1
Внезапно дни становятся всё светлее и теплее, всё начинает цвести, округа наполняется птицами и лягушками, и ветер разносит вместе с запахами звуки их голосов. Молодые телята бесятся, озорно скачут между мирно пасущимся скотом, словно они не знают, что делать с солнечными лучами, падающими на их шкуры.
Но не замечая это пробуждение природы, мы день за днём ходим в школу: утром туда, в полдень назад, постоянные уходы и приходы — это наши будни. Мы всё еще носим нашу скудную зимнюю одежду, и эта новая жизнь, с шумном и суетой двигающаяся вокруг, оставляет нас равнодушными. У нас всё по-прежнему: мужчины работают в поле, женщины полют сорняки в огородах или разжигают огонь в печи. С каждым днём окружающие нас шум и суета увеличиваются, но в наших глазах всё это выглядит невыразимо безрадостным: в молчании мы тащимся по дороге, не обращая внимание на жизнь вокруг. Время от времени раздается короткий возглас, слышится смех, и мы бежим друг за другом во внезапном, живительном всплеске энергии.
Прохладное утро, на небе, голубом со стальным отливом, почти нет облаков. Мейнт и я, плетёмся каждый по своей стороне дороги, и только Янси целеустремлённо бежит впереди нас, по дороге в школу. Мы, втроём, погружены в себя и раздражительны при попытке другого проникнуть в его думы. И только приблизившись к Вамсу, замечаем, что обычное течения дня нарушено; в деревне явно происходит что-то необычное — все деревенские жители высыпали на улицу, увлеченно переговариваются друг с другом, и на улице такое количество людей, которого не бывает в будни. Все бегут в одном направлении, к перекрёстку у церкви и вливаются там в возбуждённую толпу.
«Бьюсь об заклад, там что-то о немцах, — говорит Мейнт. — Определённо, что-то снова придумали».
«Биться об заклад — это против Библии, — Янси укоризненно смотрит на брата, а голос победно звенит. — Биться об заклад Хейт не позволяет. Могу поспорить, что немцы — безбожники. А мы нет».
Я знаю, что сейчас между ними последует борьба за последнее слово. Иногда побеждает Мейнт, но чаще всего Янси выходит победителем, и этот случай не исключение. Вспыхивает на один момент бессильная ярость, и затем мы возбужденно продолжаем наш путь, во все глаза наблюдая за происходящим вокруг. Шанс пережить что-то исключительное нельзя упускать!
На перекрёстке собралось около тридцати человек, возбуждённо говоривших и ожесточённо жестикулирующих, к которым присоединилась новая группа. Несколько женщин выглядели так, словно выскочили из домов, позабыв про все дела; всё указывало на то, что происходит нечто необычное. Мы с Мейнтом подошли к толпе, Янси упрямо осталась стоять в стороне. Она пыталась удержать и меня, но было заметно, что ей тоже хочется пойти с нами послушать, что происходит. Из обрывков разговоров, которые мы подхватываем, проясняется, почему так много людей на улице: немцы взорвали мост через канал на окраине деревни — он полностью разрушен, остались только одни руины!
Мы бежим назад, к Янси.
«Немцы, разве я не говорил? Ну, что ты скажешь на это! — Мейнт подбегает первым. — Мы должны посмотреть на мост». Я колеблюсь — остаться мне с Янси или последовать за Мейнтом; я привык не реагировать на происходящее рядом со мной, это всегда заканчивалось разочарованием без надежды на что-либо и знанием, что ничего хорошего не получится. Но взорванный мост можно увидеть не каждый день, и поэтому скрепя сердце, всё быстрее и быстрей я следую за Мейнтом.
«Я иду в школу! — кричит Янси. — И всё расскажу Хейту!»
Я беру в руки свои деревянные башмаки и бегу вдоль деревенской улицы в приподнятом настроении: наконец что-то происходит. Всё больше людей на улице, поодиночке и маленькими группами, везде господствует явное замешательство, у многих заметны страх и неопределённость. Мне кажется, что я своей беготнёй способствую этому замешательству. Чем больше беспокойство, тем лучше — наконец жизнь в деревне зашевелится и двинется вперёд. Возле скопления людей я останавливаюсь, Мейнт говорит, размахивая руками, это смахивает на какой-то победный танец.
«Мост взорван, но немцев нет, их прогнали американцы, которые теперь на другой стороне канала. Истинная правда!»
Он кричит, задыхаясь и брызжа слюной.
«Люди здесь говорят, что прибыли американские машины, военные. И если мост починят, то они придут сюда, в нашу деревню и мы будем освобождены».
Что же нам делать: идти к мосту или в школу? Кажется абсурдным уйти сейчас и сделать вид, что ничего не случилось.
«Идём, — говорит Мейнт, — посмотрим, а то будет слишком поздно. Все уже там, мы идём к мосту».
Но большинство детей всё ещё стоит в маленьком дворике перед школой. Один мальчик выбегает из двери, широко распахнув её и кричит:
«Сегодня школы не будет, мы свободны!» Его голос срывается от волнения и это его волнение, как пожар, распространяется по всему дворику и приводит в движение весь этот муравейник галдящих и суетящихся детей. В момент, когда мы все уходим, учитель зовёт нас всех обратно.
Он торжественно стоит на крыльце перед открытыми дверями и воздевает руки вверх.
«Спокойно! Держите языки за зубами! Сегодня школа закрыта и все возвращаются по домам; я говорю для всех, чтобы не ходили по деревне. Мост взорван оккупантами, но вы не должны туда ходить, там ещё могут стрелять».
Он выглядит как фельдмаршал на параде.
«Мы не знаем, что происходит сегодня, но это… — он указывает на противоположную сторону улицы, где человек устанавливает у дома красно-бело-синий флаг — …это запрещено в любом случае. Так что будьте осторожны: немцы ещё не ушли».
Нидерландский флаг в саду — мы толпимся возле забора и смотрим на героя, который так бесцеремонен с оккупационными законами.
«Они сбежали, — говорит мужчина, — мы снова можем делать, что хотим. Долой проклятых оккупантов!»
У меня возникает жуткий страх из-за неуважительных слов, которые человек высказывает публично, при этом пренебрежительно сплёвывая.
«Давай, пошли. Мы будем делать то, что захотим, и посмотрим на это». Мейнт хватает нас и энергично тянет.
«Мем, — говорит Янси. — Мы должны рассказать это Мем и Хейту. Мы должны вернуться назад».
Оба смотрят на меня.
«А ты уходи, ты не отсюда. Это наш мост».
Это звучит безосновательно, то что они сказали, и глубоко меня задевает; но, тем не менее, я убеждён, что они правы; это действительно их мост, всё, что моё — находится в Амстердаме. Я слишком взволнован, чтобы протестовать, и к тому же я не знаю, что бы я предпочёл на данный момент — побыть одному или идти с ними к мосту.
Не говоря ни слова, я оборачиваюсь и начинаю свой путь назад, к дому. По дороге, заметив, что кто-то есть у отдалённых домов, я кричу:
«Там за мостом американцы, немцев победили. Урра, мы освобождены!» Я успокаиваюсь только в Лааксуме, перелезаю через забор, перебегаю пастбище и застаю Мем и Пики в одиночестве, нереально тихих, в сверкающей чистотой гостиной. Запыхавшись, я прислоняюсь к её стулу:
«Мем, немцы ушли, и появились американские машины…»
Мем присела — ожидаемая реакция на важные новости — и смотрит на меня широко открытыми глазами.
«Ах, да, малыш, да. Хейт уже рассказал нам. Это правда? Ах, Пики…», — она хватает девочку и прижимает её с грубой нежностью к себе.
«Слышишь ты, что говорит Йерун? Немцы действительно ушли, они прошли напрямик через ту деревню. Надеюсь, что Янси и Мейнт не пошли к мосту?», — добавляет она осторожно и подозрительно. Через десять минут я уже бегу обратно, удивляясь, что Мем не загрузила меня работой, и тем, что она не пошла вместе со мной в Вамс, чтобы своими глазами увидеть то, что там происходит. Но она сказала, что там всё еще воюют — не видел ли я там какого-нибудь оружия? — И что я должен найти Янси и Мейнта и привести их домой, в противном случае пусть готовятся к худшему.
Задыхаясь, с заболевшим от криков горлом, словно дикарь, размахивая руками, измученный, я бегу обратно в деревню.
Там и тут вдоль деревенской улицы нерешительно развеваются флаги, словно робко вытянутые вверх руки. Вид непривычно украшенной улицы увеличивает моё волнение ещё больше, мне кажется, что всё это делается для меня. Флаги, волнения, напряжение — это конец моего изгнания, приход американцев означает конец моей разлуки с родителями, они приедут и заберут меня домой!
После серой зимней спячки это кульминация, которую все мы, кажется, подсознательно ожидали. Окружающее всеобщее оживление, которое передается мне, щекочет у меня в носу, кружит и пьянит. Мои ноги легко бегут и громыхают по брусчатке, выбивая неравномерный ритм. Одно из моих сабо, разбитое и скрепленное стальной лентой, издает звук, отличный от звука другого сабо, и в моих ушах начинает звенеть мелодия: свобода, освобождают, освобожденный…
На перекрёстке больше никого нет и пересечение трех дорог лежит в утреннем тихом солнечном свете, а надо мной господствует почти воскресное настроение. Я прохожу мимо школы. Куда же все делись? У моста, становится понятным мне, там собралась такая толпа, которую я сроду не видал, кроме как на похоронах пасторской жены. Я прокладываю свой путь сквозь толпу и разыскиваю Янси и Мейнта. Из-за спины в тёмной одежде и грязном рабочем комбинезоне я неожиданно вижу разрушенный мост. Середина моста обвалилась в воду, это шокирующая картина разрушения резко контрастирует с окружающим умиротворённым сельским пейзажем. Оборванные перила, куски досок, деформированные опоры, скрывающиеся под водой — это выглядит непоправимо, навечно и безнадёжно уничтоженным. Я смотрю со страхом и ужасом. Мост, словно большое животное, подстреленное, рухнувшее умирать: никогда больше не воскреснет, понимаю я, это невозможно больше исправить. Внезапно я начинаю сомневаться, что война скоро закончится.
Я жмусь к другим детям, молчаливо и печально стоящим на берегу канала. Я неуверенно останавливаюсь, боюсь двигаться дальше, мой восторг начинает оборачиваться паникой.
Впереди стоит Мейнт. А где же Янси? Я должен их обоих привести домой, им необходимо срочно уходить отсюда в Лааксум, к тишине и морю.
«Ты видел американцев? Они там стоят, это точно они».
Один мальчик из деревни толкает меня вперёд и указывает на другую сторону канала..
«Наши освободители, мы свободны!»
Он снова машет и кричит сквозь слёзы: «Да здравствует Королева!»
С другой стороны канала несколько зелёных грузовиков, между которыми бегают солдаты, а также несколько странных открытых машин, безобидных и маленьких, выглядящих словно игрушки. Разочарованно я смотрю на эту мирную картину, имеющую так мало общего с войной, и наблюдаю, как горстка солдат спокойно, не торопясь, передвигается среди машин, таская сваи и укладывая на траву мешки с чем-то. То что мы тут, их нисколько не смущает, они не обращают на нас внимания и даже не смотрят на нас. Армия на горизонте — это совсем не то, что я представлял себе под словом «освобождение» — масса солдат, шествующих под звуки труб с пушками, винтовками и знамёнами; огромные толпы ликующих героических бойцов, запыленных, грязных и усталых, но идущих под победные марши. Триумфальное появление героев…
Из одного грузовика высаживаются двое мужчин, которые поодаль начинают возводить палатки. Один из них раздевается до пояса, идет к берегу канала и машет: первый освободитель, который удостаивает нас взглядом! Ему отвечают неуклюже и неуверенно, приветствуя руками в воздухе, и только дети громко ликуют, отвечая на приветствие необузданными прыжками и шумной вознёй.
«Пойдем, — говорю я. — Нам нужно назад. Мем беспокоится, она не хочет, чтобы мы тут находились. Тут всё ещё может быть опасно».
«Хорошая идея, я проголодался, — практично отвечает Мейнт. — Что едят американцы? Готовят ли они что-нибудь?»
Этот вопрос занимает нас большую часть обратного пути: что и где едят солдаты и откуда они прибыли.
«Американцы приезжают из Англии», — я это свободно утверждаю, потому что часто слышал, что нас освободят англичане. Мой отец раньше всегда тайком слушал английские радиостанции, так что все должно быть английским, это для меня было определённо.
«А как можно жить в таких маленьких палатках? — спрашивает Янси. — Придут ли они освобождать и Лааксум?»
«Освобождать нас? От чего? — спросил Хейт, когда все нетерпеливо уселись за стол. — В Лааксуме никогда не было чужих, многие даже не знают, что он существует».
Он весело смотрит на нас.
«Все будет как всегда и это очень хорошо».
2
Мы сидим рядышком на причальной стенке, захваченные таинственным сумраком воды, движущейся под нами. Время от времени плывущая рыба блеснет в солнечном свете, словно отклонившаяся от курса звезда. Я слежу за бликами, похожими на падающие звезды и такими же быстрыми, но мои мысли заняты утром, мостом, солдатами и тем событием, которое называется «освобождение», и за которым я наблюдал. Мем запретила нам снова идти в деревню: «Там вам нечего искать, это только для взрослых». Это невероятно: всего в получасе ходьбы от нас происходит нечто важное, а мы, сложа руки, сидим в гавани и болтаем ногами.
Янси поднимает голову и смотрит на море. Она поднимает руку по направлению к горизонту.
«Вероятно, американцы уже и на той стороне, а тогда твой отец и мать тоже освобождены».
Я не отвечаю и смотрю на стайку мелких рыбёшек, мечущихся между лодками. Осторожно беру камешек с края набережной и бросаю в их направлении. В результате моего действия — словно десятки рыб управляемы одной невидимой рукой — вся стая, словно по мановению волшебной палочки, исчезает под лодкой.
В полдень за столом я хотел расспросить Хейта поподробнее, но у меня сразу возникает большая паника, когда разговор заходит о доме и войне, тоска, превратившаяся уже в угрюмое упрямство.
Я всегда получал уклончивые ответы на вопросы: когда же закончится война? — Приятель, а мы откуда знаем?
Как у них там в Амстердаме? Нужно надеяться, что всё хорошо, ты не слушай, что говорят другие, они сами ничего не знают. Ну, когда-нибудь тебя заберут отсюда, когда-нибудь они всё-таки приедут сюда.
Когда? Это зависит от войны, а она ещё продолжается.
Нет писем, нет вообще никаких вестей из дома уже в течение нескольких месяцев, а есть только эти неопределённые, пустые ответы, которые мне ничего не дают, абсолютно ничего, и только увеличивают моё смятение. Сегодня утром, когда я увидел эту маленькую группку солдат на другой стороне канала, моё сердце упало: как нас сможет освободить эта горстка солдат? Не смогут никогда…
Стайка рыб вновь выныривает и скользит вдоль корпуса лодки, суетливо раскрывая маленькие пасти. Пики, хромая туда-сюда по пирсу, подходит ко мне и начинает искать новый камушек. Она ноет, что тоже хочет видеть американцев, что она всегда в стороне от событий, и что хочет в деревню, как и мы.
Мейнт спускается в лодку и, опустившись на колени, начинает кидаться в её сторону кусочками древесины с палубы.
«Попроси Мем, чтобы она тебя отпустила, — ухмыляется он, — она обязательно отпустит».
Но неожиданно Янси берёт младшую сестру под своё крыло и говорит, что она возьмёт велосипед, чтобы отвести Пики в Вамс.
Я остаюсь сидеть, внезапно накатывает сонливость и усталость; больше всего мне сейчас хочется свернуться калачиком на тёплом солнце и больше ни о чём не думать. Было бы хорошо навестить Яна, наверняка он ещё ничего не знает о солдатах у канала. Я помню, что говорилось между мальчишками в Амстердаме: «Как только англичане высадятся, то они тут же расправятся с немцами». А теперь это не англичане, а американцы! На мгновение я ощущаю небольшой триумф. Я пойду к Яну, чтобы просветить его, к Яну, который всегда всё знает лучше.
Он подскочит до потолка, когда услышит про это.
Но я боюсь идти в Шарль, боюсь, что фермерша скажет мне, что Яна нет, он уже вернулся назад, домой — и он не сказал об этом мне? — и я останусь тут один как перст, позабытый и заброшенный всеми.
Всякий раз, когда Ян долго не появляется в школе, эта мысль овладевают мной, сначала неопределённо, затем всё сильнее и сильнее, пока на меня не падёт разрушительная правда — Яна больше нет и я остался один…
Тогда я не могу думать ни о чём другом и моя тоска принимает вызывающие опасения формы. Я готов рвать волосы с корнем из-за своей тоски по родному дому.
«Эй, вы двое, — Янси с Пики, сидящей на багажнике, едет на велосипеде вдоль дамбы. — Йерун, мы едем в деревню».
«Подождите, я с вами».
Я подбираю сабо и припускаю по дороге. Янси уже значительно впереди, и я бегу мелкой рысью за девочками.
У взорванного моста произошло чудо. Над водой протянут узкий, деревянный настил из совершенно новых досок. Три солдата усердно занимаются им, вися на канатах над каналом, что-то пиля и укрепляя ударами молотков. На лугу за военными грузовиками появились стоящие вразброс несколько зелёных палаток, перед большей из них появился небольшой склад. Там стоят ящики, коробки и мешки, наполовину укрытые брезентом. На одном штабеле сидят несколько мужчин и расслабленно разговаривают, так спокойно, словно они сидят в своём дворе субботним днём. Поодаль ещё несколько купаются в канале, к большому нашему удивлению. Они смеются и кричат как мальчишки, ныряют, вытягивая ноги в высоту, отфыркиваются, выныривая и выплевывая длинной струёй воду из ртов. В ряске появились большие дыры, точно указывающие на дорогу, проложенную пловцами.
Один из них вылез на берег, пробираясь между камышами на сушу, и его вид меня ошеломил, а Янси звонко высказалась:
«Посмотри, на нем совсем ничего не одето». Вдруг, без слов и смущенно, девочки отворачивают головы и я ошарашенно отступаю на шаг назад.
Я не смог точно увидеть, был ли солдат совсем голым, но мне было странно, что такие взрослые мужчины ведут себя как дети.
Они пытаются столкнуть друг дружку в воду, цепляясь, борясь и хватая за ноги, с громким улюлюканьем, словно молодняк на водопое, и будто бы не имеют ничего общего ни с этой войной, ни с освобождением.
Янси возвращается к мосту и я толкаю велосипед с Пики вслед за ней. Если она хочет тут задержаться, то лучше быть подальше от этих солдат. Я вижу, что Пики продолжает украдкой посматривать на купающихся и это раздражает меня. То что здесь происходит, совершенно её не касается; Мем совершенно права — это дело взрослых. На мосту один из солдат запевает песню и удары молотка становятся громче и энергичнее.
Им принесли коробку, из которой они берут бутерброды с маслом и едят; война кажется мирной и необременительной вещью. Пристыженно я ловлю себя на том, что сам то и дело оглядываюсь на купающихся солдат, чтобы полюбопытствовать, что там происходит; я делаю то же самое, что мешал делать Пики. Что же приковывает мой взгляд в их поступках, что привлекает мое внимание к ним снова и снова, и почему же мне одновременно стыдно за это? Купальщики, накинув на себя полотенца, подпрыгивают и скачут, пытаясь вытряхнуть воду из ушей. Один из них небрежно и с легкостью делает стойку на руках, и стоит, словно цирковой акробат, выглядя причудливой противоположностью окружающему будничному пейзажу.
«Пошли, нам пора назад, — Янси берёт меня за руку, — пока Мем не хватилась нас».
А затем, к своему собственному удивлению, я принимаю необычное решение и поступаю согласно собственной воле.
«Ты иди, если хочешь, а я ещё побуду здесь».
Вопреки ожиданиям, Янси не возражает, взбирается на велосипед и уезжает, не удостаивая меня взглядом.
На мгновение я колеблюсь — теперь Мем узнает и рассердится. За спиной я слышу пение и удары молотков — это новый, соблазнительный мир.
Вместе с несколькими деревенскими мальчишками я усаживаюсь на траве, обнимаю колени и смотрю, бесцеремонно и жадно.
Пловцы стоят у палаток, один причёсывается, глядя в маленькое зеркальце, другие обсыхают. Теперь они находятся ближе и я вижу, что они не намного старше, чем Попке, вероятно им по восемнадцать-девятнадцать лет. Как можно в таком юном возрасте научиться стрелять из винтовки, как можно таким мальчишкам воевать? Как они смогут победить немцев — эти легкомысленно шалящие пловцы? Но, в конце концов они уже здесь, во Фрисландии, сюда то они смогли дойти. С растущим интересом я наблюдаю за жизнью в палаточном лагере: мужчины, таскающие вещи, машины, ездящие туда-сюда, брезент, натягиваемый на земле и паренёк, который чистит винтовку, сидя перед палаткой. Представил себе, как солдаты двинутся дальше, на Амстердам, и заберут меня с собой, и мы сможем захватить Яна; и ехать в кузове грузовика через деревни и польдеры прямиком в Амстердам…
Мои фантазии прерывает шум, который всех нас одновременно поднимает из травы. Большая армейская машина, огромная и экзотичная, словно слон, съезжает с деревенской дороги и подъезжает прямо к нам, сигналя, чтобы привлечь наше внимание. У канала она останавливается, но двигатель продолжает работать. Солдат, сидящий рядом с водителем, высовывается из окна и кричит что-то на непонятном языке мужчинам на мосту.
Из деревни вновь потянулись любопытные, чтобы посмотреть на машину и солдат поближе; вокруг этого неуклюжего монстра образовался большой круг — на безопасном расстоянии от машины, предположив, что чего доброго, могут и стрелять, а также из-за страха перед иностранным языком и незнакомым поведением. Когда солдат открывает дверцу и выходит — настаёт почтительная тишина. Возникает толкотня и круг сужается. Я отступаю на несколько шагов назад, потому что напирающая толпа пугает меня. Мне хочется срочно вернуться домой, где окружающие вещи близки и понятны. Вспоминается и грозное предостережение Мем. В то время как я пытаюсь вырваться из круга, кто-то сзади кладет руку мне на грудь и с силой прижимает меня к себе.
«Попке, — думаю я, — или Хейт. Теперь мне попадёт…»
Вторая рука протягивается над моей головой; рука, незнакомая мне, сильная и загорелая, с пушистыми светлыми волосками и часами на запястье. Между пальцами зажат продолговатый пакетик из сине-красной бумаги с тонкой серебристой окантовкой. Я застываю от страха и пристально смотрю на руку: что это, что сейчас произойдет, кто это стоит позади и держит меня? Люди вокруг меня начинают отодвигаться и смотрят с любопытством, некоторые смеются, как будто это выглядит очень смешно; мне нужно было уходить с Янси, а теперь я тут в полном одиночестве и никто не придет мне на помощь. Я вырываюсь и оборачиваюсь. Позади меня стоит солдат и рассматривает меня серыми, внимательными глазами. У него обветренные, потрескавшиеся губы, открывшиеся в улыбке, с отсутствующим резцом в углу рта. Короткие рыжеватые волосы, чуть вьющиеся, белая рубашка и цепочка вокруг твёрдой прямой шеи; я замечаю всё это с первого взгляда, в момент, когда я пытаюсь отстраниться.
Я продолжаю вырываться.
«Отвяжись, — думаю я, — отпусти».
Пришло время моего конца. Страх вырастает до предела и полностью поглощает мой разум, ещё миг и он вырвется наружу в моём истошном крике. Но я по-прежнему в тисках его руки.
Он удивлен и гладит меня по голове, берет мою руку и вкладывает в неё пакетик. Его рука, обхватившая мои пальцы, теплая и излучает спокойствие.
«For you».
Я слышу слова, которые не понимаю, я отворачиваю голову, мой язык парализован.
Что мне делать? Почему все вокруг только смотрят и нечего не предпринимают?
Солдат присаживается на корточки, я слышу его голос, звучащий по-доброму и мягко, однако он вызывает у меня только головокружение от ужаса. Я вытягиваю свою руку с пакетиком как можно дальше и замечаю, что окружающие меня мальчишки рассматривают его. Но эта рука не принадлежит мне, я не имею ничего общего с ней, это просто ошибка, они же должны понимать это?
Солдат возвращается к машине и влезает внутрь, снова раздаются громкие сигналы и взмахи рук окружающих.
«Он сигналит тебе, — мальчишки толкают меня вперёд, — мы теперь сможем рассмотреть машину поближе, давай!»
Солдат поднимает меня на подножку, я чувствую две сильные руки на моих рёбрах, толкающих меня так энергично, словно они желают протолкнуть меня сквозь закрытую дверцу. В автомобиле за рулём сидит чернокожий солдат, негр с блестящими темными глазами и искренним, беспечным смехом. На его коротких кудрявых волосах сидит островерхая пилотка, надвинутая по самые брови.
«Hello».
Он проговаривает это слово успокоительно длинно.
«Hello, Mister».
Он протягивает мне руку, которой я не касаюсь.
«What?»
Он похлопывает по моей щеке, затем я наблюдаю за его рукой, которая парит повсюду и коротким стуком ногтя указывает на предметы: кнопки, круглые циферблаты, маленькие рычажки. Он курит белую, ровную сигарету — так сильно отличающуюся от смятых огарков, которые курит Хейт — и клубы дыма выплывают в окно. Время от времени он смеётся высоко, по-детски и указывает на солдат на мосту. Солдат, который поддерживал меня, поднимается на подножку и наклоняется ко мне в машину, зажимая меня между собой и дверцей так, что моя шея оказывается прижатой к нижнему краю оконного проёма. Над моей головой зажигается сигарета, я слышу их разговор и болезненное давление его тела, оставляющее пылающее пятно на моей спине. Его голос создает вибрации, которые я ощущаю, словно являюсь резонатором. Обездвиженный, я жду, когда разговор закончится, не может же он длиться вечно. Он кашляет и это толчками передаётся моему телу, он положил руку на край окна рядом со мной, и я смотрю на его короткие, обломанные ногти.
Раньше чем что-то соображаю, я оказываюсь на земле рядом с автомобилем, оттесняемый в сторону другими желающими взобраться на подножку. В неразберихе, которая возникла, я пытаюсь как можно незаметнее выскользнуть из толпы. Солдат оглядывается в поисках меня, но когда обнаруживает и направляется ко мне, я с быстротой молнии убегаю.
«Быстрее, — думаю я, — в Лааксум, домой».
Только пробежав половину пути, я замедляю шаги, продолговатый пакетик всё ещё находится в моей потной руке. Равнодушно, по-деловому я исследую этот предмет, словно какой-нибудь опасный снаряд. В сине-красном пакетике находятся несколько пластинок, обёрнутых в блестящую бумагу. Я разворачиваю серебристые полоски: под ней скрываются гибкие полоски розового и серого цветов, слегка обсыпанные пудрой, это небольшое лакомое чудо, аккуратное и ароматное, безупречной формы, как у сигареты.
Когда я начинаю жевать полоску, то она превращается в эластичный, упругий шарик, который можно кусать и который деформируется, когда я зажимаю его языком. Медленно я позволяю ему путешествовать по моему рту, пробуя, испытывая и наслаждаясь; реальность возвращается ко мне вместе с увеличивающимся наслаждением от этого деликатеса: я получил этот подарок от американского солдата, этот пакетик только для меня, он выбрал меня среди всех…
Дома мне определённо не поверят, в эти невероятные приключения, в эту разведку чуждых территорий, в машину, в негра-водителя, в этого солдата, в пакетик, который он сунул мне в руку…
Я забываю, каким инертным и трусливым я был, как меня парализовало от ужаса происходящее, и как затем я трусливо бежал.
Осталась только память о необычных приключениях.
Остальные полоски я осторожно убираю в пакетик и засовываю глубоко в карман моих штанов, для надёжности прикрыв его рукой.
Стоит ли об этом рассказывать дома, я ещё не решил.
3
На следующий день в школе нас ждёт неожиданность: мы должны записать тексты фризского и нидерландского национального гимна, учитель объявляет нам, что мы должны будем исполнить их на празднике Освобождения. Большими буквами он записывает текст на двух отдельных досках, и оба наших класса, объединённые по этому поводу в один, старательно переносят его вычурности в свои тетради. Всё, что связано с Освобождением, мы делаем с особым усердием.
Так начинается этот гимн. Как можно петь: «Я немецких принц кровей?» Мы должны добить всех немцев, ведь война подходит к концу.
Я представляю себе, как мы сообща собираемся в Германию, с вилами, палками и винтовками, для того, чтобы в их дерьмовой стране порядком надавать им по морде.
«Кто закончил переписывать, тот может идти домой, на сегодня это всё. Школа будет закрыта несколько дней, пока не закончатся праздники. У вас впереди несколько чудесных дней».
Моросит мелкий дождь, мы неуверенно топчемся у входа в школу. Что делать, идти домой или к мосту? Мы, не торопясь, — для нас непривычна свобода в этот час — идем по деревенской улице мимо домов. Вскоре, пыхтя, нас нагоняет Янси, прижимая к груди тетрадку с национальными гимнами.
«Йерун, господин учитель хочет поговорить с тобой, ты должен вернуться».
Мне кажется, что она посмотрела на меня торжествующе; может это имеет отношение к пакетику с жевательной резинкой? Я ничего не рассказал дома, но сегодня утром, когда мы пришли в школу, Янси вдруг шепнула мимоходом: «Попался, я знаю, что у тебя есть!»
Я проверяю свой карман, где надёжно укрыт пакетик; он теплый и упругий. Он никому не достанется, он только мой, и никто до него не дотронется — это также верно, как и то, что меня зовут Йерун! Я бегу назад, в школу, пробегаю через входную арку и останавливаюсь, заслышав голоса. В классе стоит учитель с двумя мужчинами, которые смутно мне знакомы и живут в той части деревни, где мы редко бываем; их чопорный вид несколько неуместен перед школьной доской.
Я подхожу к учительскому столу. Что им от меня нужно?
«Этот школьник из Амстердама, — говорит он, — мальчик, пожми господам руки».
Я молча протягиваю руку, уставившись в столешницу. Может у них есть новости о доме?
