Москва, которую в чиновном столичном Петербурге любили называть большой деревней, на этот раз не показалась провинциальной. Провинция всегда тщится догнать и повторить столицу. Москва не оглядывалась на Петербург. Во всякой мелочи размах, самобытность, независимость. А московские щеголи! Уму непостижимо! Они ничего не делают вполовину. Отличаться, так отличаться! Московскому щеголю подавай золоченые колеса, красную сафьяновую сбрую с вызолоченным набором, что горит, как жар. Подавай лошадей, львов и тигров с гривой, развевающейся на ветру. Кучера не иначе, как в бархатных кафтанах лазоревых, малиновых, зеленых, с бобровыми опушками. И все это великолепие только для того, чтобы проехаться с Пречистенки на Тверской бульвар и пройтись раза два по аллее. Все ли они, однако, так богаты? В Страстном монастыре он видел молодого человека в распахнутой бобровой шубе, в пюсовом фраке, в панталонах с узорчатыми лампасами, с блистающим зеркальным блеском цилиндром в руке. Он купил тоненькую грошовую восковую свечку и передал с записочкой на помин души некоей Анны. Не была ли она его матерью?

Он шел со Староконюшенного на Якиманку. Декабрьский день, солнечный, безветренный, располагал к неспешности. И никто вокруг не торопился. Бабы лузгали у ворот семечки, дворники лениво мели тротуары, поднимая, подобную метели, искрящуюся снежную пыль. Прохожие, отнюдь не отягощенные служебными поручениями, вразвалочку шествовали по улице, как видно, только чтобы себя показать. И лишь ломовые извозчики с беззастенчивой удалью покрикивали на перебегавших дорогу пешеходов, как питерские лихачи. На всем лежал отпечаток сытости и какой-то застойности. Как непохоже это на питерскую толпу, где понурые, ссутулившиеся от подневольных забот чиновники тащатся из присутствия с Невского домой на Пески, вечно спешащие по своим курьерским поручениям вестовые летят на взмыленных сивках, Петербург, где даже молочницы с Охты со своими кувшинами кажутся мундирными, только что форменных пуговиц на полушубках не хватает. Мелькнула мысль, что, может, надежда ловить недовольство, расширять границы тайного общества в этом полусонном царстве — пустое? Жаль. Надежда эта была выношена давно, и расстаться с нею нелегко.

В Москве он остановился у Штейнгеля, с которым познакомился еще когда писал «Войнаровского», и всюду, где только возможно, отыскивал сведения о ландшафте Сибири и быте ее обитателей. По странному стечению обстоятельств знакомство это состоялось в книжной лавке, где Штейнгель спрашивал сочинения Рылеева, а книготорговец представил ему самого автора. Они легко сошлись. К тому же еще оказалось, что Штейнгель связан делами с Российско-американской компанией.

Были дружеские встречи в доме у Рылеева, было совместное посещение ресторана «Лондон», где на уединенном балконе, перебирая случаи неурядиц и злоупотреблений, Штейнгель воскликнул: «И никто не вмешается! Никто не приложит рук! Неужели нет людей, которые думают об общем благе?» Трудно было усидеть при этих словах. Он вскочил, обнял Штейнгеля, хрипя зашептал: «Есть такие люди! Целое общество. Хочешь быть вместе с ними?» Он не стал тогда говорить о тайном обществе, но дал Штейнгелю рекомендательное письмо к Пущину. И теперь содружество обогатилось новым членом, вдумчивым и серьезным.

В доме Штейнгеля Рылеева приняли как родного, ласково и заботливо. Но когда он заговорил с хозяином об истинной цели своего приезда, тот объявил, что усилия его будут тщетны.

— Купцы своекорыстны и невежественны, — сказал он. — Менее всего их может увлечь мысль об общем благе.

— А я и не собираюсь с ними толковать о нем, — весело возразил Рылеев. — Мы поговорим об их благополучии.

