Мальчик любил, когда мать садилась за клавикорды. Особенно это неуловимое мгновение начала игры: высокие своды приемной залы в Каса де Фуэнтес все еще дышат величавой тишиной, и вдруг она взрывается подхваченными эхом сонмами золотых шмелей! Звук трущихся о струны металлических язычков сдержан и хрипловат, и все же он порождает ощущение творящегося чуда.
Так и запомнилось: синее шелковое платье с фестончатым воротом, перехваченное шнуром под самой грудью и спадающее волной до пола, низвергающаяся на плечи лава вьющихся черных волос, молодое вдохновенное лицо матери и ее скользящие по клавишам длинные тонкие пальцы. А еще — эти непонятные ноты. Каким образом маленькие кляксы с ножками превращались в странные вибрирующие звуки, от которых убыстряется сердце, расширяется грудь и воображение уносится вдаль?
Мать терпеливо объясняла, одной рукой показывая на нотную запись, а другой — извлекая звуки на клавиатуре:
— Смотри, Манолито, ты легко это поймешь. Вот нота ут, — клавиша утопала под нажатием пальца, издавая дребезжащий звук. — А затем, на первой линейке, пишется ре, — еще один звук. — А это уже ми»…
— Как же их запомнить?
— Очень просто, малыш. Надо выучить наизусть гимн святому Иоанну.
И матушка выводила чистым голосом на своей отменной латыни, которой ее обучили в прославленном университете Саламанки:
— UT queant laxis REsonare fibris MIra gestorum FAmuli tuorum, SOLve polluti LAbii reatum, Sancte Ioannes. Видишь, получается «ут, ре, ми, фа, соль, ля, си», а потом снова ут, но уже следующей октавы.
Отец относился к образованности доньи Росарио со смесью уважения и насмешливости. Из людей его круга никто, кроме него, не мог похвастаться тем, что его жена или сестра свободно читает на латыни, кастильском и тосканском, а также сочиняет музыку. В обществе, где все необычное вызывало подозрение в ереси, подобный набор талантов был бы даже опасен, если бы не то обстоятельство, что Росарио когда-то училась в университете у самой Беатрис Галиндо, прозванной Латинянкой, — первой в истории Кастилии женщины-ученого. С того момента, как Латинянку призвала ко двору королева Исабель для обучения инфантов, ни один инквизитор не посмел бы упрекнуть ее или ее ученицу в неподобающем интересе к языческой мудрости. Росарио получила возможность спокойно приобретать книги на любые темы, не боясь привлечь к себе излишнего внимания, а муж перестал делать ей замечания.
Однако сам Фелипе внушал юному Мануэлю совсем иные интересы, нежели его музыкально и литературно одаренная жена. Ему хотелось, чтобы сын безупречно владел оружием, был бесстрашен, как он сам, а на коне проявлял ловкость, которой не устыдились бы и воспетые в поэмах герои прошлого, такие как Неистовый Роланд и Сид Кампеадор.
Сферы влияния матери и отца не входили в столкновение друг с другом, поэтому мальчик любил музыку и интересные истории, в то же время мечтая о подвигах. В шестнадцать лет он безупречно управлялся с мечом и копьем на радость дону Фелипе. Они часами тренировались в оружейной зале Каса де Фуэнтес, а пожилой, но все еще ловкий слуга Пепе Крус служил им обоим оруженосцем.
Удар, ответный удар, лязг клинков. Повсюду на стенах висят мечи, арбалеты, щиты. Наступление, отступление, обманное движение, сверкающая сталь, удар, ответный удар. И разговоры — в промежутках между поединками. Почти всегда об одном и том же. Есть ли в наши дни место подвигу и благородству? Можно ли покрыть себя славой во времена, когда полчища обедневших безземельных идальго в одиночку или стаями разбойничают на дорогах, нападая на горожан и купцов? Когда королевская власть делает все, чтобы рыцари перестали быть рыцарями, когда даже победы над маврами не позволяют воинам брать трофеи, как в славные былые дни. И не является ли разбой единственной возможностью для благородного кабальеро, если, служа короне, он должен отдавать ей всю свою добычу?
Некоторые знакомые Мануэля придерживались именно такого мнения. Но не его отец, чье отношение к дворянам-разбойникам было категоричным и осуждающим:
— Это, сын мой, одичавшие волки, уронившие рыцарское достоинство и запятнавшие свое благородное происхождение. Мы не должны уподобляться им. Наш девиз — верность королевской власти. Верность всегда была украшением рода Фуэнтесов. Именно это символизирует лазурный цвет нашего фамильного герба.
— И поэтому ты и служишь в «святом братстве», отец? Вместе с ремесленниками и купцами?
— Да, Мануэль (удар, ответный удар, прядь русых волос падает на светлые глаза Фелипе, и Мануэлю кажется, что он сражается сам с собой — так похожи отец и сын), да, сын мой. Нет ничего недостойного в том, чтобы наряду с ремесленниками и купцами служить королю и королеве. Все честные дворяне идут сегодня в отряды «святых братств» и сражаются с разбойниками.
После брака королевы с арагонским королем «святые братства» — вооруженные отряды горожан, созданные для защиты от разбойников-дворян, — указом короля Фернандо стали возникать повсюду. Если раньше они существовали лишь в отдельных населенных пунктах, то теперь каждый город был обязан сформировать такой отряд. По сути, они превратились в орудие королевской власти в борьбе за объединение страны против раздирающих ее на части дворян. Другим орудием была инквизиция, несколько лет назад возрожденная католическими королями и уже начавшая снимать свою жатву.
— Эта война вскоре закончится победой короны, — предрекает Фелипе. Отец, сын и верный оруженосец сидят на озаренных солнцем ступеньках перед входом в замок, отдыхая после ратных трудов. — И тогда для подвигов и приключений останутся лишь две возможности. Одна — это война с маврами, но и она будет длиться недолго, потому что непокоренным остался лишь эмират Гранады. А вторая — пойти по стопам наших соперников португальцев, то есть открывать и завоевывать заморские земли. Когда падет Гранада, останется лишь второе. Наши короли этого пока не понимают, что достойно всяческого сожаления. Португальцы в своих плаваниях настолько опередили нас, что полностью прибрали к рукам морские пути вдоль Африки. Каждые несколько лет они совершают новые открытия.
— А как же крестовый поход в Святую землю? — спрашивает юный Фуэнтес.
— На это не рассчитывай. Приходится признать, что эпоха Крестовых походов миновала. Самое большее, на что способны сегодня христианские государи, — это враждовать и воевать друг с другом. Большой войны с сарацинами не будет. Будет лишь малая война против остатков эмирата в Андалусии. Его падение назовут исторической победой истинной веры над магометанством, после чего остается лишь надеяться, что Кастилия, подобно Португалии, научится обогащаться за счет заморских владений.
Когда отец заговаривал о морских путешествиях, воображение Мануэля разыгрывалось не на шутку. Он видел себя на палубе каравеллы, слышал хлопанье парусов и снастей, ноздри его наполнялись соленым запахом морских просторов, а уши — свистом ветра. Вот он и его отважные товарищи водружают флаги Кастилии на новооткрытых землях, вот они сражаются со свирепыми дикарями — черными, с пухлыми губами и курчавыми волосами.
Однако дон Фелипе был не слишком высокого мнения о способности своих единоплеменников повторить подвиги португальских мореходов.
— Для того чтобы добиваться таких результатов, надо бесстрашно добираться туда, куда не решаются плыть все остальные. Так же, как это делают португальцы. Способны ли мы на такое? Трудно в это поверить, ведь для наших моряков даже путешествие на Канарские острова является подвигом! Увы, сын мой, думаю, нас ожидают скучные времена.
Дону Фелипе де Фуэнтесу не суждено было дожить до наступления скучных времен. Через полгода после этого разговора он погиб в очередной стычке «святого братства» с разбойниками…
Каса де Фуэнтес, фамильный замок нескольких поколений предков Фелипе, находился в районе Лас-Вильяс, примерно в лиге к северо-востоку от Саламанки. Помимо замка, на принадлежавшей семье территории располагалась деревня, где жили крестьяне-арендаторы. После нелепой гибели Фелипе арендная плата осталась единственным источником доходов Росарио. По счастью, их честнейший и строжайший управляющий не позволял крестьянам обманывать хозяйку.
Несколько лет донье Росарио с Пепе Крусом удавалось удерживать Мануэля от попыток отправиться на войну с маврами. Но когда стало известно о готовящемся наступлении на Гранаду, его решимость возобладала над уговорами. Не помогли даже чары юной Долорес де Сохо, которой Мануэль посвящал сонеты в стиле тосканца Петрарки.
В дороге оруженосец следил за тем, чтобы в стремлении к приключениям молодой сеньор не вовлекся в какую-нибудь опасную историю. Ему это удавалось до тех пор, пока случай не разлучил его с Мануэлем в небольшом городке Талавера-де-ла-Рейна, в провинции Толедо.
С утра молодой дворянин намерен был без отлагательства продолжить путь на юг. До Кордовы оставалось всего несколько часов верховой езды. Но Пепе сказал, что разумнее немного задержаться в городе, чтобы побывать на аутодафе, так как их отъезд в такой момент мог быть неверно истолкован хозяином и постояльцами трактира, где они ночевали.
— Дон Мануэль, — увещевал Крус, — в наши времена лучше не делать того, что простые, но набожные люди сочтут пренебрежением к вердиктам Святой палаты. В Кордову мы не опоздаем, я в этом уверен. Да и лошади наши наберутся сил. Пойдем вместе со всеми на площадь, потом вернемся, подкрепимся — и в дорогу.