Голос учителя звучит любезнее, чем обычно; я слушаю его с изумлением. Он говорит, что это мужчины из комитета по организации праздника и ищут ученика, умеющего хорошо рисовать. Он достаёт из ящика стола рисунок, который я нарисовал зимой; там крестьянин, ведущий за собой корову на верёвке.
«Никогда бы не подумал, что буду хранить его». Мужчины склоняются над рисунком, а затем рассматривают меня.
Понравился ли им мой рисунок? По их лицам ничего нельзя понять.
«Как ты, наверное, понял, мы подумали о тебе. Нужно нарисовать что-то фрисландское, рыбацкую лодку или наши молочные продукты. Эту ношу мы возложим на тебя. Мы поручаем тебе нарисовать несколько рисунков и повесим их затем в воскресной школе».
«Было бы хорошо, если бы они были цветными, — говорит один из мужчин протяжным голосом, — были бы этому очень рады. В конце концов, они предназначены для праздника Освобождения. Поэтому мы подумали о том, что нужно написать на них».
Он вытаскивает бумажку из кармана, на которой большими буквами написано WE THANK YOU и ниже V = VICTORY.
Такого я не мог даже представить — они нуждаются во мне, они хотят, чтобы я нарисовал что-то прекрасное для праздника Освобождения! Все будут видеть картины и знать, что именно я их нарисовал…
«Я с удовольствием попробую, когда они должны быть готовы?»
И снова я стою у входа в школу с врученной мне коробкой цветных карандашей в руке. Школьный двор пуст, дождь из моросящего превратился в проливной. Дома на противоположной стороне отражаются в лужах на мостовой.
Пустота двора только подчёркивает торжество момента: я в одиночестве стою на крыльце с поручением, данным мне и готовлюсь к новому, неведомому началу. Вчера подарок от солдата, и теперь это — я счастливчик!
Зелёный автомобиль едет по пустынной улице. Шины посвистывают на мокрых от дождя камнях мостовой. Брезент, свободно свисающий, крылом бьётся на ветру, и кажется, что движется призрак. Мне машина на деревенской улице представляется инородным предметом, ведь с момента моего приезда из Амстердама больше автомобилей я здесь не видел. Дома, относительно машины, уменьшились, а дорога вдруг стала узкой и тесной.
Словно вестник Бога, о котором я так часто слышу в церкви, автомобиль грохочет мимо меня, производя впечатление воинствующего Ангела.
Я обуваю сабо и бегу вслед за ним. На перекрёстке машина останавливается и из окна высовывается солдат. Он что-то кричит. Я останавливаюсь и озираюсь, но вокруг нет ни души. Может он зовёт меня?
«Hey, you», — он жестами подзывает меня, высунувшись из окна, и я смотрю вверх на угловатое, любопытствующее лицо. Это тот же солдат, который дал мне вчера жевательную резинку, его потрескавшиеся губы, его пытливые глаза. Он открывает рот чтобы что-то сказать, но тут же понимает бессмысленность этого. Вероятно, мне что-то тоже надо сказать, но что? «Thank you» или «V = Victory», английские слова, записанные учителем в моей тетрадке? Слова, которые я не знаю как правильно произнести, если я осмелюсь проделать это. Солдат на миг склоняется в машине, а затем высовывается снова, держа над моей головой точно такой же красно-синий пакетик с серебристой окантовкой.
«Yesterday».
Он добродушно улыбается и вся моя тревога отступает. Словно божественное явление, предстаёт он передо мной под небосклоном, затянутом серыми облаками и протягивает пакетик благословляющим жестом. Моросящий дождь блестит маленькими жемчужинами в его волосах, и на его горле, сжавшимся пару раз, словно он проглотил слова, светится тонкая золотая цепь, блестящая в причудливом контрасте с его волосатыми руками и небритым подбородком. Его лицо, словно когда-то знакомое мне, но давно забытое и теперь вновь увиденное; я с благодарностью узнаю зуб, обломанный с краю, и резкую складку, подчёркивающую его рот. Дверца приоткрывается и я вижу ногу, постукивающую нервно и нетерпеливо, словно куда-то торопящуюся.
«Hello, come in».
Я понимаю это, так как он приглашающе стучит по месту рядом с собой и машет головой. Должен ли я залезть в машину или нужно отказаться?
Мне нужно домой, я не могу…
Он нетерпеливо посвистывает и делает приглашающий жест рукой. Прежде чем я могу среагировать, он наклоняется ко мне и хватает меня за пальто. Нехотя я взбираюсь на подножку и сажусь на сиденье, отодвинувшись от солдата как можно дальше. Почему же я его боюсь, ведь у него такое приветливое лицо, и он ничего не должен сделать мне. Несколькими решительными движениями он сбивает дождевую влагу с моего пальто и кладёт руку на моё плечо.
«Hello», — снова слышу я.
Я стараюсь повторить то же самое в ответ, это звучит сипло и трусливо: окружающие правы — я самый настоящий трус, который боится всего вокруг. Я прижимаю к себе коробку с цветными карандашами, словно от неё зависит вся моя жизнь, и отодвигаюсь к двери.
«O’kay», — он тянется мимо меня к двери и рывком захлопывает её.
«Drive, — спрашивает он, — you like?»
Его рука тянется к моему бедру и успокоительно-ласково похлопывает мою ногу.
Автомобиль дёргается и мы едем. Я держусь за сиденье и пригибаюсь как можно ниже, если вижу людей — никто в деревне не должен знать, что я сижу в машине американцев.
Ведя машину, он время от времени посматривает на меня. Его лицо наполовину обращено ко мне, его глаза попеременно смотрят то на меня, то на дорогу и обратно. Почему он следит за мной, он не доверяет мне?
Мы оставили деревню позади и едем в направлении Бахузена по дороге, которую я не знаю; я здесь никогда не был, и новизна пугает меня, знакомая земля исчезает из-под моих ног. Среди полей он едет медленно и наконец останавливается на обочине: так, теперь я могу выскочить и со всех ног бежать в Лааксум. Но солдат зажигает сигарету и расслабленно прислоняется к стенке кабины, неподвижно смотрит вперёд, на залитую дождём землю и блестящую мокрую дорогу. Я осторожно кладу руку на ручку двери и пытаюсь незаметно надавить: она не двигается с места. Солдат, улыбаясь, берёт другую мою руку и крепко сжимает её.
«Wolt», — говорит он и указывает на себя.
«Me, Wolt. You?» — И его палец упирается в моё пальто.
Я высвобождаю свою руку и еле слышно бормочу своё имя.
«Йерун».
Я стыжусь своего голоса.
«Jerome?»
Он протягивает руку и щиплет меня, словно хочет убедиться.
«O’kay! Jerome, Wolt: friends. Good!»
Его губы формируют своим движением слова, которые он уверенно произносит.
Будто бы его рука обняла меня целиком, я ощущаю её прикосновение на всем своём теле. У него тонкие пальцы с выступающими суставами, короткие ногти с чёрными полосками под ними. Его большой палец делает короткие движения по моей тыльной стороне кисти руки, словно следует ритму стеклоочистителя.
Мы снова едем, он делает жест рукой и смотрит на меня вопросительно.
«Is good, Jerome, you like?»
Я киваю, окружающая действительность понемногу начинает мне нравиться.
Когда дорога делает резкий изгиб, меня бросает в сторону и я падаю на солдата. Он обнимает меня и тянет слово «okaaay» до тех пор, пока вираж не остаётся позади. Проезжаем мимо домов, кажущихся присевшими под дождем, и деревьев, число которых всё увеличивается, и вскоре нас обступает лес. Через завесу дождя окружающее скользит мимо меня и стеклоочиститель уверенными движениями трёт лобовое стекло.
Обнимающая меня рука тепла и уютна, словно я сижу в удобном кресле. Мне хорошо.
«Таково Освобождение, — думаю я. — Оно должно отличаться от будней. Это настоящий праздник».
Его руки легко касаются руля, время от времени вращая его; это тоже праздник — такое вот быстрое, беспроблемное движение вперёд. Я погружаюсь в приятные мысли; он мой друг, этот солдат, он определённо позаботится о том, чтобы я поскорее попал в Амстердам.
Волт, забавное имя, точно как Попке или Мейнт. Иностранное. Это удивительно, что он выбрал меня; определённо, это связано с Богом, что так всё внезапно у меня изменилось…
Его рука, чей палец проскользнул под воротник моей рубашки, массирует мне шею, небрежно и настойчиво одновременно. Окружающий пейзаж стал холмистым и долгое время мы несёмся по дороге, пролегающей через лес. Так далеко от Лааксума я ещё никогда не был. Мы останавливаемся на опушке леса, где стоят ещё несколько точно таких же зелёных машин, припаркованных на обочине дороги. Небольшая группа солдат стоит рядом с ними; двое стоят на коленях и заглядывают под низ машины, другие держат накидку над их головами, защищая их от дождя.
«Wait», — говорит мой спутник, — «Just a moment».
Он высовывается из окна и кричит что-то мужчинам, потом выскакивает из машины, перед этим подмигнув мне, словно между нами есть какая-то тайна. Его сапоги грохочут по дороге и вскоре он углубляется в беседу с другими солдатами, прислонившись к одной из машин. Я слышу их голоса и вижу яростную жестикуляцию в сторону автомобиля. Дождевая дробь по крыше ослабевает и светлая полоска солнечного света падает на дорогу и окружающие деревья. Я осматриваюсь в кабине и кладу цветные карандаши в нишу между сиденьем и спинкой, они хорошо заметны и я не забуду их. Над рулём под кнопками и стрелками написаны неизвестные слова, скорее всего американские: я пытаюсь их запомнить. Из-под маленького зеркальца над моей головой свисает цепочка с серебряным крестиком и несколькими монетами, рядом с ней пёстрая, блестящая картинка дамы со светло-желтыми волосами и улыбкой на неподвижных, алых губах. Шея длинная и открытая, жёлтые завитки спускаются на плечи мягкими волнами. Разве есть подобные женщины, такие яркие и пёстрые?
Снова и снова мои глаза возвращаются к этому блестящему лицу, которое беззаботно строит мне глазки.
Солнце скрывается, холодает и становится неуютно; переговоры на дороге, которым, казалось, нет конца, прекратились, солдаты разошлись и рассаживаются по автомобилям.
Наконец-то! Мой солдат радостно усаживается за руль и трогает холодной рукой меня за щеку.
«Cold!»
Он нажимает на сигнал, издающий адский шум и немедленно получает ответ от других машин, пронзительно разносящийся в неподвижном воздухе.
Когда они проезжают мимо нас, кто-то пронзительно свистит и барабанит по крыше нашей машины, от чего я резко вздрагиваю.
«So long!»
Тишина устанавливается между деревьями, мы снова одни. Солдат открывает пачку сигарет и держит её перед моим носом.
Я, курить? Он ухмыляется и закуривает. Запах мокрой одежды и сигарет заполняет кабину и вгоняет меня в сон: пора возвращаться домой.
«Tomorrow?» — спрашивает он тогда.
В ответ на мой непонимающий взгляд он указывает на свои часы и пальцем делает круг.
«Tomorrow», и снова этот жест, «you», палец указывает на меня, «me», палец указывает на него, и он делает движение, словно крутит рулём.
«Утром, — думаю я, — вернёмся», и я колеблюсь. Все это хорошо, но лучше не надо.
«Tomorrow-tomorrow, — два круговых движения вокруг часов, — Jerome, Wolt, yes?»
Когда же я даю ему понять, что не понимаю его, указывает на свой рот и делает жест отчаяния. Он пробует снова, но я устал и чувствую себя вялым и апатичным. Мне хочется домой.
Он вытаскивает из кармана карту и изучает её, разложив на моих коленях. Мы возвращаемся, и, кажется, нет конца окружающим домам, лесам, водоёмам. Возвращаемся ли мы в Вамс? Когда мы сворачиваем на узкую боковую дорогу, солдат внезапно начинает свистеть. Между деревьями появляется небольшое здание, напоминающее нашу воскресную школу. Он останавливает машину у дома, выскакивает и помогает мне слезть.
«Come», — говорит он, когда я не решаюсь, и спускает, словно малыша, на землю, ведёт меня в сторону дома, в сухое место под карнизом рядом с водосточной трубой и делает знак подождать. Он достает из машины несколько коробок и исчезает за углом. Машина издаёт тикающие звуки, жесткие и сухие, аккомпанемент для листьев, шелестящих под дождём. Хотел бы я знать, который сейчас час…
Вскоре раздаются громкие голоса с верхнего этажа, прерываемые коротким смехом. Я узнаю голос Волта. Нигде не видно ни одного человека, время от времени раздается треск веток и пахнет влажным мхом, землёй и грибами. Я с удивлением вслушиваюсь к всплескам веселья в доме: не забыл ли солдат, что я жду его и хочу вернуться домой?
Я иду к задней части дома. Дождь прекратился, но с крыши капает, и на гравии большие лужи. Светлое солнечное пятно падает на стену, и в этот момент кто-то наверху распахивает окно, яркий отсвет от которого отражается в мокрых от дождя верхушках деревьев. Как долго он ещё пробудет там наверху?
За домом растут несколько запущенных кустов, и скрытый среди них потерянный гиацинт загорается синим цветом. Поодаль стоит деревянный сарай, а чуть дальше ещё одна такая же зелёная машина. За сараем есть ещё и железная дорога, выглядящая заброшенной, заросшая травой и бурно разросшимися сорняками. Между деревьями стоит тишина. Стараясь не шуметь, я пробираюсь через хрустящий гравий и сажусь на подножку машины. Может мне убежать?
Звуки наверху умолкли, теперь я слышу лишь ритмичные, лёгкие стуки, перемежаемые звоном колокольчика.
«Jerome?»
Солдат стоит у задней части дома и манит меня к себе; мы идём за сарай. Снова пошёл дождь, и я прижимаюсь к дощатой стенке, а солдат выходит на пути и балансируя на рельсе, закуривает сигарету. Удержав своё тело в равновесии, он пристально смотрит на меня. Что мы здесь делаем, что это за детские игры? Я ощущаюсь смесью нетерпения и скуки.
Неожиданно он щелчком отправляет сигарету в кусты и присаживается на корточки передо мной. Я не могу отвести взгляд, пытаюсь улыбнуться, но ощущаю только нервные, неуверенные движения своих губ. Что ему нужно, он издевается надо мной? Он быстро встает, смотрит на сарай и быстрым движением притягивает меня к себе. Парализующий страх охватывает меня, мои пальцы немеют и всё окружающее заслоняет ослепительная ярко-белая завеса. Моё тело сжимается, словно собирается исторгнуть истошный вопль, но ничего не происходит. Я ощущаю грубый материал мундира на своём лице и чувствую горький запах дождя и металла. Одеревеневший и напряжённый, стою я в его неумолимом объятии; он может убить меня здесь у сарая, он может задушить меня или зарезать, и я ничего не смогу поделать. Затаив дыхание, застыв, стою я, парализованный произошедшим.
Словно издалека я слышу его хриплый голос: «Jerome, you o’kay?» и чувствую что-то теплое на моих волосах и затем на щеках. Он целует меня. Я не решаюсь пошевелиться, словно из-за этого могу исчезнуть, растворится в небытии.
Когда он поднимает мою голову, я вижу в его глазах совсем близко от себя его сильный взгляд охотника, преследующего добычу.
Его дыхание частое, словно ему трудно дышать. Теперь мне действительно становится страшно, паника охватывает меня целиком: я не смогу убежать; держу пари, что сейчас произойдёт то, что неявно и не высказано ощущалось с самого начала, он это задумал и сейчас сделает…
Его губы скользят по моему лицу, меня начинает судорожно и рывками трясти, я теряю равновесие, и чтобы я не упал, он вынужден прижать меня к стенке сарая.
Мне нужно защищаться, но как? Под его нажимом моё тело бьётся несколько раз о дощатую стенку сарая, из-за чего начинают болеть локоть и лопатки. Моя голова откидывается назад, я ощущаю дождь на своём лице и его лицо сливается с моим. Я словно медленно иду ко дну, опускаясь под его весом, давящим на меня. Я царапаю пальцами стену сарая, чувствуя, как ломаются мои ногти, в тщетной попытке отыскать опору на стене, мои сабо скользят по мокрой земле. Его рука дико и беспорядочно шарит по моей одежде, он дёргает моё пальто и пытается рукой залезть ко мне в брюки. Как пустой, ненужный предмет, прилип я к его губам: словно сдувшийся шарик, из которого выпустили воздух. Его щетина трёт мне кожу, его лицо давит мне на глаз и царапает губы. Я пытаюсь вырваться и кричать, но из меня исторгается только хрип. Его язык двигается между моими губами, и каждый раз, когда я их сжимаю, он настойчиво раздвигает их. Как рыба, он проскальзывает в мой рот. Когда я на мгновение расслабляю челюсти, он проталкивает язык, заполняя мой рот целиком, мы сливаемся в одно целое, словно он расплавился и струится в глубину меня. Время от времени передо мной мелькают его чужие, дикие глаза; словно охотник, исследующий дичь, он поворачивает и встряхивает меня, до тех пор пока я не замру навсегда. Он дышит мне в лицо, и когда он приподнимает меня, мне слышно как падают мои сабо, звонко стукнувшись друг о дружку.
«Listen, — шепчет он и неловко прижимает меня к себе. — Listen. Is good, is…»
В доме раздаются голоса, хрустят шаги по гравию, ещё мгновение и я свободен, судорожно вдыхаю воздух, словно вынырнув с большой глубины; он отпихивает меня своим плечом к стене и оборачивается на шум. Совсем рядом запускается двигатель, но шум удаляется от нас и затихает.
Он нежно стирает дорожку слюны с моего подбородка, словно в попытке утешить. Я стою в носках в грязи и ищу мои сабо, я чувствую себя грязным, мокрым и осквернённым.
«Jerome? — спрашивает он. — Jerome, o’kay?»
И это снова повторяется; его губы, его руки, его поцелуи настигают меня и я больше не вырываюсь из его жёстких объятий, которые неожиданно ослабевают. Мне холодно, моё лицо пылает и болит, я издаю полузадушенные хрипы. Я боюсь, что когда он отпустит меня, то я упаду на землю и никогда не поднимусь, погибну там под дождём и в грязи, забытый за этим старым сараем. Он обвивает меня рукой и толкает меня сквозь мокрые кусты вдоль сарая.
Отъезд на машине происходит тихо и быстро, напоминая бегство. По дороге к автомобилю он поддерживает меня и прижимает к себе. Я начинаю плакать, сначала тихо, затем всё сильнее и сильнее, рыдания дёргают и трясут всё моё тело.
Почему он улыбается, как он может делать вид, что ничего не произошло?
Почему он не сделал того, о чем я подумал, почему не оставил меня там в грязи?
Он достаёт карту и раскладывает её. Его палец следует по красной линии и указывает на тёмное пятно: он ищет на дороге уединённое место, чтобы выбросить меня из машины.
«House? — Я слышу его вопрос: — Jerome house?»
Я не могу смотреть вверх и склоняюсь над раскрытой картой, которая шурша, скользит на моих дрожащих коленях.
«Jerome, look».
Когда я снова начинаю реветь, он прижимает меня к себе и держит карту перед моим лицом.
«Wams», — читаю я название поверх точки, на которую указывает его палец. Я указываю на Лааксум, который обозначен маленькими, чёткими буквами. Если он привезёт меня домой, то там увидят, как я выхожу из американского автомобиля.
Он целует мои высохшие глаза и слизывает, к моему ужасу, сопли, бегущие из носа, его губы ласково и нежно очищают моё лицо.
Мы едем дальше и солдат всё время гладит меня по спине. Я больше не реву.
«Say Wolt, say it, — говорит он. — Jerome, come on, say Wolt».
С удивлением я слушаю свой сиплый голос, который повторяет требуемое.
Я чувствую непреодолимое желание лечь, но я продолжаю сидеть и смотреть во все глаза; я должен знать, где мы находимся. Он берёт мою руку и кладёт к себе на ногу, где она остаётся вяло и безжизненно лежать. Дождь прекращается.
Привкус его поцелуев ощущается в моём рту и не проходит. Может он останется в моей жизни навсегда, как и я, обгаженный и облапанный? Я погружаюсь в себя, в то время как солдат закуривает сигарету.
Он высаживает меня в том же месте, где и посадил. Запуганный, я стою возле машины, словно ожидаю чего-то ещё, знака или команды уйти.
Он поднимает руку и подмигивает мне, захлопывает дверцу и уезжает, не смотря как я ухожу.
Я бегу по деревенской улице, низко опустив голову, чтобы никто не увидел моего лица. Но в деревне тишина, снова идёт дождь и не видно ни одного человека.
Я не могу вернуться домой, это точно, я должен обдумать, что мне делать дальше. За деревней я падаю на край канавы лицом вниз; земля сырая и холод проникает под мою одежду. Я ощущаю его прикосновения на губах, на шее и языке, моя одежда пропитана смесью горьких запахов металла и больницы. Когда я нюхаю свой рукав, запах солдата настолько силён, что мне кажется, будто он сидит рядом со мной, совсем близко.
Я пробую глотать свою слюну, размазывая её языком по рту и собирая её вновь. Я хочу, чтобы его запах и вкус исчезли, пропали навсегда из моей жизни. Я плюю, и слюна длинной нитью ложится на траву.
Мем поймет по моему взгляду, что случилось, она прочтёт это на мне, словно написанное крупными буквами поперек моего туловища. Я уверен, что мои глаза покраснели и опухли, а моё лицо болит на ощупь и наверняка покрыто болезненными пятнами.
Так ничего и не надумав, я сворачиваю на боковую дорогу, ведущую в Шарль и бегу рысцой, борясь с сильным встречным ветром, к виднеющимся вдали фермам. В грязных лужах, иногда полностью перекрывающих дорогу, отражаются бледно-жёлтые лучи, которые то тут, то там пробиваются сквозь чёрные тучи. Порывы ветра сдувают с дороги несколько вопящих птиц. Я искоса смотрю в сторону двора Яна. Нужно ли к нему заходить? Либо он единственный, кому я могу рассказать о случившемся, либо он задразнит меня и будет рассказывать об этом везде и всюду. В затруднении я останавливаюсь. Если он расскажет об этом, то мне придёт конец. Я быстро прохожу мимо дома и надеюсь, что меня никто не увидел; я должен остаться незамеченным.
Опять льёт дождь. Я бегу вдоль тёмного склона утёса и взбираюсь на дамбу. Серое море под проливным дождём пенными массами с треском бьётся о дамбу, распадаясь на мириады брызг. У Лааксума, где начинается береговое укрепление, я сажусь на корточки за защитным рядом свай и ощущаю под собой воду, пенящуюся между базальтовыми блоками, яростно накатываясь и затем затихая. Я ощупываю пальцами своё лицо, словно проверяя, нет ли там чего-то неправильного и повреждённого. Не привлечёт ли что-нибудь внимания дома? Я замёрз и поднимаюсь с корточек.
Дома все сидят за столом, в кругу керосиновой лампы. Все смотрят на меня, кроме Мейнта, склонившегося над своей тарелкой и продолжающего есть.
«Где ты был, почему пришёл так поздно?»
У меня нет ответа.
«Не стой столбом, снимай пальто».
Мем отодвигает свой стул назад и привстает, в ужасе глядя на меня: «Ты же весь мокрый».
«В школе, мне пришлось остаться в школе и рисовать».
Меня ударяет мысль, что я оставил драгоценную коробку с карандашами в машине. Теперь мне определённо конец.
Хейт берёт меня за плечо и выводит из комнаты.
«Нам нужно поговорить наедине, мой мальчик».
Я понимаю, что он всё знает и я ничего не смогу скрыть. Прислонившись к стене, я снимаю мокрую одежду и делаю вид, что полностью поглощён этим занятием.
«Это правда, Йерун, что рассказала Янси?»
Я пытаюсь сделать вид удивлённой невинности.
«О чём?»
«Янси говорит, что ты получил от солдата конфеты, мальчишки из деревни видели это».
Приходит облегчение, я опускаю голову и киваю.
«Когда ты что-то получаешь, это предназначено не только для тебя, ты это понимаешь? Присваивать себе всё — это плохо».
Я смотрю на худое лицо усталого мужчины, пытающегося придать своёму лицу строгое выражение.
Я не его ребёнок, а гость, беженец из города. Он беспомощно стоит напротив меня в этом плохо освещённом маленьком помещении и не может сдержать улыбки. Я хочу встать как можно ближе к нему, чтобы он мог меня поддержать.
С тяжестью на сердце кладу я пакетик в его руку.
«Здесь не хватает только одной штучки. Я неправильно поступил, Хейт».
Я креплюсь, но всё равно начинаю плакать. Хейт раскрывает красно-синий пакетик и рассматривает четыре тонкие серебристые полоски в своей руке. Мой секрет, моя драгоценная тайна…
«Четыре. Каждому из вас по одной. Иди и раздай».
Он мягко подталкивает меня обратно в комнату. Я кладу полоски рядом с тарелками Мейнта, Янси и Пики, как распорядился Хейт.
Но четвёртой я же могу распорядиться сам? Я кладу её перед Тринси, но она ласково отдает назад.
«Сохрани её».
Я оставляю её на столе, мне безразлично, кому она достанется, Диту или Попке, в любом случае я избавляюсь от неё, я больше не хочу обладать ею. Это досталось мне от солдата и должно исчезнуть навсегда.
Я сажусь на своё место, но не могу проглотить ни кусочка.
«Ты ничего не хочешь? Ты не заболел?»
Надеюсь, что они больше ничего не спросят и оставят меня в покое. Я слышу, как остальные дочиста выскабливают свои тарелки, запахи пищи и тепло вызывает у меня головокружение. Но когда я пытаюсь что-то проглотить, я ощущаю привкус солдата, сильный и неприятный.
«Я должен съесть что-нибудь, — думаю я, — тогда это пройдет, я избавлюсь от него».
Но, неожиданно и непреодолимо, мне захотелось, чтобы он оставался.
На следующее утро Мем осматривает меня, кладёт свою большую руку на мой лоб и говорит: «Слишком горячий. Тебе лучше провести денёк в постели».
Бодрствуя и снова впадая в дрёму за закрытыми дверями алькова, я ощущаю фрагменты проходящего дня: первые искажённо звучащие голоса за завтраком, всепроникающий и все заглушающий аромат чая, заставляющий мой желудок сжаться в спазмах из-за жажды. Когда я, цепляясь за руку Мем, жадно пью из чашки, которую она держит перед моим ртом, я замечаю, что привкус солдата пропал, растворился как сон, ушёл. Я пью и никак не могу напиться.
Во сне солдат толкает меня к стене, его язык, словно угорь, впивается в мои уши, мои ноздри, мою шею. Солдат хватает меня, улыбается и подмигивает. Я чувствую как угорь обвивает мои стопы и скользит вверх по ноге. И когда я вырываюсь, солдат прыгает в машину, беззвучно крича и преследует меня на дикой скорости. За автомобилем бежит кровожадная, разъяренная толпа во главе с пасторской женой. Добежав до моря, я прячусь, и все они падают в воду, один за другим…
Затем я слышу хлопки очищенных картофелин, падающих в ведро. Потом дом погружается в могильную тишину. Альков невообразимо увеличивается, и я, как маленький гномик, лежу под одеялом, и окружающие стены кажутся необычайно далёкими.
«Мем?»
Издаю ли я звуки или же мой рот открывается беззвучно?
Чай, жажда — я хочу это произнести и не могу, мой голос пропал.
Спустя вечность я вижу озабоченное лицо Мем.
«Что ты хочешь? Что ты говоришь? Цветные карандаши? У нас их отродясь не было, они были у тебя, наверное, только в Амстердаме».
Она поправляет одеяло.
«Лежи спокойно и постарайся заснуть».
Её рука ласково гладит меня.
А вдруг это он?
…Солдат толкает в мой рот жвачку, которая словно пробка, становится всё толще и толще. Он проталкивает её до тех пор, пока она не застревает у меня в горле и я не могу дышать. Я яростно отбиваюсь, пытаясь освободиться, и меня дико избивают…
Растерянно я смотрю на маленькое ведёрко, которое протягивает мне Мем. Длинная нить слюны свисает из моего рта, а в горле словно застрял огромный кусок. Мем терпеливо стучит по моей спине, воздух, который я вдыхаю, резкий и тяжёлый.
Когда я пытаюсь схватить Мем за руку, чтобы держаться за кого-то, она вновь исчезает; я слышу стук её сабо по полу и какой-то скользящий шум, словно она тащит что-то, или кого-то.
Кого? Я присаживаюсь.
Вероятно, это всего лишь ветер…
Вечером Тринси тихо открывает альковные двери.
«Ты не спишь?»
Я вижу, как в комнате ужинают, слышу стук ножей и вилок, отдалённые голоса, вижу Хейта, который кивает мне. Мем кормит меня кашей, её рука раз за разом властно оказывается у моего рта и я послушно впускаю ложку. Я чувствую себя лучше, тепло разливается по моему телу.
Удовлетворённый, я позволяю Мем обтереть мокрым платком мне лицо и шею и забиваюсь под одеяло.
«Ему лучше, он уже не такой горячий», — сообщает она в комнате.
Может мне спросить про пальто? Я хочу понюхать рукав, чтобы вспомнить солдата. Мне нужно знать его запах…
Когда я чувствую, что рядом со мной кто-то есть, я впадаю в большую панику.
«Я уже слопал это», — улыбается Мейнт.
В темноте я слышу скрип досок и чувствую как они вибрируют на потолке.
«Ты можешь получить у солдата всё, что захочешь? Даже шоколад?»
Я делаю вид что сплю и молчу.
Я хочу только своё пальто, я желаю почувствовать его запах. Я отворачиваюсь к стенке и пытаюсь вспомнить его лицо, линию его щёк, его сломанный зуб.
Мейнт засыпает, я слышу его тихое и равномерное дыхание.
Я заболел из-за того, что чужая слюна попала в мой рот, это наверное опасно? Я с ужасом вспоминаю, что сегодня он хотел приехать на автомобиле ко мне. Моё тело становится мокрым и горячим: он рассердится на меня, если не дождётся? Я чувствую выступивший на лбу пот и моё сердце начинает учащённо биться…
Солдат сидит на рельсах за сараем, он смотрит на меня, и я не могу пошевелиться под взглядом его глаз.
