Там, где туристы двадцатого века любуются развалинами «виллы мецената», в далекие времена владычества готов в Италии возвышался прекрасный дом, точно плащом, окутанный зеленым виноградом и бархатной листвой темного плюща, так же как и яркоцветными каприфолиями. Благоухающие розы доползали до второго этажа, цепляясь за тонкие мраморные колонны, поддерживающие крышу. В саду извивались усыпанные белоснежным песком дорожки, между великолепными пестрыми цветниками, сменяющимися величественными деревьями. А в обширном дворе, окруженном хозяйственными постройками, кипела жизнь и движение. При этом повсюду, в сараях и кладовых, в погребах и конюшнях, царили чистота и порядок, доказывающие присутствие не только хозяйского глаза, но и заботливой женской руки, не похожей на ленивые руки рабынь или италийских вольноотпущенниц.

Это прекрасное поместье вблизи Фезоле, с окружающими его полями, лесами и холмами, было подарено Теодориком графу Витихису. Здесь его семейство жило тихой, спокойной жизнью, вдали от шумного двора. В Равенне, где Витихис появлялся всегда один и откуда скромный германец возвращался при первой возможности всегда с новым наслаждением, ему было не по себе. Здесь придворный и военачальник Теодорика отдыхал от забот и трудов, забывая крупные политические неприятности и мелкие личные неудовольствия, без которых не обходится государственная деятельность и придворная жизнь, и от которых он так заботливо оберегал лучшую часть себя самого — свою жену.

В поместье графа Витихиса рабочий день близился к концу. В широко распахнутые ворота фермы один за другим, громыхая, въезжали возы, нагруженные душистым сеном или желтыми снопами пшеницы. Стадо мычало, теснясь у каменного водоема. Красивые сытые коровы весело встряхивали колокольчиками. Белые козлята прыгали вокруг матерей. Возвращающиеся с водопоя верховые кони ржали от удовольствия, обмахивая мокрыми хвостами блестящую шелковистую шерсть. Голуби перелетали с одной крыши на другую, а во всех углах громадного двора копошилась домашняя птица, с криком, гоготаньем, кудахтаньем и кряканьем…

Весело было глядеть на эту картину сельского довольства, среди которого люди казались не менее сытыми и счастливыми. Многочисленные рабы и рабыни сновали взад-вперед между постройками. Одни уносили ведра с пенящимся молоком в глубокие прохладные подвалы, другие, сидя группами, закусывали или болтали, окончив занятия или поджидая возвращения последнего стада, запоздавшего в горах, и последних возов с хлебом, уборка которого начиналась сегодня.

У самых ворот молодой невольник, черноглазый и черноволосый, провожал тяжелый воз, высоко нагруженный снопами пшеницы. Кони, высокие и сильные, резко отличались от местной маленькой породы. Но как ни сильны были эти германские кони, перегруженный воз оказался слишком тяжелым для них. Он подвигался медленно, несмотря на громкие крики погонщика и усиленные удары бича. В довершение беды, перед самыми воротами на дороге лежал большой камень, задерживающий движение колес. Но погонщик не видел, или не хотел видеть препятствия. Он продолжал ругаться, усиленно хлопая толстой рукой по спине и животу измученного коня.

Но ничего не помогало. Несчастный конь не двигался, несмотря на удары. Грубый итальянец взбесился.

— Ах ты, проклятая германская скотина… Ну, погоди, я проучу тебя как следует… — И злобно скрипнув зубами, он хлопнул по глазам несчастного коня. Бедное животное даже вскрикнуло и свалилось на колени. Итальянец замахнулся бичом, но в эту минуту его схватила громадная сильная рука, и грубый голос прокричал на ломанном итальянском языке, дополненном понятными жестами:

— Ах ты, проклятая римская собака… Так-то ты мучаешь наших коней. Сейчас же снимай лишние снопы с телеги и, в наказание, перетаскай их на собственной спине. Смотри, как бы тебе не попало больше, чем бедному животному… Молчать, негодяй, если дорожишь своей шкурой… Благодари Бога, что я не хочу беспокоить госпожу из-за такого негодяя, как ты…

Пока римлянин, ворча и ругаясь, исполнял приказание, молодой рыжеволосый гигант, с добродушной улыбкой на круглом румяном лице, заботливо оглядывал пострадавшего коня, обмывая его ссаженные колени и кроткие плачущие глаза свежей водой.