Мануэль обдумывал эти слова, пока коренастый бородач Пепе помогал ему надеть поверх обитого шелком пластинчатого доспеха плащ с гербом Фуэнтесов: серебряный единорог на лазурном поле. Отец никогда не обсуждал с ним деятельность инквизиции, но мать совсем недавно рассказала сыну нечто, что выбило его из колеи и изменило все его представление о мире, в котором он жил.
— Твой отец не знал того, что узнаешь сейчас ты, — молвила Росарио в тот вечер при колеблющемся пламени свечей. — Он бы этого никогда не понял, и я щадила его чувства. Но груз тайны слишком тяготит меня. Я долго колебалась и в конце концов решила, что ты имеешь право знать.
Так Росарио раскрыла сыну опасный секрет своей семьи. Мануэль узнал, что по материнской линии она происходила от альбигойцев, бежавших из Тулузы в королевство Леон в те времена, когда папа объявил их учение ересью и вся мощь христианского мира обрушилась на Южную Францию. Людей тысячами сжигали на кострах, не считаясь ни с происхождением, ни с заслугами.
— Но ведь мы с тобой не еретики, матушка! — воскликнул Мануэль. Увидев некоторую нерешительность на красивом лице Росарио, он с тревогой спросил: — Или же ты разделяешь их взгляды?
— Меня воспитали в католичестве, — мать на мгновение коснулась пальцами локона за ухом — жест, хорошо знакомый сыну и указывающий на внутреннее смятение. — Про учение «добрых людей» я знаю очень мало, и все-таки в нашей семье из поколения в поколение передают какие-то основы этого учения, и мы традиционно храним их в своей душе. По правде говоря, это очень опасные вещи. В наши дни можно попасть на костер и за меньшее, но ведь эти вещи тоже важны, Манолито!
— И что это за важные вещи? — Мануэль не имел никакого представления, о чем говорит Росарио, но он знал, что не только отец ценил ее за цепкую память и острый ум. Сама Латинянка отличала ее среди своих учеников. Мануэль с детства привык не пренебрегать суждениями матери.
— Я знаю очень мало об этом, — ответила матушка, — ведь с тех пор прошло столько времени. Но я убеждена, что, если бы Спаситель все еще находился среди нас, Он никогда не одобрил бы убийств — ни еретиков, ни мавров, ни иудеев, ни людей, занимающихся ведовством. Господу противны любые формы человеческих жертвоприношений, какими бы благочестивыми словами они ни назывались. Ведь об этом прямо говорится в Священном Писании. Все человеческие души — мужчин и женщин, бедных и богатых, христиан и неверных — равны между собой, всем без исключения милосердие Господа дарует возможность спасения.
Впоследствии мать и сын еще не раз возвращались к этим темам, и постепенно Мануэль перестал пугаться странных, непривычных идей «добрых людей», которые два с половиной столетия назад отдавали за них свою жизнь. В чем-то он даже стал симпатизировать этим неведомым альбигойцам и их необычным представлениям о мироздании.
Именно поэтому ему было так трудно убедить матушку в необходимости отправиться на войну с маврами. Когда стало ясно, что ее беспокойство о сыне не в состоянии удержать его, Росарио сменила тактику. Теперь она пыталась втолковать Мануэлю, что это неправедная война, что мавры ничем не хуже и не лучше католиков, что они такие же люди.
Мануэль ничего не мог противопоставить доводам матушки, и в конце концов он просто заявил, что такова была бы воля отца, после чего Росарио прекратила споры.
Сейчас, думая обо всем этом и спрашивая себя, что же именно толкает его на участие в походе на Гранаду, Мануэль честно признавал: это не ненависть к иноверцам и даже не преданность королеве, а тяга к приключениям и желание украсить свою жизнь доблестью.
— Дон Мануэль, пора идти на площадь, — напомнил Пепе.
Молодой идальго нехотя уступил слуге, и они покинули трактирную гостиницу.
Народ, собравшийся на площади, был чрезвычайно возбужден и шумно радовался предстоящему зрелищу. С формальной точки зрения инквизиция не присуждала к смертной казни. Она лишь признавала человека виновным, после чего передавала дело светскому суду, который всегда, без единого исключения, приговаривал провинившегося к сожжению на костре. В тех случаях, когда осужденный признавался виновным, приговор часто приводился в исполнение сразу после его оглашения, которое и называлось этим словом — «аутодафе», то есть «акт веры». Поэтому в массовом сознании понятие «аутодафе» и следовавший за ним костер стали синонимами.
Люди продолжали прибывать, все толкали друг друга, пытаясь протиснуться поближе к возвышению, на котором уже восседали алькальд и инквизиторы. Повсюду среди толпы виднелись коричневые рясы и капюшоны доминиканцев. Поднялся сильный ветер, но никто не обратил на него внимания, потому что в тот же момент появилась процессия, следовавшая в сторону помоста. Мануэль понял это по внезапно грянувшему пению гимна, закачавшимся в воздухе хоругвям, а также по тому, как сразу усилились давка и гул в толпе. Раздались приветственные крики. Кто-то завопил:
— Смерть еретикам! Хвала католической церкви!
И многоголосый хор подхватил:
— Смерть им всем! Смерть неверным! Хвала католической церкви! Хвала Святой палате!
Через несколько мгновений Мануэль стараниями Пепе, усердно работающего локтями, оказался поближе к месту действия и увидел своими глазами, как альгвасилы подталкивают понурого осужденного, облаченного в желтый полотняный мешок с изображениями чертей посреди языков пламени.
В стороне находился эшафот, обложенный дровами и сеном. Над ним красовалась надпись: «Бойтесь Бога и воздавайте хвалу Ему, ибо приближается час суда Его». При виде этого сооружения Мануэля передернуло от отвращения, и он вспомнил слова матушки о том, что среди людей, сожженных инквизицией, были и его далекие предки.
— Человеческие жертвоприношения, как бы они ни назывались, противны Господу, — пробормотал он, повторяя по памяти высказывание Росарио. Хотя говорил он шепотом, Пепе, казалось, что-то расслышал. Он сделал страшные глаза, и Мануэль замолчал, понимая, насколько оправданна осторожность старого слуги.
«Вот только зачем любезный Пепе притащил меня сюда?» — думал с досадой Мануэль, глядя на измученное лицо осужденного, на его седые космы, на шутовской балахон санбенито, в который тот был облачен. Еще совсем недавно уважаемый, немолодой человек, живший, по всей вероятности, в окружении многочисленных домочадцев, — теперь он был лишен всего: дома, близких, права на защиту, на безопасность, на достоинство. У него отняли одежду, домашний очаг, страну, отобрали прежде срока годы мелких и крупных радостей и горестей, которые и составляют плетение человеческой жизни. Оставили лишь имя и несколько минут, которые предстояло провести в огне и дыме.
Когда закончился торжественный молебен, монах-бенедиктинец зачитал приговор, и Мануэль узнал, за что именно суд решил лишить жизни этого человека. В вердикте говорилось, что житель Талаверы, аптекарь Себастьян Толедано, из «новых христиан», втайне продолжал исповедовать свою прежнюю — иудейскую — веру, соблюдал субботу, не ел свинины и так далее. Вина его была доказана неоспоримо, ибо Толедано сам полностью признал ее в ходе следствия.
Эти сведения вызвали в толпе настоящий взрыв негодования: многие считали сожжение заживо слишком мягким видом казни для такого нечестивца.
Осужденного выволокли на возвышение и крепко привязали к короткому, чуть выше его роста, деревянному столбу. Один из инквизиторов спросил его о чем-то, но Толедано не ответил. Он закрыл глаза, непрерывно шевеля губами. Видимо, молился. Какую же он произносил в этот миг молитву и на каком языке? К кому он обращался? К Богу, который допустил, чтобы его жизнь была оборвана таким образом?
Голова аптекаря вздрагивала, глаза были закрыты.
Толпа встретила первые ручейки пламени экстатическим ревом. Огонь, пожирая древесину и сухое, ломкое сено, быстро усилился и, подняв плотную завесу дыма, с треском добрался до осужденного, но тело его, удерживаемое ремнями от падения, уже сложилось пополам. Видимо, он умер до того, как пламя коснулось ног. Если Толедано и кричал перед смертью, то криков не было слышно из-за грохота костра и шума неистовствующей толпы.
Мануэль наклонился к слуге и решительно сказал:
— Пепе, я ухожу! Если считаешь необходимым оставаться здесь, я не возражаю. Как только освободишься, закупи провизии на дорогу и приходи в трактир. Постарайся не тянуть время. Пора двигаться в путь.
Мануэль попытался обойти толстощекого чернявого лавочника с бородавкой на щеке, и тот уже посторонился, но в последнее мгновение молодой дворянин снова обернулся к Крусу:
— Если обстоятельства заставят нас потерять друг друга, ищи меня в Кордове, а если и там не найдешь, встретимся в осадном лагере.
Не давая Пепе возможности возразить, Мануэль решительно развернулся и стал выбираться из толпы. Это вызвало недовольные возгласы, но, видя его герб, символ дворянского достоинства, люди все-таки теснились, давая ему пройти.
Добравшись до двора трактира, Мануэль рассеянно погладил по холке своего Цезаря, не заметил укоризны во взгляде Мессалины, кобылы своего оруженосца, быстро вошел в дом и взбежал в комнату на втором этаже. Сняв плащ, он сел на стул перед открытым окном. Возиться с доспехом не стал — без помощи слуги выбраться из него было не просто.
