В честь пропавшего солдата (1984-1985)

Данциг Руди ван

Мир, радость и блины

 

 

1

Шумы повсюду: топанье на верхнем этаже, стуки крышек мусорных баков у крыльца, голоса на улице, песня, раздающаяся из сада напротив. Разве уже так поздно? Я снова закрываю глаза и пытаюсь игнорировать наступивший день. Моя постель очень мягкая и упругая — теперь, когда я проснулся, я наслаждаюсь, лежа в её объятиях. А ночью просыпался в панике, что я погрузился в нечто, из чего никак не могу выбраться, несмотря на все свои судорожные усилия. Почти задохнувшись, я, в конце концов, в общем-то победил в этой нереальной и таинственной схватке, после чего в изнеможении сел на край металлического каркаса кровати в моей комнатке: стены, казалось, отступили, в углу забрезжил утренний свет и появились звуки, незнакомые мне. Растерянный, я снова забрался под одеяло.

За завтраком в гостиной, которая выглядит большой и солнечной, мы втроём сидим за столом, рассчитанным на девятерых, и я чувствую себя гостем, который переночевал тут и вскоре должен будет покинуть этот дом. Я ещё не привык к новой обстановке.

«Ты хорошо спал?» — спрашивает мой отец. Мне слышен любопытствующие нотки в его голосе.

«Да, очень хорошо. Постель такая мягкая, что сначала не мог привыкнуть. Альков во Фрисландии был деревянным».

«Ты плакал сегодня ночью, ты знаешь? Тебе нечего больше бояться, всё минуло, ты снова дома. Теперь начнётся нормальная жизнь».

Моя мать кладёт свою руку поверх моей, словно защищая. Мои уши краснеют, я начинаю стесняться, но не осмеливаюсь убрать руку. Никто не должен дотрагиваться до меня, это решено.

Я получаю толстый квадратный кусок пирога.

«Как тебе он? Не делай такое лицо, это корабельный пирог, вкусный! От канадцев».

Я вдыхаю его запах и отодвигаю его.

«А нельзя ли нормальный бутерброд?»

Мама идёт на кухню и отрезает кусок фризского ржаного хлеба.

«Я думала, что ты захочешь съесть что-нибудь другое».

Она делает разочарованное лицо.

В соседней маленькой комнатке мой младший брат лепечет в своей кроватке. Моя мать встаёт и берёт его на руки. Она целует его, и поднимает высоко в воздух, проверяя, не намочил ли он пелёнки.

За столом мама кормит его кусочками корабельного сухаря, смоченными в чае; вокруг его маленького слюнявого рта появляются коричневые разводы. Неконтролируемыми, дикими движениями он выбивает ложку из её руки, из-за чего скатерть на столе становится грязной.

«Та-та-та-та», — поёт он. Он весел и полностью игнорирует меня, словно меня тут нет, или же я тут всегда был.

«Братик, — подсказывает она ему, — уда-уда».

«Та-та-та».

«Ты должен ещё посидеть в шестом классе, я так думаю, — говорит мой отец. — Прошлый год был потерянным годом, вряд ли ты чему-нибудь научился во Фрисландии».

«Зачем он это сказал? — думаю я. — Откуда он знает? Почему Фрисландия неожиданно стала такой плохой?»

«Мы нашли шестой класс для тебя, чтобы ты смог подготовится к школе. Он находится довольно далеко, в городе, но там, обязательно, они помогут тебе нагнать арифметику».

Я снова иду в мою комнату и сажусь на застеленную постель. Мои книги упорядоченно стоят на полке, игрушки — в шкафу, альбомы, карандаши, моя мочалка — это всё тут, это всё мои вещи. Пока я был в Лааксуме, их мне недоставало, но теперь я равнодушен к ним. Мне скучно, я испытываю страх и нежелание что-либо делать.

Мой братик властно пищит, требуя внимания к себе. Я слышу голос моей матери в коридоре, она говорит так, словно я ещё сплю.

«Я выйду с ним на улицу, раз погода такая отличная. Оставим Йеруна одного, пока он полностью не придёт в себя».

Я долго сижу без движения. Что же мне делать? Тихонечко я приоткрываю дверь. Мой отец стоит на кухне.

«Ну как, ты освоился в своей комнате? Всё так, как должно быть?»

Он поддразнивающе произносит это. Затем идёт на балкон и развешивает пелёнки на бельевых верёвках. Когда я выхожу к нему и склоняюсь над перилами, он целует меня в волосы.

«Хорошо, что ты снова здесь, — говорит он. — Твое отсутствие закончилось».

Я разглядываю зелёные садики, канал и открытое пространство за ним. Одинокий сарай и высаженные в длинные, прямые ряды овощи.

Мама сидит на скамейке у воды. Рядом с ней стоит детская коляска, и она машет в ответ на крик моего отца. Она выглядит радостно и счастливо.

«Выходи», — машет она мне.

«Давай, иди на улицу, сидеть дома — это не для тебя. Ты ещё насидишься в школе».

Мы идём по квартире и отец мне всё показывает:

«Посмотри, у нас снова есть газ и электричество. И радио есть — вот, послушай. Если нажать на эту кнопку, то будет музыка».

«Вероятно, я после обеда ненадолго схожу в город, — говорю я, — посмотреть на то, что там происходит».

«Да, хорошей тебе прогулки, там много что сейчас происходит, повсюду празднества и представления. На этой неделе я смогу с тобой разок сходить, тогда вместе всё и осмотрим».

Он смотрит мне вслед, пока я спускаюсь по лестницы и оборачиваюсь, словно ища помощи. Внизу я надолго задерживаюсь у двери, прежде чем решаюсь открыть её и выйти на улицу. Я бегу за угол и сажусь рядом с мамой на скамейку. Она катает коляску с моим братом взад-вперёд, туда-сюда, и вскоре из-за этого меня начинает клонить ко сну.

«Сходи и посмотри, где другие дети, они будут счастливы узнать, что ты вернулся. Расскажи им, что ты видел».

Но я остаюсь сидеть рядом с ней, вцепившись в её руку, катающую коляску взад-вперёд. Когда слышится слабый гул мотора, то она говорит, что это, вероятно, канадцы.

«Они сейчас в твоей школе и я не знаю, насколько долго они там ещё пробудут. Сходи посмотри, иногда там проезжает целая колонна машин».

Я вижу как конце улицы, от белой школы, со спортивной площадки отъезжают две машины и, скрываются за углом, двери спортзала открыты настежь и вокруг снуют люди в знакомой зелёной униформе, входящие и выходящие из здания.

И так близко от нашего дома…

Недолго думая, я бегу к нашей двери и украдкой поднимаюсь вверх по лестнице, словно застигнутый за чем-то нехорошим, испуганный и обеспокоенный.

«Нет, — говорю я, когда отец удивляется моему возвращению назад, — я сегодня никуда не пойду, мне хорошо дома, я не хочу на улицу».

Я выхожу на балкон и смотрю на школу, на открытый спортзал и снующих там солдат.

Я чувствую себя уставшим и вялым: должен ли я справляться о нём, должен ли я идти туда и высматривать, есть ли он там? И если я его найду, то что тогда?

Я возвращаюсь в комнату и обнаруживаю, что у многих моих книг вырваны листы или они разрисованы каракулями. Явно плоды труда моего брата. Беспокойно я листаю книжки, читаю отдельные строчки, рассматриваю картинки и снова отодвигаю их. Отец ставит передо мной тарелку с мелко нарезанными бутербродами с маслом и очищенными четвертинками яблок. Во мне растёт тревога, медленно поднимающаяся вверх и парализующая меня. Я не хочу больше ничего делать, я никогда больше не захочу на улицу. Я никого не хочу видеть.

