского гражданства давно обрусела… А если учесть, что отец Герин в свите принца Ольденбургского состоит, так сказать, "председателя" германской партии при дворе, — так и вообще. Как бы, сохранив такого наследника, не пришлось потом подыскивать другую страну пребывания.

Вряд ли, конечно. Слишком уж много подданных у русских царей носят германские фамилии. С Петра Великого считалось, что немцы – опора трона. Обязанные Романовым своим положением, нелюбимые народом, пришлые люди действительно оставались наиболее надежной частью дворянства. Я уж не говорю, что одним из адъютантов царевича, вместе с младшим князем Барятинским, служит барон фон Рихтер, а секретарем – Федор Оом. Оба из курляндских немцев. И нет никаких сведений, что "работодатель" своими подчиненными недоволен. Рихтер – приставлен к Николаю императором, а секретарь – матерью, но не дай Бог им оступиться: ни царственный отец, ни императрица держать их подле любимого сыночки не станет.

О брате Николая, Александре, известно тоже немного. Сильный. Нескладный и неловкий. Очень любит старшего брата и пребывает под полным его влиянием. В книжонке пятнадцать лет его правления описываются двумя абзацами. Царь-Миротворец – не вел ни одной войны. Расцвет промышленности и торговли. Стабилизация экономики. Строитель железных дорог. Но придавил революционное движение так, что и пискнуть без разрешения не смели. Такую контрреволюцию устроил, так пружину сжал, что стоило его сынуле чуточку вожжи отпустить – тут же и рвануло. Александру бы грамотного политтехнолога в помощь, чтобы и бомбистов всяких к ногтю, и чуточку свободы в массы, — цены бы этому царю не было!

Но он хотя бы имел возможность проявить свои способности. Николай этого был лишен. И какова вероятность, что младший брат лишь неумело воплощал идеи старшего? Мог же наследник делиться мыслями хотя бы с любимым братом. Так что это вполне может оказаться правдой.

Ну ладно. Допустим, Николай достоин получить трон. Но получит ли? Не в том смысле, что случится переворот и от власти юношу ототрут. Это в России девятнадцатого века – просто фантастика. Но поставленный уже после смерти диагноз – спинномозговой менингит – это реальность. И даже если сейчас, весной одна тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года, за год до смерти парня в той, другой, истории болезнь еще не проявила себя в полной мере – вопрос вопросов: способна ли нынешняя медицина бороться с недугом? Что толку бить в набат, если амбар все равно сгорит?

Будь я каким-нибудь врачом из двадцать первого века, может, и имел бы представление, как добыть антибиотики из хлебных корок. Но я – чиновник. Профессиональный. И из медицины знаю только, что руки нужно мыть перед едой, раны мазать спиртом, а алтайский "золотой корень" на водке – лучше Виагры. Кстати! Если настой этого волшебного корешка и гм… вялого поднять может, так почему бы на полудохлом наследнике не испытать?! Хуже уже вряд ли будет…

Так. Похоже, решение я уже принял. Теперь стоит решить – как именно мне выручать парнишку. И что мне за это будет.

Вариант первый, самый для меня хреновый. Задаем простой вопрос: как могло такое случиться, что старший, любимый сын уже много лет болен, периодически проводит в постели по неделе и больше, мучаясь болями в спине, а родители не в курсе? Он же не на другой планете проживает, и общаются они не посредством радиосигналов! Больше того! Идиот-врач назначает пациенту купание в холодном Балтийском море. В мое время любой придурок знает: с воспалением переохлаждение организма – смертельно опасная игра. А лейб-медик, врач-терапевт, профессор медико-хирургической академии Николай Александрович Шестов об этом даже не подозревает? Как вообще это стало возможно?

Допустим, Шестов давно понял, что с его единственным пациентом происходит, и боится огласки, как признания собственной некомпетентности. Возможно? Я бы сказал – нет, если профессор не дурак. Потому что любую некомпетентность или халатность любой грамотный врач легко объяснит малопонятными терминами так, что еще и героем себя выставит. "Скоротечная абсорбация дисактивной инфлюэнции, — скажет и потрет усталые глаза. — Трое суток без роздыху я боролся, ваше императорское величество, с коварной болезнью. Но, видно, Господу было угодно…" И всего делов-то. Медаль на пузо, пенсия и благодарственные письма.