4
Так как Мем считает, что я всё ещё болен, то позволяет мне не идти в церковь, вопреки обычаю. На столе в хаотичной неразберихе стоит брошенная после завтрака посуда, но гостиная пуста. Я выбираюсь наружу и вижу Хейта, который с детьми движется в сторону Вамса. Стоит солнечная весенняя погода, пальто у девочек расстёгнуты, а Попке и Мейнт весело вышагивают в белых рубашках. Армейская машина встречает эту маленькую группу прихожан и проезжая мимо, громко сигналит, нарушая воскресную тишину. Она съезжает с дамбы и останавливается рядом с насыпью. Несколько солдат выходят из неё и поднимаются на дамбу. Наверху они осматриваются и скрываются из поля моего зрения за дамбой. Я неторопливо возвращаюсь в дом и выглядываю из окна: автомобиль на дороге выглядит неуклюже и потерянно, словно подсадная утка, погружённый в тишину. Я в раздумье: пойти туда или остаться дома? Мем наверняка найдёт подозрительным, что я не лежу больной дома, а бегаю в гавани. Так ничего не надумав, выхожу наружу.
«Я просто смотаюсь к лодке, посмотреть, всё ли там в порядке».
Я послушно надеваю пальто, чтобы «не заболеть снова», как кричит мне вслед Мем.
В гавани нет ни одного человека. Привязанная белая коза на выпасе пронзительно блеет, когда я прохожу мимо неё. Лодочные мачты, сияющие, словно вязальные спицы, лениво раскачиваются. Набережная пустынна. Я запускаю камешком по воде: круги постепенно затихают. Может вернуться?
С каждым моим шагом стремление к алькову, в котором я прячусь от окружающих проблем, становится всё сильнее: я тоскую по темноте, уединению и заботливым рукам Мем, подносящим еду и заботливо поправляющим одеяло. Я иду на другую сторону маленькой гавани. Над деревянным настилом причала вьются чайки, взлетающие при моём появлении; некоторые жадно сжимают в изогнутых клювах беспомощно трепыхающиеся рыбьи тела. Несколько овец пасутся у дамбы. Мне издалека слышны звуки их жующих челюстей, срывающих траву с земли.
Тишина и ветер, ни одного живого человека в поле зрения; ни солдат, вообще никого. Металлическая бочка издаёт треск, словно тепло заставляет отслаиваться ржавчину. Я прохожу под подвешенными сетями и хлопаю по её теплому боку. Глухой звук; я вижу, как красно-коричневая пыль прилипает к моей руке, и ощущаю запах. Железо. Ко мне возвращается слабый запах солдата; что сделать мне, чтобы вспомнить и ощутить его прикосновения? Я иду вдоль обветренных столбов берегового укрепления мола, прикрывающего маленькую гавань от моря. Осторожно переставляю ноги с камня на камень, боясь потерять равновесие. Под защитой деревянных свай меня неожиданно одолевает жар. Из-за головокружения я спускаюсь вниз.
Возле одного сломанного столба мне внезапно открывается широкий вид на море, его серо-зелённая поверхность беспокойно перемещается и ярко освещена. Ветер обдувает моё лицо, и когда я раскрытым ртом ловлю поток воздуха, я чувствую, что он словно обдувает изнутри мою голову, удаляя последние остатки недавней болезни. Постоянное беспокойство воды смывает моё безрадостное утомление; я просовываю голову между столбами и оглядываю безлюдную пустоту береговой линии.
Невдалеке на камнях я замечаю шевелящуюся, неправильной формы, человеческую фигуру, нарушающую безлюдность горизонта; она, в своём собственном, отгороженном ото всех мирке, откидывается назад, загорая на солнце. Я быстро втягиваю голову назад, словно мой взгляд может нарушить совершенный покой и окружающий мир этого человека. На противоположной стороне только тихая скука гавани, лодки, качающиеся вдоль набережной и бескрайнее море за дамбой. Загорающая фигура притягивает меня, словно магнит; кажется, что между мной и ней протянулись невидимые нити. Нити, которые дергают меня и вибрируют, грозя порваться.
Недолго думая, я поднимаюсь над сваями, внезапно возвышаясь как перст над торопливыми волнами. Ухватившись за столбы, я балансирую на камнях. Время от времени вода врывается между камнями и подбрасывает высоко в воздух белые хлопья пены. Загорающий заметил меня и повернулся; он что-то крикнул, но слова развеялись ветром: это солдат.
Он лежит, растянувшись на валуне и улыбается мне, прищуривая глаза. Когда я подхожу совсем близко, он протягивает мне руку, которую я хватаю и сразу же отпускаю.
«Hello, good morning».
Теперь нужно идти дальше, словно у моего пути есть цель впереди. Но его рука хватает меня за лодыжку и я останавливаюсь.
«No, no. Where you go?»
Он тянет меня за ногу, вынуждая приблизиться к нему. На нём только спортивные трусы защитного цвета.
«Sit», говорит он, «sit down».
Он сдвигается в сторону, освобождая для меня место и вновь растягивается на солнце. Его руки сложены под головой, его глаза, рассматривающие меня, насмешливы. Перед его трусов немного топорщится, демонстрируя мне те части его тела, на которые обычно не принято смотреть.
В смущении, я отворачиваю голову и смотрю на море, словно что-то там привлекло моё внимание. Даже волосатые подмышки, беспечно обнажённые, вызывают у меня чувство, говорящее, что я не должен туда смотреть: есть что-то неправильное во всём этом, что-то не так.
Солдат тянет меня к камню. Время от времени я бросаю быстрый взгляд на полуобнажённое тело, в надежде, что щель, сквозь которую проглядывает тело, прикрылась.
«Jerome, — я слышу его слова, — sun. Is nice, is good».
Он зевает, потягивается и бьёт себя по груди рукой, издавая глухие звуки. Когда он приподнимается, мне становится комфортнее.
Его ноги свисают с валуна и погружены в воду. Его спина, повёрнутая ко мне — изогнутая, гладкая поверхность, прорезанная по середине резким пунктиром позвоночника. Неровность камня оставила отпечатки на его коже, к лопаткам прилип песок и мусор.
Он болтает в воде ногами, и при этом, словно желая застать меня врасплох, время от времени поворачивает ко мне голову; пойманный, я смущённо отвожу глаза в сторону. Краем глаза замечаю, что он стоит уже в воде, упершись одной рукой в бок и насвистывает какую-то мелодию. Из его тела прямиком в воду брызгает струя, создавая в волнах кипящее пятно из пузырьков и пены. Прежде чем снова сесть, он идёт к столбам и осматривается там, словно что-то ищет.
От воды пахнет солью. Между камнями шевелится белая рыбка; тупым, вытаращенным глазом она пристально смотрит на нас, в то время как её тело беспрерывно бьётся среди базальтовых валунов.
Солдат лениво выстукивает медленный ритм по краю валуна, словно негр в таверне; его торс ритмично двигается в такт стуку, временами он подпевает себе. Две чайки, широко раскинув крылья, парят над нами. Они поворачивают головы в нашу сторону и внимательно наблюдают. Внезапно он вытягивает руки в стороны, словно в полёте и издает визгливые крики в сторону птиц. Я робко смеюсь. Чайки скользят прочь, в подозрении повернув головы в нашу сторону. Солдат встаёт, присаживается на корточки рядом со своей одеждой и закуривает сигарету. На камне остается мокрый след ноги, и я, как бы невзначай, кладу на него руку. Мне кажется важным сделать это, я хочу помнить об этом соприкосновении в будущем — это нога освободителя, которую я схватил и ощупываю своими пальцами. Солдат прислоняется к сваям, с удовольствием затягивается сигаретой и улыбается мне. На таком удалении от меня он кажется неопасным; тревога, которая передаётся мне от него и память о том, что он делал со мной, ослабевают.
Он садится рядом со мной и вкладывает сигарету в свой рот, демонстрируя мне, как надо курить; он глубоко затягивается, но дым уже попал в моё горло и я задыхаюсь от кашля. Он опять откидывается на спину и выпускает дымные кольца в небо, развеваемые ветром и оставляющие после себя сладковатый аромат. Чем больше я стараюсь подавить раздражающий кашель, тем сильнее он становится, ещё чуть-чуть, и я задохнусь от него. Он берёт моё запястье и делает это неуверенно, словно он находится в темноте; его лицо внимательно наблюдает за моей реакцией. Периодически, вытянув трубочкой нижнюю губу, он мастерски выдувает дым в мою сторону, в то время как я судорожно пытаюсь подавить приступы кашля.
Он нежно кусает кончики моих пальцев, наклонясь к моей ладони; я складываю пальцы в щепотку и он громко смеётся. Когда моя рука у его рта, я ощущаю поцелуй, и это ощущение распространяется по всей моей руке. Он совсем рядом: его грудь, большая и подвижная, излучает жар. Он заботливым движением управляет моей рукой. Волоски на его коже извиваются словно кишащие насекомые, я ощущаю его тяжёлое, скрытое сердцебиение, его стук; мне кажется что он хочет сказать, что я не одинок, что это реальность — эта бьющаяся жизнь рядом со мной. Моя рука скользит по небольшим выступам его рёбер, затем переходит на тугую поверхность, мои пальцы перемещаются по небольшому углублению, на миг они погружаются в небольшую ложбинку и останавливаются: я, словно слепой, ощупью перемещаюсь с места на место — остановка, ожидание, возвращение. Солдат, сантиметр за сантиметром, знакомит меня со своим телом, я его марионетка, его вещь, с которой он делает всё, что захочет.
Я смотрю в небо — ярко-синий стяг, в котором кружат чайки.
Почему это происходит со мной, почему моя жизнь так внезапно изменилась?
Я ощупываю его живот, безупречно плоский. Когда он направляет мою руку вниз, к упругой области, я не сопротивляюсь. В момент, когда он вдыхает сигаретный дым, эта зона твердеет, на несколько мгновений напрягается, до тех пор, пока он не выдохнет, тогда уступает и снова становится мягкой.
«Как резиновый баллон, такие же ощущения», — думаю я.
Раньше, в Амстердаме, на стройплощадке, мы прыгали на песке до тех пор, пока он не оседал под нашими ногами и не показывалась вода. Мы прыгали и прыгали, пока наша обувь не тонула в грязи. Потом шли в мокрых носках домой: мама сердилась…
Неожиданно мои пальцы упираются в край его трусов. Он поднимает его и толкает мою руку туда. Я тяну руку назад и оседаю.
Тишина. Солдат смотрит на меня со стороны, он возится со спущенными трусами, его пальцы теребят коричневый, вялый член, выпавший через щель наружу, этот изогнутый и беззащитный предмет. Он прикрывает его рукой, другой притягивает меня к себе и прижимает свой рот к моей щеке. Его голос звучит мягко и успокаивающе. Что он говорит, что будет дальше?
Моё ухо становится тёплым и влажным; его болтовня проникает в мою голову и оглушает меня. Я пожимаю плечами и по моей спине и рукам внезапно начинают бегать мурашки.
«Он облизывает моё ухо, — думаю я, — а оно грязное, когда же я его мыл?» Мне становится стыдно, не из-за проникшего в моё ухо языка, а из-за серы, которая иногда из моих ушей попадает жёлтыми пятнами на полотенце, и которой, по всей видимости, он касается языком.
Он обхватывает свой пенис рукой и начинает медленно водить ей по нему, вверх-вниз, от ног к животу, спотыкаясь об складки зелёной материи трусов. Я вижу сквозь это движение, как член становится больше и толще, он как небольшое животное, существующее вопреки этим небольшим рывкам; как улитка, покидающая свой дом. Ошеломлённый, я не могу оторвать глаз от этого превращения, этого молчаливого, властного увеличения, происходящего так неожиданно и практически без усилий.
«Когда ты станешь большим, то у тебя вырастут волосы на х…е», — говорили мальчишки в школе.
Мне это представлялось почему-то в виде бесформенной, волосатой гусеницы, и я надеялся, что они не правы, или, что я никогда не вырасту.
Теперь его член направлен под углом в высоту, отклонившись от тела солдата; на нём никакие волосы не росли, и только над приспущенными трусами можно было заметить несколько волосков. Он зевнул, лениво и расслабленно, словно это его состояние — абсолютно нормальная в мире вещь.
«Is good, Jerome, — говорит он, — no problem. O’kay?»
У его члена чуть расширена щель, сквозь которую, как мне кажется, он смотрит на меня; я стараюсь не глядеть туда, но мои глаза невольно прикованы к этому месту. Он, словно сжатый кулак, большой и грубый, направленный против меня. Солдат хватает его крепкой рукой и из напряжённой, розовой головки, из глаза-щели, выдавливается капля. Мой собственный член и член Яна — нежные, маленькие и тонкие, эти хрупкие придатки наших тел. Когда солдат подводит мою руку к своему животу, напрягшийся в ожидании член, словно испугавшись чего-то, неожиданно дёргается вверх.
Под камнями плещется море, булькая и пенясь. Очень отчётливо мне вдруг привиделась моя маленькая комнатка в Амстердаме; книги, аккуратно уложенные на полках, обрамляющих откидную кровать; фотографии в рамках на стене и место под окном, где я любил сидеть, укрытый от соседских взоров. Солнце освещает шероховатую поверхность кокосового коврика, на котором я выпасаю игрушечного ослика.
Снаружи голоса детей, играющих на берегу канала. Школа окончена, я вдыхаю обеденные запахи и ощущаю у себя в животе летнюю расслабленность. Это отдалённая, почти забытая, тщательно оберегаемая жизнь, которая так часто казалась мне скучной, бессодержательной чередой дней.
«Мама, — думаю я, — где ты?»
Солдат прижимается ко мне, я осязаю его. Словно одеяло, его запах накрывает меня, защищая и угрожая одновременно.
Его частое дыхание смущает меня, он пыхтит, словно долго бежал. И при этом я — тот, который должен от него убегать…
Я пытаюсь подняться, но неожиданно солдат применяет силу, неуклюже и ожесточённо, словно я его враг.
«Come on».
Он крепко держит меня, его голос груб и нетерпелив, он плотно сжимает мои пальцы и кладет одну ногу на меня, болезненно придавив своим коленом к валуну.
«Отпусти меня!»
Я ору это в полной панике и мне до сих пор стыдно за этот вопль. Я знаю, что он не понимает меня, но тем не менее, давление его тела уменьшается, хватка ослабевает. Мои руки дрожат.
«Sorry, baby», — он расслабляется, однако продолжает двигать мою руку вверх-вниз. Что он хочет, зачем я должен это делать, эти отвратительные гадости?
Я слышал истории о людях, убивающих детей; вероятно, дело идёт к этому. Давление на мою руку снова усиливается, он опять склоняется надо мной и я отворачиваю голову. На камне, рядом со мной, лежит горящий окурок, дым от которого поднимается вверх и рассеивается в воздухе.
Неожиданно поблизости ясно и отчётливо раздаются голоса, я в неистовстве выдёргиваю свою руку, парализованный страхом. Солдат уже встал и поспешно пытается прикрыть неуместно торчащий предмет своего тела. Два скачущих шага, и он стоит в воде, падает впёред и в несколько взмахов отплывает от берега.
Два солдата появляются среди столбов. Один из них пронзительно свистит с помощью пальцев и что-то кричит. Волт оборачивается и встает в волнах на сильные, мускулистые ноги; солнце ярким пятном ложится на его мокрую кожу. Вода едва достает ему до коленей.
«Cold», — кричит он.
Он падает на спину и уплывает, размашисто двигая руками в фонтанах водяных брызг. Один из солдат раздевается и заходит в воду, другой садится на некотором удалении от меня и поднимает руку в равнодушном приветствии; у него белокурые волосы и широкие, округлые плечи, которые он удовлетворённо ощупывает. Я прижимаюсь к сваям и надеюсь, что Волт уплыл далеко, так что я могу незаметно исчезнуть, но пловцы выбираются на берег немного дальше валунов и идут по траве. Белобрысый солдат указывает на кучку одежды Волта и ждёт, пока всё это не оказывается у меня в руках, затем он идет, прыгая с камня на камень, впереди меня. У подножия дамбы мы кладём одежду на траву, Волт накидывает свою рубашку на плечи и стряхивает с себя капли воды. Белобрысый солдат исчезает за дамбой и возвращается с коробкой, полной маленьких бутылок и сложенным брезентом. Коробку он ставит на траву и откупоривает несколько бутылок с помощью ножа.
«Coke?»
Волт протягивает мне бутылку, содержимое которой издаёт сильный запах и первый же глоток шипуче отдаётся покалыванием в моём носу.
Со слезами на глазах я возвращаю бутылку и трясу головой: я убеждаюсь, что это пиво. В Амстердаме я однажды видел пьяных немцев, с пивными бутылками в руках.
«Скоты, — прошипела тогда моя мама, — вся эта нация…», и быстрыми шагами потащила меня прочь.
Солдаты, раскинувшись на развёрнутом брезенте, болтают, курят и пьют из быстро пустеющих бутылок. Время от времени Волт поворачивается ко мне и что-то кричит. Затем он напевает песенку, которую он пел ранее и оба других солдата резко свистят.
«Jerome, sing. Come on».
Он подходит ко мне, тащит меня за собой и делает несколько танцевальных па, из-за чего я спотыкаюсь. Другие смеются.
«Sing».
Он умоляюще смотрит на меня.
Что я должен петь? Все песни, которые я когда-либо заучивал, бесследно стёрлись из моей памяти. Волт держит меня за плечи и, кажется, хочет меня заставить спеть.
«Come, — говорит он и прижимает меня к своему крепкому телу, — sing».
Растерянно я смотрю на солдат, что они могут подумать? Один из них прикладывает палец к губам и заговорщицки смотрит на меня. Он подкрадывается поближе и выливает содержимое бутылки на спину Волту. Затем они бегают друг за другом с криками: поймай меня. Я не знаю, насколько это серьёзно, но когда они бьют друг дружку, слышатся громкие удары. Я пристраиваюсь повыше на дамбе и наблюдаю за дракой с безопасного расстояния. Волт догоняет одного из них, оба падают на траву и продолжают бороться и кричать, словно школьники.
Два солдата хватают Волта за руки и стаскивают с него влажную рубашку. Волт изо всех сил пытается освободиться и отбивается ногами.
И при этом все смеются. Я чувствую, как во мне нарастает гнев: что они делают, эти двое, ему же больно!? Почему бы им не сесть в машину и не оставить нас одних? Ко мне подкрадывается страх: во что я ввязываюсь, мне нужно либо принять чью-то сторону, либо оставаться в стороне.
Нужно ли мне помогать Волту?
Но драка неожиданно заканчивается и настает зловещая тишина. Волт лежит на спине на брезенте, два других сидят подле него, разговаривают шепотом и осматривают себя. Неужели будет ещё что-то?
Белобрысый солдат встаёт, проходит мимо меня, взбирается на дамбу, и там останавливается. Волт приподнимается и смотрит на меня, опёршись на локоть.
«Jerome, come here», — говорит он.
Его голос мягок и льстив. Зачем я ему, что он хочет от меня? Я не трогаюсь с места, но, кажется, он тут же забывает обо мне.
Пахнет навозом и землёй, в траве жужжат насекомые, над Красной скалой знойная дымка. Я прищуриваю глаза. Под собой я слышу бормотание и короткий смешок. Эта таинственность пугает меня, во мне нарастает тревога. Солдат рядом Волтом склоняется к нему, словно хочет что-то рассмотреть между согнутых в коленях ног Волта. Волт раскинул руки и вращает головой туда-сюда, словно в молчаливом протесте. Я смотрю на это прищуренными глазами: голова солдата по-прежнему алчно склонена. Я встаю, я хочу подбежать к ним и яростно прогнать этих солдат, и ощущаю в себе неукротимую ненависть. Но с вымученной улыбкой я двигаюсь в обратном направлении, вверх по дамбе, не сводя глаз с двух мужчин. Теперь солдат делает быстрые, короткие движения над животом Волта, он ожесточённо и молчаливо трудится, словно делает ему искусственное дыхание. Я точно знаю, что там происходит; я знаю это из слухов и неясных домыслов. И всё же мне непонятно это стремительное развитие событий, совершенно сбивающее меня с толку: почему Волт допустил это; он забыл, что я здесь?
По другую сторону дамбы стоит машина. Я бегу к ней и заглядываю внутрь. На сиденье всё ещё лежат цветные карандаши, наполовину соскользнувшие за спинку. Белобрысый следует за мной, поднимается в машину и протягивает мне коробку.
«Here».
Когда я хочу вновь подняться на дамбу, он возвращает меня, смотря ласково, но крепко удерживая.
«No, — говорит он категорично и указывает на дорогу, — not now. Go».
Я хочу увидеть Волта, я хочу знать, что случиться с ним, почему мне нельзя туда пойти? Солдат стаскивает меня с насыпи и исчезает за дамбой.
Вскоре после этого на дамбе появляется другой солдат, смотрит направо-налево, застегивая при этом рубашку и заправляя её в брюки.
Он садится в траве и начинает насвистывать. Почему Волт не появляется, нужно ли мне его ждать? Вокруг тишина, и опять нет никакого движения. Солнце припекает и наполняет окружающую тишину невыносимым зноем. Я разворачиваюсь и бегу домой. Когда я перелажу наш забор, вдалеке слышится сигнал автомобиля. Я оглядываюсь: где это сигналят? Может, мне? Машина с трудом разворачивается на узкой дороге, но я уже за забором. Мем стоит возле дома и приложив руку к глазам, смотрит на медленно приближающийся автомобиль.
«Это американцы, — говорит она. — Ты случаем не видел, были ли они в гавани?»
Когда она замечает, что я быстро убегаю прочь, она добавляет, и я слышу в ее голосе пренебрежительные оттенки:
«Ты что, боишься их? Ты веришь, что они причинят тебе зло?»
Из проезжающей машины вверх, в приветственном жесте, вытягивается рука.
«Освободители, — произносит она. — Гляди, они машут».
Помахать в ответ она не решается, только дружелюбно кивает головой в сторону автомобиля. Я иду к противоположной стороне дома и упираюсь лбом в стену. Коробка с карандашами падает и раскрывается, карандаши яркими штрихами лежат в траве. Я слышу как звук автомобиля постепенно угасает в воскресной тишине.
5
В праздничный день небо чисто и безоблачно, только птицы бороздят его голубизну. Кусты и деревья цветут и одеты в юную, только что появившуюся, зелёную листву; сегодня, кажется, все окружающее хочет показать себя с лучшей стороны.
Мы отправляемся из Лааксума, молчаливые и взволнованные предстоящим событием. Хейт и Мем должны подойти позднее, так они сказали, но мы не можем больше ждать: должно быть праздничное шествие с музыкой, выставка на открытом воздухе, где можно будет посмотреть на королеву, будут присутствовать солдаты — мы будем петь песни, слова которых мы выучили наизусть в школе. Для солдат, для наших освободителей!
Я вспоминаю воскресенье: солдата на камнях у моря, мою руку на его теле, затем странные события у дамбы. Я пробую оттолкнуть эти видения, пугающие меня, но всё равно эти картины и события возвращаются назад, в мои мысли. Нет, не буду вспоминать, ведь сегодня праздник…
Мейнт несёт в руках небольшую, блестящую трубу, на которой он играет в оркестре, и держит её в своих руках словно трофей, торжествующий и полный гордости. Я должен смотреть во все глаза, чтобы в деревне не перейти дорогу солдатам; я должен оставаться незаметным, чтобы опять не попасть в трудное положение. Но в тайне я надеюсь увидеть его лицо, и может даже поговорить с ним.
По дороге небольшими группами народ идёт в направлении Вамса; ясно видно, что там происходит что-то особенное. Мейнт прыгает мне на спину, размахивая при этом своёй трубой.
«Давай, ты должен довести меня до церкви. Н-но, лошадка, но!»
Я сбрасываю его и продолжаю путь среди девочек. Тринси берёт меня за руку.
«Сегодня будет чудесный день, Йерун, — говорит она — Вот увидишь. Никто не сможет усидеть дома».
Деревня наряжена, во многих садах развеваются флаги, а перед одним из домов стоит арка, украшенная бумажными цветами и маленькими оранжевыми флажками, развевающимися на теплом ветру.
Вся деревенская улица — одна сплошная пёстрая гирлянда.
Между двух столбов поперёк улицы натянута полоса ткани, на которой крупными буквами написано «МЫ БЛАГОДАРНЫ НАШИМ ОСВОБОДИТЕЛЯМ».
Мы останавливаемся и смотрим на эти буквы над нашими головами так же торжественно, как в церкви. Это также относится и к Волту, думаю я гордо, он один из них. Я благодарен моему освободителю…
На перекрёстке стоят несколько повозок. Спины лошадей блестят на солнце. Время от времени лёгкий запах навоза долетает из деревни и перемешивается с резкими запахами нафталина и одеколона, исходящими от воскресной одежды людей, собравшихся на деревенской улице.
«Пойдем со мной в воскресную школу, — говорю я Тринси, как только мы входим в деревню. — Посмотрим, висят ли там мои картины».
Мы протискиваем через толпу, я держусь за её руку.
«Сперва на выставку». Она тянет меня к обочине, где в маленьком киоске выставлены открытки и газетные фотографии.
«Наша королева и принцессы», — говорит человек в будке. Я вижу на фотографиях невысокую, полную женщину в длинном пальто и смешной шляпке, чьи руки безвольно свисают из длинных рукавов. Она смотрит слегка улыбаясь и немного высокомерно.
Разве это наша королева? Да здравствует Оранжевый, да здравствует Вильгельмина? Она, конечно, обнищала из-за войны.
Большая картина в ярко-зелёных и синих тонах вызывает наибольший интерес. Тринси вынуждена толкаться, чтобы встать поближе.
Мы видим женщину, которая сидит на слегка покатом газоне, её руки обхватили колени, рядом с ней сидят три девочки, беспечно смеющиеся, в белых платьях и с бантами в волосах. За ними виден белый дом, и несколько в стороне стоит мужчина в очках, со слегка склоненной головой и напомаженными блестящими волосами, курящий трубку.
«Юлиана с маленькими принцессами», — говорит Тринси благоговейно.
«Прекрасно, не правда ли? Какие они сладенькие, эти малышки».
Я смотрю на ухоженных детей на этой нереально зелённой траве.
«У них есть солдаты, которые их охраняют?» — спрашиваю я, но Тринси уже погрузилась в оживлённый разговор с мужчиной из киоска.
Среди нескольких тёмных картин под стеклом я нахожу открытку с волнистыми краями. «Королевский дворец в Амстердаме» — написано снизу белыми буквами. Я наклоняюсь вперёд и внимательно рассматриваю: это та самая улица, где стоял грузовик, откуда начался мой путь во Фрисландию. Рядом можно увидеть мальчика с велосипедом, и женщину в длинной тёмной одежде и широкополой шляпе, удивленно смотрящая в камеру, с девочкой, прячущей лицо в юбках женщины. Эта идиллическая картина совсем не совпадает с моими серыми воспоминаниями.
Издалека слышится музыка, внезапно все люди начинают двигаться в том направлении, и Тринси, захваченная массовым движением, тащит меня за собой.
«Если мы поспешим, то сможем занять места в первых рядах».
Чуть дальше я вижу приближение музыки. Это сплочённая группа людей с празднично развевающимися знаменами и флажками и сверкающими на солнце инструментами. Множество ног поднимают клубы пыли, и равномерный грохот барабана создаёт впечатление приближающегося поезда, скрытого за облаками.
«Привет».
Рядом с нами стоит Ян. На нём куртка, которая ему слишком мала и из её коротких рукавов далеко наружу высовываются его запястья. Он бледен, а его глаза воспалены. Он морщит нос, намекая на присутствие Тринси и понимающе улыбается.
«Ты пришёл со своей сестрой?»
Он что-то шепчет мне в ухо, чего я не могу разобрать и пренебрежительно смеётся. Его руки стали большими, под обгрызенными ногтями грязь, и его глаза проницательно смотрят на меня.
«Слышно что-нибудь о доме?», — спрашиваю я.
Я должен оставаться его другом, мы вместе вернёмся назад, в Амстердам.
Ян плюет в ладони и трет их друг о дружку.
«Нет, — говорит он. — Это не имеет значения, я останусь здесь. Мне и здесь хорошо».
У него небольшая тень на потной верхней губе, и в уголках его глаз застыли зёрнышки сна. Склонив голову в сторону Тринси, он подмигивает:
«Определенно лакомый кусочек. Я бы не удержался».
Он толкает меня и перебегает перед оркестром на другую сторону улицы.
Галдёж вокруг нас подавляет меня. Маленькими, шаркающими шагами музыканты проходят мимо; извергаемые ими звуки поднимают облака пыли. Я вижу Мейнта, с красным лицом и выпученными глазами, дующего в свою трубу. Его взгляд прикован к нотам, закреплённым к трубе, и он не видит ничего вокруг.
Звуки музыки застревают у меня в горле, я задавлен шумом толпы и оркестра, и то, и другое плохо действует на меня. После военного оркестра появляется небольшая открытая машина. За рулём сидит солдат, рядом с ним человек в военной форме и фуражке, время от времени поднимающий руку, прикладывая её к фуражке и отдавая честь. Тюльпан вылетает из толпы, падает на капот автомобиля и остаётся там вялым и надломленным среди ярко-зелённых листьев. В следующем автомобиле сидят солдаты, которые высовываются и размахивают руками, у некоторых в руках букеты цветов. Я пытаюсь заметить среди всех этих лиц что-то особенное, но парад заканчивается через несколько секунд.
Вслед за машиной люди направляются опять в сторону церкви.
Я оглядываюсь, но Тринси исчезла. Сзади две руки обвивают мою шею.
«Но если твои отец и мать приедут забирать тебя, то я поеду с тобой», — говорит Ян и тянет меня назад.
«Не действуй в одиночку! Обязательно мне сообщи, ведь мы же друзья!»
Он по-дружески толкает меня в плечо так, что я падаю у садовой изгороди. Оркестр стоит на улице перед церковью и играет торжественную мелодию, которой нерешительно подпевают; за головами людей я вижу крышу армейской машины. Я направляюсь в сторону Хейта и Мем, стоящих среди деревенских жителей. Хейт поёт. Мем, в своей воскресной одежде выглядит очень внушительно, в её широкой, чёрной тени Хейт почти незаметен. Она слушает с воздетым к небу подбородком и выглядит мягко и беспомощно, словно вот-вот чихнёт. Время от времени она проводит платочком по глазам, неуклюже и нервно. Хейт выглядит как её ребёнок, он улыбается, стоя рядом с ней и его губы двигаются в такт словам песни.
