По ночам он писал «Войнаровского». Поэма эта, как будто и не связанная ни с его вступлением в тайное общество, ни со спорами, какие бушевали вокруг «Истории государства Российского» Карамзина, на самом деле не могла бы быть ранее задумана, вернее, написана так, как она сложилась. Наступала пора зрелости: до сих пор он создавал свои многочисленные думы, также движимый пылом гражданственной души, но с быстротой необычайной, как бы по заготовленному заранее лекалу. В них он изображал события, поступки героя благородного, проникнутого лишь одной страстью — любовью к отчизне, неизменного от начала до конца. Он покорно шел за Карамзиным, который писал более событие, чем человека, во всей сложности его душевной жизни. Теперь что-то надо было делать иначе. И читать хотелось не Карамзина, а Байрона или «Кавказского пленника» и «Бахчисарайский фонтан». Трудно писать? А сюжет-то так прост! Племянника Мазепы, Войнаровского, после полтавской победы и гибели дяди отправляют в ссылку в якутские края, за ним следует его жена-казачка и умирает в сибирских снегах. Одинокий, угрюмый, несчастный, пересматривает он свою жизнь и понимает, что расплатился за свою доверчивую пылкость, обманутый речами коварного Мазепы.

Перелагая в стихи эту внешне нехитрую историю, он невольно шел на глубину, не задаваясь заранее такой целью.

В свое время много шуму наделала карамзинская «История». Восьмитомный труд в течение месяца разошелся тремя тысячами экземпляров. Неслыханный успех, еще небывалый в России. Пушкин говорил, что Карамзин открыл для своих соотечественников древнюю Русь, как Колумб Америку.

В столице только и толковали, что о Карамзине. Никита Муравьев негодовал:

— Карамзин утверждает, что история народов принадлежит царям. Но это же вверх тормашками! История принадлежит народу!

Передавали, что легкомысленный Пушкин в письмах друзьям высказался куда рассудительнее. Он считал, что еще не нашелся исследователь, способный оценить огромный труд Карамзина. Никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся во время самых лестных успехов в свой кабинет, проведшему двенадцать лет в безмолвных трудах. Примечания к русской истории свидетельствовали обширную ученость Карамзина, приобретенную им в те лета, когда люди обыкновенные считают свое образование законченным и усилия к просвещению заменяют хлопотами по службе. Молодых якобинцев привели в негодование несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, но ведь они тут же были опровергнуты самим автором, давшим верное описание событий самых варварских. Они забывали, что Карамзин печатал свою «Историю» в России, что государь освободил его от цензуры и сим знаком доверенности налагал на Карамзина обязанности сдержанности и умеренности. Карамзин рассказывал историю, каждый раз ссылаясь на источники, чего же еще можно требовать от него? Карамзинская «История» не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека.

Будучи в числе тех самых молодых якобинцев, о которых говорил Пушкин, Рылеев не соглашался с ним, но, упрекая себя за былое увлечение Карамзиным, испытывал щемящее чувство тоски, подобное разочарованию в любимой женщине.

Рылеев, не жалея времени, отыскивал точные этнографические подробности в журнальных статьях, в беседах с людьми, побывавшими в Якутии. В этих поисках он подружился с бароном Штейнгелем, родившимся в Сибири и долго работавшим там. Теперь, описывая юрту изгнанника Войнаровского, он употреблял слова точные, местные слова, каких он и не слыхивал ранее.

Погасло дн е вное светило, Настала ночь… Вот месяц всплыл, И одинокой и унылый, Дремучий лес осеребрил И юрту путникам открыл. Пришли — и ссыльный, торопливо Вошед в угрюмый свой приют, Вдруг застучал кремнем в огниво, И искры сыпались на трут, Мрак освещая молчаливый, И каждый в сталь удар кремня В углу обители пустынной То дуло озарял ружья, То ратовище пальмы длинной, То саблю, то конец копья. Вот, вздув огонь, пришлец суровый, Проворно жирник засветил, Скамью придвинул, стол сосновый Простою скатертью накрыл И с лаской гостя посадил.

Перечитывая вслух, он испытывал неизъяснимое удовольствие, произнося слова — ратовище пальмы, жирник. Этого не было раньше. Раньше казалось самым главным написать, как пишут другие. Теперь ему хотелось быть непохожим.