Получаем странный и даже страшный итог: царствующие родители прекрасно осведомлены о том, что Никса – не жилец. И дело лейб-медика – всего-навсего спровадить неудобного парня на Тот Свет быстро, эффективно и, по возможности, безболезненно. Саша, пусть и не такой умница и красавец, как Коля, зато – здоров как бык… Страшно? Еще как! А теперь – представьте меня в этой схеме со своими тревожными письмами. Кем я стану для давно все предусмотревших царя с царицей? По меньшей мере человеком, лезущим не в свое дело. И слишком много знающим. А значит – достойным поста губернатора Аляски. И это еще не самое плохое назначение было бы. Подозреваю, что все может закончиться шелковым апокалиптическим шнурком на шею или прорубью в Неве.

Однако что мы видим в той, уже случившейся истории моего мира? После смерти наследника доктор Шестов вылетает из лейб-медиков, как пробка из Асти-Чинзано. И профессуры лишается. Оставшиеся одиннадцать лет жизни проводит в каком-то небольшом городке вроде Пензы земским доктором. Если этот товарищ был вовлечен в "заговор родителей", то я – угол дома. Разве так благодарят за честно выполненное политическое убийство? Но тогда выходит, что и не было никакого заговора. Ибо никто другой, кроме нашего профессора, такого дела провернуть не смог бы.

И тут возникает вариант второй – героический. А что если Никса и правда не был так уж болен до своей поездки по Европам?! Что если заговор все же существовал, но не родителей против своего чада, а кого-то могущественного против всей Империи? Лишить Россию подающего блестящие надежды наследника, больно ударить по Царской семье. Показать, что у этого "злоумышленника" длинные руки. Вариант? Отчего нет!

Могли ли Николая отравить? Существуют ли яды, способные обмануть прекрасных врачей – профессора и лейб-медика Николая Федоровича Здекауэра и Николая Ивановича Пирогова, человека, в чью честь в мое время улицы и институты называли? Теоретически – возможно. Но технически – вряд ли. Яды всегда оставляют следы. И думаю, проверку на яды тело усопшего прошло в первую очередь. Вопрос-то нешуточный.

Хотя. Терроризма еще не существует, даже как понятия. Термин "политическое убийство" уже есть, но все еще принято считать, что совершать его должны "разъяренные подданные", а не неведомый ниндзя-отравитель. И обязательно на территории Родины. А то ведь и конфуз может выйти. То-то французский король самолично в Ниццу прибыл, едва только царевич слег. Это ведь не князь какой-то. Это Наследник Императорского Престола. И идеальный повод для войны, по совместительству, стоило только заподозрить возможность отравления!

С другой стороны, разве не существует других причин, способных лавинообразно запустить механизм быстрого развития спящей болезни? Почему после купания в Голландии Никсе хуже не стало, а в Венеции – он почти сразу свалился? Коварные итальяшки отравили? Тю! Так не было еще Италии, как государства. Да и кроме, может быть, Англии, смерть Николая Александровича никому никаких осязаемых выгод не принесла бы. Тем не менее, именно в Венеции болезнь проснулась. Почему?

А не могла ли стать причиной банальнейшая акклиматизация? Санкт-Петербург и Голландия – примерно одна климатическая зона. Болезнь – спит. Климат Средиземного моря – резко отличается. Теплое море, масса морепродуктов, фруктов и солнца – нате вам: обострение и кризис.

Возможно? А хрен его знает. И посоветоваться не с кем. Врачей тут еще нужно учить руки мыть с мылом и место укола йодом мазать. А о влиянии климата на организм им и подавно неведомо.