Когда песня заканчивается, заводится мотор и машина с людьми в форме уезжает. Человек в фуражке остаётся: он идёт к маленькому входу в церковь и сияющие яркие полосы на его форменном мундире выглядят преисполненными гордостью. В отполированных до блеска ботинках, подходит он к двери в церковь и остается там стоять по стойке смирно. В то время как машина осторожно маневрирует в толпе, я пытаюсь быстрее протиснуться поближе к ней. Этот солдат, что схватился руками за поручень, случайно не Волт? Он осматривается в поисках меня или мне это только кажется? Я расталкиваю людей руками и быстро продвигаюсь вперёд, но машина уже слишком далеко и едет теперь быстро.
Церковный колокол начинает звонить, все смотрят вверх, и на башне появляется огромный флаг. Тишина упала на дома — слышен только звон колокола и гул автомобиля, покидающего деревню. Я иду вслед за другими ко входу в церковь и исчезаю за стеной маленького кладбища, вдоль неё пробираюсь к обратной стороне воскресной школы и выхожу чуть дальше на тихую улицу. Не долго думая, я бегу по украшенной флагами дороге к каналу.
Волт стоит на мосту, как-будто бы знал, что я приду. Он стоит, опёршись на перила и отрывается от них, когда замечает меня, спокойный и расслабленный, мой спасательный круг, к которому я держу курс.
«Good morning», говорит он и ногой сбрасывает камешек в воду. Он прижимает мою голову к себе, словно он мой отец, присаживается на корточки и осматривает меня.
«Hungry? Eat?»
Глухой стук его сапог эхом отдается в воде. Мы идём по траве к палаткам. В самой большой палатке за длинным столом сидят солдаты; из маленького радиоприёмника, стоящего на столе, скрипуче звучит музыка. Волт садится с краю и притягивает меня к себе.
«Jerome», — говорит он, представляя меня мужчинам, словно хочет меня продать им. Слышится шум и громкий стук ложек по столу.
«Eat», — произносит Волт и гладит себя по животу.
Я упёрся глазами в столешницу и внимательно слушаю голоса и стук посуды. Интересно, а те двое солдат тоже здесь? Солнце, музыка и запахи теплой пищи: я получаю маленькую металлическую миску и вместе с Волтом иду к палатке, где кто-то одним ударом наполняет миску белоснежным, крупным рисом.
«Enough?»
Молодой солдат с загорелыми, веснушчатыми руками наливает густой соус поверх риса. Он пряно пахнет. Я начинаю есть и внезапно ощущаю сильный голод: американская еда, солдатская пища — всё это теперь принадлежит и мне. Уткнувшись в миску, я начинаю работать ложкой.
Я настолько голоден, что глотаю не жуя. Но на меня никто не обращает внимания. Под столом я ощущаю колено Волта, которое мягко, но недвусмысленно прижимается к моей ноге. Прикосновение электризует меня. Я осторожно отодвигаю свою ногу.
Рис, мясо, изюм, голоса, которых я не понимаю, и солнце, светящее в глаза. У меня кружится голова. Нога снова меня касается и немного толкается, словно бы смеясь. Я быстро делаю глоток из чашки, подвинутой Волтом ко мне, чтобы подавить дрожь. Сидящий с другой стороны солдат начинает говорить со мной, медленно и отчётливо. Я стараюсь вслушиваться в терпеливый голос, повторяющий одни и те же слова и фразы, словно я — мальчик из детского сада, но моё внимание почти полностью поглощено коленом, продолжающим мягко давить на мою ногу.
Вдалеке я всё ещё слышу колокольный звон.
«Теперь они сидят в церкви», — думаю я и чувствую угрызения совести. Может мне вернуться назад? Изумлённо я узнаю белобрысого солдата, стоящего теперь рядом с Волтом. Он читает что-то, что достал из кармана Волт. То что он кладет руку на плечо Волта, меня беспокоит.
Затем мы идём между палатками; Волт положил руку на мой затылок и управляет мной давлением своих пальцев, одновременно разговаривая с белобрысым. Я словно собака на поводке. Они останавливаются у палатки, в которой лежит человек и что-то пишет. Белобрысый садится рядом с ним и снимает свои сапоги.
«See you», — говорит он.
Мы идём к последней палатке на краю выгона. Неожиданно я начинаю сожалеть, что другого солдата с нами нет. Волт погружён в свои мысли и ничего не говорит. Ласточки летают над травой, солнце припекает мою спину; вдалеке, за нами, раздается монотонный голос радио.
Волт отодвигает полог палатки и заходит внутрь.
Я приседаю на корточки: внутри тусклый свет и запах, которым пахнут паруса нашей лодки, похожий на запах нефти..
«My house», — говорит он и раскатывает спальный мешок. По его знаку я сажусь туда. Рядом я вижу ухоженную винтовку. Он вынимает из сумки, висящей сзади, книжку и подаёт её мне. В ней, под глянцевой полупрозрачной бумагой, лежат чёрно-белые и цветные фотографии.
«Me», — говорит он, указывая на лицо среди других молодых лиц, напряжённо смотрящее в камеру.
Разве этот человек, сидящий сейчас рядом со мной — тот самый худой юноша? Я наклоняюсь поближе, чтобы рассмотреть. Солдат обнимает меня за плечи, я снова ощущаю запах металла.
«School, — говорит он, прислонив свою голову к моей, — me, school».
Я вижу одинокого мальчика на краю бассейна и собаку на траве.
На другом фото мальчик — определённо Волт; он сидит на расписанном цветами диване рядом с красивой женщиной с большим смеющимся ртом, их головы любовно прислонены друг к дружке. Я рассматриваю очень внимательно: кто эта женщина, которая так обнимает его, наверное, мама?
Она могла быть его сестрой или невестой. Алые губы и блузка с большим, открытым вырезом; она красива и благородна, как наша Королева, которую я видел на картинках в деревне. Волосы женщины уложены блестящими, ухоженными волнами.
Я разбит и разочарован: я смотрю на близких ему друзей, которых я не знаю, но которые являются его друзьями и близкими и ему важнее, чем я; эти люди на фотографиях и те два солдата. Я быстро листаю дальше. Волт выползает из палатки, снимает сапоги и вонючие носки, оставляет их снаружи в траве.
Когда я захлопываю альбом, я замечаю что он раздевается и аккуратно складывает одежду; на нём только короткие трусы, в которых я его видел в воскресенье у воды. Он ложится рядом со мной и разворачивает письмо, чешет колено и читает; я вновь быстро открываю альбом и делаю вид, что полностью поглощён рассматриванием фотографий.
Муха снова и снова бьётся о стенку палатки, иногда падая на спальный мешок. Время идёт медленно, письмо шелестит в его пальцах, иногда он громко и сильно зевает. Из альбома выпадает маленькое фото Волта, какой он есть сейчас — с короткими волосами и худыми, впалыми щеками.
«Narbutus, Walter P». написано печатными буквами под ним. Вот он кто. Волт берёт из моей руки карточку, вкладывает ее в альбом и сворачивает письмо. Когда он касается моей руки, я замечаю, что мои пальцы немеют и холодны как лёд, словно все они переломаны.
«So? — Говорит он и вопросительно добавляет: — Now what?»
Он ложится и слегка касается моего колена. Я вижу плавный изгиб его спины и дыхание, шевелящее его живот.
Я вижу, что он славный, но может мне нужно опасаться его? С нежностью он поглаживает меня по спине.
«„Narbutus, Walter P.“, — думаю я. — Я должен запомнить это, тогда смогу написать ему».
Он держит меня за руку и стук моего сердца отдаётся у меня в ушах: на самом деле он тих, я с трудом могу его уловить, а у меня такое чувство, будто он слышен по всей палатке. Я ощупываю около себя и чувствую прохладу винтовки, слышу гудящую муху у наклонной стенки палатки, а сквозь щель входа вижу кусок земли с травой и безоблачное небо. Солдат привстаёт и пытается дотянуться через меня к сумке, висящей на стенке палатки, чтобы положить туда письмо. Как его тело, касающееся моего, достигает цели, я вижу, что его трусы повисли, и что вместо куска материи видны две мягкие округлости голых ягодиц, которые я, протянув руку, могу потрогать.
«Он лежит тут с голым задом, — думаю я, — потерял свои штаны и не заметил».
Когда письмо спрятано в сумку, он выгибает своё тело вверх, нависая надо мной, словно арка, и смотрит на меня из-под руки. Он с удовольствием хлопает несколько раз по своей заднице, берет меня за руку и снова повторяет этот трюк. Соприкосновение с его нежными округлостями вызывает жар в моей руке, словно его голая кожа покрыта таинственным материалом, вызывающем его.
Он опускается вниз и приближается ко мне, подперев голову рукой. Осторожно он расстёгивает верхние пуговицы моей рубашки, забираясь свой рукой внутрь, под майку, пока его рука не наталкивается на верхний край штанов. Моё сердце неистово бьётся, словно я падаю назад спиной, всё ниже и ниже. Ничего страшного нет, ничего не происходит, но моё сердце бьётся так, словно оно вот-вот лопнет.
«O’kay, Jerome. No problem», — он убирает свою руку.
Его волосатые подмышки недалеко от моего лица; капли пота стекают по его рёбрам. Запах металла пьянит меня. Он прижимает свои губы к моим, я узнаю это действие и послушно подставляю свои губы навстречу его беззвучному поцелую. Он впивается в меня и его язык перемещается, тщательно и добросовестно исследуя мой рот. Я не смею дать отпор, он больше и сильнее меня. У него есть винтовка.
Он говорит слова, смысла которых я не знаю, повторяя их в одной и той же тональности, и оставляет своим языком мокрые следы на моём лице. Снаружи тишина, монотонное жужжание мухи в палатке и в отдалении чьё-то насвистывание мелодии. Волт неловко стаскивает мою одежду, выдёргивает мою майку из-под пояса штанов и задирает её вверх. Я чувствую, как отрывается пуговица и почти неслышно отлетает в сторону.
Вдруг он останавливается, поднимает голову и прислушивается: слышны приближающиеся голоса. Может это люди из деревни, может это Хейт и Мем недосчитались меня в церкви и теперь вдруг оказались здесь…
Волт ползёт ко входу в палатку и я облегчённо вздыхаю: теперь я смогу убежать. Но я обманываю себя — он тщательно закрывает вход в палатку, загораживая полоску зелёной травы и летнего неба. Стоя на коленях, он поворачивается ко мне и сдергивает трусы вниз.
Вся обнажённость, которую я видел до той поры, была всегда несколько поспешной, мимолётной — быстрое переодевание в гимнастической раздевалке или бассейне; всё что было видно в течении нескольких секунд — это худые, костлявые тела, угловатые коленки и выступающие рёбра, быстро скрываемые под одеждой. Только Ян был другим, как тогда на утёсе — это бледное, мимолётное воспоминание. Солдат, стоящий на коленях около меня — это концентрация угрожающих форм: плечи, бёдра, шея, рёбра и руки, удерживающие меня в плену. По вечерам мы иногда говорили о взрослых, о том, что они делают в кровати; взволнованно шептались, задыхаясь от смеха: теперь этот мужчина сдёргивает мои штаны, разрывает мою рубашку и водит руками по мне, ощупывая моё тело своими пальцами. Моё сердце как натянутая струна, которая в любой момент может оборваться смертельным взрывом. Я отталкиваю его и пытаюсь позвать на помощь, но спотыкаюсь и тону в собственных звуках.
В стоящем теле этого иноземного мужчины причудливым образом отражаются все наши шепотом рассказанные мальчишеские истории; словно в лихорадочном бреду, его пенис то набухает до чудовищного размера, то уменьшается до микроскопически малого.
Он плюёт на ладонь — на секунду становясь точной копией Яна — растирает у меня между ног и осторожно ложится на меня, как будто я могу разбиться; он словно обрушившееся на меня здание, обломок скалы, накрывающий меня. Он опирается на руки, смотрит мне в глаза и ободряюще улыбается. Он что-то хватает рукой внизу и поправляет, при этом говоря полушёпотом «Sooo…»
Я чувствую что-то — его руку? — в меня целеустремлённо, безудержно, между сжатыми вместе и перекрещёнными ногами проскальзывает нечто в глубину, и этим своим движением выжимает всю силу воли из моего тела. Его руки обвивают меня, словно в попытке обнять, но это суровая борьба, в которой участвует он, издавая гортанные рыки и подёргивания, одновременно водя своими взлохмаченными волосами по моёму лицу, при этом быстро и горячо дыша.
Когда он приподнимается и опускается на колени, то смотрит сквозь меня, словно меня тут нет. Как когда-то я следил за движениями врача, который брал блестящие инструменты для удаления моих миндалин, точно также я сейчас слежу за его движениями. Он снова плюёт большими сгустками слюны в свои руки и затем опять продолжает движения взад-вперёд. Почему я не издаю ни звука, не протестую и не плачу?
Неожиданно он останавливается, потому что я кричу от боли со жгучими слезами на глазах, натолкнувшись рукой на острый нож.
У солдата прокушена губа; он раздражённо зажимает мне рот рукой и делает знак «молчать».
Его рука пахнет табаком и железом, перехватывает моё дыхание и медленно душит меня; сильное, пульсирующее давление отдаётся в моих ушах всё увеличивающимся шумом. Затем он сдвигается немного выше, немного сдвигает моё тело в сторону, проведя рукой по моим животу и рёбрам. Когда он опускается на меня, наши тела издают чавканье, словно ноги в жидкой грязи.
В моём ухе его голос шепчет слова: я узнаю собственное имя.
Рука протискивается вниз и гладит мой живот: нужно двигаться вперёд-назад…
Стыдясь, я поднимаю ноги вверх; я хочу остаться лежать, не двигаясь и не видя никого. Он целует меня и осматривает мою руку, я не чувствую боли, опустошённый и осквернённый. Влага между нашими тела становится холодной и липкой.
«Jerome, o’kay?»
Он осторожно поднимается. Тянет вниз мою рубашку, на которой мокрые пятна. Он осторожно вытирает рукой мою влажную кожу, приподнимает меня и кладёт мою руку себе на бедро. Я начинаю дрожать, сначала только руки, затем всем телом. Он подтягивает мои штаны, застегивает их, поправляет пояс и всё это время касается меня губами, словно утешая.
Я ползу к выходу.
«Wait, — говорит он, — tomorrow, swim».
Он берёт клочок бумаги, что-то пишет на нём и поднимает руки, десять растопыренных пальцев.
«Tomorrow, yes?»
Он сидит, широко расставив ноги и его сперма тонкой нитью лежит на его спальном мешке, он поднимает её пальцем и проводит по моему лицу.
Затем он целует меня. Это вызывает отвращение у меня, эти гадости, эти вещи, которые я узнал здесь. Он подталкивает меня к выходу:
«Go».
Снаружи свет ослепляет меня: канал, постройки, улица. Я слышу, как он кашляет в палатке: словно я никогда не был там внутри — это уже отрезано и в прошлом, кашель — это кашель незнакомого человека. Я прохожу мимо палаток, там и сям на траве расположились солдаты, равнодушно приветствующие меня:
«Hello».
Знают ли они, что произошло там в палатке, может это для них нормально?
На мосту я останавливаюсь. Я вижу флаги в деревне, там праздник. Я ищу палатку — последний маленький зелёный треугольник на лугу, в тишине и в стороне ото всех. Нет движения, нет эмоций, только клочок бумаги в моей руке. Когда я иду дальше, то ощущаю мокрое пятно на рубашке, неприятно холодящее мою кожу. Я втягиваю свой живот, насколько это возможно.
Хейт сидит у окна, его тень смотрит в наступающий вечер. Время от времени он потирает свою ногу и приговаривает вполголоса: эх, мальчик, мальчик…
Он кажется счастливым и спокойным: вся семья собралась после праздника в надёжном и безопасном доме. Оголодавшие, мы накидываемся на хлеб, шпик, молоко. Затем нас ожидает плитка шоколада, который вызывающе обретается в центре стола; снова и снова я замечаю глаза, взгляд которых следует к этому месту, но никто не решается протянуть и пальца, сей предмет остается неприкосновенным. Моя рука горит и на рукаве рубашки образовалось красно-чёрное пятно. Время от времени я пытаюсь незаметно коснуться этого места, чтобы немного облегчить жжение.
«Какой прекрасный праздник, — говорит Мем, — и прекрасная проповедь, я давно такой не слышала от пастора. И так много людей у церковных дверей».
Пики прислоняется к моему стулу и раскачивается. Темнота, словно вода, бесшумно заполняет комнату и окутывает нас. Диет ставит заварочный чайник на стол и расставляет чашки. Пар от чайника поднимаются вверх серыми клубами.
«Получим ли мы теперь по кусочку шоколада?», — спрашивает Пики.
Солдат сидит возле меня на корточках как животное, бдительное и грозное. Испуганно я смотрю на Хейта.
«Ты попроси Тринси, это она получила его от американцев. Она должна разрешить».
Хейт придвигает свой стул за столом поближе ко мне.
Я всё ещё вижу солдата, голого и большого.
«Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам», — продолжает Мем.
«Мы долго просили, не правда ли, мои сладкие? Как часто мы просили Бога, чтобы закончилась война. И теперь это свершилось!»
Маленькими, осторожными глотками она пьёт чай.
Палец, который перемещается с его члена к моему рту и прикасается к моим губам.
Мне становится плохо и я с трудом глотаю.
«Что имел в виду пастор, когда сказал, что мы открыли наши сердца освободителям, что они гости в наших душах?»
«Ибо через него некоторые имеют дома Ангела, даже не зная об этом», — старательно отвечает Мейнт.
Я сжимаю ноги вместе, чтобы больше не чувствовать их дрожь, и напрягаю свой живот; мне нужно подумать о другом.
Хейт смотрит на меня.
«А где был ты, мой мальчик, в этот прекрасный день?»
Я соскальзываю со стула, радуясь, что могу двигаться, и становлюсь рядом с ним.
Он ломает шоколад Тринси и аккуратно собирает все эти куски опять в серебристую бумагу.
Я иду к двери.
«Мне надо выйти».
Темнота снаружи обволакивает меня, она приглушает звуки накатывающегося на берег моря, вдалеке слышен резкий, короткий ночной крик чибиса. Овцы стоят рядом друг с другом, сгрудившиеся в серую кучу перед забором и издающие человеческие звуки, бормотание и покашливание. Вдали видны пятна светящихся окон.
«Бог, — говорю я и надеюсь, что он слышит меня, — пожалуйста, если солдат — мой друг, то сделай так, чтобы я всегда был рядом с ним. И пожалуйста, пожалуйста, чтобы никто об этом не узнал».
Холодом тянет по моим ногам, я чувствую его своими согнутыми, застывшими коленями.
«Я всегда буду ходить в церковь и всегда молиться, я обещаю. Если бы он только забрал меня с собой…»
Я слышу, как в доме открывается дверь, выпуская на мгновение наружу поток разговаривающих голосов и тут же прекращая его.
«Йерун?», — вопрошает Тринси.
Я молчу и затаиваюсь в темноте; рука под рубашкой болит и я осторожно тру больное место.
Она делает несколько шагов и смотрит за углом, затем идет в кухонную пристройку.
«Волнуется, — думаю я, — но это ничего не значит, у меня только один друг».
Неожиданно я ощущаю себя счастливым. Сейчас он в палатке и возможно думает обо мне, или сидит с солдатами за столом и, может быть, пишет мне письмо. Я нащупываю бумажку в кармане и крепко обхватываю её пальцами. Завтра он будет купаться вместе со мной, я увижу его вновь и у меня не будет больше страха перед ним. Он — освободитель и выбрал меня, вероятно, даже, с Божьей помощью. Я благодарен Тебе, Бог.
Со слышимым взмахом крыльев над выгоном низко скользит молчаливая тень. Я иду к канаве и смотрю в направлении Вамса.
Где-то там мост, где-то там палатки. Мне хочется кричать в темноту, над тихой землёй, или встать на колени в траву, или сделать что-нибудь ещё.
Мем рассержено зовёт меня, я делаю вид удивлённой невинности. В тепле дома я, дрожа, раздеваюсь и ныряю в постель прежде, чем Мейнт может заметить рубашку с пятнами и мою порезанную руку. Я утыкаюсь в стену.
Его зад у моего лица, голый и бесстыдный, за который я хватаюсь и обнимаю, эти спасительные округлые части, удерживающие меня над водой…
Кровь начинает пульсировать во мне, моём горле и на губах. Во сне я чувствую как в альков забирается Мейнт и прикрывает дверь как можно тише. Никто и ничто не мешает мне в моих снах…
6
Ночью я почти не сплю. Всякий раз, когда я поворачиваюсь, то просыпаюсь от боли в руке. Когда я думаю о солдате, то в моей голове словно открывается лючок и я отчётливо вижу, как будто всё это происходит сейчас, всё то, что делал он со мной. И если не закрыть этот люк, то я ощущаю себя виноватым.
Не следует целоваться — это плохо. Я никогда не был целуем кем-нибудь, кроме своих домашних, да и то коротко, мягко и в щёку.
И то, что он лежал с голым задом на мне — вообще никуда не годится.
Неожиданно я пугаюсь: если завтра я не приду к нему, то тогда придёт он и возьмёт меня в плен?
Моя рука горит, спина мокрая от пота. Я переползаю через Мейнта, чтобы выйти из алькова и пойти в туалет. В дверях я останавливаюсь: повсюду в темноте мне мерещится нечто; я бдительно ощущаю его присутствие, оно сдерживает дыхание, крадется, прячась в темноте, чтобы схватить меня. Я бегу обратно в дом, туда, где Мейнт протестующе рычит и со стоном переворачивается на другой бок.
Поцеловать кого-нибудь — значит любить его: Волт так крепко меня обнимал, словно хотел расплющить. Почему он это делает, ведь он даже не знает меня?..
Я закрываю глаза и пытаюсь заснуть. И не думать про «это». Разве это плохо, когда кто-то обнимается? Диет говорит, что думать о таких вещах — это грех, но если он американец, то может ли он грешить, ведь они делают только хорошие вещи?
Жжение в моём плече прекратилось.
Он тайком пробирается ко мне и улыбается мне, давая понять, чтобы я молчал и никто не смог бы услышать нас. Его ноги волосаты и из пасти свисает розовый язык. Он — дохлая кошка…
С тяжёлой головой я просыпаюсь, отчаяние охватывает меня при мысли, что нужно вставать. Мейнт встаёт с кровати после отчаянного зевка и потягиваний, я же упрямо пытаюсь лежать неподвижно, делая вид, что ещё сплю. Я скажу, что болен, поэтому и не встаю. Жизнь вне алькова приобретает для меня вид катастрофы. Мне больше ничего не хочется.
Нерешительно я натягиваю одеяло на себя: засохшие пятна по нижнему краю моей рубашки и боль в руке, появляющаяся при каждом моём движении — вещи, с которыми мне не хочется иметь дело. Но Мем распахивает альковные двери и стягивает одеяло.
«Пора, мой мальчик, ты не должен залёживаться».
Хейт и Попке ещё сидят за столом, как в воскресное утро; после вчерашнего праздника все встали позже обычного и ещё не покидали дом.
Тринси помогает Мем в уборке после завтрака и замечает моё бледное лицо.
«Привет, малыш, — говорит она, — праздник закончился, нужно возвращаться к работе. Но фермер этим утром обойдётся без меня, и у вас нет школы, значит я могу себе позволить отдохнуть до полудня».
Я ощущаю ледяную воду на лице, и пока Тринси не смотрит на меня, я лезу мокрой рукой под рубашку и прикладываю её к предплечью.
Такое чувство, будто рану колют иголками. Мем угрюмо ходит по дому и толкает детей; они мешают ее свободному от работы утру и не вовремя попадаются на её пути. Я получаю в руки кусок хлеба:
«Вот, съешь на улице».
Хейт с Пики медленно бродят вдоль забора пастбища — выходной день и не нужно идти в церковь. Он осторожно выдёргивает овечью шерсть из колючей проволоки ограды и скатывает её в комок. Мой рот набит хлебом. Слышно, как внутри дома что-то с грохотом падает и следом звучат ругающиеся голоса. Янси, плача, выбегает из дома и скрывается в сарае. Последствия вчерашнего праздника.
Я иду за дом, куда не задувает ветер и бросаю остатки хлеба в канаву. Нащупываю в кармане штанов клочок бумаги, ставший мягким как клочок ткани. Я хочу прочесть, я хочу вновь увидеть эти символы, несущее таинственное послание и подержать это в пальцах, словно сокровище.
Мейнт сидит у канавы и палкой отпихивает ряску. Солнце своими лучами сквозь чёрную воду слегка освещает дно, где жук стремительно движется среди водных растений.
«Ест головастиков, — шепчет Мейнт. — Нужно его убить».
Я копаюсь в воде. В ряске копошатся маленькие оранжевые существа, беспокойными кругами опускающиеся на дно канавы.
«Нужно что-нибудь найти, куда можно будет посадить лягушек», — говорит Мейнт, но я исчезаю в туалете вместо того, чтобы помогать ему.
«Wednesday, 10 o’clock», — тире с буквами L и W; и крест как знак, означающий место встречи. Ещё есть большая Т: вертикальная черта — это дорога из Вамса на Лааксум, а поперечная должна означать дамбу. Десять часов — сколько времени у меня ещё есть?
Мейнт стучит по двери.
«Ты ещё не закончил срать? Я иду в гавань искать банку. Пошли».
Через окошко я вижу пустынную, залитую солнцем дорогу на Вамс.
Я спускаю штаны вниз, присаживаюсь над круглым отверстием в доске и надеюсь, что Мейнт уйдёт в гавань один. Я скребу живот, обнажая те части тела, которые должны оставаться скрытыми и погребёнными под всей этой одеждой. Уборная, в которой я нахожусь, лучше всего подходит для этого. Я рву бумагу и позволяю кусочкам опуститься через отверстие в вонючую пещеру.
Мейнт прикладывает снаружи лицо к окошку и издаёт недвусмысленные звуки.
«Сральник», — смеётся он.
Обиженный, я захожу в дом.
«В какой час мы обедаем?» — смеётся Мем.
«У тебя ещё хлеб вниз не опустился, ради разнообразия нужно сделать паузу».
Я смотрю на часы: восемь сорок пять. Ещё час.
В гавани я держусь поодаль от Мейнта, копающегося среди сложенных ящиков на другой стороне. Я должен постараться уйти незамеченным, когда он не будет смотреть — я спрячусь. Мои ноги, свесившиеся с причальной стенки, отражаются в морской воде, в гавани душно и безлюдно. Время от времени, когда ветром захлопывается дверца маленького сарая, то это звучит ружейным выстрелом в тишине.
Мейнт кричит и торжественно поднимает вверх банку, которую он палкой выудил в гавани. Из неё сыплется песок.
«Нашёл! Теперь идём ловить лягушек».
Если мы вернёмся к дому, то я не смогу больше уйти; я беру банку и ложась на живот, зачерпываю ей воду.
«Протекает, у неё дырки в стенках. Мы не сможем её использовать».
Я хочу забросить её в воду, но Мейнт вырывает её из моей руки.
«Эй, парень, я замажу дырки смолой».
Он идёт к сараю и исчезает за громыхнувшей дверью. Я не иду за ним, а бегу мимо приземистого строения в сторону небольшого холма, за которым падаю и прижимаюсь к земле. Мейнт зовёт меня, сначала за сараем, а затем и рядом с местом, где я прячусь.
«Где ты, в конце концов? Давай, выходи, я заделал банку».
Почему бы мне не пойти с ним ловить лягушек и играть в канаве?
Мне надо удержаться и не поднимать голову. Когда я слышу стук его сабо, я прижимаюсь к траве: он исчезает за дамбой и я поднимаюсь из пыли, бегу через голое, открытое поле в направлении Моккебанки. Я не знаю, рано ещё или уже поздно, но я убежал от Мейнта, от лягушек, от решения вернуться домой.
Накатывающие и отступающие волны обнажают серый песок берега в Моккебанке. Над ним, словно бумажные обрывки, носятся чайки, — они поднимаются вверх, плывут по ветру и снова ныряют вниз. Я карабкаюсь на забор и осматриваюсь: ни души. Напряжённо я разглядываю песчаный берег вдали, возможно, что он уже там. Загорает или плавает.
С противоположной стороны забора я соскабливаю грязь с моих сабо.
Может он не смог, или был здесь и уже ушёл? Солнце разбивается в море на яркие осколки. Я сажусь у подножия дамбы на траву и щурюсь на яркий свет. В траве живут звуки, сверчок стрекочет в моих ушах; звук его тонкий и звонкий — словно вибрирующая на солнце нить.
Просыпаюсь я от камня, упавшего рядом со мной в траву. Волт лежит невдалеке в траве и смотрит на меня. У меня кружится голова, земля полнится шумом, кажется, вся природа оживает. Волт ничего не говорит, он свистит — я узнаю мелодию — и переворачивается на спину.
Я было подумал, что мы подбежим друг к другу; он, также как вчера, будет радоваться моему появлению.
Вместо этого мы идём через заболоченный луг к морю. Он большими шагами переносит меня через топкие места, прижимая при этом мою горящую руку. Безвольно и молча вишу я в воздухе — опустит ли он меня вниз? Неожиданно он останавливается, поворачивается и неделикатно пихает меня в камыши.
Два велосипедиста едут по дамбе, на расстоянии мне слышен скрип педалей и обрывки разговора.
«Ssst. Don’t move, — говорит он и заталкивает меня ещё глубже, — wait».
Он смотрит на приблизившихся велосипедистов, его рука успокоительно постукивает по моему колену.
«Kiss me».
Мы сидим там ещё некоторое время, затем он несёт меня до первой песчаной отмели и опускает под защиту камышовых зарослей. Словно исследуя, он держит меня в объятиях, смахивает волосы с моего лба и щиплет меня за нос. Затем он снимает деревянные башмаки с моих ног, притягивает к себе между коленями и выпятив губы, целует мой пересохший рот. Он задирает свою одежду вверх и кладёт мою руку на свой обнажённый центр, тёплую выпуклость под моими пальцами.
«You happy? You like?»
Он закрывает глаза, когда говорит мне это. Я боязливо держу свою руку на месте, куда он её приложил, в то время как его рука нежно двигается у меня между ног до тех пор, пока моё тело не отвечает; я чувствую, как мой член поднимается под его прикосновением и вытягивается вдоль его ладони, разворачиваясь в сторону.