На улице во всей красе царил апрель, однако Мануэль этого не замечал. Перед его глазами стояло лицо несчастного аптекаря. Почему его схватила инквизиция? Если он действительно втайне исполнял иудейские обряды, то как инквизиторы узнали об этом? В приговоре было сказано, что он соблюдал субботу. Но разве это так сильно бросается в глаза? Признался под пытками… Как можно верить таким признаниям?
Отец юной Долорес, дамы его сердца, старый приятель Фуэнтесов Каспар де Сохо, будучи убежденным сторонником действий Святой палаты, как-то рассказал в присутствии Мануэля, ссылаясь на знакомого инквизитора, о том, как святые отцы добиваются признания арестованных еретиков. Мануэль запомнил застывшее, побелевшее лицо матери во время этого рассказа.
По словам Сохо, признаниям вины, сделанным до пыток, следователи не придают значения, поскольку большинство арестованных спешат оговорить себя, дабы избежать физических истязаний. Именно по этой причине инквизиция настаивает на применении пыток. Лишь с их помощью можно получить подлинные признания. В некоторых случаях, когда следствие сочтет арестованного невиновным, его освобождают. Такое может, например, случиться, если за него хлопочут высокие покровители. Но, даже будучи оправдан, бывший узник не получит никакого вознаграждения за пережитые им муки и унижения. За шрамы и раны, оставшиеся после применения огня, раскаленных щипцов, кнута. За сорванные на дыбе сухожилия и вывороченные суставы. За то, что всю оставшуюся жизнь он будет ходить, шатаясь и тряся конечностями, словно разбитый параличом. За то, что доживет свои дни калекой.
Впрочем, все это не идет ни в какое сравнение с ужасом сожжения живой плоти.
Чтобы отвлечься от невеселых мыслей и скоротать время в ожидании Пепе Круса, Мануэль спустился в трактирный зал и взял немного вина, сыра и маслин с деревенским хлебом. Еда была безвкусной, вино казалось пресным. Таким же, лишенным вкуса и всякого смысла, плоским, пергаментным, ненастоящим казался весь мир.
Как-то Мануэль попросил мать рассказать о тех сторонах учения альбигойцев, с которыми она не согласна.
— Ведь ты говорила, что воспитана в католичестве, — рассуждал он, — а учение «добрых людей» приемлешь лишь частично. Значит, есть что-то, что для тебя неприемлемо.
Судя по всему, Росарио давно решила для себя этот вопрос. Ни секунды не колеблясь, она ответила:
— Я не верю, что наш мир целиком лежит во зле и что им правит Люцифер.
Альбигойцы считали Люцифера чем-то вроде злого бога, равного по силе Господу. Для них это был не падший и восставший ангел, как для католиков, а некое темное начало, которое сотворило этот мир и полностью правит им. Они ссылались на евангельские изречения, как, например, «царство Мое не от мира сего».
Впрочем, по мнению альбигойцев, праведная жизнь ведет к избавлению от мира сего и к возрождению в ином, Господнем, мире. Эта юдоль зла, согласно их верованиям, рано или поздно полностью оскудеет, ибо постепенно все души перейдут в Царство Божие, и тогда дольний мир завершит свое существование.
Росарио категорически не соглашалась с такими представлениями.
— Посмотри, как прекрасна вселенная! — восклицала она. — Величие гор и лесов, волшебство музыки, живописи, скульптуры, таинственная радость любви — разве все это зло? Я никогда не смогу в это поверить. Да, я согласна с альбигойцами в их неприятии насилия, в их нежелании создавать храмы и давать церковникам власть, в том, что люди равны перед Господом. Но не в том, что наш мир лишен добра.
Мануэль обычно соглашался с матерью, однако сейчас, вспоминая согбенную фигуру идущего на костер аптекаря, он вдруг почувствовал, что альбигойцы, возможно, были правы. В этом мире все бессмысленно, если можно вот так, ни за что ни про что, оказаться подвергнутым нечеловеческим истязаниям, а затем погибнуть в страшных муках. И вся эта красота, о которой говорит Росарио, есть лишь обман.
Люди ввалились в трактир и разом заполнили его. Они вернулись с аутодафе и оживленно обсуждали увиденное.
Мануэль хотел как можно скорее покинуть Талаверу, но Пепе все не было. Возбужденная толпа, радующаяся чужому несчастью, раздражала его, и он решил было пойти прогуляться, когда его вдруг заинтересовал разговор за соседним столом.
Вниманием присутствующих овладел тот самый чернявый лавочник с бородавкой, что стоял рядом с Мануэлем на площади во время оглашения приговора. Теперь он под одобрительные возгласы приятелей хвастливо рассказывал о том, как навел инквизицию на аптекаря, написав на него донос. Лавочник не скрывал гордости своим поступком, а особенно тем, что получил десятую часть имущества осужденного. Остальное было конфисковано короной.
— Как мудро придумали их высочества, — говорил он, причмокивая губами. — Заставить евреев платить за войну с маврами! Ведь все знают, что имущество разоблаченных марранов идет на финансирование похода. Да и налоги на синагоги наложили изрядные. Ничего, пусть попотеют. Неповадно будет продавать Христа!
Ответом был взрыв дружного смеха.
— Марио, расскажи им, как этот марран оскорбил тебя, — предложил кто-то, сидевший спиной к Мануэлю.
Лавочник одновременно возмутился и обрадовался. Возмутился, вспомнив то, о чем его просили рассказать, и обрадовался, что свел счеты с обидчиком, да еще и заполучил часть его имущества.
— Этот Толедано думал, что на него нет управы! Я ему: «Нужна мазь, чтобы свести бородавку», а он мне говорит, что не знает такой мази. Как вы думаете, если бы к нему пришел с этой просьбой еврей или мавр, он бы так же ему ответил? Смекаете?
Слушатели возмущенно загудели.
— Вот то-то! Думает, раз Иисус Христос учил нас подставлять вторую щеку, то с нами можно делать все, что угодно?!
— Слишком мягкое наказание для таких, как он! — жалобным голосом заметил один из его собеседников. — Люди на костре очень быстро умирают от жары и удушья. Не успевают погореть в огне! Воистину, церковь проявляет к ним великое милосердие и великодушие. Надеется спасти их бессмертную душу, да только есть ли она у них?
— Скажите-ка, добрейший Марио, — громко произнес Мануэль, и все удивленно обернулись к молодому незнакомцу. — Как вы все-таки догадались, что аптекарь втайне следует предписаниям своей прежней веры? Ведь он, как я понимаю, был крещен.
Сначала Марио недоверчиво посмотрел на незнакомца, но изящные манеры Мануэля и его фамильный герб успокоили лавочника, и он, осклабившись, сказал:
— Так они же Христа продали. Как можно верить их крещению? К тому же он сам признался. Значит, так все и было.
— Это уж точно, — крякнул сидящий рядом с ним верзила, чьи густые брови и выступающие вперед надбровные дуги придавали ему сходство с каким-то устрашающим животным из рисунков в монастырских бестиариях.
— Если это не тайна, — настаивал Мануэль, — расскажите нам, как вы его раскусили. Ведь не все могут похвастаться такой проницательностью. Например, если позволено будет узнать, что вы написали в письме инквизиции?
Лесть подействовала, и Марио с готовностью ответил:
— Да чего там писать? То, что все обычно пишут в таких случаях. Что у него в субботу дым не шел из дымохода. Значит, он не топил печь, потому что их вера запрещает делать это по субботам.
Мануэль медленно встал на ноги. Краем глаза он оценил обстановку. Дверь во двор находилась прямо за его спиной. Собеседники же сидели с другой стороны.
— Скажите, уважаемый сеньор Марио, а когда была эта суббота?
— Где-то с месяц назад.
Месяц назад, то есть в середине марта, в Саламанке уже больше половины домов не топили печей по причине постепенно нарастающего весеннего тепла. Мануэль сильно сомневался, что в Талавере, расположенной южнее Саламанки, погода была в то время холоднее.
— А из других печей этого города дым в ту субботу шел? — поинтересовался он, положив руку на рукоять меча.
Марио не ответил. Ему не понравился тон собеседника, и он никак не мог понять, куда ведут настойчивые расспросы странного дворянина. Он тоже встал на ноги. Остальные с интересом наблюдали за разговором.
— А вы сами жгли в ту субботу дрова, уважаемый Марио? — не отставал Мануэль. — Или, быть может, вы просто оговорили человека из-за несуществующей мази от бородавок? Впрочем, вернее другое. Вы, скорее всего, просто «смекнули», как вы выражаетесь, что можете безнаказанно присвоить десятую часть чужого имущества. Не так ли?
— Да что же это такое?! — Марио так побагровел, что красной стала даже его бородавка. — Это еретик! — завопил он. — Защищает еврея, которого разоблачила святая инквизиция! Может быть, он сам из марранов! Бейте его!
Несколько человек, включая верзилу с мохнатыми бровями, вскочили на ноги и вынули из-за поясов кинжалы. Мануэль обнажил меч. Увидев это, лавочник и его приятели застыли на месте. Затем стали осторожно приближаться. Мануэль произвел резкое молниеносное движение, и меч полоснул Марио по щеке. Тот заверещал, пытаясь остановить кровь руками. Остальные разом набросились на Мануэля. Ему удалось ранить еще двоих, и нападавшие отступили.
Воспользовавшись паузой, Мануэль выбежал во двор, ударом меча разрубил веревку, привязывавшую коня к металлическому кольцу в стене, вскочил в седло и пустил Цезаря в галоп. Несколько человек выбежали с криками вслед за ним, но Мануэлю удалось без труда от них оторваться.