Другой вопрос – мне-то что с того? Допустим, что именно писать в посланиях – я примерно себе представлял. А вот что мне за это будет? И чем это может закончиться? Ведь не поверят же, брякни я о климатических зонах. За чудака и карьериста примут. А яды? Могут они тупо усилить охрану наследника, сообщи я им о возможности отравления? Легко! Но Колю это уже не спасет. Охрана ни акклиматизации, ни болезни не победит. А я стану черным вестником, "накаркавшим" трагедию. Вроде и "спасибо", а на самом деле – глаза б на тебя не смотрели…

Но что-то мне подсказывает, что и одной природой тут не ограничилось. И все, как всегда, гораздо сложнее. И проще.

Вариант третий, наиболее благоприятный. Даже мечтать приятно…

Итак, я весь в белом, сообщаю, что врач Шестов – дундук и просмотрел у царевича серьезное заболевание. Что Николая ни в коем случае нельзя отправлять в Европу. Что теплые моря ему – что меч острый. Что нужно немедленно созвать консилиум светил медицины и принять меры к излечению. Царь тронут, царица вся в слезах. Врачи берут анализы и выявляют воспалительный процесс. Я получаю высочайший карт-бланш на всевозможные эксперименты в своей губернии, три… нет! четыре ордена и какое-нибудь придворное звание… Все рады, на Рождество я получаю в подарок открытки, собственноручно нарисованные младшими братьями и сестрами Николая. Фрезе умирает от расстройства, и АГО отдают мне…

Фиг! Не поверят. Лейб-медики рапортуют о полном телесном здоровье Никсы, а какой-то хрен-с-горы, сидючи во глубине сибирских руд, доносит нечто совершенно обратное. Я бы и сам не поверил…

Всех трех участвовавших в лечении наследника врачей, кстати, тоже Николаями зовут. Господь часто делает людям намеки, только мало кто на них внимание обращает. Благо я не такой. Мне и меньшего бы хватило.

Решить-то спасать будущего Николая Второго я решил. А вот как именно – мне пришло в голову, только когда я увидел пароходную "Уфу" и обещанную Юзефом Адамовским баржу. Правда, до этого было еще две недели напряженных раздумий, первая, майская прибавка к жалованью от Фонда и активная подготовка к походу на Алтай. А еще – небольшая лекция для столоначальников, председателей комиссий и прочих начальничков моего присутствия.

Итак, утром в субботу, второго мая на стене коридора неподалеку от финансовой части Первого отделения, где обычно государственные служащие получали жалованье, появились списки чиновников с указанием денежной прибавки от Фонда. Поименно и с комментариями – кому за что начислено больше или меньше. Конечно, основными причинами снижения были волокита и вымогательство мзды. Часто одно подразумевало другое. Еще чаще сумма "штрафа" от Фонда во много раз превышала размер полученной взятки. В воспитательных целях.

Списки привлекли внимание, но ожидаемого мной ажиотажа не вызвали. Сложно с этими бюрократами. Кому, как не им, лучше других известно, что пообещать и выполнить – не одно и то же. И если вы слышите: "Ваш вопрос будет рассмотрен в кратчайшие сроки", — это не значит сегодня. И даже не завтра. И не послезавтра. До вас дело дойдет, если кто-то из начальства подтолкнет или до ваших бумаг дойдут руки – то есть очень-очень нескоро. Чиновники – весьма занятые люди…

Тем более важным было в тот же день осуществить выдачу наличных. Ради первого раза этим решил заняться Гинтар. Лично. Конечно, не один. Двое моих "скаутов", что в переводе с лондонского наречия и означает "посыльный", невероятно гордые оказанным доверием, тащили из кабинета в кабинет сумки с ассигнациями. Следом шествовал казак с шашкой на боку и ружьем в руках. И старый прибалт со своей копией списка.

Я в этом шоу не участвовал. Сидел в своем кабинете – проверял финансовые ведомости закупок к экспедиции. Купцы шельмовали с качеством, завхозы требовали откатов, а приказчики норовили поставить меньше, дабы сбыть на сторону "экономию". До эпохи развитой бюрократии было еще сто пятьдесят лет, махинации казались мне шитыми белыми нитками, но требовали внимательности и скрупулезности. Сам я, может быть, и не стал бы слишком глубоко вникать в эти, по сути, мелочные хищения. Но для Геры они оказались той самой скотьей красной тряпкой. Похоже, он испытывал искренний восторг, обнаруживая очередную проделку нечистых на руку сотрудников. Так почему бы не сделать ему приятное?