Я ставлю тарелку на подоконник: здешняя еда мне не нравится. Она в Амстердаме безвкусная.

После обеда мама снимает пелёнки с верёвок. Я сижу на пороге кухни и смотрю, как она проворно собирает бельё. Она вывешивает другую одежду: мои шорты, трусы, полотенца, носки, связанные Мем. Я холодею, когда понимаю, что произошло: мокрая рубашка с карманом висит на двух прищепках среди других вещей.

Фотография.

Когда моя мама уходит на кухню, я поскорее хватаюсь за карман рубашки. Как я мог про это забыть? Я наталкиваюсь на маленький мятый клочок, но продолжаю дико, недоверчиво ощупывать дальше. Я держу в пальцах лишь слипшееся, разорванные, растрёпанные клочочки бумаги.

«Что ты наделала!»

Мой голос звенит резко и искажённо.

«В этой рубашке была фотография. Разве нельзя было подождать?»

Я чуть не кричу на неё. В моих глазах появляются слёзы. Я бросаюсь в своей комнате на кровать и в отчаянии сжимаю бумажный комок в пальцах.

«Я не знала, что там что-то было».

По звуку её голоса мне слышно, что она тоже плачет. Отец успокаивает её, их голоса исчезают в гостиной. Когда дверь закрывается, то неожиданно наступает мёртвая тишина.

 

2

«Если ты сегодня не пойдешь играть на улицу, то я тебя просто выставлю за дверь», — говорит моя мать следующим утром, когда ставит передо мной на стол чашку тёплого молока.

«Мне не нужны домоседы, ты слышишь? Все дети играют на улице».

Её голос мягок и я вижу, что она улыбается. Но мне также слышен и озабоченный тон её голоса, и ведёт она себя так, словно продвигается ощупью на незнакомой ей территории.

Я выглядываю в окно, чтобы убедиться, что никто из мальчишек не стоит перед входной дверью, беру себя в руки и спускаюсь по лестнице.

Затем бегу к каналу и, словно делая то, что запрещено и не должно быть обнаружено, иду к белой школе другой дорогой. Мне кажется, что когда все люди смотрят на меня, то читают мои мысли: куда я иду и что собираюсь делать. У школы я прижимаюсь к забору около заброшенной спортплощадки. Тут вовсю господствует дух запустения: повсюду сквозь каменные плиты проросли толстые пучки травы, узкие грядки под окнами безнадзорны и заросли сорняками. Классы пусты, нет растений и рисунков, весь колорит и весёлость пропали. У открытых окон одного из классов, откуда вещает громкий радиоголос на иностранном языке, я останавливаюсь и делаю вид, что вожусь со своими носками, пытаясь при этом незаметно подсмотреть. Класс выглядит как кладовая — я вижу сложенные ящики и мешки, сейчас мой собственный класс — это кухня или столовая, я слышу звон посуды и вижу выстроившиеся на подоконнике кастрюли. В спортзале узкие кровати со скрещенными ножками; рядом с ними стоят ровными рядами рюкзаки, сапоги и каски построены в шеренгу.

Я гляжу на всё это, и теряю самообладание, мне нужно идти дальше, а вместо этого я стою, вцепившись пальцами в проволочный забор. Я слушаю шумы, звучащие на школьном дворе: отдающие металлом шаги, заводящийся двигатель, смех, раздающийся в пустой классной комнате.

У меня создается ощущение, что вся улица за мной смотрит на мою спину, где крупными буквами на одежде написано: этот мальчик занимался любовью с солдатом.

«Вот гад ползучий, вот проныра», — слышу я, как они мысленно говорят это.

Солдат, шагающий по спортплощадке, замечает меня и направляется в мою сторону. Он ищёт что-то в кармане и свистит мне, словно собаке, когда бросает некий пёстрый твёрдый предмет, который падает передо мной на землю. Я выхожу из оцепенения и иду дальше. На нашёй улице я вижу мальчишек; они все вместе сидят на тротуаре — это Аппи, Вим и Тони. Я останавливаюсь рядом, прислоняюсь к стене дома и слушаю, о чём они говорят. Вим поворачивает голову в мою сторону:

«Ха, ты уже тут, надоело подъедаться у фермеров?»

Это звучит не грубо, а скорее насмешливо. Но, тем не менее, я слышу враждебность и отчуждённость. Мальчишки смеются. Нужно ли мне делать вид, что снова всё как обычно: будто бы я никуда и не уезжал и со мной ничего не случалось?

Небольшая группа солдат марширует по улице и мальчики подбегают к ним, прыгают вокруг них, орут, кричат, пытаясь выманить угощение.

Я в шоке от их наглости — они хватают солдат за руки и бегут рядом с ними.

«Hello boy. How are you? Cigaret, cigaret?»

И солдаты в ответ только смеются, не считая это вызывающим и дерзким.

Я стыжусь этого и одновременно ревную. Я бы точно так же мог бежать и легкомысленно общаться с солдатами, улыбаться им и дёргать их за одежду. Но даже с Волтом я так не осмеливался поступать, даже и не мечтал.

Тонни подходит ко мне и небрежным движением достает из кармана небольшую коробочку. На ней картинка бородатого мужика в бескозырке, из-под которой торчат рыжие волосы.

«Закуривай», — говорит он, открывая коробку. Я вижу две белые сигареты, лежащие в её серебристом нутре.

«Давай меняться? Что у тебя есть?»

Когда он понимает, что у меня ничего нет, то на его лице появляется сначала удивление, а затем презрение. Он зовёт других. Я осматриваюсь, чтобы потихоньку улизнуть, я зря трачу время, вместо того, чтобы следить за школой и автомобилями.

Когда мальчики собираются у входной двери дома и плотно склоняют головы друг к дружке, я исчезаю за углом и бегу к другой стороне школы.

Они все сидят там, вся группа солдат: на подножке машины, на мостовой, некоторые на подоконниках, свесив ноги — словно животные на камнях, вылезшие погреться на солнце. Они болтают, чистятся, смеются, один даже с помощью иглы латает свою одежду. Загорелые руки, мощная шея под коротко остриженными волосами, небрежная посадка с широко расставленными ногами одного парня из группы меня настолько запутывает, что я не решаюсь вглядеться в него: фотография, хранящаяся в виде комка в моём шкафу, лицо, которое пропало.

Я чувствую как мои щёки начинают пылать и в глазах появляются слёзы.

На спортплощадку въезжает небольшая открытая машина, в которой сидят три девушки; они демонстративно упёрлись руками в свои талии и периодически прыскают со смеху, демонстрируя свои бюсты и бёдра. У солдата за рулём сильные загорелые руки и иссиня-чёрные глаза, глядящие наполовину скучающе, наполовину весело на других солдат, встающих и подходящих к машине. Они бесцеремонно рассматривают и непонятно называя их девушками по вызову, с пронзительными криками вынимают их из машины. Вскоре девушки, прижавшись друг к дружке и хихикая, заходят в школу, а следом за ними идёт солдат с мускулистыми руками. Его руки в карманах брюк и идёт он на сильных, кривых ногах.

«Представь, что они будут делать там», — говорит один из мальчишек, появляясь возле меня у ограды.

«Любовь должна быть прекрасной», — кричит он и что-то швыряет в забор, произведя адский шум.

«Как обезьяны в клетке, — думаю я. — Они ведут себя словно животные. Неужели солдаты не видят этого?»

Они машут мальчишкам, строят гримасы и ведут себя так, словно являются их близкими друзьями.

Я злюсь и завидую всем: моим друзьям, хихикающим девушкам и солдатам.

Что они находят таким весёлым, что они будут делать там внутри, почему царит такое странное, возбуждённое настроение?

Я не думаю о том, другом, что происходило между мной и им. Вероятно девушки получат сейчас рис с изюмом или жвачку.