Громкие стуки сердца и цокот копыт сплелись в каком-то диком пьянящем танце. Это была воплощенная радость движения, галопа, поглощения пространства. Мимо проносились холмы и строения, виноградники, масличные рощи. Мануэлю казалось, что, владей он искусством композиции, он записал бы свое переживание нотами: цокот копыт напоминал клавикорды, свист ветра был флейтой, толчки сердца — тамбурином.
Итак, он только что впервые пролил чужую кровь! Впервые ударил мечом человека — причем не на поле брани, а в трактире! И этим человеком был не сарацин, не мавр, а католик с бородавкой на щеке.
Все это было совершенно невероятно и лишено всякого смысла, но каким-то непостижимым образом именно в результате этого происшествия ощущение бессмысленности мироздания исчезло. Теперь перед молодым идальго расстилалась жизнь, полная опасностей и приключений. В ней было много жестокости и несправедливости. Но в ней было место и для благородства и мужества.
Одно достойно сожаления: таких, как Марио, слишком много. По их мнению, доносы, казни, насильственное обращение иноверцев и конфискация их имущества, то есть попросту грабеж, являются достойными христианства методами. Одного такого Марио можно проучить, как это сделал сегодня Мануэль. Но ведь спасти невинного от костра саламанкский идальго все равно не мог. И наказать всех таких Марио — тоже.
Солнце стояло высоко над холмами. Порывы ветра стали мягче, спокойнее. Захотелось снять шлем. Конь шел теперь неторопливым шагом. Сердце в груди успокоилось. Музыкальное произведение перешло в неторопливую, размеренную фазу.
Опасность миновала: мужланы из трактира не стали преследовать его. Мануэль показал им, что с ним не стоит связываться.
Если нет возможности установить справедливость повсюду, то, по крайней мере, ее можно устанавливать понемногу, то здесь, то там, где это только в наших силах. Хотя бы потому, что, если когда-нибудь действительно состоится некое судилище, на котором будут взвешивать все совершенные при жизни поступки, не придется сказать: «Я даже не попытался ничего исправить». Не придется со стыдом признать: «Каждый раз, видя страдания невинных, я проходил мимо, так как не в моих силах устранить все царящее в мире зло». Можно будет с чистым сердцем молвить: «Да, я делал все, что мог. Пусть хоть чуть-чуть, но способствовал воцарению справедливости. Пусть хоть в чем-то облегчил чьи-то страдания».
Может быть, после полученного урока этому лавочнику будет неповадно писать доносы на невинных людей…
Приближаясь к одинокой мельнице, Мануэль увидел, как вдали, среди нагромождения зданий, сверкнула на солнце длинная серебристая полоса Гвадалквивира. За рекой виднелись силуэты Кордовы. Вот то массивное здание с башнями на другом берегу, очевидно, было Соборной мечетью. Об арочном римском мосту через Гвадалквивир Мануэль тоже знал. А громада там, в стороне, вполне могла оказаться дворцовым комплексом Алькасар, где в последние месяцы жили король и королева.
— Ну что ж, Цезарь, мы у цели и заслуживаем короткого отдыха!
Привязав коня к старому масличному дереву, Мануэль улегся под его ветви, положив шлем рядом с собой. Ветер играл с его волосами. Группа белесых облаков прямо над головой постепенно меняла очертания, превращаясь из ладьи в грифона.
В кустах непрерывно что-то стрекотало. Ленивый ветерок, медленные облака, тихие звуки. Все это убаюкивало и прогоняло беспокойные мысли, как, например, мелькнувшее где-то на задворках сознания опасение за судьбу Пепе.
Когда Мануэль был совсем ребенком, Пепе учил его ловить бабочек. И кузнечиков. Кто там взахлеб стрекочет в жесткой южной траве? Кто сотворил эти облака, эту траву и этих кузнечиков — Бог или Люцифер? Кого об этом спросить? Кто это знает?
Мысли путались, веки слипались…
Из сна Мануэля на мгновение вывел нанесенный по голове мощный удар, и нестерпимая боль, затопившая все его существо, тут же повергла его в пучину обморока.
Когда сознание ненадолго возвращалось, он чувствовал, будто его куда-то везут. Это ощущение было бы даже приятным, если бы не толчки на ухабах, от которых боль становилась настолько всеобъемлющей, что он опять погружался в беспамятство.
Обрывки бессвязных снов сменяли друг друга. В них он не всегда помнил, как его зовут, и не всегда был Мануэлем. Как-то ему показалось, что он лежит в мягкой постели и что рядом кто-то есть. Открыть глаза не было сил, но ноздри улавливали лекарственный запах, а голова утопала в мягкой подушке. «Какой хорошенький!» — воскликнул молодой женский голос, и Мануэлю стало сниться, что он стоит с виуэлой в руках под балконом прекрасной Долорес. За этим последовала круговерть сновидений, каждое из которых начисто стирало в памяти предыдущее.
Через какое-то время Мануэль снова пришел в себя и наконец сумел открыть глаза.
Он лежал в большой кровати, укрытый легким одеялом. Левая стена комнаты, на которой висела картина с изображением волхвов, принесших дары младенцу Иисусу, была ярко освещена лучами солнца. Окно находилось справа, но располагалось таким образом, что изголовье кровати оставалось в тени, поэтому солнце не било в лицо. Рядом с кроватью, на небольшом столике стояли склянки с лекарствами.
Мануэль потянулся, чтобы присесть, но острая боль, пронзив затылок, заставила его застонать и снова положить голову на подушку. Следующую попытку он предпринял спустя несколько минут, на сей раз двигаясь медленнее и осторожнее. Усилия принесли плоды, и он сумел присесть, опираясь спиной об изголовье.
В комнату вошла смуглая пожилая служанка. Встретившись глазами с Мануэлем, она ойкнула и выскочила. Вскоре служанка вернулась в сопровождении одетого в дорогие шелка человека средних лет с проницательным взглядом карих глаз.
— Рад приветствовать вас, сеньор, в моем доме, — произнес вошедший приятным низким голосом. — К вашим услугам Хосе Гардель, шерстяник и торговец тканями.
Мануэль слабым голосом представился и спросил, в каком городе он находится и какое сегодня число.
— Это Кордова, дон Мануэль, — ответил Гардель, усаживаясь в кресло напротив кровати. Служанка, которую, как выяснилось, звали арабским именем Рехия, готовила в это время чистый перевязочный бинт с мазью. — Сегодня двенадцатое апреля.
— Я должен был отправиться вчера в долину Гранады с войсками его высочества. — Мануэль почувствовал легкую дурноту.
— Вы правы, — подтвердил Гардель, — армия вчера отправилась на юго-восток. Вы в вашем состоянии не можете сейчас присоединиться к ней. Но ничего не мешает вам сделать это позже. Осада Гранады наверняка продлится не один месяц. У вас есть все шансы успеть полностью оправиться и принять участие в этой войне. По счастью, среди наших друзей есть весьма искусный лекарь, падре Нуньес. Он уже осмотрел вас и оставил Рехии наставления по тому, как делать перевязки. Сегодня святой отец снова навестит вас.
— Не знаю, как вас благодарить, сеньор Гардель. — Мануэль окинул взглядом комнату, нигде не видя своих доспехов. — А где мой конь, одежда, оружие? И не окажете ли вы мне любезность, рассказав, что со мной произошло и как я оказался в вашем доме?
Хосе подождал, пока Рехия сменит бинты на голове молодого человека, после чего обстоятельно ответил на его вопросы. Мануэль, к своему ужасу, узнал, что люди, напавшие на него, когда он спал под деревом, забрали его меч, щит и кошелек с деньгами и увели коня. Было непонятно, почему они оставили шлем валяться рядом с ним в траве и почему не попытались снять с поверженного рыцаря медальон. Спешили? Боялись, что кто-то увидит их, например мельник?
— По словам добрейшего падре Нуньеса, вы родились под счастливой звездой, дон Мануэль. — Хосе Гарделю хотелось как-то успокоить и приободрить собеседника. — Если бы мой племянник Алонсо не нашел вас там, где вы лежали, и не привез сюда, мы бы сейчас с вами не беседовали.
— У меня пропали все деньги, уважаемый сеньор Гардель! Я должен списаться со своей матушкой. Уверен, она в самом скором времени вышлет мне средства, которые позволят расплатиться с вами за вашу доброту и гостеприимство.
— Дорогой дон Мануэль, вы мой гость, — сказал Хосе и добавил, изумив Мануэля: — Мы христиане, но родом из мавров. А мавры не берут денег за соблюдение законов гостеприимства. Прошу вас, располагайте этим домом. Как только падре Нуньес позволит вам вставать, милости прошу к нашему семейному столу, а до тех пор слуги будут приносить вам еду в эту комнату. Что же касается иных потребностей тела, то, когда сможете ходить, будете спускаться в отхожее место во дворе, а пока…
Гардель показал рукой куда-то в направлении пола, и покрасневший Мануэль понял, что там, под кроватью, стоит ночной горшок.
Как следовало из дальнейших объяснений Хосе, слугам было отдано распоряжение очистить боевые доспехи Мануэля от крови. Его кинжал и шлем хранились в соседней комнате вместе с доспехом и дорожной одеждой. Слуги Гарделя уже успели привести их в порядок. Рубашка и панталоны, в которые Мануэль был облачен в настоящий момент, происходили из лавки Хосе.
— Пожалуйста, примите эту скромную одежду в дар как знак нашего расположения, — произнес хозяин и, пожелав гостю приятного отдыха и скорейшего выздоровления, направился к двери вместе со служанкой. Перед самым их уходом Мануэль попросил:
— Сеньор Гардель, я хотел бы лично поблагодарить своего спасителя, сеньора Алонсо.