Тем более что я лишь просматривал бумаги, а подсчеты и несовпадения выискивал уже мой немец. И тут же записывал фамилии провинившихся в особые списки. Один для торговцев – им будет объявлен мораторий на ведение дел с губернским правлением сроком на год. Другой для чинуш – он пойдет в канцелярию Фонда. В начале июня, во время следующей доплаты, мздоимцы сильно пожалеют.

Тогда мне и пришла в голову мысль – устроить лекцию для подчиненных на тему "Схемы движения документации в современных условиях". Если думаете, что чиновнику из двадцать первого века нечему учить бюрократов из девятнадцатого, что все уже придумано до нас, — вы сильно ошибаетесь. Администрирование, как и любая другая профессия, со временем развивается. Изобретаются новые виды делопроизводства – взять хотя бы тот же цифровой документооборот. Совершенствуются методы взаимодействия. Способы "выдавливания благодарности" из "клиентов" становятся все изощреннее.

Так-то оно конечно. Механизм работал как-то до меня и наверняка скрипел бы и после меня. Но нужно учитывать один немаловажный аспект! Пока меня не было, ответственность лежала на Фризеле. Теперь она перешла на меня. И насколько эффективно государственная машина станет работать, пока я буду прохлаждаться на Юге, напрямую зависит от желания сотрудников. Приди им идея устроить саботаж – и мое ИО грозит так никогда и не закончиться. Помните же, да? Пока я все еще исправляющий должность начальника Томской губернии, а вовсе не полноценный губернатор.

Оставалось надеяться, что организацией Фонда я существенно стимулировал желание чиновничьей братии усердно трудиться, а вот по поводу методов увеличения эффективности этого труда я и хотел им рассказать.

Понедельник, четвертое мая, для большей части моих подчиненных получился длинным. Получившие практически двойное жалование, они отнеслись к моим причудам достаточно лояльно. И все-таки установленная в зале Благородного Собрания школьная доска и кусочек мела в моих руках вызвали смешки в дальних рядах. Но это только пока я не начал рассказывать о классической системе трех ящиков под документы.

Идея такого документооборота – не моя. Но в мое время повсеместно и весьма успешно применялась. Принцип же прост, как большая часть великих изобретений.

При вхождении любого-каждого документа в подразделение он откладывается в третий, самый дальний ящик. И совершенно все равно, что это за документ. Инструкция из министерства или прошение от крестьянина.

— Исключения, — грозно нахмурился я, — у вас будут лишь для тех бумаг, что придут к вам на стол с моей подписью. Но о том я скажу отдельно.

Вошедшая папочка тихо ждет своего часа, пока податель его либо начальник не поинтересуется судьбой послания. Тогда документ перекочевывает во второй ящик. И продолжает дремать уже там.

— Ваше превосходительство, — выкрикнул кто-то из плотной группы самых многочисленных, загруженных и низкооплачиваемых писцов и секретарей. — А ежели о документе вообще никогда никто больше не вспомнит?

— Так это же отлично! Пять лет собирания пыли в вашем кабинете закончатся для этих бумаг в архиве.

Во втором ящике дела ждут нового толчка. И принимаются в работу, только достигнув почетного первого ящика. Этим нехитрым способом бюрократы моего времени отсекали более половины никчемных инструкций, спущенных сверху фантастических рекомендаций и требований предоставить никому не нужные отчеты. То есть – откровенное бумагомарательство.

Что же касается тех вопросов, которые приходят с визами непосредственного начальства или даже лично от губернатора, то есть меня-любимого, — это уже вопросы политические, и с ними обычно не все просто. Тем не менее, и здесь не стоит сразу бросать все и кидаться исполнять.