Ну и что? Я должен идти в город и искать дальше, должен пытаться найти места с машинами, которые я видел с корабля. Я иду на улицу Адмирала Руйтервега, но, внезапно, когда я уже вижу дома и улицы, по которым люди ходят, стоят в очереди перед магазинами на тротуарах или работают у трамвайных путей, то дальше идти не осмеливаюсь.

Нужно ли мне туда идти? Вдруг я заблужусь, или что-то со мной случится? Но я должен найти его как можно скорее, каждый день, когда я его не ищу — день, прошедший впустую. Сегодня он может ещё здесь, а завтра, возможно, уже нет. Я прохожу ещё один квартал и ощущаю, как вырастает мой страх; я разворачиваюсь и больше ни о чём не думая, бегу в сторону дома. Хлопаю дверью, взлетаю вверх по лестнице и останавливаюсь, запыхавшись, в коридоре.

«Хорошо было снова играть со старыми друзьями?» — спрашивает моя мама. Я делаю вид, что не понимаю вопроса и скрываюсь в своей комнате.

Вскоре после этого она осторожно приоткрывает дверь и с беспокойством смотрит на меня.

«У тебя неприятности, Йен? Вы что-то не поделили? Если что-то случилось, то ты должен рассказать мне. Обещай мне это».

 

3

Вечером на нашей улице собираются праздновать.

На двух фонарных столбах висят динамики, из которых время от времени в промежутках между весело играющими маршами мужской голос обращается к жителям округи:

«Бросайте все дела и примите участие в сегодняшних торжествах. Будут организованы соревнования с привлекательными призами, будет отдельный стол, предназначенный для этого. Особенно большой вклад внесла всем хорошо известная жительница нашего квартала. Я не могу огласить её имя, но образец её пения вы сегодня услышите».

Снова гремят марши, и затем:

«Я рад сообщить, что герр Веринга согласился открыть празднование своей речью».

В восемь вечера улица заполнена детьми и их родителями, стар и млад — все на ногах. С нашего балкона я вижу людей в синей форме.

«Смотри, бойцы сопротивления», — говорит моя мама восхищённо, минуя небольшую группу девочек, держащихся за руки, многие семьи с других улиц, и среди толпы, тут и там, небольшими группами, люди в форме, затягивающиеся сигаретами и стоящие в ожидании.

«Пошли, — говорит моя мама. — Мы спускаемся вниз, ты уже решил присоединиться к нам?»

Я кривлю лицо.

«Там так много всего, и ты хочешь это пропустить? Ты не участвуй, ты только смотри».

Когда мы выходим из дверей, толпа перемещается в другой конец улицы; дети взволновано бегают сквозь толпу, крича и толкаясь от избытка чувств. Я очень тих и подавлен их дикими выходками, хватаюсь за руку матери, когда мы смешиваемся с толпой, и вообще предпочёл бы вернуться домой. Улица словно осушённый бассейн — вдоль нее протянуты веревки с большими флагами, развевающимися на ветру. Я иду над землёй вдоль высоких стен и ищу выход. На другом конце нашей улицы, неподалеку от школы, я вижу открытое настежь окно в квартире на первом этаже; подоконник искусно задрапированный флагом и повсюду на деревянной раме печальные нарциссы с надломленными бутонами.

Все собираются у окна и выжидающе смотрят. Посреди мелодии музыка с громким щелчком прекращается, гул голосов становится тише и затем затихает вовсе. В окне появляется мужчина в галстуке и с приколотой к пиджаку оранжевой ленточкой. Его лицо напряженное и торжественное.

«Мама, что это за человек?» — шепчу я.

Как такое может быть, чтобы человек был так толст после войны; это, должно быть, очень важный человек.

«Смотри. Я не знаю».

Я молча выдергиваю руку из её руки. Мужчина властно и приветливо осматривается. Перед ним стоит микрофон, по которому он щёлкает пару раз, после чего из динамиков раздаются глухие и скрипучие звуки.

«Дорогие земляки, — кричит он, — соседи, друзья».

Внезапно раздаётся пронизывающий, резкий свистящий звук, заставляющий некоторых людей схватиться за уши. Тут же раздаётся еле сдерживаемый смех, что потрясает меня: как можно так непочтительно хихикать, как можно смеяться?

Пара рук, появившихся из ниоткуда, отодвигает микрофон дальше от мужчины, что вызывает ещё больший треск и шум.

Теперь смеётся даже моя мама…

«Дорогие соотечественники, соседи, друзья. Враг побеждён, наша страна освободилась от немецкого ига, и освободители, — здесь он делает широкий жест рукой, — среди нас. Очень скоро наша любимая королева вместе со своей семьёй вернётся к нам…»

В руке у него бумажный лист, — я очень отчётливо вижу снизу — который дрожит, словно под сильными порывами ветра. Этот словесный поток разливается поверх меня, эти звуки, смысл которых ускользает от меня. Когда он заканчивает и собирает свои бумаги, то на мгновение становится абсолютно тихо, а затем звучит мелодия известной песни.

«У кого нидерландская кровь течёт по венам…»

Мужчина в окне стоит прямо и неподвижно, выпятив живот; вокруг меня слышится всё больше голосов, которые, сначала нерешительно, а затем всё громче и громче, подхватывают песню.

«Мама, почему мужчина не подпевает всем?»

Настрой печальный и торжественный, некоторые вытирают глаза. Песня заканчивается и наступает молчание. Моя мама смотрит на меня и одобряюще кивает, затем подхватывает мою руку и крепко сжимает её. Собака, бегая среди людей, испуганно лает, из-за чего маленькая группа девочек с визгом разбегается; вскоре я слышу громкий, жалобный визг, будто кто-то ударил животное.

«Теперь жительница нашего квартала Мариет Шолтен исполнит „Ave Maria“. Фон Шуберт. Аккомпанирует её отец на пианино».

Мужчина кланяется и его место занимает дочь молочника. У неё ярко-красные щёки, и она неподвижными кукольными глазами уставилась на дома напротив, словно не хочет смотреть на нас. Создаётся впечатление, что стоит она там вопреки своей воли и готова расплакаться в любой момент.

«Вы готовы?» — спрашивает она, пытливо глядя в комнату позади себя. Её вопрос звучит в динамиках. Она кладёт руку на микрофон и виновато улыбается.

Люди доброжелательно хлопают и одновременно звучат начальные аккорды.

«Я хочу уйти, — шепчу я. — Может, мы пойдем?»

Толпа стесняет меня и появляется чувство, что девочка так никогда и не начнёт петь; она вцепилась в микрофон двумя руками, но её лицо словно оцепенело и ничего не происходит.

Неожиданно она начинает петь. Меня словно пригвождает к месту: звуки её голоса словно исходят из моего собственного сердца, камень падает с моей души и освобождает место для восторженного чувства счастья и смелости, которое набухает, становится всё сильнее и поднимается во мне. У меня начинает кружиться голова, и я снова выдёргиваю свою руку из руки моей матери. Ощущение таково, словно что-то раздирает меня на части.

Царит мёртвая тишина, соседи, солдаты, дети, никто не шевелится, свист микрофона не беспокоит нас, пока мы прислушиваемся к очаровательному голосу девочки, звук которого поднимается над нашими головами в нежный и ясный вечер.

Раздаются аплодисменты, Мариет испуганно кланяется и роняет микрофон.

«Что такое?» — спрашивает моя мама, но я сердито отворачиваю голову в сторону.

«Моё сокровище, — говорит она, — сейчас пойдём».