Оставшись наедине с собой, саламанкский дворянин предался печальным мыслям.
Итак, на него напали, когда он, почти добравшись до цели, столь легкомысленно улегся прямо на землю и заснул, не позаботившись даже спрятаться где-нибудь в кустах. Кем были нападавшие? Просто разбойники? Или его догнали обиженные им лавочники из Талаверы?
Неожиданно вспомнилась сценка: в толпе на площади, наблюдавшей аутодафе, он наклонился к Пепе и сказал в присутствии доносчика Марио, которого он тогда еще не знал, чтобы слуга искал его в Кордове. Итак, оскорбленный Мануэлем лавочник вполне мог услышать эти слова и сообщить своим дружкам в трактире, куда он держит путь. Но неужели они действительно сели на коней и мчались галопом всю дорогу до предместий Кордовы? Было в этом что-то неправдоподобное. Откуда им было знать, что, добравшись до города, Мануэль, вместо того чтобы сразу примкнуть к отправлявшимся к Гранаде войскам, уляжется под первым попавшимся деревом?
Гадать было бессмысленно. Так или иначе, но пропал меч. Пропал кошелек, на котором матушка собственными руками вышила вензель Фуэнтесов. Пропал Цезарь (при этой мысли Мануэль заскрипел зубами, отчего резко усилилось пламя в затылке)! Как же теперь ему добраться до осадного лагеря? На какие средства он купит оружие и лошадь? Неужели все-таки придется писать матушке? Хосе наотрез отказывается брать плату за пребывание и лечение в его доме. Так следует ли беспокоить мать? Ведь она и без того всячески противилась его решению отправиться на войну. Нет, просить ее о помощи можно будет лишь в том случае, если не останется никакого иного выхода!
Ах да! Еще и Пепе Крус, верный оруженосец. Ведь он ничего не знает о том, где искать Мануэля. А где искать его самого? Не причинили ли ему вреда завсегдатаи трактира, когда он вернулся туда с провизией? Удалось ли ему без приключений убраться оттуда?
Все эти вопросы так утомили Мануэля, что он решил отложить поиск ответов на более поздние времена, когда тело будет здоровее, а голова — яснее. Это решение принесло ему некоторое облегчение, и он тут же погрузился в сон, полный ярких и вздорных обрывочных сновидений.
Вечером опять приходила Рехия, чтобы сменить повязку. Вместе с ней пожаловал лекарь, пожилой, маленького роста священник. Если бы не сутана и крест, по его покрытому морщинами, очень смуглому, похожему на сморщенный абрикос лицу можно было решить, что он араб. Впрочем, он, скорее всего, и был арабом, ведь это — Андалусия, Кордова, бывшая столица халифата. Морисков здесь значительно больше, чем в центральных и северных областях Кастилии.
Ну да, ведь Гардель и его домочадцы тоже мориски. По вере — христиане, по гостеприимству — мавры, как сказал Хосе. А внешне, в отличие от своей служанки, они совершенно не походили на мавров.
Ко всему этому еще придется привыкать.
Лекарь осмотрел больного. Оказалось, что, кроме раны на голове, у него были ушибы в нескольких местах на теле. Доспех смягчил удары. Видимо, били дубинкой. Почему его не добили? Решили, что он уже мертв?
Падре Нуньес подтвердил, что, если бы не Алонсо, Мануэля сейчас не было бы среди живых. Он сказал своему пациенту, что через день-два тот может начать осторожно передвигаться по дому. Это известие обрадовало Мануэля.
Утром следующего дня к нему зашел молодой человек примерно его возраста, может быть, немного моложе. Мануэль сразу понял, что это его спаситель Алонсо. Если бы Рехия не предупредила о его приходе, он застал бы саламанкского идальго врасплох, двигаясь бесшумно кошачьей походкой. Как и другие члены семейства Гардель, он был на полголовы ниже Мануэля. Вошедший смотрел на лежащего дворянина в упор, почему-то не произнося ни слова. Глядя на его правильные, несколько заостренные черты лица и аккуратные прямые темно-каштановые волосы, Мануэль сказал:
— Я должен вас поблагодарить. Ваш лекарь сказал, что, если бы не вы, я вряд ли выжил бы. Теперь я ваш должник. Ваш и всего вашего семейства.
Алонсо хотел что-то возразить, но Мануэль опередил его, сочтя нужным представиться.
Какое-то время Алонсо смотрел куда-то в окно. Затем, скользнув взглядом по лицу Мануэля, ответил:
— Не мог же я оставить вас истекать там кровью. Это противоречило бы тому, как меня воспитали.
И, словно поколебавшись, добавил:
— Как меня воспитали в мусульманской Гранаде, против которой вы собрались в поход. Вы и все ваше королевство.
Последнюю фразу он произнес с небольшим нажимом, передразнивая слова Мануэля «вы и все ваше семейство».
— Вы мусульманин? — недоверчиво спросил Мануэль. Взгляд его скользнул по распятию, висевшему над дверью.
— Был. Недавно перебрался в Кордову и принял христианство.
— Значит, теперь вы христианин?..
Он не мог спросить: «Верите ли вы в богочеловеческую природу Христа, верите ли в непорочное зачатие? Или вы приняли христианство лишь для вида, ради какой-то выгоды, может быть, чтобы избежать притеснений?» Это выглядело бы как допрос, на который у него не было никаких прав. Мануэль надеялся, что собеседник как-то прояснит эти вопросы сам. Однако тот повел разговор в иное, несколько неожиданное русло.
— Не хотите ли вы сказать, — голос его звучал не слишком любезно, — что теперь, когда я стал христианином, я должен желать зла дорогим мне людям: деду, который меня воспитал; друзьям, с которыми я рос и учился; своим преподавателям; торговцам на рынке, к которым мать посылала меня за покупками?
Мануэль откинулся назад, пытаясь как-то собрать разбегающиеся мысли и ответить своему недоброжелательному спасителю. Боль мешала сосредоточиться. К тому же Алонсо как-то странно и не очень скромно бросал взгляды на его шею, где висел медальон, что смущало и не способствовало доверительности.
— Или, быть может, вы хотите сказать, что двое христиан, как, к примеру, вы и я, обязаны быть единомышленниками по любому вопросу?
Мануэль молчал, не совсем понимая, к чему клонит Алонсо. Между тем речи собеседника приняли уже откровенно опасный характер:
— Как показывает история, когда двое христиан думают по-разному, один из них силой оружия доказывает другому, что тот впал в ересь. Как вы считаете, благородный идальго из Саламанки, если двое в чем-то не согласны друг с другом, это всегда и непременно означает, что один из них настоящий католик, а другой — еретик?
Если бы Алонсо не спас его от смерти, Мануэль не спустил бы ему этой дерзости.
Собрав всю терпимость, на которую он был способен, «благородный идальго из Саламанки» медленно произнес:
— Я обязан вам жизнью. Прекрасно понимаю, что оплатить такую услугу невозможно, разве что подобной же услугой. Но, пожалуйста, не делайте из этого вывода, будто я желаю вам оказаться в смертельной опасности, чтобы я смог спасти вас. Я вообще прошу вас не делать никаких самостоятельных выводов из моих слов. Я сам вам скажу все то, что желаю сказать, без ваших наводящих вопросов.
Алонсо не перебивал.
— Вам может не нравиться то обстоятельство, — продолжал Мануэль, стараясь не морщиться из-за непрекращающейся пытки в затылке, — что я намерен присоединиться к армии, штурмующей Гранаду. Но я вашего мнения на этот счет не спрашивал. Однако, будучи вашим должником, я обещаю, что, когда войска Кастилии и Арагона войдут в Гранаду, я буду особенно внимательно следить за тем, чтобы солдаты не занимались мародерством и не совершали насилия по отношению к горожанам, которые не окажут нам сопротивления. Кроме того, я лично прослежу за тем, чтобы с вашим дедом ничего дурного не случилось. Это то немногое, что я могу сделать, чтобы отблагодарить вас. Попрошу вас только перед моим отъездом из дома гостеприимного сеньора Гарделя объяснить мне, как найти вашего деда в Гранаде. А сейчас простите меня, эта длинная речь очень меня утомила. Благодарю вас за то, что зашли.
Алонсо, изумленно слушавший его, ничего не ответил. Он лишь еще на мгновение задержался взглядом на цепочке с медальоном на шее у лежащего идальго и покинул комнату своей неслышной походкой.
Спустя еще один день боль поутихла, и Мануэль начал ненадолго покидать комнату и осторожно ходить по дому. Один раз даже вышел в патио. Любуясь невысоким лимонным деревом, покрытым изящными белыми цветами, он неожиданно вспомнил, что часть средств хранилась не у него, а у Пепе. Тут же пришло простое решение: писать матушке письмо с просьбой прислать денег следовало лишь в том случае, если не удастся найти Пепе ни здесь, в Кордове, ни в осадном лагере или если окажется, что оруженосцу не удалось сберечь вверенных ему дублонов.
Что-то подсказывало Мануэлю, что Хосе Гардель не откажется одолжить небольшую сумму, которая позволит ему добраться до долины Гранады. А уж там Мануэль не пропадет.
В последующие дни погода несколько раз менялась, и даже один раз пошел дождь, что почему-то отражалось на переживании боли. Она становилась то ноющей, то острой. Иногда Мануэль о ней вообще забывал, но она могла напомнить о себе в самый неожиданный момент, вдруг пронзая голову раскаленным жалом.