«Jerome, come on».
Он говорит тихо, словно укладывает меня спать и прижимается к моим губам. Я предоставляю себя его власти и пребываю в напряжении, потому что его рука всё ещё массирует и щиплет меня.
«Sleep», — говорит он, снимает свою куртку и целует небольшой бугорок в моих штанах. Лёжа рядом со мной, он напевает, я слушаю: всё что он делает — увлекательно и прекрасно. Когда я кладу на него руку, он удивленно смотрит на меня.
Песок подо мной становится влажным и холодным, как будто море смачивает его под моей одеждой; его голова склоняется на бок, дыхание становится размеренным и глубоким. Над нами кричат чайки.
Я смотрю на его беззащитное лицо, приоткрытый рот и тонкую белую полоску зубов между губами. Время от времени он похрапывает.
«Он возьмёт меня с собой, — думаю я. — Если я больше не получу вестей из дома, то останусь с ним, он будет ждать меня со своей машиной, и мы поедем в его страну». Его потрескавшиеся губы, слегка втянутые щёки, почти сросшиеся брови и толстая, крепкая шея — я путешествую своими глазами по этому, я готов тщательно нарисовать это — цвета, линии, шероховатости, каждую деталь — чтобы никогда не забыть!
Осторожно я дотрагиваюсь до своей руки под рубашкой. Он открывает глаза и смотрит на меня с удивлением, словно задаётся вопросом, как он оказался на этой песчаной отмели, с этим мальчиком, и что он здесь делает. Он громко зевает.
Я охотно бы сказал что-нибудь ему, поговорил бы с ним, молчание между нами гнетёт и каждый раз снова увеличивает расстояние между нами.
Кряхтя, он подползает поближе ко мне и я могу лицом зарыться в его рыжеватые волосы. Он кладёт свои холодные руки между нами.
Почему он спит всё время? Я думал, что он будет делать то же, что и вчера, я боялся этого, но теперь, когда ничего не происходит, то я чувствую разочарование.
Я думаю об Амстердаме, услышу ли я что-нибудь о них, моём отце, моей маме? Вдруг они умерли, что мне тогда делать?
Мне холодно, и я устал, я должен встать и идти домой, иначе я опоздаю ещё раз, но Волт продолжает мирно спать, как ребёнок.
Время от времени в камышах что-то шумит, и словно кто-то подглядывает за нами и тогда я быстро поднимаю голову. Волны с шумом накатываются на берег, снова и снова поглощая песок пузырящейся водой.
Время идёт, почему он не шевелится? Маленький жучок ползёт по его волосам, с трудом находя дорогу среди лабиринта их переплетений.
Он просыпается и чешет шею.
«Baby».
Он сонно разглядывает меня. Я не ребёнок, я его друг. Он смотрит на часы, испуганно встаёт и поднимает меня.
«Go, — говорит он и легонько подталкивает меня, — quick».
Мне кажется, что нахожусь в школьном классе. Я отряхиваюсь от песка и обуваю сабо.
«Он забыл обо всём, — думаю я. — Ничего, что мы делали вчера, сегодня не повторилось».
И теперь он не возьмёт меня с собой, всё иначе, чем мне казалось.
«Morgen?» — хочу спросить я, но как?
Он садится у воды и закуривает сигарету.
Ни поцелуя, ни объятий?
Когда я уже стою на дамбе, он всё ещё сидит; я хочу крикнуть, но моё горло издает только каркающий звук.
Остаток дня бесконечен. После обеда мы идём с Хейтом к лодке и помогаем ему вычерпывать воду из корпуса. Монотонное вытряхивание наполненной жестяной банки происходит механически; равномерным движением я зачерпываю банкой и внимательно вслушиваюсь в глухой всплеск за бортом лодки, раз за разом, сначала Мейнт, затем я, и так до бесконечности. Мейнт что-то говорит мне, и Хейт указывает на что-то — я делаю вид, будто слушаю. Они ничего не должны заметить, я не должен дать им даже самого незначительного повода для подозрений. Делать вид, что всё в полном порядке. Я разговариваю, ем, двигаюсь, черпаю совком воду в лодке, отвечаю Хейту и строю рожи Мейнту, всё как всегда…
Но после всего этого, я упрямо поднимаюсь на дамбу и смотрю на море. Тучи чаек белеют на фоне становящегося серым неба, очень отчётливо я слышу их далёкие крики. Напряжённо я вглядываюсь вдаль: там был он, там лежали мы…
«Эй, помоги мне, — говорит Диет и суёт мне в руку доску для резки хлеба, — смотри, не засни». Ужин позади, я помогаю ей убирать.
«Ты определённо вчера познакомился на празднике с симпатичной девчонкой. Это видно по кончику твоего носа».
Это звучит как обвинение. Я играю негодование: я и любовь?
«Не отрицай этого, тут нет ничего постыдного».
Она обвивает руки вокруг меня и повернув голову в сторону двери, кричит, смеясь:
«У Йеруна появилась подружка, парни, у него дама из Фризии».
Я нахожу в траве камешек и возвращаюсь в гавань. Солнце заходит и проглядывает сквозь гряду облаков. На серые стены сарая падают красноватые блики, словно его окрашивает огонь. Я присаживаюсь рядом со своим тайником и зарываю камешек в песок. Он красивый, с зелёными и оранжевыми прожилками. Горизонт — яркая линия, за которой скрывается Амстердам.
Придёт ли письмо? Дойдет ли оно до меня?
7
Тот самый дом. Скрывающийся среди деревьев в конце заросшей дороги. Я сразу узнаю его, мы здесь однажды были.
Двигатель глохнет. Солдат осторожно выходит и идет через сад к маленькому зданию, за углом которого исчезает. Вскоре он спешно возвращается, хрустя ногами на гравийной дорожке.
«Quick».
Он хватает меня за руку и нетерпеливо тянет к двери. В тени у дома прохладно, в отличии от жары в автомобиле.
Я делаю глубокий вдох, громко звучит крик птицы, эхом повторяясь среди деревьев.
Прежде, чем сунуть ключ в замочную скважину, солдат вслушивается и оглядывается пару раз в направлении дороги. Мы словно воры у покинутого дома. Поворот ключа в замке, в самый напряжённый момент, раздаётся необычайно громко в тишине.
«Нас услышат, — думаю я, — и кто-то придёт».
Он вталкивает меня в дом и сразу же закрывает за нами дверь. Внутри запах сырой древесины, приглушённый свет льётся из окон.
Мы неподвижно стоим и вслушиваемся, я ощущаю его руку, касающуюся моей щеки. Когда я на него смотрю, то он ободряюще кивает, но я вижу, как он насторожён.
Мейнт во второй половине дня не идёт в школу, так как должен помочь Хёйту с лодкой, и Мем удивляется, когда узнаёт, что я тоже хочу помогать.
«Хейт сможет тебя многому научить, — говорит она тогда, — многим вещам вне школы, которые в дальнейшем будут тебе очень полезны».
По дороге в Вамс я сознательно даю Янси обогнать себя и притаскиваюсь в деревню последним, вероятно слишком запоздав, занятия в школе уже должны были начаться. Я бросаю быстрый взгляд вдоль деревенской улицы: есть там кто-нибудь или все уже в школе?
Убедившись, что никого нет, я спокойно могу продумать свой план. Я надеюсь, что найду следы солдата, его автомобиль, хоть что-нибудь.
Замечаю, что веду себя странно — останавливаюсь, оглядываюсь по сторонам: почему я веду себя так глупо, нужно просто делать вид, что совершенно спокойно иду в школу. Неожиданно я слышу голос, грубо выкрикивающий моё имя, а следом короткий свист. Внезапно, я начинаю сомневаться, нужно ли мне спешить или же остановиться и осмотреться, и пока я раздумываю, задаюсь вопросом: этот голос, который я так надеялся, так хотел услышать, а теперь я втягиваю голову в плечи и готов сбежать от него.
«Jerome, — это Волт и он машет мне, — come on».
Он стоит у воскресной школы и собирается подойти ко мне. Мы идём по улице за деревню. Но мне же нужно в школу…
«Sit down».
Поспешно он толкает меня в траву у обочины.
«Wait».
Я, пригибаясь, скатываюсь ближе к канаве, где трава повыше, и наблюдаю, как он идёт по дороге назад, в деревню, и за поворотом скрывается из вида. Я бы мог сейчас вернуться в школу, сказать там, что я опоздал из-за больной ноги, но я не двигаюсь.
Волнение шумом отдаётся в моих ушах. Если я вернусь и попадусь в его руки, то он увидит, что я не повинуюсь ему — вероятно, что он прикажет мне бросить школу или же приведет в класс и покажет пальцем на меня, чтобы все всё узнали.
Застывшее время кажется вечностью, я уже раз пять смог бы сбегать к школе. Моё волнение возрастает: может он вообще не вернётся.
Но вот в деревне слышен звук автомобиля, его успокоительный гул приближается ко мне. Вскоре он показывается и подъезжает прямо ко мне. Распахивается дверь, но Волт не выходит, а слышится только его окрик, резкий и нетерпеливый. Как только я оказываюсь внутри, он жмёт на газ и мы с рёвом несёмся по дороге. За рулём он хватает мою руку; в тепле его кармана я нащупываю коробочку, ключи, несколько монет.
Я не различаю ничего снаружи, мы едем быстро и это пугает меня. Я держу свою руку на твёрдом предмете, который иногда мятежно шевелится.
Я пять раз мог бы вернуться в школу…
Волт ходит и распахивает двери. Я слышу, как он раздвигает шторы. В одном углу комнаты стоит стол с ящиками на одну сторону, под окном — потёртый коричневый диван, ещё есть круглый столик и два деревянных стула с причудливо изогнутыми спинками. Вот и вся обстановка, находящаяся перед моим лицом. Я чувствую как он нежно сзади прижимается ко мне губами и отворачиваю голову. Когда я иду к двери, он хватает и возвращает меня.
«Is o’kay, Jerome. O’kay».
Мы падаем на матрас, его тело враждебно и причинят мне боль, продолжая давление; я вырываюсь, толкаясь взад-вперед и отбиваясь — неравная борьба, болезненные ощущения под толчками, дерганьем, и шёпот среди тяжёлого дыхания.
Он, стоя на коленях, перекатывает меня к себе, переворачивая на живот и облизывает моё тело, как животное. Затем, неожиданно, он прекращает борьбу, поднимает угол матрас вверх и шарит там рукой. Металлическая крышка падает на пол, я приподнимаюсь и оглядываюсь. Пока он пальцами втирает что-то прохладное и скользкое между моих ягодиц, он говорит непонятные слова мягким, умоляющим голосом, ласкает и обнимает меня, гладя меня нежно, но его руки по-прежнему цепко держат меня. Упёршись лбом в матрас, я отдаюсь ему, толчок и его штука входит в меня.
«Baby».
Это звучит словно смех, отдаваясь теплом и хрипом в моём ухе: «Give me a kiss».
Он склоняет мою голову набок и его зубы нетерпеливо клацают об мои. Я вскрикиваю от боли.
«Is o’kay, is good. No problem».
Его язык ненасытно движется между моих губ, его размер медленно перекрывает моё дыхание. Я пробую глотать слюну, но его втиснутый язык оставляет эти попытки безуспешными. Я впиваюсь в матрас ногтями.
В соседней комнате шумит подтекающий кран, периодически неуклонно падают капли, не обращая внимание на то, что происходит рядом.
Я выгибаю спину и напрягаю ноги; нетерпеливо напирающая вещь в моём теле не унимается; невообразимо грубый, тупой инструмент пытается проложить путь в моё тело.
…Мы сидим в кружком на углу улицы, вечер и уже стемнело.
«Если мы завтра поедем на природу, — таинственно говорит один мальчик, — то я наловлю лягушек. Если им в задницу засунуть соломинку, то можно их надувать». Я никогда не видел подобного, это оставалось отвратительной, нерешённой загадкой, но я вижу лягушку, с соломинкой, раздутую, словно шар, этот жестокий, ужасный образ…
Когда давление его тела немного ослабевает, я вырываюсь и отползаю от него в самый дальний угол.
«Sorry, baby», — говорит он, глядя на меня с кривой ухмылкой. Пылающая боль вызывает дрожь и совершенно парализует меня. Волт придвигается ближе и потирает пальцем ушибленное место. Он склонил голову набок и осторожно дотрагивается другой рукой к углу рта. Почему его улыбка полна сочувствия, он считает меня глупым ребёнком? Я утыкаюсь в свои руки, мне стыдно, но боль, как нож, рвёт меня на части.
«Easy, — я слышу его слова, — easy, baby».
Когда он оттягивает руки от моего лица, его лицо серьёзно. Он подмигивает и откашливается.
«Come, — говорит он и вытягивает свои губы навстречу, — over».
Я медлю. Он вытирает мне глаза, глядя на меня в упор. Его глаза светло-серые. Неожиданно я начинаю плакать.
«Come».
Я прикладываю свои губы к его рту.
«Sooo, — он продолжительно хрипит, — good boy».
Он кладёт голову между моих ног, словно собирается спать, его мягкие волосы словно кроличий мех на моей коже. Он касается моих стоп, моих ног, затем медленно переходит выше и заставляет подняться мой прячущийся пенис. Я не шевелюсь: пока всё спокойно, приятно и не опасно.
Это происходит без моего желания, он поднимается вверх в медленной, постыдной эрекции; я не могу сдерживать это, я не смотрю туда, но ощущаю, как моё парализованное тело судорожно сжимается и вздрагивает под его рукой.
Я двигаю бёдрами, чтобы скрыть судороги и ощущаю его любопытствующий взгляд на это абсурдное явление. Он смыкает губы вокруг торчащего маленького хвостика, втягивая и засасывая его.
Он же откусит его начисто, если сожмёт зубы — приходит мысль.
«Not good, — смеётся он, — Jerome, baby».
Он задумчиво закуривает и выпускает дым мне в лицо. Затем он, спокойный и уверенный, бросает окурок на пол.
Словно зубной врач, он хватает меня за подбородок и давит на челюсть, его толстый пенис проскальзывает между моими губами и решительно протискивается внутрь.
«Kiss me».
Это звучит жёстко и глухо в пустой комнате. Я цепляюсь за его ноги, чтобы устоять во время его толчков. Я больше не сопротивляюсь, он овладевает мной, он проталкивает это в меня всё дальше, пока я изнемогаю под его быстрыми толчками, которые перехватывают моё дыхание и бьются в горле и нёбе. Из моего желудка поднимается волна тошноты, которая быстро движется вверх и которую я едва сдерживаю. Мышцы шеи напрягаются, я давлюсь и задыхаюсь без воздуха. Он отклоняется назад и его пенис выскальзывает, вялый и безвольный. Его сладковато-пресный вкус тысячей щупальцев остаётся в моём горле. Мне холодно, я мокрый от пота и меня бьёт сильная дрожь.
Волт растягивается рядом со мной и обвивает меня руками и ногами: его запах металла, тепла и сна. Я слышу его голос в своём ухе, он усыпляет и убаюкивает меня, с каждым вздохом его живот прижимается ко мне, он опять становится нежным и ласковым. Я замечаю, что он кладёт мои руки к себе на шею. Медленно, пока я слежу за его дыханием, я успокаиваюсь. Без его просьбы, я прижимаю рот к его шее. Я втиснут между его телом и стенкой, словно меня охраняет поднявшийся вал. Он отвернулся от меня и не шевелится. Заснул?
Его спина, словно земная поверхность, где лопатки являются холмами, под полями слегка рельефной кожи протекают бледно-голубые подземные реки. На изгибе его шеи растут маленькие прозрачные волоски, лежащие в странно-симметричных формах и направлении, как игрушечные армии на параде. Поверхность и армии медленно двигаются в ритме его дыхания.
Он обращается ко мне: «I love you», — говорит он.
Он нащупывает меня за собой и подтягивает ближе. Когда я прижимаюсь к его бёдрам, слышится довольный вздох. Он поднимает часы с пола и долго изучает циферблат. Нам пришло время уходить? Я спрашиваю себя, куда он денет меня; в любом случае в Вамс не вернусь, я уверен, что теперь это невозможно. Он поворачивается на спину и закуривает сигарету, стряхивая пепел на пол, как будто он предназначен для этого.
Моя голова лежит у него на груди, его рука обходя меня, перемещается от его рта к полу. Его вялый и безжизненный пенис лежит на его животе и смотрит на меня через свою щель-глаз: сейчас он напоминает гусеницу шелкопряда или мягкий комок пластилина. Время от времени Волт кладёт на него руку, и я вижу, как он трогает это и разворачивает. Взрослое тело очень странное. Оно очаровывает и отталкивает меня.
Он протягивает обе руки и, смеясь, энергично поднимает меня с матраса, но я не отвечаю. Я не понимаю его весёлости: что здесь смешного.
Я стою очень близко к нему и чувствую его кожу, теплую и мягкую, как песок, нагретый солнцем. Когда я провожу рукой по его вьющимся волоскам, я спрашиваю себя, понимает ли он, что я так его ласкаю. Нежно и сильно, прижимает он моё тело к себе и так мы приближаемся к окну, которое он открывает. Воздух, который обдувает нас, свеж и пахнет сухими листьями. Голубь коротко воркует, я слышу шелест среди ветвей и поспешное хлопанье крыльев.
Волт наклоняется и рассматривает меня. Неподвижная тишина, только среди деревьев слышно щебетание птиц. Он трёт тело о мою спину, сначала незаметно, затем все сильнее и сильнее, но я делаю вид, что невозмутимо смотрю в окно, будто я ничего не чувствую: не замечаю того, что происходит. Машина стоит перед домом, большая и неуклюжая, как сторожевая собака, терпеливо ждущая, пока хозяин не будет готов и выйдет к ней из дома. Толчки идут по моей спине, как будто штука незнакомца, другого, стоящего между Волтом и мной, создаёт эту упрямую толкотню без нашей помощи. Я кладу подбородок на руку и смотрю на деревья: как умеют эти взрослые быть надоедливыми.
«Let's go».
Большой и сильный, стоит он у умывальника и без стыда берёт намыленными руками свой член. У него нет секретов от меня, всё нормально.
Я одеваюсь и терпеливо жду, пока он оденет свои сапоги. Что теперь?
Я не могу вернуться домой: когда кто-то приходит и так поступает с тобой, тогда ты принадлежишь ему, так принято у взрослых; когда ты выбран, тогда он хочет тебя.
Внизу, пока я ожидаю, когда мы наконец тронемся в путь, Волт, неожиданно, в спешке бросается, приносит коробки из шкафа и грузит их в автомобиль. Я, сидя в кабине, слышу, как он бегает по всему дому, закрывает окно наверху и и поворачивает ключ в замке входной двери. Затем садится рядом со мной и откидывается назад. Теперь я узнаю, куда мы поедем и что будет дальше.
Он закуривает. Его щека ярко освещена, я вижу, как раздуваются его ноздри, словно он что-то учуял. Время от времени он выпускает дым в мою сторону, как будто беседует со мной. Сигарета мучительно медленно укорачивается. Мне хочется, чтобы он меня обнял, и я бы почувствовал свою близость к нему. Неожиданные позывы болью отдаются в моих внутренностях. Я жду, когда он прижмёт меня к себе, чтобы зарыться в складках его одежды.
Он щелчком отправляет окурок в окно и заводит двигатель.
Вечер спускается на землю. Когда я выглядываю из палатки, то замечаю, что сумерки постепенно скрывают окружающие дома и деревья.
Я сижу в центре расстеленного брезента и не решаюсь пошевелиться и дотронуться до чего-нибудь: спального мешка, свёрнутого в рулон рядом с зелёным зашнурованным мешком, стоящим торчком, стопки сложенной одежды и лежащими поверх журналами с яркими, красочными картинками, двух металлических коробочек, карманного фонаря и мелких вещиц, плотным строем стоящих по бокам. В десятый раз мои глаза бродят по всему этому, все запомнилось и отложилось в моей памяти: он здесь живёт, это его дом и его имущество. Всё это находится вокруг меня в прямоугольнике жилища, контуры вещёй блекнут, постепенно сливаясь со стенками палатки. Вдалеке слышатся звуки голосов, яростно вспыхивающих и затем замолкающих, и звуки музыки радио. Некоторое время назад я почувствовал запахи пищи и знакомые звуки трапезы: грохот кастрюль, неровное дребезжание посуды и голоса, исходящие из заполненных едой ртов. Я не шевелюсь, но слушаю затаив дыхание, до головокружения пытаясь усиленно различить один-единственный голос. Мог ли я здесь его услышать, мог ли звук его голоса достичь меня на таком расстоянии? Но говор остается лишь неясной путаницей звуков, к которой я не мог присоединить ни его образ, ни чёрты лица, не смотря на мои напряжённые попытки. Запах пищи уже не долетает до меня, почему же так долго его нет — сколько прошло времени? Час, полтора или больше? — я не чувствую голода, прохлады, проникающей с вечерним воздухом в палатку, вообще ничего.
Придётся теперь всю мою жизнь ожидать его возвращения в палатках, машинах, заброшенных домах? И я буду вот так, бесцельно, тоскуя, смотреть перед собой и мечтать, апатично и безвольно? И я буду переезжать с ним из одной страны в другую, заканчивая войну и празднуя Освобождение, живя в этом маленьком четырёхугольнике? Эта палатка тогда станет и моей, мой армейский мешок, и одна из этих жестяных коробок, по всей вероятности, тоже будет моей.
Смогу ли я не возвращаться назад, в Лааксум, забыть Амстердам и жить в этом полотняном доме? Почему бы и нет, хоть и маленький, зато уютный и защищённый — оберегаемое существование, как у кролика в клетке.
Все эти мысли, раз за разом, я прокручиваю в своей голове.
Снаружи окружающее поглощено темнотой и только ярко-красная огненная щель пересекает небо. Неожиданно, я чувствую холод и пошевелившись, понимаю как я замёрз. Я дрожу, словно пробудившись ото сна. Конечно, здесь хорошо и мне нравится быть в этой палатке, и Волт мой друг. Если я поеду с ним, то он будет заботься обо мне. Тогда всё будет хорошо.
Из того дома мы двинулись дальше по другой улице, это означает, что моё путешествие в неизвестность началось.
Но начало вышло не очень хорошим, Волт почти ничего не говорил, только зевал и, смеясь, извинялся. Я задавался вопросом, чувствует ли он тоже, что и я. Мне казалось, что моё тело состоит из отдельных частей, которые сначала разобрали, а затем небрежно и болезненно собрали вновь. Почему он стал таким сдержанным?
Неожиданно он грубо схватил меня и прижал мою голову к своим коленям. Время от времени его рука соскальзывала с руля и слегка касалась моего лица. Это уменьшало моё беспокойство. Куда мы теперь едем? Где мы сейчас?
«Come».
Я услышал, что машина останавливается и по его жестам понял, что мне надо подняться. Выглянув наружу, я в первый момент запутался, но затем узнал палаточный лагерь, и мост за ним. Теперь я видел их с непривычного направления и с другой точки: мы совершили круг и вернулись на то же место. Первое, что я почувствовал — разочарование: опять Вамс. Но, возможно, это на короткий срок — Волт должен что-то тут решить, прежде чем мы отправимся дальше. Мы пошли к большой палатке, где за столом скучали несколько солдат. Один из них налил нам кофе и пока я, глоток за глотком, цедил эту теплую крепкую и горькую жидкость, то вслушивался в голоса болтающих вокруг меня солдат и пытался подражать им: сидеть как они, опёршись на стол и также пить из чашки. Чем больше я старался, тем лучше получалось.
Позже, двое из них вынули большой ящик из-под брезента и понесли его к машине. Волт прошёл немного со мной и указал на свою палатку.
«Wait there».
Подойдя к палатке я увидел, что он садится в машину, с мешком за плечами. Внезапно он остановился и сделал знак рукой.
«Go in!»
Это прозвучало резко, как приказ, и я послушно и молча полез в палатку, в эту тёплую, аккуратную и пустую комнату. Вскоре он вернулся, переоделся в чистую рубашку, и, прежде чем выйти из палатки снова, на мгновение присел на корточки передо мной.
«You, wait. Me…»
Он сделал жест, будто подносит пищу ко рту и затем жуёт.
«Jerome wait. O’kay?»
Он заговорщицки поднёс палец к губам и посмотрел так, будто у нас есть тайный сговор.
«Good boy».
Это прозвучало хвалебно и одобрительно, и моё чувство разочарования исчезло. Несмотря на его длительное отсутствие, я не смел пошевелиться, ничего не взял и ждал.
Когда он распахнул палаточный вход, то на улице совсем стемнело. На мгновение он кажется поражённым, что кого-то увидел здесь.
Он забыл про меня или ожидал, что я уйду? Тогда он даёт мне яблоко и разворачивает плитку шоколада, раскатывает спальный мешок и сажает меня на него. Запах, этот запах металла заполняет палатку!
Он ползает позади меня и говорит приглушённым голосом, пока что-то ищет в темноте. В промежутках он замолкает и тычется губами в мою шею, но я не шевелюсь, сижу неподвижно и жду. Что же теперь?
Он ложится рядом со мной, отламывает кусочек шоколада и заталкивает мне в рот.
«Eat. Come on, eat!»
Он говорит шёпотом, однако голос его звучит отчётливо. У меня кружится голова от сладкой истомы, которая разливается по всему моему телу, от запаха его одежды и его ласкающей руки на моей коленке. У меня чувство, что я растекаюсь и таю, как шоколад в моих пальцах: конечно, мне хочется так жить, если только это будет в тёплой палатке, заполненной едой.
Он что-то ищет в боковом кармане палатки, шелестит конвертами и бумагой, включает фонарик и светит на что-то, что он держит перед моим носом. На фото он, скрестив руки на синей в клетку рубашке, стоит, прислонившись к стене. Я узнаю часы. Он кладёт фото в карман моей рубашки и прижимает его.
«For you. Jerome, Wolt: friends». [49]
Он тянет меня к себе, я скрываюсь в его руках, моё тело наливается тяжестью и я медленно впадаю в дрёму. Мне слышится голос солдата снаружи, приглушённо говорящий, и кто-то, отвечающий ему, при этом напевая; все звучит расплывчато и словно в тумане. Неужели мы спим?
Он расстегивает пояс брюк и толкает мою руку под свою одежду. Почему он не отстаёт от меня, он не понимает, что я устал? Неужели так будет каждый раз?
Мягкий и свернувшийся пенис лежит под моей рукой, он удовлетворённый засыпает. Я прикасаюсь к нему осторожно, чтобы не разбудить.
Рукав куртки Волта жмёт на мой глаз, усталость одолевает меня.
«Don't stop. Go on».
Этот шёпот в моём ухе; я ласкаю его, нужно продолжать?
Уставший, я замечаю, что гусеница, как будто почуявшая еду, выпрямляется и приподнимается, словно собака в деревне, до которой я никогда не осмеливался дотронуться…
«No, hold it. Move».
Движение.
«Don't stop».
Я не хочу больше, я устал, нам нужно спать. Пенис стоит неподвижно, угрожающе, с поднятой верхней губой, с поднявшейся дыбом шерстью на загривке, с оскаленными жёлтыми сверкающими клыками…
«Faster, yes. Do it».
…издавая агрессивное, жуткое рычание.
Я прячу лицо в руку Волта, пока он не отпускает мою руку, и я слышу его движения в темноте. Затем всё стихает.
Тишина поражает меня, кажется, что я в одиночестве, оставленный в пустом помещении, но Волт поблизости, рука, которую он положил на меня, давит на плечо. Будем ли мы спать в одежде и без одеяла?
Я с трудом открываю глаза, заслышав снаружи шёпот и еле сдерживаемый смех. Волт сидит и вытягивает из под меня свой спальный мешок.
Детские голоса очень близко, я слышу их подавляемое фырканье. Затем угол палатки приподнимается, я вижу пятна лиц, заглядывающих из-под тента.
Кто это, они знают меня, знают, что я здесь? Ну и чёрт с ними, я навсегда уеду отсюда и они меня никогда больше не увидят. Когда Волт вскакивает и что-то кричит, они убегают, словно куча кудахчущих куриц. Он лезёт наружу, вбивает колышек обратно в землю, разговаривая при этом с солдатами из другой палатки. Потом садится рядом со мной и включает карманный фонарик: палатка провисла на одну сторону и морщинится складками. Мы слушаем и ждём, я могу слышать его дыхание и биение его сердца. Из соседней палатки раздаются каркающие звуки радио.
«O’kay, — говорит он, — baby».
Мы идём в темноте вдоль канавы. Я бреду в полусне и спотыкаюсь о ямы и выбоины. Он держит меня за руку, что меня удивляет — это может увидеть любой, даже в темноте. Перед началом улицы он останавливается и наматывает на палец прядь моих волос, до тех пор, пока не становится больно. Что мы будем делать сейчас, где машина?
«O’kay, — звучат слова из его нутра, — sleep well».
Он даёт мне порядочный шлепок под зад и толкает меня. Тихо свистя, он возвращается назад, я слышу шум его шагов по траве. Некоторые палатки освещены изнутри, на их фоне я вижу его исчезающую тень.
Я иду к мосту. Я же должен был остаться с ним, я же должен был жить в его палатке? Жестяные коробки, которые мы хотели поделить…
В деревне тихо, тут и там я вижу людей за освещёнными окнами. Канава у дороги блестит чёрно и масляно. Если не знать, то можно подумать, что это дорога, по которой можно идти, так солидно и твёрдо она выглядит. Над слабо светящимся горизонтом стоит ехидная, тонкая луна, словно отрезанный ноготь.
Что я скажу дома? Это в первый раз, когда я не вернулся к ужину. Но в глубине души я знаю, что не вернусь, я просто продолжу идти и никто никогда больше не увидит меня. Я буду идти так долго, пока не приду в Амстердам.
8
Учитель откашливается так громко и подчёркнуто отчётливо, что я пугаюсь и смотрю на него: это, определённо, касается меня. Его глаза смотрят на меня, как будто он точно знает, что я со своими мыслями нахожусь совсем не здесь.
«Вот это, я понимаю, быстро, — насмешливо говорит он. — Ты справился одним из первых». Он подходит к моей скамейке и повторяет фразу.