Остаток праздника я смотрю с нашего балкона; люди стоят вдоль улицы, вытянув шеи и не переступая белую полосу. В самом конце полосы большими буквами написано ЦЕЛЬ и теснятся люди возле стола, на котором лежат призы: пакет муки, несколько плиток шоколада, жестянка с чаем и небольшие свёртки с сухим молоком и яичным порошком. Наш сосед напротив, который, очевидно, является судьёй соревнования, кричит: «Внимание!» и дует в свисток. Под подбадривающие крики участники соревнования прыгают в мешках, спотыкаются и падают, пытаясь двигаться таким образом вдоль полосы. Даже моя мама также смешно прыгает вниз по дороге, и я не знаю, гордиться мне или стыдиться, и колеблюсь, опасаясь кричать в её поддержку. Окружающие выкрикивают имена соревнующихся, вдохновляя их, а мой отец, стоя рядом со мной, пронзительно свистит с помощью пальцев.

«Давай, двигай дальше, не отвлекайся!»

Но она уже запнулась и со смехом падает на руки нескольких окружающих её людей.

«Ты тоже мог бы поучаствовать, — говорит мой отец, — почему же ты не захотел, дурачок? Это весёлая игра и ты бы мог выиграть плитку шоколада».

Я не отвечаю и смотрю, как моя мама со смехом вылезает из мешка из-под картошки. Пока голос сообщает, что скоро объявит победителей, я пытаюсь незаметно укрыться в своей комнате.

«Подожди, Йерун, ты должен послушать, кто выиграл!»

Это меня не интересует, делайте что хотите, ведите себя как маленькие дети, только оставьте меня в покое.

«Ты слышал? Ян занял третье место!»

Но я смотрю на нескольких солдат, которые вместе с двумя девушками спускаются по травянистому склону канала к воде и рассаживаются там так, что я могу видеть только их головы. Один из солдат обнимает девушку, они падают в траву и их больше не видно. Вода канала черна и тиха; на поверхности плавает ряска и на ржавом велосипедном остове, торчащем из воды, уравновесилась утка. Из сарая на другой стороне канала на воду падает луч света, масляно отражаясь на поверхности воды.

Я ухожу в свою сумрачную комнату, в которой окружающий шум кажется каким-то нереальным. Дом кажется пустым и безлюдным.

Утыкаюсь в подушку и пытаюсь ни о чём не думать. Засовываю руки между сжатых ног и сворачиваюсь, словно маленький.

«Дорогой Бог, сделай так, чтобы он вернулся, чтобы он нашёл меня. Если ты сделаешь, что он вернётся, то я буду делать всё, что ты захочешь».

Я еду на велосипеде в Вамс и на мне нет одежды. Волт сидит сзади, обхватив меня руками и гладит мой живот. Повсюду я вижу людей: в окнах, в садах, на обочинах дороги. Я кручу педали как одержимый и еле-еле двигаюсь вперёд, я весь в поту из-за множества сверлящих взглядов, я пыхчу, я борюсь. Мем стоит перед домом — она плачет и машет мне своими толстыми, сильными руками. Я никак не могу подъехать к ней, как не стараюсь.

«Move, — шепчет Волт, — move. Go on, faster».

Его пальцы ласкают мой членик и мне стыдно, что любой это может видеть. Я хочу, чтобы он прекратил, хочу крикнуть ему и заплакать, но у меня пропал голос. Он ставит меня у стены, направляет на меня винтовку и прищуривает глаз, который смотрит холодно и отрешённо.

«Только не упасть, — думаю я, — если я упаду, то буду лежать в грязи».

Но мои ноги трясутся и не держат меня…

Я стою в коридоре и вижу своих родителей, которые стоят в пижамах и смотрят на меня удивлённо и встревоженно.

«Что ты делаешь, почему не спишь? Ты хочешь в туалет? Йерун, ты слышишь нас?»

Моя мать отводит меня назад, в кровать. Она поправляет одеяло и я позволяю это, её руки такие мягкие и знакомые.

«О чём думаешь? Ты должен рассказать нам, если ты чего-то боишься».

Мой отец с угрюмым лицом стоит в дверях, я неотчётливо вижу его в свете, падающем из коридора.

«Ты вполне могла бы выиграть, если бы продолжила бежать. Почему ты остановилась?» — говорю я ей в лицо, когда она склоняется надо мной.

«Вот такой он, по-прежнему весь в фантазиях», — слышу я её шёпот отцу.

Почему сегодня вечером на балконе он так восторженно говорил о успехе Яна, наверное, чтобы досадить мне? Он считает меня не таким хорошим, также как и мать Яна?

«Он настоящий мальчик…»

«Я оставлю свет, может так будет лучше».

Пол скрипит под их ногами, когда они удаляются в свою спальню.

 

4

Я планирую рекогносцировочные рейды в город, походы во всех направлениях. На маленьком плане Амстердама я выбираю самые важные улицы, чтобы увидеть, как мне лучше всего пересечь город; затем я делаю рисунки на маленьких листках, на которых будет видно, какие улицы в каждом из запланированных районов расположены, как переходят друг в дружку и как называются. На всякий случай я пишу названия сокращённо: H. W. вместо Hoofdweg, H.S. вместо Haarlemmerstraat. Листки хорошо упрятаны в суперобложке книжки, но даже если их кто-то и найдёт, то вряд ли поймёт — думаю я довольно. Тщательно скрытая тайна.

Для моей первой попытки я встаю как можно раньше. Я беспрерывно зеваю и делаю это так сильно, как только могу, скрывая парализующую ненадёжность своих движений.

«Мы сейчас пойдём на Песчаный берег, мама, мы хотим построить там хижину», но она чем-то занята и едва ли слышит.

«Будь осторожен и приходи домой не слишком поздно».

На улице пахнет так, словно только что с мылом вымыли воздух. Я чувствую головокружение от волнения, и как только оказываюсь за углом, бегу к мосту. Теперь всё началось и будет хорошо, сегодня мои ожидания и поиски закончатся; там, где-нибудь в этом прозрачной дымке, которой наполнены улицы, скрывается разгадка.

Ясный воздух, которым я дышу, дарит мне чувство необыкновенного подъёма, мне хочется петь, кричать, веселиться. На моём листке среди клубка пересекающихся и разветвляющихся линий стоят буквы: H.W., O.T., W.S. — Hoofdweg, Overtoom, Weteringschans.

Hoofdweg находится очень близко, за мостом, широкая улица, которую мы переходим по дороге в бассейн. Я узнаю тёмные дома и огромное количество небольших, полных цветов садиков, мимо которых с полотенцем и плавками подмышкой ходил в прошлое лето. Но тогда, за Меркаторплейн начиналась незнакомая мне часть Амстердама, зловещая, никогда не посещаемая территория.

Незнакомые улицы заставляют меня медлить, моё приподнятое настроение сходит на нет, и внезапно я ощущаю усталость и опасность.

Город перехватывает моё дыхание: магазины с очередями, люди на велосипедах, люди с сумками, украшенные улицы в лучах утреннего солнца, места с деревянными помостами для торжеств, отмечающихся здесь и в кварталах, и гремящая из динамиков музыка. Запутанная головоломка. Иногда я останавливаюсь и в отчаянии гляжу на свой план, который не даёт ответов на мои вопросы, а затем спрашиваю себя, не должен ли я прекратить эту свою безнадёжную попытку. Но, как только увижу армейскую машину или человека в форме, то сразу оживаю и продолжаю путь. Иногда я бегу за движущейся машиной в надежде, что она где-нибудь скоро остановится. Периодически я теряю свою дорогу и вынужден возвращаться немного назад, искать и спрашивать, если хватает мужества, о нужном направлении.

«Как мне пройти на Овертоом?»

«Ах, детка, тебе нужно в другую сторону. Там, в самом конце, повернёшь налево и немного пройдёшь вперёд».

Наконец я нахожу Овертоом (по ней мы проезжали), но эта улица кажется бесконечной. Я бегу, останавливаюсь, перехожу на другую сторону, ищу, но никаких следов W.S. не нахожу. Мой план врёт?