Раз в день приходил падре Нуньес, осматривал рану и синяки на туловище. По словам лекаря, до полного выздоровления ни о каком отъезде не могло быть и речи. Мануэль слушал, благодарил, соглашался, но для себя решил, что отправится в путь, как только пройдут приступы слабости и головокружения. Дожидаться полного заживления раны было ни к чему. А если бы он получил эту рану на поле боя? Интересно посмотреть на армию, чьи воины после каждого ранения удостаиваются многонедельного отпуска в домах гостеприимных морисков…
Кстати говоря, гостеприимными были здесь не все. Хуан, старший сын хозяина дома, избегал Мануэля. За столом он ни разу не обратился к гостю. Зато его неразговорчивость с лихвой возмещали его веселые брат и сестра. Особенно благоволила Мануэлю хохотушка Матильда. Она смотрела на него с восхищением, что бы он ни сказал, и молодому идальго казалось, что, если бы не правила приличия, девушка с удовольствием продолжала бы разговоры с ним и после трапез, когда он поднимался в свою комнату.
Такое внимание льстило Мануэлю.
Мать Алонсо, Сеферина, оказалась маленькой, изящной женщиной с высокой шеей и узким лицом — немного необычным, но миловидным. Двигалась она так же бесшумно, как и ее сын. За столом Сеферина обычно молчала, однако лицо ее светилось умом и пониманием. Казалось, ей ведома какая-то удивительная тайна.
Сам же Алонсо всегда вежливо здоровался с Мануэлем, но не заводил никаких разговоров. Между тем любопытство, которое он вызывал в госте, постепенно росло. Из застольных бесед Мануэлю стало ясно, что его спаситель необыкновенно начитан. В Гранаде он вместе с дедом торговал книгами, причем читал все, что только попадалось в руки, и, что более всего удивляло Мануэля, делал это на самых разных языках. Однажды, во время обеда, Мануэль не выдержал и нарушил негласную договоренность не вступать в разговоры, которая как-то сама собой установилась между ним и Алонсо после первой их встречи.
— Думаю, вам было бы интересно поговорить с моей матушкой, — заявил саламанкский идальго, и к нему тут же обратились взоры всех присутствующих (кроме Хуана, который продолжал по своим таинственным причинам игнорировать само существование гостя). — Она, как и вы, очень любит книги и читает на нескольких языках.
— Как же ей удалось их выучить? — с удивлением спросил Энрике.
— В юности матушка училась у нас в университете.
— Женщина в университете? — воскликнула Матильда, глядя на Мануэля во все глаза.
— Насколько я знаю, это не первая женщина в университете Саламанки, — вмешался вдруг Алонсо, не обращаясь ни к кому конкретно. — Там училась и преподавала Беатрис Галиндо, затмившая всех мужчин в знании латыни и классической римской литературы. Сегодня она обучает латинскому языку инфантов Кастилии.
— Среди учеников Беатрис Галиндо была и моя мать, — с некоторой гордостью уточнил Мануэль, по-прежнему адресуя свои слова Алонсо.
— Это удивительно! — восхитился сеньор Хосе Гардель.
— Университет не подчинен городским властям и находится под непосредственной защитой короны, — продолжал Алонсо демонстрировать обществу свои познания. — В нем действуют собственные законы. Туда принимают людей самых разных вероисповеданий и сословий, ибо королю нужны грамотные люди и ученые, а католики благородного происхождения в большинстве своем не слишком рьяно стремятся к знаниям.
Мануэль покраснел, но возражать не стал. Он прекрасно знал, насколько соответствуют истине эти слова. Среди дворян Росарио была исключением. Свою страстную любовь к чтению она не сумела передать даже родному сыну. Довольствовалась уже тем, что он умеет читать и писать. Книги его почти не интересовали. Правда, Мануэль любил истории о приключениях, когда их пересказывала матушка, но сам к чтению не тянулся. Это занятие наводило на него скуку, однако полностью избежать его Мануэль не мог, ведь стихосложение являлось одной из семи рыцарских добродетелей.
Начав недавно ухаживать за Долорес де Сохо, Мануэль попросил мать пересказать ему на кастильском языке содержание лучших сонетов Петрарки. После чего использовал красочные метафоры великого флорентинца, сочиняя собственные стихи. Особым изяществом они не блистали, но Долорес их одобрила.
— Сегодня в Саламанке преподает еще один удивительный человек, — сообщил Алонсо. — Он считается гордостью университета, несмотря на то что открыто исповедует иудаизм и даже является раввином.
— Этого не может быть! — воскликнул Хуан, и Мануэль отметил, что впервые услышал его голос.
— Но это так, — возразил Алонсо. — Его зовут рабби Авраам Закуто. Это один из самых выдающихся авторитетов нашего времени в области астрономии. Он усовершенствовал астролябию и астрономические таблицы. Помните, дядюшка, рассказ дона Луиса Сантанхеля о Кристобале Колоне, который намерен открыть морской путь в Индии? Кажется, он сказал вам, помимо прочего, что Колон пользуется таблицами Закуто. Точно так же поступают бесстрашные португальские мореходы, находя эти таблицы намного более точными, чем все другие.
— Если церковь решит покончить с этим раввином, никакие таблицы его не спасут, — вполголоса высказался Хуан, после чего опять замолк и больше в течение обеда не произнес ни слова. Он казался чрезвычайно раздраженным, но не было понятно, что именно является объектом его раздражения — церковь или раввин-астроном.
— Наш Алонсо когда-нибудь переедет в Саламанку и откроет там книжную торговлю. Магистры и студиозусы будут покупать у него книги, но не раньше, чем он их все прочтет сам. Такова его мечта! — изрекла Матильда.
— Почему ты так уверена, сестрица, что его привлекает в Саламанку именно университет? Может быть, все дело в куртизанках, которыми этот город славится не меньше, чем светилами науки и теологии? — пo виду Энрике было ясно, что он очень доволен своей шуткой.
В ответ Алонсо одарил кузена взглядом, которым смотрят на городского сумасшедшего, и замолчал столь демонстративно, что разговор постепенно перешел на другие темы.
Гардели очень часто мылись. Огромную бадью с горячей водой и ароматными благовониями каждый день втаскивали и в комнату Мануэля. Вскоре он обнаружил, что ежедневные омовения — весьма приятное занятие, да и самочувствие после них заметно улучшалось. Обратив внимание на то, что обитатели дома моют руки перед каждой трапезой, он стал следовать их примеру. Как объяснил словоохотливый Энрике, такая чистоплотность чрезвычайно распространена среди мусульман и иудеев, и даже те из них, что перешли в христианство, продолжали придерживаться этих привычек.
Мануэлю пришло в голову, что доносчик Марио мог даже не наблюдать за дымоходом аптекаря, обидевшего его тем, что человечество еще не изобрело средства от бородавок. Ему вполне достаточно было указать инквизиции на то, что Толедано регулярно моет руки перед едой, а также перед изготовлением лекарственных снадобий.
«Теперь, когда я привык, благодаря новым друзьям, хранить в чистоте свое тело, меня и самого можно обвинить в тайном следовании нехристианским вероучениям», — думал молодой идальго, сидя на своей любимой скамейке во внутреннем дворике перед цветущим лимоном. И вдруг заметил, что справа от него стоит Алонсо. Как обычно, Мануэль не слышал, как тот вошел в патио.
— Как ваша голова? — тихо спросил Алонсо.
— Благодарю вас, значительно лучше.
Плотные листья мирта и лимона постепенно становились еще темнее, чем обычно, обволакиваемые наступающим вечером. Алонсо стоял в лунном свете и молчал.
— Я принимаю ваше предложение защитить в случае опасности моего деда, — произнес он наконец. И после долгой паузы вдруг добавил: — В такие тихие и лунные вечера на память приходят сказки Шехерезады.
— Шехерезады? — непонимающе переспросил Мануэль.
Алонсо присел на край скамьи.
— Вы говорили о своей матушке, ни разу не упомянув отца, — молвил он.
— Мой отец погиб.
— А мой — умер от болезни.
— Я единственный сын у своей матери, — признался Мануэль неожиданно для самого себя.
— Я у своей тоже.
Некоторое время помолчали, дав соловью возможность довести руладу до конца.
— Кто такая Шахерезада? — спросил Мануэль.
— Она была женой халифа. Каждую из предыдущих жен он казнил после первой же брачной ночи. Но не Шахерезаду, потому что она по ночам рассказывала ему разные истории, всегда обрывая их на самом интересном месте. Халифу хотелось узнать продолжение, и поэтому жена оставалась жива.
— Хм… интересно. И о чем же были эти истории?
— О самом разном. В них было много чудесного. Это истории о мореходах, купцах, иногда о рыцарях, о прекрасных девушках, о превращениях, о волшебных предметах, о пещерах с сокровищами, о всемогущих духах, исполняющих желания людей, которые случайно получают над ними власть.
— Вы сказали «о мореходах, купцах, иногда о рыцарях». А наши истории всегда рассказывают только о рыцарях. Не могу представить себе романса или баллады о купце. — Сказав это, Мануэль с опозданием сообразил, что его слова могут быть обидны для собеседника. Ведь Алонсо и был купцом. В Гранаде он торговал книгами, здесь — тканями и одеждой.
Мануэль никак не мог придумать, как бы смягчить впечатление от своих необдуманных слов, но тут заговорил Алонсо, и в его голосе не было никакой обиды:
— Я понимаю, что вам, вероятно, с детства внушали, насколько важно так называемое благородное происхождение.
— О нет, напротив! — горячо возразил Мануэль. — Отец всегда учил меня, что в людях следует ценить верность и благородство характера, а не происхождение.
