Рождество…

Очаровательно улыбающаяся Лайза, ежедневно вещающая о капризах погоды, на этот раз не обманула, шторм пришел по расписанию – в ночь.

Эгон Майер стоял в темном кабинете, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрел на беснующийся ветер, злобно гнувший и трясший деревья в саду.

На фоне черно-зеленого, похожего на кусок старого кварца неба летали широкие полосы ледяного дождя и белого, острого, как песок, снега, бросающегося на окна и мечтающего ворваться внутрь, в натопленное камином тепло, чтобы вырвать из дома душу.

Шторм усиливался, черепица на крыше клацала, как волчьи зубы, завывало в трубах. Эгон не любил ветер, особенно такой, страшный и напористый, и ему было жутко одному в большом доме. Отойдя от окна, чьи защелки предательски дрожали, хозяин включил телевизор, где мальчики с ангельскими лицами пели рождественские гимны. Звук их сладких голосов заглушил завывания ветра и немного успокоил Эгона, напомнив Рождества, которые он когда-либо праздновал.

Сколько их было? Много, много десятков… На его бледном, покрытом глубокими морщинами лице появилась грустная усмешка. Из тех праздников, которые помнил Эгон, всего дважды он оставался один. Первый раз в госпитале, когда ему вырезали аппендицит, а второй раз… тут он поспешил задвинуть так некстати выплывшее воспоминание на задворки памяти. А вот теперь и третий раз.

Последний.

Дочь праздновала со своей семьей, с новым мужем, который Эгону категорически не нравился и который платил ему той же монетой. Правда, Зельда позаботилась о том, чтобы ее сварливый папаша не умер с голоду, и отправила ему все, что полагается иметь на рождественском столе добропорядочному господину на пенсии. А глинтвейн он варил отличный и сам.

Отвернувшись от окон, за которыми сражалось небесное воинство, Эгон уселся в кресло, вытянул в сторону камина усохшие ноги в толстых шерстяных носках и взял в руки фарфоровую кружку с горячим, ароматным напитком.

«Счастливого Рождества, старый хрен!» – поздравил себя господин Майер и отхлебнул изрядную порцию глинтвейна.

Раздался телефонный звонок, но Эгон не стал брать трубку. Пусть звонят, пока не надоест. Старик хотел довести одно важное дело до конца. Оно занимало в последнее время все его мысли и требовало развязки.

На последнем юбилее кто-то сравнил его с вековым дубом, корни которого питают традиции, а листья и плоды представляют счастливый итог длинной жизни. На самом деле реальный плод был только один – дочь Зельда, успешная женщина, сделавшая карьеру и занимавшая должность префекта.

Но тут имелось в виду нечто другое.

Господин Майер был одним из самых знаменитых управляющих, когда-либо существовавших на свете. Он успешно работал в разных отраслях по созданной им системе, преподающейся теперь в любом университете, где учат менеджменту, и написал об этом десяток книг, ставших бестселлерами. Но самое главное оставалось за кадром – способность к потрясающим, нестандартным решениям, которые невозможно повторить.

Увы, теперь все это в прошлом. Сейчас бывший суперменеджер так же успешно исполнял роль пенсионера.

Дело жизни принесло Эгону и славу, и деньги. Богатый особняк, который возвышался теперь темной громадой на фоне живой картины, рисуемой ветром-импрессионистом, был построен на гонорары фирм, вытащенных господином Майером с самого финансового дна.

Кроме того, он обладал солидным счетом в банке, коллекцией дорогих картин и шестнадцатью редкими «олдсмобилями», тихо сияющими в в гараже.

Он имел все, что мог пожелать человек.

Кроме счастья.

Счастье осталось там, в далеком сочельнике, после которого Эгон Майер превратился в физическую оболочку, продолжающую жить, работать, что-то говорить и иногда даже улыбаться.