И на другой день отправился к Прокофьеву, который на этот раз давал званый обед в семье, в старом московском доме.

Все было слишком, все чересчур в этой огромной комнате с чересчур низким потолком. И слишком жарко от пламени сотни свечей в пудовых серебряных канделябрах, и слишком шумно от гула голосов чуть что не сотни приглашенных на семейный обед, как написал в своем пригласительном письме директор компании Прокофьев. И слишком разновозрастно и разнокалиберно было это сборище, от седобородых старцев в сюртуках, похожих на поддевки, до новомодных щеголей с коками на лбу, стрекозиными фалдами фраков. Расторопные казачки, с ухватками половых из московских трактиров, вносили необъятные блюда, меняли тарелки и разом исчезали по взмаху бровей хозяина, а сам он часто покидал свое место, обходил стол, подливал вино, с медовой ласковостью уговаривал гостей кушать.

Стол ломился от яств. В высоких вазах, не глядя на зимнюю пору, покоились оранжерейные фрукты, свисали гроздья винограда. Гигантские осетры разевали пасти, как бы силясь проглотить засунутые туда лимоны. Блюда с молочной телятиной, индейки в кайме красной капусты бесконечными рядами тянулись через весь стол. Шампанское лилось рекой, но, как видно, ей не было конца, так как на маленьких столиках, подобно гвардейскому строю, стояли ряды бутылок с украшенными серебром пробками.

Но апогеем пиршества было, когда следом за припоздавшим гостем четыре казачка внесли на блюде гигантское сооружение, по-видимому паштет в тесте, долженствующий изображать готический замок. Новоприбывший гость срезал с него крышу, и перед умолкнувшими гостями появился карла в белом костюмчике и красном колпаке, с букетом незабудок. Скопческим голосом он пропищал: «Ангел ваш сопроводитель, от злых сил ваш охранитель, пусть пребудет с вами вечно. Поздравляем вас сердечно». И протянул букет белобрысому молодому человеку, сидевшему невдалеке от хозяина. Тут Сомов, угнездившийся по правую руку от Рылеева, объяснил ему, что сегодня Никола зимний — день ангела сына Прокофьева. Гости дружно захлопали карле.

Сидевший напротив Рылеева бородатый купчина со смехом объяснял своему соседу:

— Хлопать тоже надо с умом. Знай, когда и где. Черномазый Визапур пришел в раж от певчих на освящении голицынской больницы и начал изо всех сил хлопать. Это на обедне-то! Ну, полиция его и вывела.

— Вспомнила бабушка девичьи посиделки, — шепнул Рылееву Сомов. — Черномазого Визапура в двенадцатом году повесили. Оказалось, французский шпион. Ростопчин распорядился. А ведь был персона. При посланнике. Даром что черномазый.

Издалека доносился зычный голос батюшки с великолепной белопенной шевелюрой и малиновыми ноздреватыми щеками:

— День пултуской победы, 14 декабря, пришелся на день семи святых мучеников — Фирса, Аполлония, Левкия и прочих. В этот день надлежало петь кондак: «Благочестия веры поборницы, злочестивого мучителя оплеваше, обличисте звероподобные его кровопролитие и победиши того яростное противление, христовою помощью укрепляемы…»

Рылеев сокрушенно вглядывался в лица гостей. День пултуской победы, Визапур, карла с незабудками… Вот чем живет Москва. Всё в прошлом. До пожара. Где же тут оппозиционные силы? Куда же меня занесло?

И как бы в ответ своим мыслям услышал неподалеку:

— Да что вы хотите ждать от столицы? Присланный оттуда Мыльников жил в Москве на счет компании и вместо помощи продал шестьдесят своих акций по две с половиной тысячи. Следственно, не только остановил приращение капиталов, но и поколебал в публике кредит компании…

В ответ сурово пробасили:

— А вы думаете в Питере не все равно? И не почешутся.

Сильно захмелевший, выхоленный чиновник, сидевший по левую руку от Рылеева, откинулся на спинку стула и сказал:

— После такого обеда хочется мечтать.