Едва он успел окончить это занятие и увести распряженных лошадей в обширную чистую конюшню, где их ожидала мягкая соломенная подстилка и ясли, полные овса, как до него донесся звонкий детский голос:

— Вахис… Вахис… Скорей иди сюда, голубчик…

— Иду, иду, Атальвин… Иду, сердце мое… Подожди одну минуту.

И Вахис поспешно привязал все еще измученную дрожащую лошадь в стойло и поспешил на зов мальчика лет семи стоявшего в этой же конюшне немного дальше и нетерпеливо топающего ножкой в ожидании Вахиса.

— Вот и я, маленький хозяин… В чем дело? — спросил рыжебородый гигант, с удивлением глядя в разгоряченное лицо прелестного белокурого мальчика, большие голубые глаза которого гневно сверкали, а маленькая ручка сжималась в кулачок.

Перед ним стоял здоровенный невольник, конюх по одежде, римлянин по обличью. Он дерзко глядел на мальчугана и что-то злобно шептал себе под нос.

Завидев Вахиса, ребенок поспешно заговорил с возраставшим негодованием. Указывая ручонкой на стоявшего перед ним итальянца, дерзко подпершего руки в бока, глядя с видимой злобой на прелестное детское личико, точно сиянием окруженное длинными золотисто-желтыми кудрями.

— Представь себе, Вахис… сейчас прихожу я в конюшню осмотреть папиных верховых коней, и что же вижу? У вороного жеребца нет ни капли воды, а у маминой кобылицы два овода впились в спину. Ей бедной, не достать хвостом, а мне рукой. Тогда я позвал Какиса, который смотрел спокойно, как бедная кобылица бьется в стойле, тщетно стараясь избавиться от оводов. А он… Что бы ты думал?.. Он не только меня не послушался, но еще стал ругаться… Я угадал это по его голосу и глазам, хотя не понимаю их говора.

Вахис с презрением посмотрел на широкоплечего приземистого итальянца, голова которого как раз доходила ему до середины груди, и произнес спокойным голосом, в котором, однако, слышалась серьезная угроза:

— Ты что же это, Какие?.. С ума сошел, что ли?.. Как смел ты ослушаться молодого господина и не исполнить его приказание?.. Смотри у меня. Я давно замечаю твои дерзости, и плохо тебе придется…

Черномазый конюх нахально улыбнулся и, дерзко закрутив черные усики, ответил насмешливо:

— Дерзостей я никому не говорил. Я сказал только, что хочу раньше доесть свой ужин. У нас людей кормят прежде, чем скотов… Не сдохла бы германская скотина из-за пары оводов…

— Ах ты, обжора итальянская, — с негодованием перебил Вахис. — Ты, видно, сговорился с Дависом мучить наших коней. Ну, да погоди… Проучу я вас за непослушание. Одно к одному… Я уже давно собираюсь задать тебе трепку. Небось, знаешь за что, черномазая обезьяна…

Итальянец злобно сверкнул глазами.

— Еще бы не знать… Все знают, что рыжий Вахис с ума сходит по желтой Лиуте… Да я тебе не помеха… Успокойся, германский бык. Я не желаю отбивать у тебя твою неуклюжую готку… Твоя Лиута танцует так же грациозно, как наша желтая корова… А что она виснет мне на шею, то я тому не причина…

Добродушное лицо рыжего великана стало багроветь.

— Теперь держись, римская собака… За эту дерзость я спущу с тебя твою грязную шкуру…

И Вахис принялся не спеша засучивать рукава своей синей туники, готовясь задать здоровую трепку наглецу, осмелившемуся оскорбить его возлюбленную Лиуту.

Но прежде чем он успел поднять свой могучий кулак, Какие выхватил из-за пояса небольшой, но острый нож.