Я снимаю ботинки и смотрю на отпечатки моих влажных ног, темнеющих на тротуаре. Нужно ли мне идти дальше, должен ли я продолжать искать? Как долго уже я хожу?

«На Овертоом мы ездили пить сладкое молоко многие лета. Сладкое молоко на детских кистях рук — это не выдумка. Это будет вспоминаться мне до тех пор, пока я смогу двигаться».

Когда я медленно возвращаюсь домой, стараясь держаться тенистой стороны, то раздумываю о других направлениях, которые скрываются под суперобложкой моей книжки. Маршруты, которые я составлял с такой большой верой и надеждой, кажутся мне бессмысленными, а мой план — невыполнимым. Тогда я начинаю ругать самого себя, я не должен сдаваться, иначе я — трус. Волт ждёт меня, он будет очень рад и счастлив, когда снова увидит меня.

Дома я сажусь в кресло у окна, я слишком устал, чтобы разговаривать, и когда я отвечаю своей матери, то мой голос звучит тихо и слабо, словно с трудом отделяется от моей груди. Она присаживается на подлокотник кресла рядом со мной, поднимает мой подбородок и спрашивает, чем это мы занимались, что так устали, она не видела меня среди других мальчиков на улице всё утро.

«Так был ли ты вообще снаружи, на воздухе?»

«Если не веришь, то спроси их, в конце концов».

Я выбегаю на балкон, разрываю мой первый план и наблюдаю за обрывками, кружащимися и падающими в сад, словно снежинки.

Позже приходит мой отец и говорит:

«Ну, мой мальчик, сейчас мы пойдём в город, ты ещё не видел праздничной иллюминации».

Мы едем к концертному залу, там он прислоняет велосипед к стене и мы становимся посреди большого, вытоптанного множеством ног, газона.

Рядом солдаты, палатки, грузовики. Почему же я сейчас не иду искать, почему становлюсь рядом с отцом и цепляюсь за его руку — «не висни на моей руке»?

«Скоро ты всё увидишь, — говорит он. — Ты такое никогда раньше не видел, нужно только немного подождать».

Волт, чьё тело быстро и ритмично движется взад-вперёд, его тёплая, гладкая кожа, запах от густых волос из подмышек…

Я плетусь рядом с отцом, мои ноги горят и я чувствую себя слишком усталым, чтобы на что-то смотреть. Мы проходим под аркой большого здания, словно через шлюз, к гулу голосов, исходящего от толпящихся людей с другой стороны, стоящих или движущихся порознь. Их сотни и они все движутся в том направлении, где бушующая жизнь полностью властвует над шумящими телами.

Посреди улицы стоит небольшая палатка, от которой исходит сладкий аромат еды. Перед ней толпится народ, и мне не видно, что там продаётся. Я останавливаюсь, неожиданно этот аромат притягивает меня, мне хочется попробовать, постоять на мгновение, теряя себя в этом душистом аромате сладостей. Но мой отец не останавливается, и я вынужден лавировать среди людей, чтобы его догнать.

У моста он проталкивает меня между плотно стоящими телами к парапету, и я могу видеть канал — вытянутую, слегка мерцающую полосу воды, ограниченную склонившимися деревьями. В конце видны висящие сверкающие чёткие дугообразные силуэты букв, вспыхивающие в темноте и отражающиеся в неподвижной воде. Я теряю дар речи от восторга и пристально вглядываюсь в кристально чистый мир пунктирных линий, как в видение, ярко вспыхивающее, мигающее и отражающее, указывая на несуществующий путь, дорогу от моста к мосту, от одной арки к другой, от меня к моему потерянному солдату.

Я схватываю руку отца.

«Пошли, — говорю я, — я хочу видеть это ближе, пошли!»

Повсюду, где мы проходим, висят бесчисленные лампочки; они отражаются в воде, словно звёзды, и люди проходят безмолвной, восхищённой процессией мимо всего этого. Берега канала выглядят, словно уютная гостиная, в которой погас свет и зажгли свечи.

«Ну как?» — голос моего отца прорывается сквозь окружающее колдовство.

«Хорошо, правда? Ты в своей Фрисландии и не мечтал о таком, не так ли?»

Мы проходим ещё несколько узких и тёмных улиц, когда раздаётся глухой треск, звук которого падает на нас из темноты, словно из засады.

Мой отец срывается с места.

«Быстрей, или мы опоздаем».

На чернеющем горизонте взрыв света, взлетающий вверх и разлетающийся на розовые и светло-зелёные фонтаны, ясно горящие на небосклоне, изливающиеся и заполняющие его. Новый звёздный дождь падает под глухие раскаты, вызывая всеобщее ликование, небо дрожит над триумфальными арками. Я смотрю на светящиеся знаки в небе как на мираж.

«Папа, эти буквы, почему они там? Почему они стоят там?»

Зачем я задаю этот вопрос, почему не остаюсь в своих мыслях и мечтах?

«Почему W? Ты же должен знать, что W означает Вильгельмина…»

Я слышу ехидный тон в его голосе, словно он подсмеивается надо мной.

«Вильгельмина, Вильгельмина, — говорит он. — Но вся клика покинула её и только мы остаёмся с ней в пору несчастий».

Я не слушаю его, не хочу слышать, что он говорит.

«„W“, — думаю я, — означает не Вильгельмина, а Волт! Это знак, понятный только мне…»

Танцевальная вечеринка устроена солдатами для жителей нашего квартала. Спортплощадка, ярко освещённая прожекторами, полна до отказа; люди стоят вплотную к забору и слушают небольшой оркестр, сидящий на помосте перед спортзалом.

Я слышу быстрые ритмы, заманчивые мелодичные аккорды, резкий голос трубы, когда она подаёт его, звуки, от которых нельзя избавиться.

«Иди, — говорит мой отец, — отпразднуем освобождение ещё разок. Мама и я подойдем попозже». На свободном месте, в окружении любопытствующих, необузданно танцуют. Лучшие танцоры — солдаты, они плотно прижимают к себе девушек и женщин, внезапно отталкивают их, вращают, снова перехватывают другой рукой и опытно склоняются над ними. Девушки проворно двигают жаждущими танцев ногами, быстро вращаются в такт музыке и страстно обнимают тела своих властных партнёров. Несколько пожилых мужчин из квартала, которые тоже танцуют, выглядят настороженными, делают точные размеренные движения и вежливо улыбаются при этом.

«Сумасшедший свинг, да? — Ян опирается на моё плечо и пыхтит мне в ухо: — Посмотри, они хватают их словно кукол».

Его тело дёргается в такт музыке, и иногда он восторженно подпевает. Мы смотрим на слитые тела, быстрые голые ноги под короткими юбками, твёрдую хватку солдатских рук, тяжёлые сапоги, передвигающихся без труда, словно пара чёрных, быстрых зверей. Возбуждение танцоров передаётся окружающим, охватывает нас и заставляет подпрыгивать в такт.

«О, парень, ты только посмотри на это, это невозможно! Смотри быстрей».

Я ощущаю его тумак и тоже пихаюсь.

«Ты их видишь? Смотри за ними, это долго не продолжится, долго он с таким толстым животом не продержится».

Я же считаю, что они красивы, я считаю их волнующими, я хочу и дальше наблюдать за тем, как они танцуют, как он обнимает её, и как они смотрят друг на друга.

«Давай, — говорит Ян, — выкурим по сигарете, у меня завалялась пачка Плейерс».