Там осталась Тереза, и там остался Бэн, и еще неизвестно, кто сильнее разбил его сердце…

Эгон Майер резко выключил телевизор. Дом снова наполнился воем ветра и дребезжанием стекол. Казалось, еще немного, и шторм разнесет убежище в щепы, вытащит хилое стариковское тело наружу и будет мотать его, поднимая к небесам и бросая оземь…

Встав с кресла, Эгон направился вон из гостиной.

Он кружил по дому, как неприкаянный. Заходил во все комнаты своего огромного особняка, включал свет, обходил помещение, дотрагиваясь до каждого предмета, и выходил, заботливо щелкнув выключателем. Со стороны было бы странно видеть эти блуждающие огни, отмечающие передвижения хозяина дома.

Все вещи были на местах. В комнатах – чистота, прислуга провела генеральную уборку и появится только через пару дней.

Лучшее время, чтобы свершить задуманное.

Вернувшись в комнату, он разделся, стараясь не глядеть на свое отражение в большом старинном зеркале. Вот уже долгое время, как Эгон перестал ассоциировать себя с тем, что видел в зеркалах. Страшное несоответствие внутреннего и внешнего мира создавало постоянный душевный конфликт. Поэтому он договорился сам с собой, что отражение в зеркале – это не он.

Только облачившись в смокинг со всеми сопутствующими аксессуарами: бабочкой, шелковым платком в кармане и бриллиантовыми запонками, – Эгон наконец взглянул на отраженного в венецианском серебре высокого, внушающего уважение старца. Большая голова с выпуклым лбом, узкие льдистые глаза, впалые щеки, покрытые седой щетиной. Лицо в зеркале нахмурилось. Забыл побриться! А ведь для его замысла нужно выглядеть идеально.

Пришлось Эгону, завесившись полотенцем, бриться в ванной комнате. При этом он то и дело посматривал на часы – ровно в полночь все должно быть закончено.

В гостиной витало Рождество – свечи, кружевная скатерть, сервированный на одного стол, и только неугомонный ветер, воющий в трубах и заставляющий реветь огонь в камине, упорно ломился в окна и портил эту мирную картину.

С затаенной радостью Эгон подошел к своему любимцу – старинному кабинетному граммофону, всегда занимающему самое почетное место в его доме. Этот полированный, инкрустированный перламутром красавец был куплен его родителями сто лет назад. Сто лет! Подумав об этой цифре, Эгон усмехнулся снова. Время – лишь цифры. Его нет. Особенно когда в душе горит неугасимое клеймо вины. И никакие годы не в силах его загасить…

Снова зазвонил телефон. Судя по настойчивости, это Зельда. Не поверила, что он лег спать, как и положено всем старым развалинам.

Открыв ящик раструба, Эгон достал из бокового ящика пластинку, аккуратно провел по ней бархоткой и покрутил ручку граммофона. Дом огласился прекрасными звуками штраусовского «Голубого Дуная». Хозяин с легкой улыбкой сел к столу, поднял кружку с еще теплым, крепким глинтвейном, поприветствовав кого-то невидимого, затем, придвинув к себе две тарелки, одну с рождественским гусем, другую с сотней покрытых голубой глазурью таблеток, стал поглощать и то и другое, делая большие глотки из кружки – таблетки застревали в горле.

Скоро он уснет навсегда в любимом кресле, чтобы прекратить никому не нужную жизнь и встретиться наконец с теми, кого безуспешно искал в течение последних восемнадцати лет. С теми, кто не хотел с ним говорить, предпочитая каждый раз являться кому-то другому. Но Эгон понимал их обиду. Наверное, на месте Терезы и Бэна он поступил бы так же. Но как сказать им, что он раскаивается, что он их помнит и любит, как еще догнать их, ушедших навсегда? С трудом встав из-за стола, Эгон добрался до кресла и сел, положив руки на широкие бархатные подлокотники. Медленно обвел глазами комнату, остановившись взглядом на письме дочери, оставленном на столе, потом закрыл глаза.Нежные скрипки выводили звуки вальса, под который одинаково хорошо и жить, и любить, и умирать…