— А я тебе покажу, германский ублюдок, как оскорблять римлянина, предки которого были свободными людьми, когда ты, рабская душа, еще траву жрал вместе с коровами в своих германских дебрях.

Брошенный верной рукой, нож сверкнул в воздухе и вонзился бы в широкую грудь германца, если бы маленький Атальвин, с редким присутствием духа, смело не схватил бы римлянина за локоть. Удержать его руку семилетняя ручка мальчика, конечно, не могла. Но все же непредвиденный толчок настолько изменил направление удара, что Вахис остался невредим. Нож вонзился в двери конюшни и глубоко застрял в толстой дубовой доске.

— Так ты за нож взялся, негодяй… Ну, брат, это тебе даром не пройдет…

Удивленный более, чем испуганный, Вахис шагнул к своему обезоруженному противнику и схватил его за плечи.

Но в эту минуту на него набросился другой итальянец, которого он только что выбранил. Давис издали прислушивался к перебранке товарища с ненавистным готом. Теперь он улучил минуту и как кошка вскочил на спину надсмотрщика, обеими руками принимаясь душить его.

Возмущенный предательским нападением, Вахис зарычал как медведь, помятый собаками. Недолго думая, он сгреб одной рукой Дависа за ворот, другой Какиса за спину, и принялся колотить их головами. При каждом ударе он приговаривал:

— Вот это тебе за нож… А это тебе за нападение сзади… А это за дерзость молодому хозяину… А это за побои нашему коню… Давно уже обещал я проучить вас, римские собаки, вот теперь и учитесь… Авось умней станете.

Бог весть как долго учил бы Вахис итальянских конюхов, если бы это полезное занятие не прервал повелительный женский голос:

— Вахис, оставь их… Слышишь… Я приказываю.

При звуке этого не громкого, но звучного голоса, Вахис выпустил своих «учеников» и почтительно выпрямился.

На пороге стояла женщина, при первом взгляде на которую становилось понятно почтительное выражение, внезапно появившееся на лицах разбушевавшихся рабов.

Женщина эта была не очень высока и немного полна для своего роста, но эта полнота удивительно гармонировала с ее красивой сильной фигурой, в которой простота и величавость соединялись необычайно привлекательно. И в чертах лица графини Витихис не было классической правильности неоспоримых красавиц. Ее рот был немного велик, а нос недостаточно тонок, но общее впечатление было очень приятным. От нее так и веяло здоровьем и силой.

Супруга графа Витихиса была одета чрезвычайно просто, в синие платье из домотканой шерсти, украшенное широкой ручной вышивкой. Сшитая по германской моде туника, оставляющая открытыми пышные белые плечи и прекрасные, точно выточенные из слоновой кости, руки, сдерживалась у талии красивым кожаным поясом с серебряными украшениями, на котором звенела связка ключей. В пышные русые волосы вколоты были две темно-малиновые розы. Ни тени кокетства не было в этой красивой двадцатисемилетней женщине.

Голос у нее был спокойный и красивый, мягкий и повелительный в одно и то же время. Не повиноваться этому грудному контральто казалось совершенно невозможным, что и доказало мгновенное прекращение ожесточенной драки при ее появлении.

— Какие и Давис, — сурово промолвила Раутгундис. — Что значит это безобразие?.. Вы знаете, что я не терплю ссор у себя в доме. А тебе, Вахис, вдвойне стыдно… Ты бы должен поддерживать порядок, а не заводить драки… Что у вас здесь вышло?.. Говори скорей.

Рыжебородый гигант сконфуженно мял в руках свою широкополую войлочную шляпу, обычный головной убор невольников-готов.

— Ничего особенного, госпожа, — почтительно ответил он, почесывая затылок. — Я только собирался дать урок вежливости этим римским невежам… Да вот ты меня окликнула и помешала… Удивительное дело, госпожа… Ты всегда появляешься там, где тебя никто не ожидает…

Румяные губы Раутгундис слегка усмехнулись, но ее красивое лицо осталось серьезным.