Солдат кружится как молния, подбрасывая каблуки так высоко, что они касаются его задницы. Он прижимает девушку к себе, держа руки на её ягодицах, в то время как она безвольно повисает на нём. Они кружатся среди других танцоров, исчезая из поля зрения и внезапно появляясь вновь, и когда солдат находит подходящее место, то подбрасывает девушку высоко вверх, то ловит её полулежащую между своих ног, быстро вращает своими бёдрами, словно смазанными маслом, и неожиданно делает несколько больших шагов вперёд, так что одна из его ног оказывается между ног девушки.

На углу спортплощадки у забора сидят несколько мальчиков. Когда Ян присаживается к ним, то и я приседаю на корточки рядышком. Они курят с дерзким выражением лица и, кажется, получают от этого удовольствие. Когда музыканты начинают новую мелодию, то они тихо подпевают так, чтобы окружающие ничего не услышали, и при этом хихикают.

«Не делай этого, не делай этого, мои папа и мама говорили мне: не делай этого…» [67]

Они падают со смеху, когда один из мальчишек зажимает сигарету между пальцами ноги и задирает её вверх.

Я смотрю в другую сторону, на Яна.

«Не смейся, — думаю я, — не бросай меня на произвол судьбы, не смейся».

Он широко улыбается и дружеским жестом предлагает мне сигарету. Я слабо улыбаюсь в ответ.

Медленно поднимаюсь по нашёй тёмной лестнице. Плейерс, Ну-кен-ду, буйные танцы — это чужеземный мир, мир солдат. И Волт не имеет с ним ничего общего, даже если он держал меня между своих голых ног и всунул свой член мне в рот.

Я слышу, как надо мной открывается дверь, и голос моей мамы, ожидающей меня, произносит:

«Не споткнись в темноте, иди на свет!»

Щелкает выключатель.

«С днём рождения, Йерун, тра-ла-ла-ла, с днём рождения, Йерун, тра-ла-ла-ла».

Моя мама поёт и при слове «Йерун» тычет ручкой Бобби в моём направлении.

Рядом с моей тарелкой лежит подарок, завёрнутый в толстую коричневую упаковочную бумагу, в которой я обнаруживаю четыре тетради, точилку и двухцветный ластик.

«Чёрным концом удобно стирать чернила, — объясняет мне отец, — а красный — для карандашей».

«Тетради мы купили для школы, хорошенько спрячь их от Бобби. Ты рад?»

Я киваю. Я не чувствую ни малейшего волнения при виде подарка, только смутное чувство разочарования и безразличие.

Ластик уже исчез во рту моего братика, он жуёт его и пускает длинные слюни, капли которых падают на его стульчик.

«Ба-ба-ба, — говорит моя мать, — ты маленький негодник, это не игрушка для маленьких мальчиков».

Он тут же его выплёвывает. Она кладёт мокрый ластик назад, на тетради.

«Это принадлежит твоёму старшему брату, который скоро станет очень умным мальчиком».

«Тебе двенадцать и, спустя пять лет, это твой первый день рождения без войны! Это, пожалуй, хороший подарок, не правда ли, теперь всё пойдёт по-другому».

Отец серьёзно смотрит на меня:

«Теперь для тебя наступают хорошие времена, мой сын».

Солнце косо светит в комнату и падает на угол клетчатой скатерти. Я ловлю свет лезвием ножа и отражаю его на стенку, так что при каждом моём движении маленькое светлое пятно танцует на обоях.

«Двенадцать лет это уже достаточно много. Ты должен стараться в школе и вести себя как большой мальчик».

Я сгибаю ластик между пальцами до тех пор, пока его концы не соприкасаются. Почему я должен стать большим? Я хочу остаться таким, какой есть, если я изменюсь, то Волт никогда больше не узнает меня.

«Ты можешь сегодня после полудня пригласить к себе несколько друзей, — говорит моя мама. — Я посмотрю, что можно будет вкусненькое приготовить».

Ластик ломается по линии, разграничивающей цвета. Прежде, чем они видят это, я заталкиваю половинки в карман.

Я продолжаю мои путешествия. Один день — по Хаарлеммерсвег до главного вокзала и от Ветерингсханс к Плантаге Мидденлаан и один день — на территорию от пляжей до кольцевой дамбы. Но этот рейд я быстро прекращаю, потому что повсюду на обширной, поросшей сорняками и высокой травой, покрытой песком территории множество людей, лежащих по отдельности или вместе, на песке или в траве у дамбы. Каждый раз, как происходит безмолвный обмен взглядами или чувствуя поспешное изменение позы, и вопреки всем слухам, что где-то здесь у дамбы должен быть армейский палаточный лагерь, одиночество угнетает меня так, что я тороплюсь вернуться в обитаемый мир.

В утро, когда я засовываю листок с буквами V.B.S. — C.B. в карман, слышу, как мой отец, слушая радио, восклицает:

«Великий Боже на небесах!» Я пытаюсь вникнуть в слова диктора, он произносит что-то о Японии: «американская военная авиация», «неизвестное количество жертв», но общий смысл от меня ускользает. Мой отец напряжённо слушает, но я не расспрашиваю его.

Мои походы в город утомляют меня, и я совершаю их без веры в конечный успех. Уверенность, что я когда-нибудь найду Волта слабеет. Иногда я вообще не понимаю, зачем иду в эту часть города и что там ищу. Я заполняю свои дни и трачу своё время: хожу, бегу, сижу на скамейках, рассматривая прохожих, гляжу на витрины, скучая по дому — мне всё безразлично, если только я не думаю о нём. На Центурбаан я узнаю кинотеатр, в котором был с мамой несколько лет назад, когда ещё была война.

«Дорогие дети в зале, давайте споём все как один: Киска Том и Олли Б. Боммель!»

Я послушно подпеваю, но мои фантазии разбиваются. Олли Б. Боммель, говорю я матери, слишком худой, и коричневый костюм висит на нём, как дряблая кожа. А Киска Том («Киска Том, Киска Том, с большим приветом и поклоном…», но я это уже не пою) оказывается неприметным существом с женским голосом, кокетливо семенящим по сцене.

На мосту, с которого я долго смотрю вниз на то, как по широкой глади к мосту подплывают лодки и исчезают подо мной, рядом останавливается молодой парень. Он плюёт в воду и придвигается ко мне поближе.

Когда он оказывается рядом со мной, то спрашивает:

«Может пойдём, выпьем чего-нибудь? Здесь всё равно ничего не происходит».

Я не осмеливаюсь ему отказать, иду за ним в кафе-мороженое через мост и отвечаю на все его вопросы: хожу ли я в школу, живу ли я тут поблизости и когда должен быть дома. На нём поношенные тапочки и волосы, как у солдата, коротко стриженные и топорщащиеся, словно щётка. Мне льстит, что мальчик старше меня общается со мной, но звук его голоса и то, как он почёсывает шею, когда задаёт вопросы, мне не нравится. Когда я замечаю, как его рука касается моего плеча, то быстро отстраняюсь в сторону.

«Что ты хочешь, мороженого или выпить что-нибудь?» — спрашивает он, когда мы заходим в небольшое кафе.

«Я спрошу, есть ли у них лимонад».

Он смотрит на мои ноги, которые я неуклюже расположил под стулом, фамильярно улыбается и тихо свистит сквозь зубы.

Когда он останавливается у стойки, я стремительно выбегаю из кафе и бегу до следующего моста. Трамвай, который медленно ползёт в гору, почти задевает меня. На подножках стоят и висят люди. Из второго вагона, рядом с которым я бегу просто так, ни о чём не думая, хватают за мои протянутые руки и втягивают. Я уравновешиваюсь на самом краю подножки и крепко хватаюсь за поручни, с головокружением от страха; я упаду, я буду валяться на улице, и моя мама не будет знать, где я лежу…

Мои руки болят и сползают, я боюсь, что вот-вот соскользну. Дома и люди проносятся мимо, человек рядом тяжело навалился на меня, но, через некоторое время, я нахожу это захватывающим; дружеская атмосфера господствует среди этого сгустка тел: люди шутят друг с другом, охотно подвигаются, освобождая место, и покрикивают на пешеходов. Когда я наконец осмеливаюсь бросить взгляд в сторону, то вижу, где нахожусь — на Кинкерстраат, так быстро, да ещё и даром!