В каждой конторе этот непростой вопрос решают по-своему. Где-то начальники особым образом сдвигают скрепку, отдавая этим сигнал: отложить до особого распоряжения. Или подписывают документы в разных местах: справа – в стол, слева – на стол. В иных местах используют разноцветные чернила. В Томской администрации я использовал синюю ручку. А черной визировал те бумаги, что предназначались для немедленного исполнения. Здесь у меня такой роскоши не было. Зато никто не запрещал использовать карандаш. О том я и постановил: видишь карандаш – откладываешь. Чернила – хватаешь, подпрыгиваешь и бежишь работать.

Ну и, конечно, все эти "фокусы" должны оставаться нашим небольшим внутренним секретом. Ничего криминального в предложенной схеме нет, но недовольство министерств, вскройся такое систематическое игнорирование бумаг, гарантировано. Об этом тоже не забыл упомянуть.

Такие вещи вообще отлично сплачивают коллектив. Когда мы, все вместе, против них. Вот мы какие хитрые молодцы. И жалованье у нас повыше прочих, и работы поменьше… Это, конечно, все – иллюзия, но стойкая и сердцу приятная.

Начиная со вторника я подвергся настоящему нападению столоначальников, принявшихся бегать ко мне за консультациями. Опыта применения новой системы ни у кого кроме меня еще не было, и у сотрудников возникала масса затруднений в определении ценности того или иного документа. Так оно всегда происходит, пока секретари не научатся самостоятельно определяться. Но до этого начальникам среднего звена пришлось ходить ко мне.

Оставалось терпеть и помогать. Тем более что это отвлекало от разбора жалоб недовольных "отлучением от кормушки" пойманных с поличным на поставках по завышенным ценам купцов. Пришлось с помощью Миши писать распоряжение о проведении всех будущих закупочных операций присутствия на суммы от ста рублей и выше методом обратных аукционов. Это когда договор подписывается с тем из поставщиков, кто предложил самую низкую цену при равном или лучшем качестве. Дело для девятнадцатого века новое, и я надеялся, что комбинации с подставными купчиками изобретут не сразу.

За бюрократической суетой пролетела неделя. От жандармов не было ни слуху ни духу, и Карбышев, уже вычеркнутый из списка членов экспедиции на Алтай, лишь разводил руками. Видимо, у майора не очень хорошо получалось разоблачить заговор, которого, скорее всего, и не было вовсе.

Двенадцатого мая, между двумя и тремя часами пополудни, к верхним причалам, в районе торговых рядов, под приветственные гудки причалил шестидесятисильный пароход Адамовского. На выкрашенном белой краской защитном кожухе гребных колес сверкающими на солнце буквами значилось: "Уфа". За собой корабль тянул какое-то недоразумение, опрометчиво названное баржей.

Плоскодонное деревянное судно. Метров пятьдесят в длину и не больше семи в ширину. На носу и корме небольшие надстройки – будки. Кормовая пониже носовой, и на ее крыше расположено кормило – здоровенная жердина, присоединенная к широкой лопасти руля. Никакой палубы, а соответственно и трюма, не существовало. По сути, это был увеличенный вариант тех ладей, на которых триста лет назад Ермак Тимофеевич где-то здесь в окрестностях хулиганил. Представить, как на этом судне смогут разместиться почти триста человек и столько же лошадей, я так и не смог. Единственным вариантом мне виделся метод тетриса…

До даты отплытия оставалось одиннадцать дней, и срочно требовалось не только найти вторую баржу, но и каким-то образом уговорить хозяина пароходства Юзефа Адамовского тянуть не одну, а две сразу. При том что он уже наверняка по моему же совету взял подряд на перевозку груза до Барнаула или Бийска. Да и я тоже хорош! Что мне стоило уточнить в договоре грузоподъемность требующегося судна? И с чего я решил, что баржи из моего времени и в середине девятнадцатого века должны быть одинаковыми? Вполне могло оказаться, что и стосильного тецковского "Дмитрия" могло не хватить, чтобы толкать ту стальную махину из двадцать первого века против течения.

— Ох, и шельма, этот Оська, — крякнул Николай Наумович Тюфин, основатель и главный хозяин портового Черемошникского хозяйства. — Энти поляки токмо друг за дружку и держацца. Остальные-то для их навроде псякревников – собак шелудивых, значицца. Шо ж он, не ведал, тля, что ваше превосходительство к Алтаю армию повезет? Знамо – ведал. А завместо баржи грузовой он те, вашество, паузок самосплавный поставил. Вишь-ка нос экий, прямой да грубый…

Кровь прилила к лицу. Действительно почувствовал, как покраснели щеки и уши.