— О чем же? — поинтересовался Рылеев.

— О том, что, кабы не был я женат, женился бы на богатой купчихе, открыл бы свое дело, утроил бы состояние и выбрали бы меня городским головой. Да не просто головой, а вроде английского лорда-мэра.

— И о чем бы мечтал тогда лорд-мэр? — засмеялся Рылеев.

— Известно, о чем, — живо откликнулся сосед чиновника, мужчина с окладистой бородой, явно купеческого обличья. — О чем мечтают лорды-мэры? О представительном правительстве. Король у них, как видно, для проформы. О конституции, вот о чем мечтал бы городской голова!

— Я этого не говорил, — всполошился чиновник.

— Не все, что на уме, на язык просится.

Орест Сомов, правая рука Прокофьева, опасаясь, что спор дойдет до ссоры, поспешил вмешаться.

— Англия — страна негоциантов. Но и аристократия еще не упустила бразды правления. Страна незыблемого порядка, а вот во Франции все зыбко…

Его умиротворяющую речь заглушил зычный голос:

— За именинника! Славного дела отца продолжателя. — Тост этот принадлежал еще не старому купцу в модном платье, но стриженному «под горшок» и с окладистой русой бородой. Рылеев был недоволен. Он ждал продолжения разговора о конституции, с жадностью ловя все признаки осуждения правительственных мер, но услышать больше ничего не удалось. Сидевший невдалеке Греч витийствовал на весь стол дребезжащим тенором:

— Великие люди остаются великими даже в халате. Впервые моим глазам представился Державин у себя дома за столом. В угрюмой задумчивости сидел старец с бледным лицом, в белом колпаке, в беличьем тулупчике, крытом синим шелком, а из-за пазухи у него торчала голова белой собачки… Казалось бы, такая домашность, полное неглиже, а все равно — велик.

И вдруг, перегнувшись над столом к сидевшему визави Рылееву, провозгласил:

— Вам, одному из немногих, живущих ныне, он мог бы передать свою лиру! — и откинулся к спинке стула, вперив посоловевший взгляд в поэта.

Рылеев понял, что он ждет ответного мадригала, чтобы уяснить присутствующим москвичам, мало его знавшим, свое место важного петербургского гостя, но подыгрывать было ему несвойственно, и он вяло отозвался:

— Шампанского выпито изрядно.

Трудно было понять, огорчил ли Греча этот ответ, потому что слова Рылеева заглушил трубный глас батюшки, так стремительно обнявшего Греча, что конец его широкого рукава попал в тарелку с жарким. Не замечая этого, он возопил:

— С преподобными преподобен будеши, со строптивыми развратишеся!

И кто-то невпопад добродушно возразил:

— Масоны — тихие люди. Иллюминаты, алхимики…

Прокофьев, обходивший длинный стол, в это время приблизился к Рылееву.

— Когда удастся поговорить, Иван Васильевич? — взмолился он. — Дела зовут в столицу.

— Дело не медведь, — хитро улыбаясь, ответил хозяин. — А если уж так недосуг, задержитесь, когда гости отбудут.

После обеда гости расходились дружно, и опять над передней висел густой бас батюшки:

— И читал он славословия, кафизмы, пел ярмосы, кондаки, антепоны…

В кабинете Прокофьева письменного стола не было, но стояла конторка прямо перед образами в золоченых ризах, густо завешивающих угол. Рылееву подумалось, что это очень предусмотрительно, — обсчитывая своих поставщиков и грабя туземцев-охотников, тут же и каяться перед Николаем-чудотворцем, не отрываясь надолго от дел коммерческих.

Прокофьев усадил его в жесткое кресло, стоявшее за овальным столиком у окна, сам уселся напротив, спиной к свету. Свечи в комнате еще не зажигали, лишь багровое от заходящего солнца небо да тусклый свет лампады перед образами освещали таинственным светом полутемную комнату.