Впрочем, это уж не такое новое желание. И так же, как недавно в Подгорном, когда он и восхищался Пушкиным и спорил про себя с ним, слабодушно успокаиваясь тем, что нельзя оттачивать строки, рвущиеся из души, теперь становилось понятно — можно и до лжно. Только не легко дается. К тому же писать приходится урывками. Дел выше головы. Вот и сейчас должен прийти Александр Бестужев, чтобы вместе писать песни для народа. Подблюдные песни.

В уставе тайного общества было сказано, что надобно готовить простой народ к предстоящим переменам. Справедливая мысль. Но как ее осуществлять? Об этом никто не подумал.

Что таить, эта склонность людей, перед коими он преклонялся, подолгу размышлять над благими установлениями и не торопиться применять их к жизни, удручала его. Следовало расшевелить, растолкать всю эту высокоумную братию. И на одном из совещаний Северного общества он предложил создавать песни для народа, написанные простым, понятным каждому языком, в форме шуточной, а вернее, сатирической, раскрыть людям, что их окружает, рассказать об их правах.

Предложение было принято с полным одобрением, и вместе с Бестужевым они принялись за работу. Да и можно ли назвать работой эту веселую импровизацию?

Будто подтверждая его мысли, Бестужев ворвался в кабинет, крича:

— Идея! Что там вязать строчки, поучать тех, кто больше нас учен! Нужна пародия. Пародия на песню всем известную. Сладчайший Нелединский — наш трамплин!

Рылеев расхохотался:

— Нашел народного поэта! В огороде бузина, а в Киеве дядька. Альбомные стишки превратить в подблюдные песни?

— Рассеянный ты человек! Рассеянный и недогадливый. А что поют все лакеи и ключницы? Повара и кухарки? Вся дворня государства Российского?

— «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан».

— Забыл самую любимую, самую чувствительную, самую душещипательную:

Ох, тошно мне На чужой стороне; Все постыло, Все уныло: Друга милова нет.

— Постой, постой! Тут что-то набегает. — Рылеев взъерошил волосы и прошептал: — «Ах, тошно мне и в родной стороне: всё в неволе, в тяжкой доле…»

— «Видно, век вековать», — вдруг протодьяконским басом прогудел Бестужев и продолжил дискантом: — «Долго ль русский народ будет рухлядью господ…»

— «И людями, как скотами, долго ль будут торговать?..» — продолжил Рылеев и с удивлением заметил: — А ведь пошло.

— Как на санках под гору! — кричал Бестужев.

Рылеев любовался им. Какая искренняя, непосредственная натура! Надевает на себя личину непонятого байронического героя, когда есть перед кем покрасоваться, а на самом деле весел и простодушен, как ребенок.

И так, болтая и распевая на два голоса песню, часа через два они закончили свой труд. И Александр уже серьезно, с чувством прочитал:

А уж правды нигде Не ищи, мужик, в суде, Без синюхи Судьи глухи, Без вины ты виноват. Чтоб в палату дойти, Прежде сторожу плати, За бумагу, За отвагу Ты за все про все давай! Там же каждая душа Покривится из гроша: Заседатель, Председатель, Заодно с секретарем. Нас поборами царь Иссушил, как сухарь: То дороги, То налоги, Разорили нас вконец.

— Все! — закричал Бестужев, размахивая исписанным без помарок листом бумаги.

— Погоди. Нужны заключительные строки. Некий итог. К чему мы их призываем?

Над заключительными строками пришлось задержаться подольше, но они и в самом деле звучали, как итог:

А до бога высоко, До царя далеко, Да мы сами Ведь с усами, Так мотай себе на ус.

— Пойду к братьям, — сказал Бестужев. — Пропою наш шедевр. Пусть поломают голову, как матросам подкинуть. Лиха беда начало, а там и деревня запоет.

После ухода Александра веселое оживление быстро улеглось. С Бестужевым всегда легко и просто, «как в валенках», любил говорить старик Тевяшов, когда у него собиралась теплая компания соседей. В офицерском кругу друзей Александра он чувствовал себя также «в валенках», понимая, что по своим интересам и знаниям он на голову выше окружающих. В Северном обществе он попал в круг людей, которые подавляли его своей образованностью. Никита Муравьев, целиком поглощенный проблемами философии и права, с отрочества неутомимо занимавшийся самообразованием. Николай Тургенев, воспитанник Московского и Геттингенского университетов. Сергей Трубецкой, который, пребывая в заграничном походе в Париже, в то время как его товарищи по полку предавались развлечениям, прослушал по нескольку раз лекции почти всех известных профессоров, а курс естественных наук прошел полностью. Постоянные беседы с этими людьми были для Рылеева настоящим университетом, но он не хотел быть студентом среди профессоров, рьяно принялся нагонять упущенное и даже устроил у себя дома нечто вроде семинара по политической экономии. Руководил изгнанный из Петербургского университета за свободомыслие профессор Плисов.