И все-таки я, несмотря на обрусевшее немецкое тело, остаюсь русским. Понадобилась хорошенькая встряска, чтобы мысли, так мучавшие меня две недели, сложились в единую, стройную – и даже красивую – картину. А "невинный" обман Адамовского… Что ж. Хорошо смеется тот, кто смеется последним.

— Пароход-то дашь? — успокоившись и даже досадуя, что приходится терять время на такие пустяки, поинтересовался я у Тюфина. — С баржей.

— Не-а, ваше превосходительство. Не дам, — грустно сказал купец. — Насадов парусных хоч пять штук бери. Даже денег за них не спрошу. Только людишек корми на их. А уж из Бийской крепости я, поди, отыщу, чево в Томск на них сплавить.

— Насады большие? Отставать, наверное, от парохода станут?

— А и станут, да не слишком. Оська, поди, хоч лоции бумажные и бережет, а однова без толку гнать машину не станет. Никто прежде, поди, в Бийск на машине не ходил еще… А суда, ясно дело, большие. На кой мне, на Оби-то матушке, лодки малые. Чай, не рыбу рыбалю.

На том и договорились. Уже через неделю мой флот увеличился на пять действительно больших, палубных, с огромными – в половину хоккейной коробки – парусами, "фрегатов". Только их причаливание к пристани я пропустил. Занят был. С Кретковским общался. Очень уж интересная комбинация получалась.

Нужно сказать, что письма, призванные спасти жизнь наследнику, я написал в тот же вечер. Четыре. Константину Победоносцеву – одному из любимых и уважаемых воспитателей Николая и, что особо ценно, окончившему на пять лет раньше то же Училище правоведения, что и Гера Лерхе. Мы как бы были хорошо знакомы, и я мог быть уверен, что он не выбросит послание в мусорную корзину, не читая.

Второе – ее императорскому высочеству, Великой княжне Елене Павловне. Несколько другое по содержанию, но по той же причине, что и первое: она хорошо ко мне относится и должна принять изложенную в тексте версию близко к сердцу. При ее связях и влиянии добиться аудиенции у императрицы легче легкого.

Третье – собственно императрице. Честно говоря, собирался писать царю. Но не смог. Не нашел слов, чтобы одновременно пресмыкаться, как сейчас это принято, перед величием императора и докладывать о "заговоре".

Четвертое тоже адресовал не тому человеку, кому изначально собирался. Была идея отправить мою "кляузу" своему непосредственному шефу – министру МВД. Но сразу от нее отказался: не тот это человек, чтобы рискнуть настаивать или поддержать меня в разговоре с императором. Тем более что было еще два кандидата – князь Василий Андреевич Долгоруков, начальник III отделения Собственной его императорского величества Канцелярии, близкий друг Александра Второго, и Николай Владимирович Мезенцев – восходящая звезда тайного сыска, начальник штаба Жандармского корпуса.

В конце концов остановился на князе. Здесь реакция получателя меня интересовала в последнюю очередь. Четвертое письмо должно было показать – я сделал, что мог, доложил, куда следует. В то, что донесение Долгорукому будет расследовано без прямого указания царя, я нисколечко не верил.

Три первых я тщательно запечатал и подписал адреса. Последнее подписал, но запечатывать не стал. И пригласил к себе жандармского майора.

Тот явился с таким выражением лица, будто я специально подсунул ему "пустышку" вместо такого многообещающего польского заговора. И явно Киприян Фаустипович готовился к моим нападкам, которых, к вящему его удивлению, так и не последовало.

— Завтра поутру, господин майор, я отправляюсь на юг Алтая, — начал я свою речь. — Однако, прежде чем отбыть, передам в Почту несколько посланий. Одно из этих писем вы должны прочесть. После я объясню вам, почему делаю это. Прошу.