Собирается детская вечеринка у канала. Я издалека слышу пение. Дети из нашего квартала шествуют рядами в длинной колонне, поют, танцуют и бурно ликуют под команды энергичной молодой женщины. Я сижу на заборе до тех пор, пока одна из девочек не подбегает ко мне и не протягивает руку.

Поначалу я пытаюсь стыдливо и упрямо сопротивляться, но женщина заявляет:

«Все должны участвовать, это праздник для всех вас, без исключения».

Я вступаю в большой круг и вижу Яна и мальчика с сигаретой в руке и под ручку с дочерью молочника.

Мы поём и маршируем по кругу, меняемся местами, чередуя одну потную руку с другой, прыгаем, приседаем и хлопаем в такт. На балконах стоят матери и смотрят на своих поющих детей, стоит и моя, в своём жёлтом платье и с братиком на руках. Я машу ей.

«Зеленая — это трава, трава Под моими ногами зелена, Мой лучший друг потерян Теперь придётся искать его. Эй, там, уступите место юной даме…»

Мы водим хоровод, то лицом внутрь, то наружу, то против часовой стрелки, то наоборот. Я ощущаю соприкосновение других рук, прохожу мимо тёплых, весёлых лиц, замечаю соседских девочек и мальчиков, с которым, взявшись за руки, мы прыгаем по кругу.

Вечером мой отец сидит за столом и с угрюмым лицом читает газету. Когда он разворачивает её, то я читаю на первой странице «Правда» и ниже:

«Атомная бомбардировка Хиросимы. Опустошительные последствия бомбардировки американской военной авиацией Японии».

Я иду на кухню.

«Что такое, мама, что за атомная бомба?»

«Ах, сокровище, — говорит она, — я точно не знаю. Но это не для детей. Не думай об этом, ты ещё слишком мал».

Я привязываю свою руку ремнём к кровати, чтобы не вставать во сне и не блуждать по дому. Время от времени легкий ветерок колышет штору. Я чувствую аромат ночных садов. Слышу из соседнего дома монотонный голос радио, который интимно читает в тихом вечернем летнем воздухе сообщение о том, что «согласно последним сообщениям город полностью разрушен. Число погибших оценивается в несколько десятков тысяч, вторая атака ВВС США…»

Что, если он теперь там, что он сражается в Японии? Где она, как мне туда добраться? Он лежит в своей маленькой палатке, и вокруг него взрываются бомбы…

Голос из радио продолжает читать сообщение, но я больше не утруждаю себя вникать в его слова.

Он умывается у раковины. У него сильное, гибкое тело, с которого по ногам на пол стекает вода. Он подтаскивает меня к себе и успокаивает.

Рейд к Цейнтуурбаан будет моей последней попыткой.

 

5

«Твоя новая школа в центре», — говорит мой отец.

«Это слишком далеко для тебя и я буду давать тебе деньги на трамвай».

Он бреется на кухне, его голова напряжена, а глаза смотрят на отражение в зеркале. Его рука производит плавные размеренные движения; без промедления, уверенно ведёт он острой бритвой сверху вниз.

Если бы он знал, сколько я этим летом прошёл пешком, про все мои скитания по городу, про уверенность, с какой я в каждом из своих походов пытался найти эти глаза, этот запах, это дыхание. Бритва скользит по его коже и собирает толстые мыльные сгустки, а чистая поверхность в дорожках на его подбородке очень напоминает по цвету кожу только что остриженной овцы.

«Это не так уж и плохо, — отвечаю я. — Школа во Фрисландии была тоже далеко. Вероятно, даже ещё дальше».

Ещё рано, я ем свой бутерброд с маслом и слушаю шелест деревьев в саду. Из гостиной слышны крики моего братика, этот шум нарушает размеренное настроение утра. Вскоре моя мать в раздражённом настроении входит в кухню, в вытянутой руке у неё тарелка с бутербродами.

«Это невыносимо, он съел только кусочек. Невозможно, чтобы он оставался голодным».

Я смотрю на её расстроенное и усталое лицо. Она нервно трёт свои виски и обиженно ставит чайник на плиту.

«Не нужно всегда так раздражаться».

Голос отца искажён из-за необычной позы, стоя в которой, он пытается повернуть голову.

«Когда он проголодается, то съест то, что ему дают. Оставь его в покое».

Я делаю глубокий вдох и думаю о моей новой школе. Мыло для бритья приятно пахнет чистотой и свежестью. Из гостиной по-прежнему слышатся сердитые детские крики, и мне вспоминается, как наслаждалась тишиной моя мама, сидя на лугу среди высокой травы.

Через полчаса после ухода моего отца я выхожу за дверь. Мой портфель тяжёл из-за новых книг и тетрадей: алгебра для шестого класса, новая хрестоматия и английский для начинающих. На мне ботинки, основательно начищенные гуталином до такой степени, что выглядят как новые, но они слишком малы и жмут; снова были извлечены мои бриджи и поверх рубашки с карманом мама повязала блестящий галстук.

«Только для первого дня, — сказала она. — Там нужно хоть раз появиться в опрятном виде».

Я мельком взглянул в зеркало и сразу же быстро отвернулся.

Был ли это я? Эра белой школы окончательно завершилась.

На мгновение мне кажется, что под весом портфеля и жмущих ботинок я теряю равновесие, поэтому я быстро хватаюсь за перила и спускаюсь по лестнице осторожными шагами. На углу улицы осматриваюсь, я знаю, что мать стоит за ярко-красной цветущей геранью и застенчиво машет мне. Я вижу, как она горда за меня, своего сына, который идёт в шёстой класс, а в будущем, возможно, станет учеником средней школы. За углом меня обуревает желание вернуться, чтобы посмотреть, стоит ли она ещё там и удержать эту картину в своей памяти как можно дольше. Повсюду велосипедисты, спешащие на работу и группы детей с разноцветными сумками и портфелями, идущие в различных направлениях в школу. Прохладно, на Адмирал де Руетервег я перехожу на солнечную сторону улицы и беру портфель в другую руку. С моста Де Клеркстраат я вижу автомобиль, армейскую машину, которая медленно движется внизу, у воды, в моём направлении. У каждой боковой улицы она останавливается, словно ищет определённый номер или адрес. Я останавливаюсь.

Есть ли у меня время на то, чтобы постоять?

Я быстро пересекаю мост и, перегнувшись далеко за перила, зачарованно наблюдаю за автомобилем, который, жужжа словно насекомое, медленно подползает ближе. Солнце бликует на лобовом окне, так что я не могу узнать мужчину за рулём, но свесившаяся из окна рука до боли напоминает знакомую мне, и мне кажется, что у головы, которая время от времени высовывается из окна, рыжеватые коротко остриженные волосы.

Кровь приливает к моему лицу: это он, Волт! Теперь я ясно вижу белую рубашку с короткими рукавами, из которых торчат сильные, загорелые руки, часы, и этот автомобиль — всё тоже самое. Я парализован — что же делать? Машина надолго останавливается, мимо пробегают дети. Сколько сейчас времени? Но машина ползёт дальше. Скоро он будет здесь…

Я смотрю на свои ботинки, торчащие над водой между решёткой ограждения, жёсткие и блестящие. И эти штаны. Я вспоминаю своё отражение в зеркале и стыжусь. Волт найдёт их смешными, он ведь видел меня только в разбитых деревянных сабо и рваных штанах. Я быстро срываю галстук и запихиваю его в карман штанов, расстёгиваю верхние пуговицы рубашки. Мне хочется сбегать домой и надеть те штаны, в которых тогда был. Я спускаюсь с моста и останавливаюсь на краю тротуара. Теперь автомобиль всего в квартале от меня, что же мне делать, подбежать к нему? Я пробегаю небольшое расстояние и тут же возвращаюсь: он может проехать мимо, я должен оставаться на углу. Люди сталкиваются со мной, и велосипедист бранится в мою сторону.