Но не только самолюбивое желание сравняться с новыми товарищами заставляло его теперь много читать и размышлять над прочитанным. Натура честная и прямодушная, он считал, что, вступив в общество, поставившее своей целью благоденствие отчизны, он должен быть человеком передовым, достойным своей задачи. Его всегда влекла история, но теперь он мыслил шире. В ящике его стола хранились наброски историко-философского трактата «Дух времени или судьба рода человеческого». Задуманный в двух частях, трактат этот в первой части сводился к такой формуле: «Человек от дикой свободы стремится к деспотизму; невежество причиною тому». Далее эта мысль развивалась по обдуманному плану:

1. Первобытное состояние людей. Дикая свобода.

2. Покушения деспотизма. Разделение политики, нравственности и религии.

3. Греция. Свобода гражданская. Философы. Цари.

4. Рим. Его владычество. Свобода в нем. Цезарь. Дух времени.

5. Рим порабощенный.

6. Христос.

Появлением Христа заканчивалась первая часть. Тут происходил перелом и возникал новый тезис: «Человек от деспотизма стремится к свободе; причиною тому просвещение». Вторая часть также предполагалась из шести глав:

1. Гонения на христиан распространяют христианство. Распри их.

2. Феодальная система и крестовые походы. Дух времени.

3. Лютер. Свободомыслие в религии. Дух времени.

4. Французская революция. Свободомыслие в политике.

5. Наполеон. Свержение его. Дух времени.

6. Борьба народов с царями. Начало соединения религии, нравственности и политики.

Его ничуть не смущали ни грандиозность будущего труда, ни недостаточная продуманность и всей концепции и отдельных глав. Все казалось по плечу, вот только времени недоставало. И он пользовался каждой свободной минутой, чтобы записывать наброски к будущему трактату. И сейчас, воспользовавшись тем, что после ухода Бестужева его еще никто не успел посетить, он с особенным удовольствием, почти что с щегольством, гордясь парадоксальным переходом от подблюдных песен к философскому трактату, взялся за перо. Легким летучим почерком записал:

«Прежде нравственность была опорою свободы, теперь должно ею быть просвещение, которое вместе с тем род человеческий снова должно привести к нравственности. Прежде она была врожденна, человек был добр по природе; с просвещением он будет добр и добродетелен по знанию, по уверенности, что быть таковым для его блага необходимо».

Он пробежал глазами эти строки, гордясь их лаконизмом и неопровержимой логикой, и задумался. А где же тут логика? А злодеи? Сколько история знает злодеев. Им ли не хватало знаний, чтобы понять, что добро приведет к их личному благу? И даже не злодеи, а хотя бы Наполеон?

Он думал о Наполеоне еще в Париже, девятнадцатилетним мальчиком, а много лет спустя писал о нем в своей тетради:

«Тебе все средства были равны, — лишь бы они вели прямо к цели; какого бы цвета волны ни были, все равно, лишь поток достигал было цели. Добродетели и пороки, добро и зло в твоих глазах не имели другого различия, какое имеют между собой цвета, каждый хорош, когда в меру. Ты старался быть превыше добродетелей и пороков: они для тебя были разноцветные лучи, носящиеся около Кавказа, который, недосягаемым челом своим прорезывая их, касается неба девственными вершинами.

Твое могущество захватило все власти и пробудило народы. Цари, уничиженные тобою, восстали и при помощи народов низвергли тебя. Ты пал — но самовластие с тобою не пало. Оно стало еще тягостнее, потому что досталось в удел многим . Народы это приметили, и уже Запад и Юг Европы делали попытки свергнуть иго деспотизма. Цари соединились и силою старались задушить стремление свободы. Они торжествуют, и теперь в Европе мертвая тишина, но так затихает Везувий».

Хороша последняя фраза. Все вполне логично. А теперь? Нет, еще не созрел для философских трактатов. И вдруг мысль совершенно неожиданная пронзила его. Что они написали с Александром: «А что силой отнято, силой выручим мы то». Ведь это же призыв к пугачевщине! Какое легкомыслие!..