Подвинул открытый конверт жандарму и впился глазами в его лицо. Знал, что уж кто-кто, а этот тип отлично владеет собой, но очень хотелось отыскать хотя бы тень удивления на крысином лице.

"Ваше превосходительство, господин генерал-лейтенант, — писал я. Это была наиболее сухая и деловая версия из всех четырех, но она же лучше других отражала суть моих посланий. — Во время последнего на меня покушения, о котором я имел уже честь докладывать своему руководству и Министру внутренних дел, его высокопревосходительству господину Валуеву и его превосходительству генерал-губернатору Западной Сибири Дюгамелю, я на некоторое время оказался с одним из злоумышленников, беглым ссыльным поляком, наедине. Убийца был смертельно ранен и не счел нужным чего-либо от меня скрывать. С его слов выходит, что при Высочайшем дворе существует заговор сочувствующих польским бунтовщикам господ. Своей целью они выбрали священную особу Наследника Престола, Его Императорское Высочество цесаревича Николая. Дело касается его Высочайшего здоровья. Пользуясь исключительной ветреностью лейб-медика Шестова, сочувствующие польским бунтовщикам господа, возможно имеющие также польские корни, убедили царскую чету в полном физическом здоровье Наследника. В то время как…"

Далее шли скучные описания хворей Николая и то, как "злыдни" это от царя скрывают. О том, что во время европейской прогулки царевичу будут еще больше портить здоровье, назначая процедуры, только ускоряющие течение болезни. Об акклиматизации я благоразумно писать не стал, но указал, что заговорщики очень опасаются медицинского осмотра пациента Здекауэром или Пироговым, ибо это немедленно раскроет их коварный замысел.

— Ну и что мне прикажете теперь делать, ваше превосходительство? — устало выдохнул жандарм, откладывая лист бумаги.

— Бежать писать Мезенцеву, конечно, — одними губами улыбнулся я. — Неужели вы верите, что князь рискнет хоть что-нибудь сделать? Только, прежде чем откланяться, послушайте еще вот что. Рекомендую в вашем рапорте Николаю Владимировичу все-таки усомниться в существовании заговора. Укажите, что это легко проверить, устроив серьезное исследование состояния здоровья цесаревича. Здекауэр, Пирогов… возможно, еще несколько внушающих доверие имен…

— Так заговор имеет место быть, или это все ваши… домыслы? — прищурился майор.

— Давайте договоримся так, Киприян Фаустипович, — поднял я руки. — Если после консилиума ничего сколько-нибудь серьезного не выявится – вы свалите все на меня. Если же наследник действительно болен… Ни о каких оправданиях речь не зайдет.

— То есть вы, ваше превосходительство, действительно знаете, что Николай Александрович… гм… не совсем здоров?

— Абсолютно точно.

— И откуда же это стало известно?

— Скажем так… Мне об этом сообщили. И попросили озаботиться.

— И вы согласились?

— Как видите.

— Вас не пугают последствия? Представьте на секунду, что все это, — Киприянов ткнул длинным узловатым пальцем в конверт, — чья-то сложная игра! А виноватым объявят именно вас.

Я развел руками и улыбнулся. Потом взял письмо, вложил в конверт, заклеил и положил в стопочку к остальным трем.

— Вы – сумасшедший, — наклонившись в мою сторону, через стол прошептал жандарм. — Вы безумец, но отчего-то я вам верю. Но вы хотя бы представляете, что своим рапортом Мезенцеву я… Господи! Если это даже половина правды, князь не усидит на своем месте и одного лишнего дня! Но вы-то! Вы! Вы заставляете меня слепо идти…

— Идите, господин майор. Идите. И считайте меня своим поводырем.

Новосибирск

Август-ноябрь 2012

СодержаниеГлава 1. 19 февраляГлава 2. 1864Глава 3. Московский трактГлава 4. КаинскГлава 5. Купцы салимскиеГлава 6. Колыванские мыслиГлава 7. Колыванские встречиГлава 8. Томские открытияГлава 9. щенствующие теиГлава 10. Томское многодельеГлава 11. Револьвер и все, все, все…Глава 12. Из грязи