— И все же торговцы не могут быть для вас героями волшебной истории, не так ли? А слышали ли вы что-нибудь о Николо, Маттео и Марко Поло?
— Имя Марко Поло звучит знакомо. Об остальных не слышал.
— Остальные — это его отец и дядя. Все трое были купцами из Венеции. В поисках новых торговых путей они добирались до самых краев земли. Благодаря их путевым запискам, мы знаем о землях Великого хана, о Бухаре, о Катае.
— Да, это в высшей степени храбрые и достойные люди, — поспешил согласиться Мануэль, но Алонсо не унимался:
— Они не только добирались до отдаленных стран, но и изучали обычаи и уклад жизни чужестранцев. Будь же на их месте дворяне, рыцари, они смогли бы добраться так далеко только в результате войны, уничтожая, а не изучая, покоряя, а не налаживая связи. И тем не менее вы, скорее всего, считаете торговлю низким занятием, разве нет?
Мануэлю не хотелось отвечать на этот вопрос. Он действительно так считал.
— Между тем, — продолжал Алонсо, который, похоже, правильно понял причину молчания собеседника, — Флорентийской республикой уже полвека управляют торговцы, представители банкирского дома Медичи. Вы, вероятно, знаете, какого расцвета достигли там искусства, литература и науки за эти полвека. Может быть, до вас доходили такие имена, как Андреа дель Веррокьо и Сандро Боттичелли?
— О да, конечно. Моя матушка когда-то была во Флоренции, и с тех пор она мечтает снова побывать там.
— Тогда передайте ей, что сейчас не самое подходящее для этого время. В последние годы там очень усилилось влияние одного талантливого монаха-проповедника по имени Джироламо Савонарола. Каждый день этот доминиканец, уверенный в том, что его лично наставляет Иисус, говорит в своих проповедях, что искусство и красота несовместимы с благочестием, и на многих флорентинцев его слова производят сильное впечатление. А сейчас, если умрет глава республики Лоренцо Великолепный, трудно сказать, что сможет сдерживать влияние Савонаролы.
— Разве Лоренцо Медичи угрожает смерть? — удивился Мануэль.
— Восьмого апреля его неожиданно свалила неведомая медикам болезнь.
— Что?! — Мануэль чуть не подскочил от неожиданности и тут же поморщился из-за боли в голове. — Но как вы об этом узнали? Ведь с тех пор не прошло и двух недель!
— Разумеется, от купцов, от кого же еще? У нас часто останавливаются венецианцы. А они, в свою очередь, узнали это от своих компаньонов во Флоренции. Уж не думаете ли вы, что по всей Кордове развешивают листы бумаги или пергамента, где рассказывается о важных событиях в разных странах мира? Когда-то дощечки с изложениями событий вывешивались на площадях Рима, но это было давно, во времена языческих императоров, полторы тысячи лет назад. В наши же дни, когда мир поделили между собой христианство и ислам, считающие себя несравнимо выше язычества, подобная практика давно забыта. Если ее когда-нибудь снова изобретут, то сделают это, скорее всего, торговцы.
Мануэлю стало нелегко следить за развитием мысли собеседника.
— Если бы не торговые пути и купеческие караваны, — с полной убежденностью говорил Алонсо, — разве сохранились бы связи между городами Европы? Разве знали бы мы, что происходит в Венеции и в Константинополе, каковы нравы жителей Реймса и Англии? Вообразите мир, в котором нет торговых домов и купцов. В этом мире нам пришлось бы отказаться почти от всего, что у нас есть. Мы не могли бы приобрести ничего из вещей, снеди, украшений, одежды, картин, книг, что не производится в нашем собственном городе. Скажите, многое ли производится в Саламанке? Я слышал, что это важный центр торговли шерстью. Но откуда же берут бумагу студиозусы вашего знаменитого университета? Не кажется ли вам, что человеческая культура без обширной разветвленной торговли просто рухнула бы? Что ни церкви, ни вероучения, ни благородные дворяне, вечно воюющие друг с другом и свысока смотрящие на «низкие» занятия, не спасли бы тогда человечество?
Мануэль, никогда не размышлявший об этих сторонах бытия, подавленно молчал.
— Мне необходимо подумать над тем, что вы сказали, — пробормотал он наконец.
Через несколько дней Мануэль решил, что вполне в состоянии продолжить свой путь. Сказав об этом Хосе Гарделю, он завел разговор о возможности одолжить у него небольшую сумму денег, но Хосе остановил его жестом руки.
— Пожалуйста, давайте продолжим этот разговор завтра, — сказал он.
На следующий день Мануэль получил от него «небольшой подарок на память», включавший в себя полный комплект одежды из лучших тканей, ослепительный меч прекрасной работы, красивый и прочный щит, черного арабского скакуна и увесистый кошелек, набитый увесистыми монетами.
Мануэль не знал, что и сказать.
— Я ваш должник, дорогой сеньор Гардель, — промолвил он, с трудом подбирая слова.
— О нет, дон Мануэль, вы мой гость, — возразил Хосе.
Поняв, что споры бесполезны, Мануэль горячо поблагодарил хозяина, мысленно поклявшись сделать со временем все, чтобы достойно воздать по заслугам этому необыкновенному человеку.
Скакуна в память о Цезаре он назвал Августом. Полдня ездил на нем по городу, после чего всадник и конь полностью привыкли друг к другу.
— Каковы ваши впечатления от Кордовы? — спросил Энрике, сопровождавший Мануэля в этой поездке.
— Город удивительной красоты! — искренне ответил Мануэль. — Даже красочнее и теплее, чем Саламанка. Мавры — замечательные зодчие. От арабесок, украшающих многие здания, просто невозможно оторвать взгляда. Наши северные города намного проще и мрачнее.
— Да, — согласился Энрике. — Но говорят, что Гранада еще красивее. О дворцах Альгамбры рассказывают, что такую волшебную красоту не могли сотворить руки человека. Вы, вероятно, скоро увидите все это своими глазами.
Вечером, перед отъездом в долину Гранады, Алонсо опять спустился во внутренний двор, когда там отдыхал Мануэль. Он сообщил ему, что дом книготорговца Ибрагима Алькади следует искать на улице, примыкающей к рынку Алькайсерия с южной стороны.
И вдруг Мануэль спросил:
— Алонсо, кто сотворил мир: Бог или Люцифер?
Начитанный мориск с интересом взглянул на него.
Алонсо, казалось, удивило, что этот высокий, сероглазый, молодой рыцарь с постоянно падающей на лоб русой прядью может интересоваться чем-то большим, чем ратные подвиги.
— Разве Священное Писание не отвечает на ваш вопрос? — спросил он.
— О да, разумеется. Но ведь и Писание можно истолковать по-разному. Например, некоторые люди когда-то считали, что именно из Евангелия можно сделать вывод о том, что наш мир целиком лежит во зле и, значит, Господь, будучи всеблагим, его не создавал.
— Вероятно, вы имеете в виду катаров? — предположил Алонсо.
— Мм… — замялся Мануэль. Это слово не было ему знакомо.
— Существовало такое религиозное движение. Они были во многих странах. В Южной Франции катары называли себя альбигойцами.
Мануэль вздрогнул. Осведомленность этого странного недавнего мусульманина из Гранады продолжала его удивлять. Неужели это он тоже узнал от знакомых купцов? Да нет, что за глупая мысль! Очевидно, из прочитанных книг.
— Да, я имею в виду альбигойцев, — признался он.
— Не волнуйтесь, я не побегу в инквизицию, — улыбнулся Алонсо. — И уверен, что и вы не побежите, чтобы рассказать о наших с вами беседах.
Мануэль оценил последнюю фразу как выражение доверия.
— Ну а как же мой вопрос? — напомнил он.
— О происхождении этого мира? Почему вы думаете, что мне известен ответ? Или что кому-либо вообще известен ответ?
— Я не жду от вас окончательных вердиктов. Просто буду глубоко признателен, если вы поделитесь тем, что представляется вам достоверным. Как вам самому кажется, кто сотворил этот мир? Всеблагой Господь или Князь тьмы?
— А разве других возможностей нет?
Мануэль задумался. Да, действительно, разве нет иных возможностей?
— Пожалуй, есть. Вы хотите сказать, что этот мир, возможно, вообще никто не создавал?
— Да, это еще одна возможность. Но есть и другие.
— Что-то мне больше ничего в голову не приходит. Очевидно, последствия удара по голове, — попробовал пошутить Мануэль. — А какие еще есть возможности?
— Может быть, этот мир просто нам снится…
Мануэль ожидал чего угодно, но только не этого.
— Снится? — переспросил он. — Нам всем снится одно и то же? Что-то я не слышал о таких снах. Или я вас не понял?
— Почему же всем одно и то же? Подумайте, разве вам и мне сейчас снится одно и то же?
— Нам сейчас вообще ничего не снится, — неуверенно проговорил сбитый с толку Мануэль. Из знакомых ему людей никто не разговаривал так странно и в то же время так интригующе, как его спаситель-мориск. Только, пожалуй, Росарио.
— Но давайте предположим, что вам снится мир и что он кажется вам настолько подлинным, что вам и в голову не приходит, что это сон. И мне тоже снится мир, который кажется мне настоящим. Вас смущает, что мы с вами видим один и тот же мир, и поэтому вы утверждаете, что мир не может быть сном, поскольку сновидения у каждого свои. Я правильно вас понял?
— Да, правильно.
— Но ведь мы с вами вовсе не видим одно и то же.
— Как же нет?! — Мануэлю хотелось рассмеяться, но он боялся обидеть собеседника. — Разве вы не видите это лимонное дерево?