— Вы сами заставляете хозяйку вмешиваться туда, где ей по-настоящему нечего было бы и делать… От латинян я иного и не ожидаю. Они всегда забываются, когда хозяина нет дома. Но от тебя, Вахис, нет. На тебя я всегда полагалась. Расходитесь сейчас же, и чтобы я не слышала больше о ссорах и раздорах. Пойдем со мной, Атальвин… Тебе не годится присутствовать при драках невольников.

И взяв за руку ребенка, Раутгундис пошла дальше по двору, к одному из амбаров, в котором хранился корм для скота и птицы.

Маленький Атальвин молча шагал возле своей матери. На его прелестном личике выражалось недоумение. Очевидно, детский ум силился разрешить какую-то трудную задачу.

Раутгундис наложила зерен в приподнятый подол верхней туники и, остановившись посреди двора, принялась сзывать своих пернатых питомцев. Пока пестрое стадо теснилось вокруг хозяйки, Атальвин молчал, рассеянно глядя на знакомую любимую картину. Когда же последние зерна были склеваны, и мать принялась отряхивать полу туники, мальчик обратился к ней с неожиданным вопросом.

— Мама, правда ли, что мой папа разбойник?

Раутгундис с удивлением взглянула на сына.

— От кого ты слышал это слово, Атальвин? — спокойно спросила она, только глубокая складка, образовавшаяся между ее густыми русыми бровями, выдавала ее негодование.

— От племянника нашего соседа, маленького Кальпурния. Мы с ним играли на сенокосе. У них на лугу стоит большой-большой стог сена. Мы взобрались наверх. И оттуда видно далеко-далеко… Я и говорю Кальпурнию: — посмотри вот туда, и туда, и дальше до леса, и за лес, до самой речки, — это все наши поля и луга, и леса… А он вдруг как взбесился на меня, и говорит: — все это было наше прежде. Мой дед и отец были здесь хозяевами… Твой отец пришел и отнял у моего деда его землю так же точно, как делают разбойники… А я ему отвечаю: — глупости ты говоришь, Кальпурний. Мой отец ниоткуда не пришел, а здесь и родился. Это я преотлично знаю потому, что слышал от дедушки, папиного отца, который умер в прошлом году. А Кальпурний мне и говорит: — значит твой отец сын разбойника, значит твой дед украл у моего деда земли… Тогда все вы разбойничье отродье, проклятые готы…

— А ты что ответил, Атальвин?

— А я схватил Кальпурния за шиворот и сбросил его вниз, да так ловко, что он два раза ч?рез голову перевернулся. А там он вскочил и убежал, точно побитая собака, хоть и кричал я ему, что жду его и хочу продолжать поединок. Но он испугался и заревел, точно девчонка. Тем и кончился наш разговор с Кальпурнием. Однако я все же припомнил его слова, и мне захотелось узнать, правду ли он говорит о дедушке, называя его и всех готов разбойниками.

Раутгундис гордо выпрямилась.

— Нет, дитя мое, готы не разбойники, а храбрые воины. Они пришли сюда и одолели италийцев, потому что готы сильней их. Вот победители и заставили побежденных поделиться с ними землями и невольниками. Таков закон войны и победы. Когда эти самые италийцы были сильней и храбрей тех народов, которые жили здесь раньше их, то они поступали точно так же, как готы поступили с ними. Так всегда было и всегда будет.

Мать и сын вышли со двора и медленно пошли по зеленому скату холма. Издали долетел до них конский топот. Подгоняемый предчувствием, Атальвин вбежал на вершину холма, откуда ясно видна была широкая лента римского шоссе, ведущего в Равенну, и радостно крикнул матери:

— Отец… Отец едет к нам, — и как стрела помчался навстречу всаднику, фигура которого ясно виднелась в облаке пыли.

Раутгундис остановилась среди поля и прижала руку к сильно бьющемуся сердцу.

— Да, это он, — прошептала она с блаженной улыбкой на зардевшемся лице, и заслоняясь рукой от солнца, принялась глядеть на дорогу, по которой быстро приближался золотистый конь, с тонкими, как у серны, ногами.

Это был Баллада, боевой конь Теодорика, подаренный умирающим героем своему верному слуге и другу Витихису.