Прокофьев поигрывал брелоками на золотой цепочке, тянувшейся через весь жилет, покряхтывал, как видно отяжелев от бесконечного обеда, и, вздыхая, сказал:

— О делах будем говорить завтра. Голова тяжелая. А тут еще Николашка за границу просится, вместо именинного подарка. Чего он там не видел? Мамзелей? Мамзелей и у нас хватает, хошь на Кузнецком в модных лавках, хошь в Мещанской слободе…

Более всего Рылеев не любил разговоры на темы фривольные и сразу перебил разоткровенничавшегося купца:

— А может, его любознательность томит?

— Любознательность? А зачем в нашем деле любознательность? Одно рассеяние. — Он задумался и вдруг хохотнул себе в бороду. — Я знал в Костроме одного купца-старообрядца. Священными книгами торговал, так он к тем, что гражданскими литерами набраны, пальцем боялся прикоснуться. Шарахался как черт от ладана. Однако нажил большие тыщи на этом товаре. Безо всякой любознательности.

Рылеев не сдержался:

— Стало, хотите, чтобы ваш сын коснел в невежестве?

— Может, и хотел бы, да не выйдет. Модные мысли по воздуху, как зараза, ходят.

Возразить Рылеев не успел. В комнату без стука вошел слуга и внес канделябр с зажженными свечами.

При свете багровое лицо Прокофьева в раме седеющей бороды показалось усталым, опечаленным. Рылеев круто повернул разговор.

— Но я бы хотел, чтобы вы подумали о том, что делают с нами в верхах. Проект Завалишина о колонии Росс снова положили под сукно. А ведь он уже побывал в Адмиралтействе, и они передали его нам. Мы, мало сказать, одобрили, поддержали его изо всех сил. И снова в яму. Проектами значения государственного как в лапту играют.

Не поднимая головы, Прокофьев сказал:

— Надо нажать на Мордвинова, на графа Хвостова…

— Да толку что? Наши акционеры — чиновники в первую очередь. И хочется, и колется. Деньги — дело наживное, а должность, чин потерять — обратно не воротишь. Не так часто случается. Вспомните-ка Сперанского…

— Заколдованный круг.

Заметив грустное сочувствие на лице Прокофьева, Рылеев с жаром продолжал.

— Так надо же разорвать этот круг! Подумайте, Иван Васильевич! Даже если мы и решимся воевать по каждому отдельному случаю из-за бессмысленных задержек, из-за нелепых препятствий — годы уйдут! И захиреет наша Российско-американская, как уже начала хиреть после двенадцатого года.

— А что делать?

Рылеев заметил, что с каждым его словом Прокофьев все более мрачнел, и продолжал с тем же пылом:

— Вот вы и должны думать, что делать. Купечество — такая сила! Войдя в правительство как достойный, равноправный член, можете сделать отчизну нашу не только воинской славой богатой, но и изобилием благ, благоденствием жителей, справедливостью законов…

Кажется, он перехватил, заврался… Это же не молодые офицеры, жаждущие добра и справедливости. Но Прокофьев заметно повеселел, польщенно улыбался и приговаривал:

— Это вы верно сказали. Если купец не глупец — не пуст и ларец. Это только немец ведет торговлю по газетам, а мы по приметам. Что война, что мир — купцу все пир. И убытки наши не от войны, не от начальства, а от того, что одни не по карману проживаются, а другие не по силе забираются.

Ошеломленный потоком прибауток, свидетельствующих о давно выношенных, хорошо обдуманных мыслях, Рылеев растерянно спросил:

— Это куда же забираются?

— Прут со свиным рылом в калашный ряд. О привилегиях мечтают.

— А вам не нужны привилегии?

— Другие-с! Такие, как у уральского короля купца-Демидова, — дворянское звание и крепостные души. В таком сословии можно и в правительство войти.

— И все останется по-прежнему?

— От добра добра не ищут.

Штейнгель оказался прав.