И снова этот неодобрительный взгляд. Словно чувствуя отвращение ко мне, он перелистывает длинными пальцами несколько пустых страниц и вопросительно смотрит на меня. Он носит в петлице пиджака оранжевую ленточку, украшение, которое не вяжется с его лицом.
«Когда ему были нужны мои рисунки, он был любезен, — думаю я, — а теперь…»
Он разворачивает тетрадь в прежнее положение и деревянной походкой возвращается. В классе душно, кажется, что солнечный жар вытягивает детский пот и запахи конюшен из наших одежд.
Я склоняюсь над тетрадью и пытаюсь дописать предложение. Чувствую, что учитель не упускает меня из виду, и у меня выступает пот, сначала на шее, а затем на спине. Ожесточённо скребя голову, я записываю ещё несколько слов.
«…ging ich…» Моя рука останавливается, карандаш безжизненно парит над белой бумагой. Вокруг меня деловито и прилежно строчат карандаши, время от времени шелестят перелистываемые страницы. Мальчик со скамейки рядом с моей тянет руку вверх:
«Я закончил, господин учитель».
Я скашиваю глаза в его тетрадь и вижу две исписанные страницы.
«Когда мы услышали, что война закончилась, я пошёл…» Мне кажется, что от этих слов я никогда не продвинусь дальше, я перечитываю предложение снова и снова, только это вертится у меня в голове. Я трогаю пальцем W, которую нацарапал гвоздём в углу скамейки: кроме этого «W» мне больше нечего писать, это всё, что я могу сказать об Освобождении. Я слышу, как по водосточному желобу туда-сюда бегает птица.
После короткой паузы, словно вдохнув воздух, она свистит — звучат звонкие трели, прерывая возбуждённое щебетание, то выше, то ниже и постепенно замирая, словно захлёбываясь в собственном страстном пении.
Я подпираю голову рукой и прикрываю глаза. Карандаши вокруг меня продолжают строчить. Что могут они рассказать? Я ищу платок и сморкаюсь. Я не могу плакать только из-за того, что никак не закончу сочинение.
Когда учитель соберёт сочинения, то моё позволяет оставить.
«Мне любопытно, что вы сможете рассказать о последних днях. Это будет прекрасным воспоминанием об этих незабываемых днях».
Он торжественно кашляет.
«Всё приходит в норму, праздник закончился, но позже, когда вы будете читать ваше сочинение, вы несомненно снова вспомните об этом времени. У наших освободителей есть другие обязанности, теперь они нас покидают, но мы никогда не забудем, что они сделали для нас…»
Тишина и его проницательный взгляд.
«Они освободили нас от проклятия, Господь послал нам в нужный момент помощь. Когда мы в большой беде и не знаем, как и где найти совет, то мы все рано или поздно всё это находим в утешении, мы все приходим к вере в Бога, к спасению от страха и нужды. Как верны слова этого гимна».
Я напряжённо сижу за своей партой, выгоревший, выжатый.
«Так помолимся за…»
Спустя небольшое время я слышу как голоса затихают на школьном дворе. Я сижу в классе один и заставляю себя написать ещё хоть слово.
Возникающие фразы глупы и пусты, безразличны мне и ничего не стоят. Учитель возвращается в класс и задёргивает шторы, чтобы солнце на падало на его стол. Он листает книгу и зевает.
«Позволю себе раз быть снисходительным. — Я слышу, как он говорит: — Покажи, что ты сделал».
Его глаза размеренно исследуют то, что я написал.
«Позже, когда ты поймёшь, какие необычайные вещи происходили в эти дни, то будешь стыдится, как мало ты сумел рассказать об этом».
Я смотрю на худую руку, захлопывающую мою тетрадь.
«Досадно, — говорит он, — очень досадно за тебя». Он провожает меня до двери и любезно придерживает её.
«Дома всё в порядке? Передай привет Акке от меня». Удивлённый его мягкости, я выхожу вместе с ним наружу.
«Ты, определенно, пойдёшь к мосту, я думаю, что весь класс уже там. Хотя, вероятно, всё уже закончилось».
Задумчиво он запирает входную дверь. Я иду по маленькому двору, пахнет деревней и летом, кажется, что можно услышать, как распускаются и растут деревья. Природа на грани взрыва.
«Хотя, вероятно, всё уже закончилось…»
Что он имел в виду, почему эта фраза засела у меня в голове? Нехотя я иду к мосту, наверное, Мейнт уже вернулся домой, что же мне там делать? Я бы не вернулся туда, раз дал себе обещание.
Деревенские конечно же давно знают, что я там делаю: «вот он снова бежит к солдатам, что он там себе ищет?» Мне становится тоскливо и я замедляю шаг. Вернуться? Мимо меня проезжает фермерская телега, я бегу за ней и хватаюсь за задний борт. Так, по крайней мере, быстрее.
У канала телега останавливается. Запыхавшись, я спрыгиваю, прохожу несколько шагов по берегу и, как вкопанный, останавливаюсь. Увиденное оглушает меня. На противоположной стороне голое, вытоптанное пастбище, пустое и безлюдное. На траве следы колёс, и по примятым следам можно точно определить места, где стояли палатки.
Куда они делись, что случилось? Я бегу по дороге через мост, где-то же должны быть автомобили? Луг гол и пуст.
Постояв, бегу назад, глухие шаги по мосту и странный шум в моей голове. Люди смотрят на меня, когда я пробегаю мимо них. Мои мысли кружатся в безумном вихре до тех пор, пока у меня не темнеет в глазах и я падаю. Кровь струится из разбитой коленки, я бегу по дороге на Бакхузен, но внезапно останавливаюсь и бегу назад, словно дрессируемая собака. Мост и пятно, где стояла палатка: затравленно мечусь я туда-сюда, как животное, которое ищет исчезнувшую добычу. Там должен быть какой-нибудь знак, сообщение, письмо, которое объяснит всё, адрес… Нет не имени, ни страны, ни пункта назначения, нет его запаха, его вкуса… Я на грани истерики: где я, куда мне идти?
Синее небо, в котором беззаботно резвятся и кричат птицы.
«Боже, — думаю я, — подними меня к себе, помоги мне. О Боже, вместе мы хотели сделать нечто необыкновенное…»
Там, где стояла палатка, теперь квадрат в траве, поверхность из растоптанных и изломанных стеблей, раздавленных цветов, четко очерченный знак в натуральную величину.
Я подбегаю к нему, шарю ногой в траве, ковыряюсь пальцами, копаю и нахожу ржавую, изогнутую вилку.
«Домой, — думаю я, — он стоит на дороге и ждёт».
Дорога на Лааксум лежит большими извилинами среди летней природы.
9
Я намыливаю руки и тру ими свой лоб, затем перехожу на шею. В криво висящем маленьком зеркальце я вижу своё лицо, обыкновенное лицо с небольшими, усталыми глазами, заспанное и бледное. Я не нахожу на нём страха, следов ужаса и отчаянной ярости; мои глаза, кажется, превратились в камень после длительного плача, высохли и стали жёсткими; словно залепленные глиной, они не хотят открываться по утрам.
Я слышу голоса и шаги в кухонной пристройке, скрип ручки насоса и чувствую руку, толкающую меня:
«Поторопись немного, нам тоже нужно». Я всё ещё не проснулся.
Жёсткая поверхность кокосового коврика вонзается в мои ступни, ледяная вода обжигает лицо. Я наклоняюсь ближе к зеркалу: нет ли кругов под глазами, не указывает ли что-нибудь на стеснённое дыхание, на большое страдание? Я подгибаю пальцы ноги и двигаю ногу маленькими кругами по коврику.
Когда я надеваю рубашку, то нащупываю в кармане на груди твёрдый прямоугольник его фотографии. Я не вытаскиваю её, так как несомненно знаю, что он никогда больше не вернётся, даже если сейчас посмотреть. Я должен быть сильным и ждать.
Другие за столом болтают и смеются, всё в норме. Я с трудом глотаю бутерброды, они застревают в моём горле. Глоток чая — укус, затем ещё глоток и ещё один укус; никто ничего не замечает. Is o’kay, Jerome, is good…
Конечно, он всё ещё здесь, он в деревне и ждёт меня на машине: внезапно осеняет меня, я вновь чувствую себя легко и свободно. Он, конечно же, сидит за рулём и ждёт, пока не увидит меня; я должен поскорей идти в школу, прежде чем он исчезнет…
Ох, святые угодники, ешьте быстрее, не медлите, не глазейте по сторонам, я жду, но не могу же ждать вечность? Пожалуйста, торопитесь; пожалуйста, я не должен его упустить, быстрее, я должен торопиться…
Абсолютно безмятежно Мейнт и Янси собираются в школу, не до конца проснувшиеся, тащатся через окружающий пейзаж, прохладный утренний воздух и окружающую тишину; они болтают и смеются, и я вынужден присоединится к ним. У странно скрученной буквой S тушки мёртвой чайки с судорожно вытянутыми вверх когтистыми лапами, лежащей на обочине дороги, мы задерживаемся.
«Волт, — думаю я, — не уходи, я сейчас приду, я скоро буду с тобой».
Почему я не иду впереди, почему я не бегу, а преданно держусь остановившейся маленькой группы? Мейнт своим сабо толкает мёртвоё тело чайки в вырытую ямку.
«Через две недели останутся только череп и кости, — говорит он, — теперь мы сможем каждый день видеть как это происходит».
Теперь мы идём несколько быстрей, но в мыслях я бегу перед собой, мчусь по дороге, лечу к перекрёстку, к церкви, к мосту.
Он будет стоять где-то там, вдалеке, мой терпеливо ждущий освободитель, и пусть все видят, как я сяду в его автомобиль, я не буду стыдиться, нисколечко, даже если он обнимет меня рукой у всех на глазах. Мы уедем и оставим после нас деревню в изумлении, я буду держаться за его куртку и никогда её не отпущу.
В полдень Мем ставит на стол блюдо, на котором обретается огромный, ещё дымящийся угорь. Он бледный и лоснящийся, сквозь кое-где лопнувшую толстую кожу виднеется жирное белое мясо. Рыбный запах заполняет маленькую комнату, ложится на меня, поселяется в носу и во рту, на коже и в одежде. Меня передёргивает. Хейт разрезает ножом синеватую кожу, так что эта отвратительная велосипедная покрышка рвётся и распадается на влажные парящие половинки. Я, полный отвращения, подвигаю свою тарелку. Hold it, yes, go on…
«Падальщики появились, — так однажды в гавани сказал один рыбак, смеясь и одновременно ссыпая извивающихся угрей в ящик, — они заползают во всё, что умерло на земле и поедают это». Дымящийся, он лежит на моей тарелке и картофель плавает в водянистом, белом соусе посреди жёлтых островков жира: я должен есть и стараться не рассердить Мем, она гордится этой большой рыбой и озабоченно следит, наполнена ли тарелка у Хейта.
Волт вниз головой висит в воде, его округлые, мускулистые руки расслабленно парят под головой, двигаясь в легком течении моря. У него дикие, вытаращенные глаза и рыбий рот, распахнутый широко, словно он хотел закричать, но все звуки пропали. В его голове, открытом рту и в его глазах я вижу длинных, извивающихся рыб, двигающих медленно и лениво; они едят и высовывают с шипением гладкие языки, скользя по белой рубашке, рваной и истлевшей. Вместо волос у него теперь шевелящиеся зелёные склизкие водоросли и его торс раскачивается туда-сюда…
Я смотрю в свою тарелку, на эти неперевариваемые куски и зажмуриваю глаза. Только не заплакать сейчас, нужно продолжать есть, если глотать не жуя, то можно не ощущать этого вкуса.
«Через две недели останется только череп, мы сможем видеть, как это произойдет».
И снова в школу: Волт, он будет там стоять, он ждёт, он точно там есть, он машет и беспечно смеётся. Nothing wrong!
Полуденное солнце выжигает мне глаза и застревает в горле, я болен, мне нужно в кровать, кровь стучит у меня в висках и я не могу больше идти. Но мне нужно к школе, в деревню, где он будет терпеливо сидеть и ждать в машине, высоко подбросит меня, затем поймает и обласкает.
WE THANK YOU. V = VICTORY…
Я должен быть там, обязательно; вы, двое, не медлите, идите вперёд, с чайкой ничего ещё не произошло, мы сможем посмотреть на неё и завтра.
Идём, иначе я опоздаю к моему потерянному солдату…
В деревне пусто и тепло, улица лениво тянется среди маленьких садиков с кустарниками, покрывшимися листвой и буйно цветущими юными саженцами. Жалобно, детским голосом, блеет коза, вдоль дороги медленно крадётся кошка, садится и лижет свою шкурку, вытянув вверх лапу.
Церковь, перекрёсток. И у школы тоже не стоит автомобиль.
«Мы благодарим тебя, Господи, что мы провели день здоровыми. Прости нам наши прегрешения, коих мы достаточно совершили, и убедись, что мы не скрываем наши грехи».
Учитель идёт к двери и открывает её для нас. Неожиданно, ко мне приходит уверенность, что обо всём теперь узнают дома, рассердятся на меня и я лишусь последнего приюта.
«Уходи, исчезни, ты пугаешь нас, пугаешь собой и своими городскими манерами».
Они обо всём знали, но выжидали. Теперь они соберут мой чемодан и поставят передо мной в дверях, и они будут правы: я — отвратительный человек, я — грешник, мне одна дорога — в ад. Меня ожидает кара и мучения…
Когда я сижу у окна и наблюдаю за птицами, летающими в прохладном и бесшумно опускающемся вечере, Мем приносит мне стакан молока.
Она гладит меня по щеке и говорит:
«Не волнуйся, малыш, всё будет хорошо. Тебе напишут в ближайшее время, я думаю, что почта в Амстердаме снова работает».
Я просыпаюсь, потому что моё тело неудержимо дрожит, и всё во мне дёргается и трясётся. Я вжимаюсь в матрас и стискиваю зубы. Рядом со мной благонравным тихим сном хорошего мальчика спит Мейнт. Я всматриваюсь в темноту, но она остаётся чёрной и пустой, его лицо, его голос, его запах не достигают меня, несмотря на то, что я усиленно ищу их.
Следующим утром я сворачиваю мою рубашку вместе с тем, что лежит в её кармане и укладываю в чемодан. Небольшое фото, на которое я не смотрю. Мы снова идём в школу, и я опять бегу перед собой по дороге в деревню, к перекрёстку; но с каждым днём моя энергия иссякает и моя воображаемая гонка замедляется: шаги происходят на месте и я застываю посреди бега в неподвижной позе. Я понимаю, что это всё напрасно: мои порывы, мои надежды, мои ожидания. Он ушёл.
10
Овцы за забором трутся шкурами о дерево и смотрят на меня своими холодными, загадочными глазами; среди них есть одна, будто бы смеющаяся надо мной; всё время криво жуёт и усмехается при этом так, что я вынужден отвести глаза: может все уже знают про мою тайну?
Я делаю вид, что читаю, но мои глаза не видят ни слов, ни строк, только пятно, яркое и слепящее мои глаза. Всё кажется бесцветным и выцветшим: рукава моего свитера, мои носки, камыш у канавы.
С другой стороны дома слышатся глухие стуки мяча, в однообразном ритме бьющегося о стену. Каждый этот стук отдается в моей голове, словно кто-то настойчиво бьёт по ней. Я смотрю на сотни маленьких букв, формирующихся в предложения и нетерпеливо листаю книгу; я просто должен читать и не думать про другое.
Уже почти две недели назад он ушёл прочь от меня, и с каждым приходящим днём он уезжает на сотню километров дальше, это расстояние необъяснимо велико для меня. Думает ли он обо мне, планирует ли вернуться? Поначалу я был убёжден в этом, но теперь сомневаюсь.
Я срываю одуванчик. Молочный сок, вытекающий из отверстия стебелька, оставляет чёрные пятна на моих пальцах. Затем я выдёргиваю жёлтые лепестки и растираю их между пальцами, пока они не становятся липкой кучкой.
Стук мяча прекратился и появившаяся тишина вызывает тревогу: почему они не играют, они теперь придут сюда? Мячик, стянутый поверх оранжевыми резиновыми кольцами, пролетает рядом со мной и падает в траву, растущую возле канавы. Я быстро склоняюсь над книгой.
«Ты всё ещё тут сидишь?»
Пока Янси бежит следом за мячом, Мейнт склоняется надо мной:
«Всё ещё 21-я страница, тебе больше нечего делать, кроме как тупо сидеть тут? Вставай, пошли!»
Я перелистываю страницу. За моей спиной слышится хихиканье и заговорщицкий шёпот. Почему я чувствую себя таким смертельно уставшим, таким опустошённым, с болезненными ощущениями в теле, которые, как мне кажется, никогда больше не исчезнут?
«Пошли с нами к Хеттеме, там есть на что посмотреть…»
Овцы идут вдоль канавы, их ноги утопают в грязи — круглые шары из шерсти на четырёх тоненьких ножках. Скоро они станут обстриженными и худыми, как собаки, и тогда я буду, в свою очередь, насмехаться и охотиться за этими любопытными беднягами на лугу. Глупые твари…
Я поднимаюсь из травы, заслышав из дома голос Мем.
«Янси, не уходи. Пики сидит здесь в полном одиночестве, ты никогда не думаешь о ней. Либо она пойдет с вами, либо ты остаёшься дома».
«Пускай поторопится, мы не будем её ждать, всё затягивается на несколько часов, когда она с нами».
Словно демонстрируя свою быстроту, девочка, подпрыгивая, бежит по траве, она шатается и размахивает руками, и её руки ударяются о каменные плиты, стоящие вдоль тропинки, пролегающей через пастбище. У забора она терпеливо, затаив дыхание, ждёт, пока мы грубо дёргая, не перетащим её через забор. На другой, подветренной стороне дамбы находится двор Хеттемы, окружённый маленькими рыбачьими хижинами, словно матка, владеющая деревней.
«Быстрей, быстрей, или мы опоздаем!»
Мы бежим через грязь внутреннего двора Хеттемы к конюшне. На узкой тропинке за сараем стоит большое животное, еле удерживаемое двумя испуганными мужчинами. Оно стонет и сердито качает массивной головой, издавая при этом сильный шум.
«Это бык Албада из Вамса, — шёпчет Мейнт, — он может пробить головой стену, если захочет. Только посмотри на его ноги».
В мягкий нос, влажный и полный слизи, вставлено толстое железное кольцо, с закреплённой в нём мощной цепью, один конец которой держит один из мужчин, а другой, под ударами животного колотится по краю дерева.
«Подхвати конец, чёрт возьми, ты, хромой бес…»
Хеттема стоит в конюшне.
«Мейнт, уходи за скот и забери детей, он может разозлиться».
Бык возбуждённо крутит головой взад-вперёд, то молча, то рыча, словно от боли. Кровь смешивается со слизью в его носу и неожиданно я начинаю съёживаться при каждом ударе, который слышу.
«Не надо тут оставаться, — думаю я, — надо идти домой».
Когда бык получает удар по задним ногам, он неустойчиво приседает над узкой дорожкой, не желая двигаться. Мейнт хватает меня за руку.
«Ну, пошли, это скоро закончится. И он совсем не чувствует ударов».
«Они убьют быка», — думаю я и чувствую какое-то очарование при мысли о том, что этот кусок жизни по каким-то мистическим причинам больше не будет существовать, словно шторм, успокоившийся под одним ударом. Однажды в Вамсе я видел, как корове перерезают горло: уверенное, быстрое движение стальной полосы по мягкому горлу; взгляд, удивлённый и остекленевший; и после этого в долгой озадачивающей тишине неожиданный поток крови и падение огромного тела, отчего кровь и грязь брызжет на стены. Я в то время чувствовал страх, оцепенел в ужасе, но все жё долго не мог отвести глаз.
Пока бык мятежно топчется в сарае, я с Пики становлюсь на безопасном расстоянии, наши руки переплетаются в волнении, а Янси, как заяц, нервно скачет взад-вперёд.
«Там корова, — говорит шёпотом Мейнт, — теперь можно посмотреть, для этого и бык».
Быка сзади подводят к послушно ждущей корове, оставляют его на мгновение неподвижно стоять, затем направляют его неуклюжее, тяжёлое тело на худых, неустойчивых задних ногах, и под беспокойное фырканье, словно требующее всей его силы, забавно укладывают передние ноги корове на спину.
«Он танцует, — смеётся Пики, — посмотри, он начинает танцевать».
Мейнт озабоченно подталкивает нас ближе.
«Иначе вы ничего не увидите».
Животные делают несколько неуклюжих, спотыкающихся шагов, словно в примитивном фокстроте, корова одной ногой соскальзывает с дороги в грязь, и бык, потерявший равновесие, падает обратно на свои четыре ноги. Лишь только заслышав сердитое мычание — мы начинаем робко смеяться — освободившаяся корова с дико болтающимся выменем рысью несётся прочь. Там, где дорога заканчивается у забора, она пытается развернутся, но мужчины хватают её за голову.
«Эй, ребята, принесите немного сена».
Мейнт несётся к сараю и бросает охапку душистой травы на землю перед коровой. Она, словно в недоумении, трясёт головой, пока в её жующей пасти в постоянном темпе исчезают пучки травы; ничто, кажется, не способно отвлечь её внимание от этого.
Снова приводят быка, но на этот раз Хеттема набрасывается на него со всей силой, чтобы притормозить его напор. Бык поднимается, словно лошадь, встающая на дыбы; это такое массивно-чудовищное хвастовство силой, что мы быстро отбегаем назад.
Под животом поднявшегося животного торчит длинное, лоснящееся копьё, ярко красное и нагое, открытая демонстрация половой принадлежности, сверляще ищущее свою дорогу. Пока он нерасторопно семенит своими передними ногами по спине коровы в поисках опоры, она отсутствующе жуёт; от нее будто бы ускользает, что острие копья быстро и решительно собирается атаковать её тело. Словно под гипнозом смотрю я, как бык с пустым, ошеломлённым взглядом властно производит нетерпеливые толчки на корове, точно такие толчки совершают ягнята, дергающие овцематку за вымя.
С другой стороны животных, возвышающихся, как гора, между нами, стоят Янси и Мейнт. Когда мой взгляд пересекается с их взглядом, то я чувствую, что краснею от стыда. Они смеются? Внезапно выступивший пот холодит мою кожу. Почему они так смотрят на меня?
Бык опускается на все свои ноги, из-под его живота свисает длинная нить.
«Ну, всё прошло гладко, — говорит Хеттема, бросая перед собой окурок, — имеет яйца, не в первый раз делает».
Он улыбается.
Бык, фыркая, обнюхивает бока коровы и ласково лижет вымазанную кожу, так преданно и нежно, что у меня слабеют колени и я боюсь упасть. Сначала бык проник где-то между тёмными продолговатыми складками кожи в это грязное место, а теперь лижет там так спокойно и мирно? Было ли это совокупление, то, что я видел тут так близко; совокупление, о котором всегда так таинственно шептались, хихикая, мальчишки в школе в Амстердаме?
«…Император Китая, возвышающийся над лежащей Линой, он делал это каждый раз по-другому…»
То, что делали я и Волт, тоже было совокуплением? Это делают с девочками, разве можно делать такое с мальчиками?
«Если вы зайдёте в сарай, то я принесу что-нибудь выпить».
Хеттема достаёт несколько стаканов, в которые наливает молоко из жестяного бидона. Я вижу навоз, кучи которого лежат повсюду, на земле и в лужах, и думаю о той липкой нити, свисающей из-под живота быка.
«Свежее, только что из-под коровы, — говорит Хеттема. — Нет ничего лучше прекрасного, жирного молока. Оно ещё теплое, попробуйте».
Молоко массивно бултыхается в моём стакане, на верх всплывают чёрные крошки непонятного происхождения, но, тем не менее, заметные.
«…он делал это каждый раз по другому, Лина была снизу, толчок-смешок, и теперь её живот всё больше и больше…»
При первой же возможности, пока никто не смотрит, я выливаю молоко в солому.
Янси и Мейнт остаются играть во дворе Хеттемы, а я выхожу на улицу и иду в сторону гавани. Пики со своей хромотой с трудом поспевает за мной. Почему она не оставит меня в покое, почему всегда идёт за мной, разве не замечает моего настроения, что мне не нужно её присутствие?
Я жду, пока она, тяжело дыша, догонит меня, дамба слишком крута для неё. Она щерит рот с выпавшими зубами в благодарной улыбке.
«Ты боялся быка?» — спрашивает она.
«Нисколечко».
Что она хочет, зачем спрашивает это? Когда мы стоим у причала, она хватает меня за руку. Это прикосновение пугает меня.
«Мы будем ждать, когда вернётся Хейт?»
И тут же бежит к пляжу, где, хромая, собирает камни. Сидя у воды и плотно обхватив колени руками, я думаю о Волте: нога, которую он кладёт на меня и затем эти нетерпеливые толчки. Теперь я скучаю по этой лихорадочной толкотне, которая тогда пугала, тоскую по прикосновениям к моей промежности, этому скрытому тайному месту, которое требует внимания к себе. Иногда это чувство настолько сильно, что я чувствую себя больным и разбитым.
Я вижу, что Пики копается в том месте, где был похоронен котёнок. Что будет, если она найдёт могилу? Маленький бумажный цветок всё ещё лежит там, выцветший и измятый, совсем не похожий на розу. Другие вещи исчезли.
«Кажется, я вижу лодку», — лгу я, но Пики, подпрыгивая, подходит ко мне и всматривается в направлении, указываемом моей вытянутой рукой.
Я смотрю на другую сторону бухты и бросаю камень в волны. Слабо булькнуло, брызги в сторону и небольшой всплеск, после которого не остается и следа. Я пытаюсь вспомнить, как выглядит мама, но мне это не удаётся, я не могу себе её представить, словно она не существует.
Возможно что это всё пропало: мама, наш дом, исчезнувший в войне — всё поглощено ужасным водоворотом.
Бульк…
Письмо всё не приходит, я пытаюсь безразлично относиться к дням, почти пренебрежительно. Всё останется как сейчас? И где Волт, продолжает ли ещё воевать? На другой стороне бухты ряд свай, за которыми он лежал. Там он ждал меня, и я к нему шёл через камни. Кажется, что это было так давно.
Бульк, ещё один камешек…
Я больше не думаю о Яне, мне безразлично, что я его давно не видел, это стало ненужным и неважным. Пасторская жена у Бога, она видит всё, что происходит; если моя мать рядом с ней, то они обе наблюдают за мной, смотрят на то, что я делаю. Я кладу три камушка рядом с розой: один для Волта, один для мамы и один для жены пастора, именно в таком порядке.
Они вместе сидят на большой серой скамье, вечно нестареющие. Их взгляды обращены не вниз, а блуждают среди облаков, словно скомканных из серо-белой ваты. Но они, не смотря ни на что, наблюдают за мной, удерживая меня в своих глазах и говоря обо мне, бессловесно и беззвучно. Радуются ли они камням, настроены ли ко мне благодушно, смог ли я их разжалобить и привлечь их внимание к себе?
«Приветствие, — думаю я, — принимайте приветствие, их Ангелы!»
Словно победоносно опустившаяся тёмно-коричневая птица, скользит лодка по гавани. Пики кричит, и мы спешим — она вприпрыжку — к причалу.
Когда мы идём домой, Хейт доверительно кладёт мне руку на плечо, будто бы я мужчина и его приятель.
«Не смотри так печально, малыш, это ни к чему. Вот увидишь, известие скоро дойдёт, теперь всё идет быстрее».
Я кусаю губы. Кто поддержит меня, кто возьмёт меня на руки, чтобы я почувствовал тепло другого человека? Внутри и снаружи я грязный и чёрный, и останусь таким, пока не найдётся рот, чей язык рискнёт меня облизать и отчистить, дотрагиваясь до меня нежно и без выгоды, не стыдясь.
«Пики, моя дорогая, подойди, заставь Йеруна смеяться».
За столом я совсем мало кушаю, и когда перестаю есть, то собираю еду вилкой в две кучки на тарелке.
«Вот это благодарность, — говорит Мем. — Я никак не пойму, что с ним происходит в последнее время. Но ты не встанешь из-за стола до тех пор, пока не опустеет тарелка».
«Господи, Благодарим тебя за еду и питьё. Аминь!»
Они все встают из-за стола, пока я борюсь сам с собой.
Огромное тело быка угрожающе приподнимается, копье торжествующе вытягивается, как кроваво-красный флагшток…
Я кладу голову на руки и втягиваю в себя запах клеёнки. Над собой я слышу пронзительно-звонкое жужжание мухи, прилипшей к клейкой ленте. Неожиданно Диет дёргает мой стул назад так, что я едва не падаю на пол; окружающий мир совершает пол-оборота в моих глазах и моё сердце на мгновение замирает. Затем я издаю вопль, ревя, несусь к двери и в одних носках бегу через луг. Пока я бегу по траве, мой крик эхом отдаётся в ушах; этот детский и одновременно страшный крик гремит в окружающей меня пустоте. Когда я, спустя время, возвращаюсь к дому, сгрудившиеся у забора овцы пялятся на меня холодными проницательными глазами. Совершенно отчетливо я вижу, что одна из них явно издевательски смеётся надо мной.
11
Очень редко, чтобы кто-нибудь с почтой приезжал в Лааксум, в большинстве случаев подразумевается, что письма, если таковые имеются, забёрет с собой тот, кто направляется в нашу деревушку по своей надобности.
Когда мы возвращаемся из школы домой и встречаем человека с почты, пригнувшегося к рулю велосипеда от встречного ветра, то искорка надежды загорается во мне, хотя мне почти удалось постепенно заглушить это чувство ожидания.
Пока Янси и Мейнт утоляют жажду под насосом, я спешно и как можно более незаметно стараюсь попасть в прихожую. В доме странно тихо, дверь в гостиную закрыта, и, что совсем необычно, нет ни намека на присутствие Мем. Когда я с безразличным выражением лица распахиваю дверь, то она бездеятельно сидит за столом; её руки сложены на коленях, словно она дала им отдых, она смотрит на меня непонятным нежным взором, затуманенным и далёким, двигая туда-сюда нижней челюстью. Она пытается скрыть улыбку? Прежде чем я успеваю открыть рот, она вскакивает, будто бы застигнутая врасплох, и начинает передвигать взад-вперёд фотографии на каминной полке. Мой взгляд бродит по комнате и почти инстинктивно находит место, где кое-что изменилось: на комоде, прислонённый к стене, обретается белый прямоугольник конверта, скромно прячущийся за небольшой вазой. На одном углу к нему прилеплена зелёная марка, но большая часть, на которой написан адрес, скрыта за вазой. По-быстрому я отвожу взгляд, разворачиваюсь и кладу свою тетрадь на стул. Затем я открываю тетрадь и делаю вид, будто что-то читаю там, полный благоговения, а сам наблюдаю углом глаза, как Мем наклоняется над столом и поворачивает голову в мою сторону.