Алонсо неожиданно встал со скамьи и отвернулся, оказавшись спиной к дереву.
— Нет, — сказал он. — Сейчас уже не вижу. А до этого видел какое-то лимонное дерево. Причем не совсем так, как вы, поскольку смотрел из другого места. А сейчас я вижу лестницу и балкон, которых не видите вы.
— Но вы знаете, что здесь есть лимонное дерево, а я знаю, что здесь есть балкон, — возразил Мануэль.
— Мы никогда не сможем совершенно одинаково увидеть что бы то ни было. Для этого нам пришлось бы полностью совместиться в пространстве. А поскольку это невозможно, мы всегда все видим под разным углом.
— Ну хорошо. — Мануэля начала увлекать эта словесная игра, хоть он и не усматривал связи между ней и своим вопросом о мироздании. — Допустим, мы просто назовем то, что воспринимаете вы, вашим сновидением, а то, что воспринимаю я, — моим. Почему же в обоих этих сновидениях присутствует лимонное дерево, а также лестница и балкон, а также город Кордова и страна Кастилия? Почему в обоих снах сейчас конец пятнадцатого столетия от Рождества Спасителя? Почему обоим снится, что на город спускается ночь и что завтра я намерен отправиться в долину Гранады?
— Вы хотите спросить, почему наши сны так похожи? — уточнил Алонсо.
— Вот именно, почему наши сны так похожи?
— Потому что в данный момент наши рассудки, порождающие эти сны, находятся в сходных состояниях. — Алонсо снова сел на скамью. — Но ведь вы не думаете, что они всегда пребывают в таких похожих состояниях, верно? Вот, к примеру, вы получили дворянское воспитание в католическом городе Саламанке, а я был воспитан моим дедом-книготорговцем в мусульманской Гранаде. В ту пору у наших миров было намного меньше сходства. Завтра вы уедете на войну, а я останусь здесь, и мы опять будем видеть с вами разные вещи. Кроме того, и вам, и мне, когда мы спим, снятся сновидения. Мы можем назвать их малыми снами, в отличие от большого сна, как мы условились называть весь этот мир. Эти малые сновидения являются частью большого сна, ведь их мы тоже видим и переживаем. А это означает, что не далее как через час-другой, когда вы будете почивать в своей постели, а я — в своей, ваш мир утратит сходство с моим, поскольку вы будете видеть совсем не то, что я.
Мануэль задумался. То, что говорил Алонсо, одновременно казалось и не казалось просто словесной игрой.
Мой мир как сумма моего индивидуального опыта… Это не было похоже ни на учение альбигойцев, ни на тезисы их противников. Это вообще не было похоже ни на что, слышанное ранее.
— К тому же, — продолжал Алонсо, — мой мир — это не только то, что я вижу, слышу, осязаю, обоняю, но и те чувства и мысли, которые рождаются во мне в ответ на то, что я вижу, слышу и так далее. Так, например, зрелище огромного католического войска, артиллерийских орудий, вооруженных с ног до головы всадников-рыцарей и пеших солдат-ополченцев может вызвать в вас восторг и гордость за свою страну, а во мне — страх за моих близких и ощущение стыда за христиан. Разве это не означает, что нам снятся пусть и похожие, но все же разные миры?
Мануэль молчал, ошеломленный услышанным.
— Но я должен отметить, — продолжал развивать свою мысль Алонсо, — что определенное сходство между нашими мирами всегда будет присутствовать, ведь вы — человек, и я — тоже, а это и означает некоторую близость нашего восприятия. Согласитесь, запах валерианы вызовет в человеке и в кошке совершенно разный отклик. Человек, в отличие от скворца, вряд ли способен углядеть в земляном черве вкусный завтрак.
— Но погодите же! — не выдержал Мануэль. — До сих пор мне казалось, что вы шутите, хоть я и не понимал, почему мой вопрос заставил вас так долго и необычно шутить. Но теперь мне кажется, вы действительно считаете, будто этот мир существует лишь в нашем воображении. Вы действительно так полагаете?
— Ну что вы! — запротестовал Алонсо. — Да я понятия не имею, что такое мир. Я только объясняю вам, что мы ничего о нем не знаем. И альбигойцы о нем ничего не знали, и католики ничего не знают, и мусульмане, да и все остальные. Мы даже не знаем, существует ли он на самом деле. Мы только можем сказать, что мы что-то воспринимаем, причем каждый видит что-то свое, и все эти воспринимаемые миры в какой-то степени похожи и не похожи друг на друга. Если подытожить, я хочу лишь сказать, что мир напоминает сон. Особенно когда мы вспоминаем нечто, что когда-то было и чего уже нет. Разве не точно так же мы вспоминаем привидевшееся нам сновидение? Еще несколько недель назад полумесяц на башне Комарес в Альгамбре был для меня чем-то зримым и реальным. Но через какое-то время на его месте будет возвышаться крест, и полумесяц будет восприниматься как нечто, принадлежащее лишь сфере воспоминаний. Туманных воспоминаний. Как сюжет сновидения.
Мануэль слушал как завороженный, и перед его глазами стоял уже изрядно потускневший за последние годы образ отца.
— Да, — совсем тихо добавил Алонсо. — Я действительно считаю, что мир похож на сон. Но является ли он сном — этого я не знаю.
Двор с садом были погружены в темноту, которую здесь и там робко трогал лунный свет. Молодые люди говорили приглушенными голосами, чтобы не разбудить спящих в доме.
— Если мир все же является сном, и каждому снится свой собственный мир, то все вопросы о том, кто его сотворил, отпадают, — произнес Алонсо. — Мой мир сотворил мой ум, а ваш мир — ваш ум.
— Да, вы правы. Но если это действительно так, то, значит, вы мне снитесь. А я снюсь вам. Так кто же из нас сновидец, а кто — персонаж сна? Кто из нас существует на самом деле?
— Я могу лишь предполагать, но отнюдь не претендовать на знание ответа на этот вопрос.
— И каково же ваше предположение?
— Я думаю, — ответил Алонсо, — что в каком-то смысле мы оба существуем, а в каком-то другом смысле мы оба лишь персонажи снов. Причем не только так, как вы только что сказали. Я не только персонаж вашего сна. Я и себе самому тоже только снюсь.
— Если вы себе снитесь, то кто же тот, про которого вы сказали «себе самому»? — удивился Мануэль.
— Это, пожалуй, вопрос, на который персонаж сна ответить не в состоянии. Давайте обратимся к опыту наших малых снов, тех, что видятся нам по ночам. Ведь в отношении их мы оба согласны, что это лишь иллюзорные видимости, которые рассеиваются после пробуждения.
— Хорошо, — сказал Мануэль.
— Скажите, вам никогда не снилось, что вы кто-то другой. Что вы не Мануэль?
Саламанкский идальго вздрогнул. В последнее время такие сновидения посещали его довольно часто.
— Да, это иногда случается.
— Вы можете вспомнить один такой сон?
— Вы хотите, чтобы я его рассказал?
— Как вам угодно. Это не главное. Я буду вам признателен, если вы просто скажете, как вас звали в этом сне.
— Обычно в таких снах я даже этого не знаю, но недавно мне приснилось, что меня зовут Равакой. Совершенно несуразное имя.
— А своих родителей и знакомых в этом сне вы помнили?
— Нет, у Раваки была совершенно другая жизнь. Сейчас уже не помню подробностей, но у меня даже не было ощущения, что я живу в Кастилии.
— А потом вы проснулись и поняли, что вы не Равака, а Мануэль?
— Да, разумеется, — кивнул саламанкский идальго.
— Скажите, в том сновидении вы, то есть Равака, имели хоть какую-то возможность понять, что Раваки на самом деле нет, что он только снится Мануэлю.
— Ну, когда я проснулся…
— Нет-нет, в самом сне, — пояснил Алонсо, — до того, как вы проснулись. Как мог Равака понять, что его на самом деле нет?
— Э-э… мне могло присниться, что я все-таки Мануэль.
— Но это был бы уже новый сон, — мягко возразил Алонсо. — Подумайте над этим вопросом, дон Мануэль. Могли ли вы, не прекращая осознавать себя Равакой, понять, что Раваки на самом деле не существует? И может ли Равака, не перестав быть Равакой, понять, кому же он снится?
— Вероятнее всего, нет, — признал Мануэль.
— А если теперь мы допустим, что то, что с вами происходит сейчас, — это тоже сновидение, в котором вы осознаете себя Мануэлем, то можете ли вы, не прекращая осознавать себя Мануэлем, убедиться в иллюзорности Мануэля? Быть может, для этого вам необходимо открыть в себе способность быть не только Мануэлем, но и кем-то еще? Как бы выйти за собственные рамки?
Молодой идальго молчал.
— Вы хотите подумать, — то ли спросил, то ли констатировал Алонсо. — У вас будет для этого время. Завтра вам предстоит длинный день. Надеюсь, вы хорошо отдохнете нынче ночью.
— Благодарю вас за пожелание и за весь этот разговор. Желаю вам всяческого процветания и безопасности всех, кто вам дорог, Алонсо.
— А я, — медленно и очень отчетливо произнес странный мориск, — желаю вам никого не убивать. Если же это окажется неизбежным, то я желаю вам научиться хотя бы не радоваться чужой гибели. Даже в разгаре сражения.
Алонсо тихо покинул внутренний дворик, не дожидаясь ответа.
Наутро Мануэль тепло попрощался с семейством Гардель и отправился в долину Гранады. По дороге он воображал себя Равакой, отчего испытывал необъяснимое ощущение свободы.