Я жду, но она ничего не говорит.
«Не могу понять, что у меня тут есть…»
Я высказываюсь, чтобы нарушить повисшее между нами молчание, мой рот пересох, и я кусаю губы. Я чувствую неукротимое желание броситься туда и прочесть слова на конверте. Когда Янси и Мент появляются в комнате, Мем незамедлительно отделывается от них:
«Идите на улицу к Пики, или же помогите с обедом Диет. Я позову вас».
И я вижу, прежде чем снова остаюсь наедине с Мем, как они исчезают за дверью снаружи. Я не знаю почему она хочет держать это в тайне.
Я задаюсь вопросом, прочитала ли она письмо, был ли распечатан конверт; я отчаянно пытаюсь вызвать перед своими глазами изображение маленького белого прямоугольника: как выглядело письмо, не был ли надорван верхний край? Может быть письмо из дома и внутри находятся плохие вести, известие от соседей, что у нас никого нет, что все они мертвы… А может быть, Волт написал мне. Даже если он не знает моего имени и адреса, если он просто напишет «Jerome, Laaxum, Friesland», то, когда письмо придет сюда, каждый поймёт, что оно для меня. Я обмираю. Вдруг она прочитала его, вдруг она понимает английский язык, что же тогда? Может поэтому она смотрит на меня так странно.
«Есть ещё время, чтобы сходить в гавань? Я постараюсь вернуться к обеду».
Диет удивлённо смотрит на меня, она разворачивает засученные рукава и приглаживает волосы мокрыми руками.
«Так еда готова или нет?»
Она стряхивает перхоть с головы и указывает в сторону гавани:
«Мужики уже приплыли».
Я охотно бы убежал, чтобы оттянуть этот момент. Пусть письмо будет открыто без меня, я не хочу при этом присутствовать. Но как отделаться от обеда? Попке и Хейт уже стоят в дверях, снимают свои деревянные башмаки и скрываются в прихожей. После них остается солённый запах рыбы, смолы и ветра.
Пока мы рассаживаемся за столом, Хейт и Мем на мгновение задерживаются в дверях и приглушённо переговариваются. Я украдкой смотрю на их лица, при этом моё сердце дико бьётся: смотрят ли они строго, есть ли там плохие известия? Я впиваюсь ногтями в свои бёдра и еложу ладонями по штанам. Боже, будь милостив и спаси меня.
После молитвы наступает мёртвая тишина, будто намекающая на то, что сейчас что-то должно произойти. Хейт встаёт из-за стола и идёт к комоду, берёт белый конверт в руку и протягивает его, по какой-то таинственной причине, в моем направлении. Мне хочется от страха и стыда спрятаться под стол. Как мне вернуть назад это ужасное мгновение?
«Для Йеруна пришло письмо от отца и матери, из Амстердама. Я верю, что это хорошее письмо».
Он кладёт конверт передо мной, так как я не беру его.
«Это не от него».
Почему я об этом подумал, почему это первое, что пришло мне в голову?
«О нём ничего не слышно…»
Все смотрят на меня, за столом сияющие лица, и все молчат. Должен ли я сказать «спасибо», открыть письмо, выйти из комнаты, или нужно подождать, пока мы не закончим есть?
«Не хочешь ли прочесть его? — спрашивает Мем. — Или ты хочешь, чтобы Хейт прочёл его?»
Белое пятно на клеёнке мерцает перед моими глазами, я ощущаю невообразимо большую дистанцию между ним и мной.
«Почему я сам не свой, — думаю я, — почему так?» Но я хочу известия о нём, вот то, чего я так жду.
Неожиданно на большой, пустой площади перед моими глазами начинает проявляться блестящий цветочный узор: букет ромашек, несколько цветов, симметричные гирлянды и синие незабудки, с вкраплением жирных пятен и потёртостей, полученных клеенкой за долгие годы.
Издалека звучит голос Хейта, грубый и торжественный. По звуку я понимаю, что он смотрит на меня и обращается ко мне. Я откидываюсь назад, пока не упираюсь спиной в спинку стула; время от времени слышу часть предложения, слово, имя, но стук крови в висках отвлекает меня и даже заглушает непрерывно читающий голос Хейта.
После обеда Мем не отсылает меня, а подводит к стулу у окна и суёт мне в руку конверт.
«Перечитай его спокойно и в одиночестве, — говорит она и садится на стул напротив. — Ах, малыш, как это хорошо для тебя».
Листы, шелестя, выпадают из конверта, я разворачиваю их и узнаю почерк своего отца.
Наверху написано: Амстердам, 9 мая.
Любимый сын…
Мои глаза останавливаются. Любимый сын — это я? Называя так, он имеет в виду меня? Эта вечность, лежащая между нами, тоска по родному сыну?
Kiss me, Jerome. Is good, I love you.
Моя голова прижата к его шее, его руки сжимают меня, словно в страхе, что я могу убежать.
Say it, baby: I love you. Yes, that's good, very good.
Любимый сын!С большим приветом, твой папа.
Наконец письмо от нас. Мы надеемся, что тебе там хорошо и ты не забыл нас!
Мы пережили войну и теперь мы свободны. Потребовалось время, прежде чем мы смогли послать это письмо, но сейчас всё медленно, но верно возвращается в своё прежнее русло. Боб — с ним всё хорошо, он сильно вырос, ты определённо его не узнаешь. Когда ты уехал, он был ещё таким худеньким карапузом, но сейчас…! В Амстердаме по-прежнему проблемы с продовольствием, обувью и одеждой. Но с каждым днём становится лучше. Всем большое облегчение и празднуется всем миром, на улице и в твоей школе. Сейчас школой пользуются канадские солдаты, туда временно нельзя попасть. Ты не поверишь своим глазам, когда вернёшься! Произошли печальные события, я нахожу их ужасными, но я должен тебе о них сказать. Тетя Стин и дядя Ад неожиданно умерли зимой, также, как и господин Гоудриан, который жил напротив. Это очень плохо для Аннике, ведь у неё больше нет отца. Напиши ей открытку, если сможешь, она, определённо, обрадуется.
Мама и я, конечно, очень хотим увидеть тебя как можно скорей, но я считаю, что лучше, если у тебя ещё есть терпение, побыть там до той поры, пока всё снова не придёт в порядок. Мы пока не знаем, вернётесь ли вы снова вместе, или приедет мама, или я; и я думаю, что мама Яна поедет с нами. Как его дела, передавай ему привет от нас. Женщине, у которой ты живешь, мы дополнительно написали письмо. Ты должен быть очень благодарен ей за то, что она так долго делала для тебя.
Мой дорогой Йерун, надеюсь, что это письмо очень быстро дойдёт до тебя. Пройдёт совсем немного времени и мы снова будем все вместе.
Будь храбрым мальчиком и передай наш сердечный привет всем члёнам вашей семьи. Пусть они когда-нибудь посетят Амстердам.
Ниже стоит приписка ученическим почерком:
Привет, Йерун, большую часть тебе уже написал папа. Мы рады всем этим вещам, которые иногда можно снова купить: нормальное молоко, белый хлеб и яичный порошок, который имеет чудесный вкус. Твой брат стал настоящим толстяком, его уже тяжело носить. Когда ты будешь дома, то сможешь с ним гулять у канала, мы хотим достать для него прогулочную коляску.Мама.
Как твои дела во Фрисландии?
И это всё? Я переворачиваю листок. Ничего. Мем встаёт и смотрит на меня с полным ожидания выражением на лице. Её глаза нежны и она вплотную подходит ко мне. Женщина, у которой я живу.
«Разве это не прекрасно? — спрашивает она, — сейчас всё хорошо».
«Разве они были освобождены другим солдатами?»
Это первое, что я хочу узнать.
«У нас же были американцы?»
Я смотрю на неё, но она неуверенно пожимает плечами.
«Я точно не знаю, мой мальчик, тебе нужно спросить у Хейта».
«Письмо было отправлено 9 мая, — говорю я, — а сегодня какое?»
Она идёт к маленькому календарю и медленно считает дни.
«27-е, — говорит она, — долго оно, однако, добиралось».
Я возвращаю письмо на место, где оно стояло, на комод за вазочку. В прихожей я снимаю своё пальто с крючка и прижимаю лицо к ткани.
Я медленно вожу носом по рукавам, воротнику, спине. Раньше мне казалось, что я ощущал его слабый запах, смесь металла и больницы, и на мгновение передо мной возникали бесформенная картина радости и защищённости. Но сейчас я ничего не чувствую, я дико и отчаянно разочаровываюсь в этом обнюхивании. Мем открывает дверь из комнаты и смотрит на меня несколько озадаченно.
«Ты не хочешь сохранить письмо в своём чемодане? Там, по крайне мере, оно не пропадёт».
«Нет», — говорю я.
Я вешаю пальто обратно на крючок.
В гостиной тихо, только скрипнет пол, передвигают стул, громыхнут тарелки. Мейнт ещё не спит, он простужен и дышит тяжело и с трудом.
Снаружи ещё тепло и светло, но в затухающих звуках я слышу, как тепло уменьшается и погружается в землю. Луга кажутся безжизненными, не слышно ни звука, дом погружается в море спокойствия. Даже в маленькой комнате целую вечность никто не проронил ни слова, время от времени я слышу только вздохи и сонный зевок.
Деревенский вечер, когда дневной труд и бремя спадают с людей.
Мем каждый вечер сидит у окна и сквозь вязание смотрит на деревню. По вечерам там почти никого не видно, кроме коров или рыбака, вглядывающегося в море.
«Там два человека идут по утёсу», — слышу я их разговор. Хейт что-то невнятно отвечает в нарушенной тишине. Я переворачиваюсь и чешу коросту на моей руке. Она постепенно отваливается, и я пытаюсь осторожно продолжить этот болезненный процесс по очистке. Только бы не закровила снова.
Тишина, ни малейшего движения, и только короста, которая медленно отделяется.
«Это две женщины».
Мне слышно, как отодвигается стул Хейта. Его ноги шаркают по полу, и громко скрипит дверь. Мем зевает и пересаживается. В сарае слышится шум насоса: Хейт наполняет свою чашку, слышно журчание воды.
«У них велосипеды».
Мем привстаёт, её голос становится несколько возбуждённым. Хейт снова заходит в дом; я слышу, как он ставит чашку на стол и пьёт медленными глотками, так что я могу следить за водой, которая с забавным шумом разливается по его телу.
«Они не здешние, на них городская одежда», — темп сообщения убыстряется.
Я приоткрываю одну из дверок алькова чуть-чуть шире и вижу, как она, приложив руку к глазам, прислонилась к окну, чтобы лучше видеть.
«Что им тут нужно так поздно?»
Хейт теперь стоит рядом с ней, заходящее солнце освещает их лица и бросает блики на мебель. Пыль мелькает в вечернем свете, удивительное количество мельчайших частиц в молчаливом, вечном движении.
Зачем я скрываюсь, почему не выдаю себя?
«Боже мой, они сворачивают к нам!»
Я понимаю, что две женщины спустились с дамбы и находятся на пути к нашему дому. Две городские барышни. Моё сердце начинает бешено стучать, чувство нереальности овладевает мной.
«Они указывают на наш дом, — говорит Мем, теперь ощутимо взволновавшись. — Случаем, не к Йеруну ли?»
Я сижу, словно окаменевший.
«Спокойно, мужик, не волнуйся», — говорит Мейнт и шумно шмыгает своим заложенным носом.
«Они перелезают через забор. Им нужно или к Тринси Ипес по-соседству, или к нам. Боже мой, что же это значит?»
Она снова опускается на свой стул и выглядит как богиня, чувствующая приближение беды. Затем она поднимается, занимая большую часть низкой комнаты, и идёт в заднюю часть дома. Входная дверь громко хлопает.
«Возможно что это твоя мама, приехавшая за тобой», — говорит Хейт и открывает дверцы алькова. Я уже давно сижу и не знаю, что мне делать.
Из соседнего алькова раздаются голоса, а Мейнт рядом со мной кашляет, будто в знак протеста.
Моя мама.
Если это она, то война действительно закончилась…
Это на самом деле она? Она в самом деле приехала? Она сильно истосковалась по мне? Я ощущаю усталость и слабость, словно мой живот упал к ногам. Когда я делаю шаг, то ноги не слушаются меня, и для того, чтобы удержаться, мне приходится придерживаться за стену.
Я не могу в это поверить и не могу думать об этом: это то, что я не позволяю себе — опять ничего не будет, а несбывшиеся надежды, в конечном итоге, свалятся на меня, как бесполезный ворох овечьей шерсти.
Я стою в дверях и вытягиваю голову как можно дальше, чтобы разглядеть участок земли от дома до забора. Хейт и Мем прошли половину пути навстречу им, и тот факт, что Хейт облачился в свой выходной пиджак, вызывает у меня дополнительную дрожь в коленях: что же сейчас должно случиться? Мем борется с локоном, который никак не хочет лечь на нужное место; я вижу её руку, которая то разглаживает причёску, то прикасается к бедру. Когда они останавливаются, в гордой позе и в тоже время осторожно-выжидающе, словно позируя для фотографии, то моё дыхание прерывается всхлипом.
Неотвратимость этого момента, который я неожиданно чётко начинаю ощущать, заключена во всём, окружающем меня: в ветре, своими порывами прижимающими высокую траву к земле, в сумрачном вечернем небе, в полной ожидания деревенской тишине и в двух тёмных фигурах, стоящих теперь неподвижно. Я хотел защититься от моих фантазий и снов, но всё равно оказался полностью беззащитной, жалкой и слишком легкой целью для них. Будто чувствуя, что я прячусь в дверях, Мем неожиданно оборачивается и смотрит на меня, делая при этом строгое лицо. Она делает несколько шагов к дому и кричит, в попытке прошептать:
«Ты всё ещё стоишь там в нижнем белье? Давай, одевайся побыстрей, они почти подошли».
Я стремительно несусь назад, в комнату, и, затаив дыхание, натягиваю штаны, борюсь с пуговицами, и оставляю рубашку наполовину расстегнутой.
«Да оставь ты свои носки», — говорит Диет, замечая, что я хочу нагнуться. Она сидит в своём алькове, и с любопытством и некоторым уважением следит за моими лихорадочными действиями: я чувствую, что стал центром внимания, что я сегодняшним вечером играю главную роль в семейных делах, она словно поняла, что эта незавершённая история движется к своему концу.
Первой мыслью, которая приходит мне в голову, когда я вижу, как молодо и подвижно она перелезает через забор, что она совсем не выглядит голодной или больной, и я чувствую себя, вследствие этого, несколько разочарованным и обманутым. Обеспокоенно, с лихорадочными движениями, подходят обе женщины к Хейту и Мем; я вижу, как они говорят между собой и неуверенно чувствуют себя в траве, без обычной мостовой под ногами.
Я узнаю свою маму — её движения, её причёску, её жёлтое платье. На обеих женщинах летняя, пёстрая, светлая одежда, раздуваемая ветром.
«Мама», — думаю я, но, неожиданно, звук её девичьего голоса настигает меня, и на мгновение я теряю контроль над своим телом и писаюсь в штаны. В отчаянии я скрючиваюсь и зажимаю ноги вместе.
«Ах, боже мой! — Я слышу, как говорит Мем, когда небольшая фигурка в жёлтом платье подходит к ней. — Как хорошо! Так это вы — мать Йеруна?»
Вдалеке, над пасмурным горизонтом, слышится невнятное рычание грозы, будто там всё ещё продолжается война, а над безлюдной дамбой светлеет безоблачное небо. Я чувствую, как спускаются вечерние сумерки, и воздух наполняется танцующей мошкарой. Я вижу встречу, рукопожатия, смех, восхищённое удивление, выражающее: мы здесь, мы нашли его!
Неожиданно все они вчетвером, словно по команде, разворачиваются и идут к дому. Я слышу их шаги по траве.
«Убежать, — думаю я и делаю шаг назад, — назад, в постель, лучше, чтобы встреча случилась завтра».
«Йерун, подойди, это твоя мать. Она тут».
Голос Мем, словно труба, раздаётся в вечернем воздухе.
«Что же мы так стоим? — Кричит она и добавляет, будто бы извиняясь: — Он уже был в постели».
Я не двигаюсь и жмусь к стене. Я никак не могу поверить во встречу, которую я ждал почти год. Я смотрю в пол и не могу пошевелить ни одной ногой.
«Что это с ним такое стряслось? Наверное, он немного смущён, потому что всё это так неожиданно произошло».
Мем с нежным напором подталкивает меня в направлении входной двери, я чувствую её большие, тёплые руки, спокойно и твёрдо обретающиеся на моих плечах. Снаружи стоит моя мама, и, одновременно незнакомка, та, кого я знал когда-то давно и очень далеко от этого места.
«Привет», — говорю я и подхожу к ней.
«Здравствуй, мама».
Она обнимает меня, целует, прижимает к себе и говорит сдавленным голосом: «О, как ты вырос и возмужал. Ох, мой мальчик, ты выглядишь так хорошо, так сильно вырос!»
Я узнаю мелодичный тон её голоса, полный эмоций, точно такой, каким она говорила дома, когда назревала размолвка, или неожиданно вспыхивал спор с папой.
«Не плачь, — думаю я, — пожалуйста, не плачь, только не здесь».
Но она и не плачет, её глаза сияют и светлый локон её волос из-за ветра танцует надо лбом.
Я вижу её радость, я чувствую, как она вызывает во мне трепет, словно я хочу убедиться, насколько сильна наша привязанность. Она снова сильно прижимает меня к себе, и теперь я вплотную ощущаю мягкую округлость её живота и изогнутую линию бёдер. Знакомый запах её одежды попадает в мои ноздри и переносит меня в наш дом, на нашу улицу. Я вижу нашу спальню, кухню, балкон, лестницу. Я машинально обнимаю её, но как-то неловко и неестественно. Когда я поворачиваю голову чуть в сторону, то вижу Хейта и Мем, которые с потерянной улыбкой одеревенело стоят в дверях рядом друг с другом и совсем не знают, как им поступать в этой ситуации. Когда я встречаюсь взглядом с Мем, то она ободряюще кивает мне, смотря нежными, беспомощными глазами, и поднимает подбородок, словно отчаянно пытается подавить чих.
И затем сознание того, что произошло, устремляется по мне волной вверх, через мои колени, живот, желудок и застревает комом в моём горле.
Моя рука делает несколько непроизвольных движений и затем находит небольшую дырку на маминой одежде. Я вонзаю свой палец туда, роюсь и копаюсь им в этом отверстии. Я чувствую как ткань уступает и тихо рвётся.
«Что ты там делаешь?»
Голос моей матери на мгновение звучит резко и нервно.
«Ты, случаем, не рвёшь ли мою одежду? Это моё единственное хорошее платье».
Она смеётся по-детски звонко и рывком отлепляет от себя мою руку. Заметив, как я растерян, она наклоняется и крепко целует меня. Как-то странно целоваться без царапин и колкости щетины, ее прикосновение ко мне необычно, и я не уверен, что оно мне нравится.
Теперь я должен крепко обнять её руками за шею и не отпускать больше никогда, должен рассказать ей всё, что произошло со мной, и она будет терпеливо слушать и вынесет своё суждение. Но я опять не двигаюсь, а упрямо и молча стою посреди взрослых.
«Ну, почему ты ничего не говоришь, мой мальчик, что с тобой такое? Она же очень быстро за тобой приехала, разве нет?»
Хейт наклоняется и слегка тормошит меня за плечо, будто хочет вывести меня из глубокого сна.
«Не стой так. Скажи что-нибудь своей матери. Покажи ей наш дом».
Я молча киваю. Слова не приходят в голову, моё горло не издаёт ни звука. Я поднимаю голову и вижу, что моя мама смотрит на меня, а рядом стоит мать Яна и обнимает её рукой. Что она делает рукой у глаз? Она плачет?
Всё заходят в дом.
«Ты не хочешь поздороваться с госпожой Хогесворт?»
Голос моей матери беспокойно звучит, невнятно шепчет она мне в ухо эти слова. Мои ноги влажные из-за росы и замерзли, я ставлю одну на другую, чтобы согреться. В полумраке комнаты стоят Янси и Мейнт, плотно прижавшись друг к дружке, я слышу их возбуждённый, сдержанный смех и вижу, как Мейнт жестикулирует, пытаясь обратить на себя моё внимание.
«Шарль лежит немного в стороне, вы прошли мимо него».
Хейт стоит у окна и указывает в наступивших сумерках, где это.
«Днём вы увидите это точно, это совсем недалеко».
Конечно же, они приехали и за Яном. Они снова уйдут и всё останется как было: эта семья, маленький дом, моё одиночество?
Всём сердцем на долю секунды я надеюсь на это.
«Я провожу мадам в гавань, а Попке оттуда покажет, как добраться до Шарля. Я помогу перенести ваш велосипед через забор».
Моя мама сидит за столом, её блуждающий взгляд, кажется, излучает свет и лучи его падают на меня, вызывая моё беспокойство.
Необычно видеть её среди этой обстановки, маленькую и худенькую, словно небольшая птичка, освободившаяся наконец от тяжёлой ноши.
«Это место не для неё, — думаю я. — Она выглядит чужой в этой комнате».
Её жёлтое платье, её городская манера выражаться, её изящные ботинки, которые она не сняла в комнате.
«Как много людей в такой тесноте, — говорит она. — Наверное, это ужасно сложно для вас, с такой большой семьёй. Йерун однажды написал нам об этом, но что так тесно, я не могла себе представить…»
«Ничего, — думаю я, — послушаем».
Она пытается погладить меня по щеке, и я отстраняюсь назад, словно от прикосновения незнакомца.
«Очень любезно с вашей стороны, что вы смогли принять к себе ещё одного ребёнка».
«Ах, — Мем скрещивает свои мощные, округлые руки, — это наш долг. Это была Божья воля».
Она осторожным, почти благоговейным движением разливает чай по хорошим чашкам.
«Это не то, чем нужно гордиться и не требовало от нас многого».
В её голосе слышится смесь скромности и гордости, а глаза обретают кроткий вид, всегда выводившей меня из себя.
«Йерун был хорошим мальчиком. У нас никогда не было трудностей с ним. Он был как наш собственный ребёнок».
Моя мама тянет меня и усаживает к себе на колени.
«Моё сокровище, — звонко смеётся она, — теперь иди ко мне. Ну, хоть чуть-чуть привык ко мне?»
Я немного отстраняюсь от неё.
Дети сидят за столом необычно тихо и послушно, глядя во все глаза на женщину из города и не смея открыть рот. Я чувствую эту пропасть отчётливо и болезненно, и мне становится стыдно.
«Он всегда такой неразговорчивый?»
Моя мать спрашивает так тихо и озабоченно, будто я не должен этого слышать.
«Он очень страдал от тоски по родному дому? Вы знаете, он всегда был немножко иным, чем другие, таким странным мечтателем. Часами он мог сидеть в углу и играть в одиночестве, с ним вообще не было проблем. Не так ли, Йерун?»
Неожиданно я крепко обнимаю её и отчаянно-цепко прижимаюсь.
«Волт, — думаю я, — почему тебя здесь нет? Почему ты ушёл?»
По её движениям, мне кажется, что она начинает судорожно плакать, иногда это звучит, как отчаянный смех.
Я удивлённо смотрю на неё.
«Да, мы скоро поедем домой, — говорит она, — к папе и братику. Не плачь».
Я совсем не плачу.
Может Мем покажется плохим, когда я у кого-то другого сижу на коленях? Ведь я немного и её ребёнок?
«Ты рад, что мы скоро поедем домой?» — спрашивает мама.
«Но только не сию минуту», — быстро и безапелляционно отвечаю я.
«Если мы отсюда уедем, — мелькает у меня мысль, — то тогда Волт не сможет меня разыскать, тогда я никогда не смогу вернуться сюда…»
Мейнт шепчет в нашем алькове:
«Твоя мама выглядит очень красивой, она запросто сошла бы за твою сестру».
За дверцами алькова слышатся приглушённые голоса, снова и снова упоминающие моё имя.
«Вероятно, я останусь тут», — говорю я, преисполненный надежды.
«Она, безусловно, не заберет меня с собой».
Что я хочу на самом деле, не знаю даже я сам. Мой уход кажется мне невозможным, и так же мало я хочу остаться здесь.
«О, да, — Мейнт смеётся и колотит меня через одеяло, — через месяц ты забудешь о нас».
Я слышу шаги и вижу как дверцы алькова приоткрываются.
«Ведите себя тихо и спите, — говорит Хейт, — а ты — мечтай о доме».
Когда я собираюсь прочесть молитву, то на меня снисходит понимание, что я больше не скучаю по дому. Только по Волту.
«Дорогой Бог, пожалуйста, благослови его. Сделай так, чтобы он не пошёл воевать, а вернулся назад. Я всегда буду ходить в церковь в Амстердаме. Только бы он вернулся».
Он расстёгивает мою одежду и запускает руку под рубашку, она скользит между моими лопатками и дальше вниз — я застываю; у меня бегут мурашки по коже.
На следующее утро, когда я осознаю, что моя мама действительно здесь, то всё начинает казаться мне немыслимо лёгким и беззаботным. Я взбираюсь на чердак, чтобы её разбудить, но она уже сидит на краю кровати и надевает носки.
«Как здесь тихо, — шепчет она, — тебе, наверное, здесь было очень хорошо. Я слышу только птиц».
Она смотрит на меня долгим, внимательным взглядом.
«Радуйся, что ты попал сюда, ты очень хорошо выглядишь. Там, в Амстердаме, было ужасно. Маленький Хенк тёти Стин и господин Гоудриан умерли. Да, дорогой, все несчастья в будущем к счастью. Вот удивится папа, когда ты вернёшься таким большим и здоровым».
Мы ходим вокруг дома и я показываю ей всё: овец, маленькое растение под окном, которое я сам посадил, мою коллекцию камней.
«Но про могилу, — думаю я, — я ничего ей не расскажу, ведь это немного и её могила». Та молитва изменилась, и эта могила, устроенная мной, просела под натиском жизни, её основание разрушилось.
«Смотри, вон там живёт Ян».
Я указываю через залитые солнцем луга на небольшую группу деревьев вдали. Удивлённо я замечаю, как много времени прошло с той поры, когда я изо дня в день, полный фантазий, смотрел на эти деревья, тоскуя по Яну.
Рядом с домом, прислоненный к стене, стоит мамин велосипед, старый и ржавый, но с хорошими шинами.
«Папа их взял у коллеги по работе, — говорит она, — специально для этой поездки. Но они старые, и я надеюсь, что мы доберёмся до дома не на одних ободах». Я хожу вокруг колёс и ощупываю их. Вот на них я и покину Фрисландию. Я заглядываю в боковую сумку — там пусто.
«Туда мы положим твои вещи, это намного удобнее, чем твой чемодан. Нам предстоит долгий путь».
После завтрака мы идём к Яну. Пики во время еды всё время стоит рядом с моей мамой, словно ласковый котёнок, требующий внимания.
Она восхищается всем: одеждой, обувью, часами, и прежде чем мы выходим на улицу, они становятся лучшими друзьями.
«Если мы возьмём велосипед с собой, тогда и она сможет пойти с нами, я посажу её сзади», — говорит моя мама, но я хочу непременно идти пешком и только вдвоём. Неожиданно сильно я осознаю, что это моя мама, и я ни с кем не собираюсь её делить.
Мы идём к дамбе, и приблизительно в том же месте, где когда-то стояла машина, она спрашивает:
«А за ней море? Я должна это видеть!»
Она взбегает на дамбу и разводит руки в стороны.
«Великолепно, — кричит она, — ох, какая красота!»
Ветер вздымает её жёлтое платье, белые носки мелькают в траве.
«Давай, — кричит она, — мы побежим наперегонки».
Я не хочу подниматься на Красную Скалу.
«Это слишком долго, — говорю я ей, — мы можем сделать это позже. Сначала к Яну».
Мать Яна сидит с фермершей в гостиной. Они рассматривают фотографии, лежащие на столе перед ними.
«Ян?»
Фермерша открывает дверь, ведущую в каморку и кричит наверх.
«Он, вероятно, уже в сарае, — говорит она моей маме. — Это всё его, он не говорит ни о чём другом».
Она показывает моей маме фотографии.
«Иди и посмотри, где он», — говорит она мне.
«Трудно поверить, что он грезит коровами и овцами. Он, определённо, хочет стать фермером».
После этой фразы она разражается хохотом.
«Он — настоящий мальчик». Я ясно вижу это на её лице. Что значит быть настоящим мальчиком?
Двор. Я вижу его словно через временную перспективу: свет, падающий из-под черепичной крыши, светло-коричневые, плохо пахнущие навозные лужи, кое-где по углам бурно разросшиеся сорняки, глухие звуки из конюшни — всё это настигает меня и я на мгновение холодею: стою ли я тут в последний раз?
«Как здесь хорошо, — говорит моя мама. — Не лучше ли было тебе жить в крестьянской усадьбе, со всеми этими животными?»
Это сердит и злит меня.
«Лааксум намного лучше, и там не работают всё время. И я часто хожу на море», — усердно добавляю я.
Мы идём на беспорядочный стук к высокой конюшне и видим Яна стоящим в пыльном углу на коленях и не спеша прибивающим несколько досок.
«Привет, — пыхтит он. — Это будет загон для телят».
Он встаёт и ставит ботинок на своё творение. Как настоящий мужик, он высмаркивается, обтирает руки об свой комбинезон и протягивает руку моей матери.
«Здесь всё по-другому, чем в Амстердаме. Как вам?»
Я поражён тем, как он говорит с моей матерью — как взрослый, спокойно и немного небрежно. И она по серьёзному относится к его словам.
Возникший разговор вызывает у меня ревность. Если бы Волт был бы здесь, то они могли бы видеть, что я тоже взрослый, и у меня есть большой друг, который занимается мной.
«Эй, ты, — Ян фамильярно толкает меня, и я вижу его глаза прямо перед моими. — Через несколько дней мы поедем домой. На лодке, моя мама находит это забавным».
Он по-дружески колотит кулаками по моим рёбрам и в приливе радости обнимает меня за шею.
«Вы отлично сблизились, — говорит моя мама. — Определённо, вы вместе придумали массу проказ, не так ли?»
«О да, массу», — Ян улыбается во весь рот.
«Не правда ли, Йерун?»
Через поля мы идём к Вамсу. Жар солнца и лабиринт канав и заборов — «нет, мама, это не быки, это коровы!» — делает нас усталыми и размякшими.
«Я хочу присесть», — говорит мама.
Я иду вдоль канавы — хочу найти для неё яйцо чибиса или утки.
«Брось это, — кричит она, — иди и сядь рядом, я не хочу никакого яйца».
Она почти скрывается среди высоких подсолнухов и зарослей травы и удивленно указывает на всех этих маленьких жучков, проворно шныряющих в чистой воде среди пятен ряски.
«Не хочется отсюда уезжать», — вздыхает она.
«Папе тоже нужно было приехать сюда».
Она собирает букет цветов, желтых и белых, с метёлками камыша и розовым клевером, и с этой охапкой цветов, в своём жёлтом платье, идёт по лугу, а затем и по деревне. Неожиданно, у меня появляется гордость, что я иду с кем-то: смотрите все — это моя мама!
Церковь, перекрёсток, школа — дальше я идти не хочу.
«Что с тобой такое, не будь таким раздражительным, — говорит она. — Я хочу посмотреть на мост, мне о нём Мейнт рассказал».
«Но мост больше не разрушен, — упорствую я, — он уже давно отремонтирован. И это слишком далеко, нужно идти через всю деревню. Нам надо возвращаться домой».
Молча мы возвращаемся по извилистой дороге в Лааксум и я вспоминаю место, где мужчина с велосипедом оставил меня, когда возвращался назад, за моим забытым чемоданом. Но я не рассказываю ей об этом.
Мем ставит вянущие цветы на стол и периодически смахивает с него осыпающиеся лепестки и цветочную пыльцу. На углу лежит мой раскрытый чемодан, из которого моя мать вынимает вещи и относит, складывая в велосипедные сумки. Я хочу забрать с собой и свои деревянные башмаки, я настаиваю, но они не помещаются.
«Тогда я не сниму их до завтра».
«Но они не помещаются, сокровище моё, — говорит она. — Ты же сможешь без них в Амстердаме, или нет?»
Обиженный, я выхожу из комнаты и Мем идёт следом.
«Возвращайся, — говорит она. — Не спорь, твоя мать только что приехала. Ты слишком разошёлся».
Я стою в одиночестве у забора и смотрю в сторону церкви в Вамсе. Во мне возникла непонятная боль, тоска, давящая на меня и громко плачущая во мне. Я хочу оставаться тут и ждать, стоять до тех пор, пока запахи земли есть во мне, до тех пор, пока пока я не наполнюсь энергией почвы под моими ногами, травянистые корни которой изборождены копошащимся множеством насекомыми. Я хочу остаться частью этой среды, частью земли, на которой я лежал с ним, ощущая его кожу, вдыхал его запах, чувствуя, как тепло другого мужчины устремлялось в меня, когда он бился об меня, стонал и овладевал мной.
На Леммер. Мы проезжаем дамбу. За нами, во впадине, я вижу удаляющиеся дома Лааксума. По другую сторону дамбы тянется Моккебанка, песчаная отмель, заросшая зелёным тростником и окружённая беспокойным бурным морем. Я вижу и слышу мечущихся и парящих чаек, роящихся в беспорядке словно туча комаров.
Мы выехали пораньше, чтобы вовремя добраться до корабля. При прощании вся семья собралась снаружи у дома. Одеревенело и серьёзно стоят они полукругом и я вижу, как заботливо следит Мем за каждым моим движением.
«Поехали, — говорит моя мама. — Нам пора ехать. Попрощайся со всеми».
Моё сердце отчаянно колотится, я не решаюсь взглянуть на них, потому что чувствую себя предателем и трусом. Я протягиваю руку Попке, затем Тринси, и иду вдоль ряда дальше. Я словно рвусь на части и когда я оказываюсь рядом с Мем, я обвиваю руки вокруг её шеи и начинаю судорожно рыдать; внутри меня всё трясётся и дрожит. Хейт провожает нас до дороги, открывает изгородь для велосипеда и помогает мне его перенести. Ян и его мать уже стоят на дороге, взволновано тараторя, возбуждённо размахивая и потрясая руками; рядом с другими домами тоже стоят люди, которые смотрят и машут.
«Так, — произносит Хейт, — пора отправляться». Он на мгновение прижимает мою голову к себе.
«Поскорее напиши Мем хорошее письмо».
Я сжимаю зубы и кусаю губы, чтобы громко не зареветь, но моё лицо мокрое, и из-за текущих слёз я ничего не вижу вокруг.
Как стало возможным, что всё это произошло так быстро? Много месяцев я ждал и внезапно всё обрушивается на меня, как лавина, и уносит с собой, прежде чем я могу поразмыслить над этим.
«Тронулись, Йерун, ты хорошо сидишь?»
Я слышу тревогу в голосе моей матери, но не могу ответить.
«Мы потеряем день, если не доберёмся до корабля, кроме этого ничего больше не изменится. Не будем попусту торопиться», — говорит она Хейту. По звуку её голоса я понимаю, что она боится говорить об отъезде и пытается отвлечь меня. Чтобы не упасть с велосипеда, я осторожно кладу свои руки на её бёдра, но соприкосновение с другим телом мне неприятно. Ткань её платья тонкая и гладкая в движении, как вода, и я чувствую, как она крутит ногами педали. Что же обдувает мои голые колени: её одежда или ветер?
Ян и его мать едут за нами. Вдали, скрываясь среди блестящей зелёной травы, лежит наш домик. Они всё еще стоят и машут. Словно маленькие куклы, крохотные фигурки рядом с игрушечным домиком, далёкие и маленькие.
Я машу в ответ.
«Махни разок, мама».
Тяжело нагруженный велосипед опасно кренится и она быстро оборачивается вперёд.
Я смотрю на чаек, которые с визгом летают среди облаков. Я ищу взглядом место, где я сидел с Волтом, маленькое песчаное пятно на краю камышовых зарослей. Это было там или мы уже проехали? Мы останавливаемся, и моя мать спускается, ремень сумки, попадающий между спицами, раздражает её. Тщетно я пытаюсь разрешить головоломку из песка, камышей и воды, пока поддерживаю велосипед для неё. Уже жарко, и нам предстоит ещё порядочный кусок пути: можно заметить тёмные пятна пота под короткими рукавами её одежды, и лицо мамы напряжено.
Ян и его мать проезжают мимо нас.
«Ага, мы вас опередили!»
Кто-нибудь ещё стоит у дома или, быть может, бежит через луг к дороге?
Солнце бросает странные светлые пятна на землю и луга танцуют волнами жёлтых цветов.
«Не хлопай глазами, а держи велосипед немного крепче».
Её голос звучит неожиданно раздражённо и отчаянно.
«Похоже, у нас спускает колесо, шина слишком слабая».
«Если у нас что-то пошло не так, — думаю я, — то нам надо попросить помощи у Яна. Я всегда поступал так, когда мы были в Амстердаме».
Мы двигаемся дальше и я пытаюсь стать как можно легче. Мы проезжаем мимо работника.
«Привет, Йерун».
Я приветствую его и чувствую себя настоящим мужчиной: это мой мир, где есть мои друзья, которые меня хорошо знают — пусть она это услышит. Мужчина останавливается, но мы продолжаем свой путь.
«В Амстердам», — важно кричу я ему.
Моему сердцу становится легче, я смотрю на скользящие мимо фермы, сады, разбросанных повсюду животных.
Это разнообразие заставляет меня думать о других вещах и создаёт у меня ощущение приключения. Я выглядываю из-за моей матери, чтобы посмотреть, догоняем ли мы Яна.
«Давай, мам, они уже далеко впереди нас. Мы не должны отстать».
Жизнь на короткое время становится весёлым соревнованием. Мы едем через лес Гаастерленд и я смотрю вокруг, в надежде увидеть дом, или ту самую боковую дорожку среди деревьев: если он всё ещё там, то я смог бы заметить его автомобиль!
«Как ты думаешь, когда мы вернёмся в Амстердам, то американцы там всё ещё будут?»
Она задыхается и её голос звучит напряжённо, словно каждое слово даётся ей с трудом.
«Я же тебе говорила, что ты не должен испытывать страх перед ними, они останутся ещё довольно долго. И это не американцы, а канадцы».
Если бы мы остановились, то я бы мог оглядеться вокруг, и быстро обнаружить ту дорогу. Мне кажется знакомым это место, с нависающими деревьями и низким кустарником по краям.
«Мама, может нам сделать перерыв? Мне здесь жёстко сидеть».
Это соответствует истине: из-за полных боковых сумок я вынужден сидеть с широко расставленными ногами и внутренняя сторона моих бёдер кажется мне обработанной наждачной бумагой. Но моя мама упорно продолжает крутить педали, до тех пор, пока мы не замечаем Яна и его мать, стоящих у съезда на боковую дорогу. Мы садимся на обочине дороги и мать Яна разворачивает пакет с бутербродами с маслом.
«Он, кажется, уже забыл про всё», — слышу я, как моя мама говорит полушёпотом.
«Как это быстро происходит: слёзы на мгновение и через минуту опять безмятежная радость».
Я жую свой бутерброд и смотрю вдоль дороги, пока не замечаю среди деревьев крышу с небольшими, слегка выступающими окнами.
Воспоминая о комнате, я начинаю чувствовать запахи древесины и одеяла на матрасе. Ян, который приступает уже к третьему своему куску хлеба, сидит, прислонившись к дереву на обочине дороги. Он щелчками сбрасывает муравьев, карабкающихся по его ноге и целится при этом в мою сторону.
«Класс, какое путешествие, да? Будет что вспомнить».
Если бы он знал, что я здесь был гораздо раньше, и не в одиночку, а с американским солдатом, на американской машине. Оттуда, где я сижу, я могу видеть его ногу без штанов, его гладкую, стройную лягушачью лапку. Но я равнодушно смотрю и удивляюсь себе, как мог я — совсем недавно и так долго, как мне кажется — тосковать по этому телу, мечтать и мучиться мыслями о нём. Я, как можно более незаметно, перехожу на другую сторону дороги и вглядываюсь между деревьями, в надежде увидеть среди разросшейся зелени поляну или заброшенную дорогу.
Волосатые ноги обхватывают мои бёдра и подбородок болезненно давит, попеременно, то на шею, то щёку, а я слышу задыхающийся голос:
«Hold it, yes, go on, move. Yes».
Велосипеды поднимают и с преувеличенными стонами и вздохами вытаскивают из канавы на дорогу.
Лица в ожидании смотрят на меня. Мать Яна трезвонит велосипедным звонком.
«Если ты не поторопишься, то тебе придётся идти в Леммер пешком».
Неуклюже, широко раскинув ноги, уравновешиваюсь я на багажнике и с яростью сжимаю ногами переполненные боковые сумки.
«Ну, давай, продержись ещё часок, я думаю, что мы вскоре доберёмся до Леммера».
Она трогается, цепь кряхтит, и колёса с трудом катятся по лесной дороге. Я устал, мне хочется откинуться назад. Я тут же падаю с велосипеда. Между зубами застряли крошки чёрного хлеба, создавая сладковатый привкус. Я ковыряюсь языком в зубах и жую забытый хлеб.
Чтобы не забыть привкус Волта, я должен помнить его дыхание и вкус его слюны в моём рту. Но как это сделать, как запомнить вкус, как запомнить запах?
У корабля стоят двое мужчин в синих комбинезонах. У одного из них винтовка, которую он держит так, словно в любой момент собирается пустить её в дело. На набережной стоит куча народа, но для того, чтобы туда попасть, нам нужно пройти мимо этих двух мужчин.
«Пошли, — говорит моя мама, — не бойся».
Я оглядываюсь на Яна, который со своей мамой всё ещё стоит у кассы, где мы покупали билеты для поездки.
«Они сейчас подойдут. Если мы поторопимся, то ещё сможем занять хорошие места».
Я иду с ней к тем мужчинам, которые спрашивают документы и настойчиво просят открыть велосипедные сумки, затем что-то недоверчиво ищут там.
«Что вы хотите найти? Я думала, что война закончилась», — коротко бросает им она, но её голос звучит весело.
Когда сумки снова закрыты, то я вижу, как они шутят с моей мамой, и слышу, как один из них говорит с нею на ты. Я чувствую себя возбуждённо и польщён, что они так мило общаются с ней, однако, не смотря на это, я обеспокоен и ощущаю злость за её легкомысленный смех.
«Это твой мальчик?» — спрашивают они её.
«Вы собираетесь подняться на борт?»
«Это мой сын. Он год жил во Фрисландии, и теперь мы едем назад, в Амстердам. Я забрала его».
Беседа сразу же прекращается и я облегчённо следую за жёлтым платьем. Кто-то несёт наш велосипед по сходням и мы осторожно следуем за ним. Под собой, между кораблём и причалом, я вижу пенящуюся чёрную воду. Корабль кажется мне огромным, он ярко белый и повсюду я вижу лестницы, двери и маленькие коридоры. Палуба мокрая, здесь есть и лужи, которые источают солёный морской запах, напоминающий мне о прежних каникулах и о палатке Волта, с её мягкой, душистой защищённостью.
«Пошли, — говорит моя мама, — поднимемся на верхнюю палубу, стоит такая хорошая погода».
Мы поднимаемся вверх по узкой железной лестнице и я бегу к перилам, чтобы посмотреть вниз. В небольшом городке тихо, несколько домов стоят у гавани, я вижу булочную, рыбацкие лодки, высокий штабель ящиков и мужчин, прислонившихся к воротам и сосредоточенно курящих сигареты.
«Что-то слишком тихо, — говорит моя мама. — Я полагаю, на борту почти нет людей. Ты не видел Яна и его маму?»
Когда я снова опираюсь на перила, то слышу голос Яна и вижу его бегущим вверх по лестнице.
«Ничего себе, какой корабль!»
Мы бежим вдоль перил, затем по-другой лестнице вниз, бежим на носовую часть корабля и смотрим, как на борт загружаются ящики.
«Видишь парня там? Какие у него мускулы!» — восхищённо говорит Ян, но я втайне сравниваю их с известными мне руками и отвожу равнодушно глаза.
Наши матери сидят на скамейке на палубе, на солнце. Они молчат и выглядят неожиданно устало и озабоченно. Моя мама склонила голову на руки и смотрит на воду, мать Яна склонилась над своей сумочкой и прикрыла глаза.
«Ты устала, мам?»
«Да, моё сокровище, немного. Мы с вами ехали три часа, мы к такому не привыкли».
Я присаживаюсь на палубу рядом со скамейкой и провожу рукой по гладкой, шелковистой поверхности досок. Солнце жарит и слепит меня. Я смотрю на сумку, и мне интересно, осталось ли там ещё что-нибудь съедобное. Корабль начинает дрожать, дрожат доски палубы под моими руками, дрожь передается всему моему телу. После небольшого рывка я вижу, что причал стоит теперь по-другому, и дома начинают от нас отдаляться. Я вскакиваю и подбегаю к Яну, который зовет меня, дико размахивая руками и повиснув на перилах. Затем слышится оглушительный звук разрушительного урагана, который нельзя вынести и который вгоняет меня в панику: из трубы корабля выходит чёрный дым, словно трубу чёрной массой стошнило в воздух. Моя мать закрывает руками уши, её лицо выглядит бледным и несчастным, и я понимаю, что этот момент и есть прощание с Фрисландией. Я бегу к перилам и смотрю на гавань, которая уже значительно отдалилась от корабля. Моя мать обнимает меня за плечи.
«Мы поплыли», — говорит она и я должен приложить усилия, чтобы её услышать.
«Видишь — теперь снова всё хорошо. А в будущем году мы сможем их проведать, это сейчас совсем не трудно».
Она вздыхает и машет, просто так, в сторону исчезающего городка.
«Пока, Фрисландия!»
Она прижимает меня к себе и на один момент все кажется прекрасным и беззаботным, будто никогда ничего не происходило.
«У нас было приключение».
Её рука слегка касается моих волос, и я ощущаю неудержимое желание руки, скользящей по моей спине, неделикатно и одновременно нежно ощупывающей меня повсюду. Внезапно я чувствую себя голодным.
«Есть что-нибудь из еды, у меня болит живот».
«Осталось немного. Мы только что отплыли. Иди, посмотри где Ян и не отсутствуй долго».
Я вяло бегу по кораблю. Флаг развевается над бурлящей водой и издает такие же звуки, как и большая рыба, брошенная Хейтом на палубу, отчаянно дергающаяся там, выгибаясь и ударяясь об доски.
Корабельный винт поднимает в воде тучи песка и воздуха, и эта смесь бурлит на поверхности; получившийся серый вихрь, словно пульсирующая пуповина, связывает нас с землёй. Городок и полоску земли уже невозможно узнать, будто это неизвестная территория, где я никогда не был и на которую смотрю глазами чужестранца. Море полно яркого, ослепляющего света, от которого у меня болят глаза.
Мы плывём в никуда, одинокие в безбрежном океане, и меня ничуть не удивило бы, если мы не доберёмся до Амстердама, словно этот переезд не имеет цели и пункта назначения. Амстердам, что должен я себе представить, чтобы понять, что ты есть самом деле?
Ян стоит рядом со мной, плюёт вниз и следит за плевками до тех пор, пока они не коснутся поверхности воды. В отдалении плывёт лодка с коричневыми парусами, и я всматриваюсь, пытаясь разобрать буквы на парусах. В воображении возникло, что Хейт проплывает мимо нас, и я, к своему удивлению, вновь вижу знакомые лица: Хейта, Попке, Мейнта. Подойдет ли она поближе, чтобы я мог получше разглядеть её?
То ли из-за воды, то ли из-за ветра, на моих глазах появляются слёзы. Лодка понемногу отстаёт — либо она стоит неподвижно на серой глади, либо движется слишком медленно. Когда Ян что-то говорит мне, то я быстро отворачиваю голову в сторону — он не должен видеть, что я плачу.
«Тут есть солдаты на борту, — произносит он позже, — они сидят в отдельной каюте и поэтому не могут нам встретиться». Я заставляю его, чтобы он сейчас же показал мне место, где он сделал это открытие, и вскоре украдкой бросаю взгляды на несколько круглых окон, за которыми я вижу знакомые зелёные униформы и слышу знакомые звуки непонятно говорящих голосов.
Мы с грохотом бежим вниз по лестнице. Как попасть в эту комнату, которую мы нашли? Поблизости сидят несколько человек, которые молчаливо рассматривают нас. Рядом с ними сумки и пакеты, и выглядят они утомленно и устало.
«Тсс, не шумите тут».
Мы заходим в маленький туалет, где стоит резкий, пронзительный запах. Ян указывает на верхний угол, где на стене красуется знак, маленький перечёркнутый круг с полосой посередине.
«П…зда», — говорит Ян торжествующе. Он смеётся и хлопает с грохотом дверью, затем я слышу его поспешные шаги вверх по железным ступеням.
Наши матери уже сидят в каюте, потому что, по их словам, на палубе стало слишком жарко. Мы получаем по глотку молока из бутылки, которую дала нам с собой Мем, и жуём липкие бутерброды с маслом.
«Я считаю, что хлеб в Амстердаме лучше», — говорит мать Яна и я думаю:
«Как такое может быть в войну?»
Я чувствую в себе нарастающий гнев — ей вовсе не с этого нужно начинать, не нужно очернять Фрисландию.
Ян прислонился к своей матери и заснул, и моя мама тоже прикрыла глаза. В каюте висит сонная тишина, через приоткрытое небольшое окно чувствуется небольшое дуновение ветра. Какое-то время я слушаю мерный гул двигателя, затем встаю и потихоньку поднимаюсь на палубу, где ищу окна, за которыми мы слышали те самые голоса. Слышится лёгкая музыка и разговор, такой тихий, что я ничего не могу разобрать, хоть и стою впритык к иллюминатору. Когда кто-то проходит мимо, то я быстро оборачиваюсь к перилам и изучаю проходящие волны, но сразу после этого я пытаюсь заглянуть в полуоткрытое окошко, чтобы перехватить взглядом то, что происходит внутри и уловить знакомые звуки. Неожиданно кто-то глядит мне прямо в лицо и сердито задёргивает шторку.
Темным, наполненным множеством домов, крыш, кранов, и доминирующим над всем этим куполом центрального железнодорожного вокзала, с людьми и велосипедами повсюду — таинственный, угрюмый мир, полный суеты — таким мы видим с борта скользящий мимо нас Амстердам.
Даже Ян молчалив и под сильным впечатлением. Он устало опёрся на поручни и не шевелится.
На причале у вокзала стоят армейские машины, и не одна, а множество. Я притворюсь, будто смотрю на суету у воды, на набережную с людьми, и говорю с моей мамой. Но я с моими мыслями в другом месте.
«Собирайтесь, — говорит она, — пора спускаться».
Затравленно и нервно стоим мы у велосипедов, готовые как можно быстрее сойти на берег.
«Будь рядом со мной, — говорит мама, — держись поближе к велосипеду, а то я тебя потеряю в сутолоке».
На пристани множество людей, но только некоторые выглядят, словно ищут кого-то, а остальные стоят бесцельно и равнодушно. Мы толпимся вместе с другими у борта рядом с трапом, который намного шире, чем во Фрисландии. Вечереет, и я мёрзну.
«Папа будет тут?»
«Конечно нет, он не знает, когда мы вернёмся, это будет для него сюрпризом. Он дома, с Бобби».
Бобби… Я прибываю в город, а тут есть малыш; у меня есть братик в этом тёмном, таинственном городе!
Мы крепим по-походному багаж, а Ян неугомонно скачет туда-сюда и рвётся на свободу. Когда мы отъезжаем, то я вижу, как с борта сходят солдаты, нагруженные рюкзаками. Я оборачиваюсь всем туловищем в их сторону, пока моя мама на тротуаре поправляет причёску.
Тёмная задняя часть вокзала бросает на нас гнетущую тень.
Заходящее солнце освещает Рокин, где толпятся сотни людей. Повсюду знамёна, украшенные фонарные столбы, оранжевые арки, плакаты с лозунгами, грандиозный хаос цветов и звуков.
И везде я вижу армейскую форму и военные машины, движущиеся или припаркованные; одна машина с поющими солдатами проезжает мимо нас.
Я найду его, естественно, он тут. Мне интересно, живёт ли он в доме, или где-то стоят палатки, может быть даже в нашем районе, на участке у вала.
Его голые ноги, которые он возложит на меня, его пальцы, которые обхватят мою тонкую шею в удовольствии.
Езжай, мама, поскорей, побыстрей, я хочу домой, я хочу начать строить планы по его поиску!
Мы сворачиваем на Спуистраат, и на вираже я оборачиваюсь к Яну и озорно машу обоими руками.
«Эй, держись крепче, а то мы мы сейчас упадём».
Я снова хватаюсь за жёлтое платье и ощущаю, как движутся её бёдра.
Площадь Дам словно муравейник, не пройти, и улица у дворца перегорожена. Мы едем среди толпы и мама предупредительно сигналит.
Через ограждение смотрю я на Дворцовую улицу, выглядящую устрашающе пустой и заброшенной, словно случилось что-то серьёзное. Когда-то там стоял тот самый грузовик, совсем рядом с дворцом. Чирикающие воробьи на солнце кажутся мне тем единственным, что я ещё отчётливо помню из того времени.
Мы снова едем по Розенграхт.
«Мама, трамвай! Они уже ходят?»
Мы подпрыгиваем на ухабистой улице и я всё больше волнуюсь, когда узнаю знакомые места из прошлого. На улице Адмирала Руйтервега рабочие собираются ремонтировать вздыбившиеся рельсы; там лежат большие штабеля древесины, окружённые местными любопытствующими ребятишками.
«Видишь, как здесь работают? Даже вечером. Всё приводится в порядок».
Я молчу. Мы почти дома, осталось совсем немного. Вокруг мрачно и голо, почти все деревья исчезли.
Песочница, напротив я вижу наш дом, освещённый солнцем и беззащитный; в песочницы дети, в рыхлом песке копающие ямы и играющие, крича и смеясь, в салки.
Моё сердце колотится и радость моя проходит. Другие мальчишки, школа, перемены.
«Мы тебя отлупим, после школы ты получишь от нас ещё!»
Вот мы и дома, у нашего подъезда. На нашей улице. Открытые окна и балконные двери, ещё больше флажков, натянутых проводов, и развевающихся на них маленьких вымпелов, странные белые известковые полосы поперёк улицы, превращающие её в подобие спортплощадки. И, посередине улицы, полоска газона с цветущими там розами.
Я чувствую себя ошеломлённо и подавленно, я бы предпочёл исчезнуть, незамеченным пробраться в наш дом. Так и есть, множество людей стоят у окон и глазеют, как мы спускаемся с велосипедов у нашей двери, дети подбегают к нам. Я подаю руку матери Яна, а он уже на другой стороне и кричит в сторону балкона, где появляются его отец и младший брат. Я побыстрее прохожу мимо детей и стремглав несусь в дом. Я так растерян, что никого не хочу видеть.
Моя мама заводит велосипед в чулан и я стою в дверном проёме, всматриваюсь внутрь и слушаю, как она возится в темноте и отстёгивает сумки.
«Ты сможешь это нести?»
Когда мы поднимаемся по лестнице, я слышу голоса и точно знаю, не глядя вверх, что кто-то стоит там, склонившись над перилами и смотря вниз, на лестничную клетку. Повсюду люди, я чувствую себя преследуемым и загнанным.
На лестничной площадке второго этажа стоят соседи и мой отец. Он улыбается во всё лицо — «какое чужое лицо», — думаю я, — обнимает меня и прижимает к себе. Ошеломлённый и онемевший, я позволяю этому случиться, и когда я перехожу из одних рук в другие, от меня не исходит никакой реакции.
«Оставьте его, — шёпотом говорит моя мама, — он устал, мы ехали целый день».
И затем, громче:
«Йерун, сейчас мы идём наверх и ты ляжешь в свою собственную кровать».
«Он отлично выглядит, правда?» — спрашивает она у моего отца.
Они оба стоят в прихожей и смотрят на меня глазами ребёнка, поднявшего игрушечного зверя, который, словно по мановению волшебной палочки, стал двигаться самостоятельно.
«Если ты услышишь, как он говорит, то едва его поймёшь. Он стал настоящим фризским фермером».
Когда я захожу в гостиную, то сразу замечаю, что там другая мебель. Это не та комната, которую я вспоминал в Фрисландии, она другая и чужая. Там где раньше стоял буфет, теперь вижу высокий детский стул у стены, на котором сидит коренастый мальчуган с белокурыми вьющимися волосами и рассматривает меня круглыми невыразительными глазами, будто спрашивая, что я здесь потерял.
«Пошли ему воздушный поцелуй».
Моя мать слегка подталкивает меня к малышу, но он начинает реветь и тянуть руки к моей маме. Или это его мама? Она поднимает его со стула и пытается его повернуть ко мне.
«Да, моё сокровище, мама снова рядом, не плачь. Посмотри, кто тут. Это твой старший брат, который останется с нами навсегда. Скажи „привет, Йерун“».
Она пытается прекратить оглушающий крик и говорит:
«Он уже немножко говорит: та-та, скажи та-та. Он уже может сказать ма-ма и брат научит его большему, недавно он сказал „у-да“».
Но белокурый мальчик не говорит «у-да», проходит немало времени, прежде чем он успокаивается и я подавлен и обижен, когда она снова бежит к кроватке, на его крик, чтобы заставить его умолкнуть.
«Душ пока не работает, — говорит моя мама. — Ничего, если я помою тебя на кухне?»
«Как ей сказать, что я это сделаю сам?» — думаю я и говорю:
«Во Фрисландии мы должны были мыться сами».
На кухне она даёт мне таз и разбавляет кипяток в кастрюле холодной водой из-под крана.
«Пожалуйста, выйди», — говорю я и закрываю дверь кухни.
Поражённый, я думаю о том, как она, перед моим отъездом, каждый субботний вечер намыливала меня, пока я, дрожа, стоял в тазу.
«Здесь чистое бельё, я не смотрю, не волнуйся», — поддразнивает она меня и её рука кладёт одежду на край раковины. Она возвращается только после того, как я надеваю трусы.
«Что у тебя там?» — спрашивает она и хватает меня за руку. Рана загноилась и до сих пор покрыта коростой.
«Ничего. Играл и порезался».
Теперь я могу посидеть на балконе, где тепло и темно, и мы пьём эрзац-чай. Через открытые окна слышны дребезжание чашек и голоса соседей, мирные, негромкие звуки, вызывающие у меня сонливость. Внизу, на улице, Ян уже вовсю играет с мальчишками, словно никогда и не уезжал. Я отодвигаюсь назад и сажусь так, чтобы они снизу не заметили меня. Голоса орут и поют, это единственное, что слышно на улице.
В комнате моя мама распаковывает сумки.
«Шпик, — я слышу её фразу, — настоящий шпик. И чёрный хлеб. И овечий сыр, он воняет. Они его делают сами».
Я тихо захожу в комнату.
«Бедный парень, он устал, — говорит она сочувственно. — Иди, я разберу для тебя кровать. Это был долгий день, не правда ли?»
Мой отец опускает кровать. Я целую его.
«Уходи, пожалуйста, — думаю я, — оставь меня одного».
Но он продолжает стоять. Моя комната выглядит голо и безжизненно. Всё аккуратно разложено по своим местам.
Моя мама натягивает мне одеяло до подбородка и садится на кровать.
«Хорошо, нет?» — тепло говорит она. — «Ты снова дома. Рядом со своими папой и мамой».
Я касаюсь её руки. Кто объяснит мне, что сейчас происходит?
«Завтра мы пойдём в город, все празднуют, и на нашей улице тоже. Хорошо, что ты сможешь поучаствовать в этом. Во Фрисландии было не так много событий?»
Она прикрывает окно и задёргивает шторы.
«Ну, хорошего сна. Чтобы тебе снилось только хорошее».
Я слышу, как она закрывает дверь. Затем с головой глубоко закапываюсь под одеяло.