Он подъезжает, он уже тут. Я икаю, опускаю портфель и снова хватаю его. Спасибо тебе, дорогой Бог, что ты помог мне, молитвы в кровати прошли не просто так. Сигналит? Мне? Он меня заметил? Что мне делать, если он пригласит меня поехать с собой — согласиться?

Я слышу звук мотора очень близко, тёмная тень попадает в поле моего зрения. Естественно, что я поеду с ним, и тогда не имеет значения мой первый день в школе, и то, что обрушится на меня за это, и то, что я скажу дома.

Из бокового окна на меня рассеянно смотрит солдат, передвигая туда-сюда спичку между зубов. Он бросает усталый взгляд на мост Де Клеркстраат и пожимает плечами. Ревёт двигатель, испуская облако вонючих выхлопных газов, и я остаюсь стоять в солнечном свете. Трамвайные рельсы ярко блестят на солнце сверкающими полосами, бегущими по мостовой.

Я тороплюсь в школу.

Перед школой находится песчаный дворик, ограниченный высокой чугунной оградой с завитками и шипами. Там несколько детей возятся с вёдрами, лопатками и тачками под неусыпным контролем сидящих матерей. Рядом с площадкой для игр, между каналом и забором, пролегает небольшая дорожка к школе, по которой я торопливо бегу, чтобы попасть туда до закрытия дверей. На ямах и кучах песка лежат деформированными линиями тени от забора и моя тень скачет рядом со мной по песку. Я присоединяюсь к группе собравшихся детей, становлюсь среди тщательно отутюженных костюмов и чисто выстиранных рубашек, слушаю обращение директора школы к собравшимся, говорю своё имя, позволяю себя распределить, представляюсь группе, иду по широкой каменной лестнице, вхожу в класс и занимаю, согласно указаниям, место на скамейке рядом с одним мальчиком.

«Привет».

«Здравствуй».

«Доброе утро, мальчики и девочки… Книги на стол… все принимают участие… подготовить для хорошего положения в обществе… дисциплина… участие…»

Я слушаю этот словесный поток, после чего послушно беру книгу в руки, раскрываю и смотрю на числа, графики и формулы. Это вызывает у меня головокружение и сонливость. С чувством беспомощности я склоняюсь над этим: А относится к С как B к А.

«Мальчик там, да, ты».

Я придаю своим глазам понимающее и умное выражение, однако безнадёжно краснею при этом.

«Ты смотришь так, словно видишь корову в трусах, стоящую на крыше. В твоей прежней школе тебя хоть обучили считать до десяти, молокосос?»

Класс ухмыляется.

Слова и тон, с которым они произносятся, режут меня, словно ножом, насквозь; до сей поры никто так язвительно меня не одёргивал.

У меня перехватывает горло и я забиваюсь в кашле. Мальчик рядом со мной рывком отодвигает свои книги подальше.

Мне придётся терпеть это целый год? Моё замешательство продолжается до тех пор, пока учителя не сменяет пожилая женщина.

«Английский язык, мальчики и девочки, — говорит она, — это язык, который в эти дни мы начнём прилежно изучать, прилагая для этого все усилия. Я полагаю, что многие из вас уже знают некоторые английские фразы. Кто-нибудь из вас уже разговаривал с одним из наших освободителей?»

Руку тянут несколько девочек. Прежде чем осознаю, что делаю, я тоже поднимаю палец.

Она читает вслух предложения из Английского для начинающих, мы повторяем их, а она также пишет эти слова на доске. Я смотрю на её лицо, кудрявые седые волосы, спокойные серые глаза над ярко-синем свитером.

«My name is mister Brown. This is my house and that is my wife».

Она преувеличенно отчётливо произносит слова и делает паузу перед каждым словом.

Бубня, монотонным тоном повторяем мы вслед за ней предложение за предложением. Я слышу свой голос в хоре других голосов.

«My name is mister Brown. This is my house and that is my wife…»

«Say it: Wolt… I work in the city… Is o’kay, no problem… She works in the kitchen… Hold it, yes, move. Go on… Time is going fast… In the evening I come home… Faster, don’t stop, come on… My wife holds my hat. We sit at the table… Oh, is good, is good… We drink tea with a biscuit… Baby, I love you. Come on, smile…» [78] .

Все выбегают впереди меня, и я позволяю обогнать себя, выжидаю, чтобы опустел коридор, и только после этого покидаю школу. Я иду мимо чугунной ограды, чьи верхушки пронзают воздух и указывают путь. Тени на песке исчезли, и большинство играющих детей разошлось по домам.

На небе пасмурно, и город неожиданно стал бесцветным и недружелюбным. На перекрёстке Де Клеркстраат я ненадолго останавливаюсь.

Вдалеке мои уходящие одноклассники, маленькими группками или порознь торопящиеся попасть домой как можно скорее.

Я в раздумьях. Что мне делать?

Мимо проезжает трамвай, мальчики из моего класса повисли на подножках и озорно машут портфелями. Я смотрю, как трамвай на пустынной улице поднимается и спускается на неровностях мостовой.

«My name is mister Brown. This is my house…»

Я чувствую на себе несколько капель и застёгиваю рубашку. Пора идти.

«…and that is my wife…»

Я собираю разбросанные по столу листы. Помещаю тарелку, которую наполнил в кухне, между ними. Только бы не запачкать.

Опёршись на локоть, я продолжаю читать книгу, которую вчера неожиданно раздобыл. Но я разочарован, впечатление, которое она производила на меня раньше, безвозвратно исчезло. Но я продолжаю читать дальше в надежде, что то чувство возбуждения и восхищения, которое я испытывал тогда, вернётся. Я наливаю себе безвкусное и выдохшееся вино и механически проглатываю еду.

«Не подпирай голову, когда ешь», — слышится мне её голос.

Очень часто я сидел за обедом, склонившись над книгой, не обращая внимания ни на что и набивая себе живот только хлебом. Если же в конце концов моя мать отнимала у меня книгу, то я упрямо вертел банку с повидлом или стакан с шоколадом, чтобы прочесть ярлыки на них.

Пять минут, четверть часа — сколько прошло времени? — я заметил, что прочёл две страницы, даже не вникая в смысл написанного. Остались лишь слова без смысла и связи. Я отодвигаю тарелку. Почти шесть часов. Радио объявило о репортаже, который я хочу послушать. В ожидании этого я перечитываю несколько страниц. Диктор говорит, что завтра исполняется 35 лет с момента освобождения Нидерландов союзными войсками.

«По приглашению амстердамского муниципалитета нашу столицу посетила группа бывших канадских солдат. Несколько часов назад они приветствовались маленькой, но восторженной группой соотечественников в аэропорту Схипхол. Сегодня вечером в их честь будет дан званный обед в Королевском дворце в Даме, а завтра произойдёт церемония возложения венка в присутствии Её Величества королевы Беатрис и другие торжественные мероприятия».

Я захлопываю книгу, выключаю радио и подхожу к окну. На противоположной стороне улицы гора мешков с мусором. Женщина напротив нервно драит припаркованную у моих дверей машину. Иногда она с некоторого удаления осматривает результат и снова бросается полировать одно и тоже место.

Над отелем развивается флаг. Я пытаюсь вспомнить, был ли он там всегда или поднят специально в эти дни.

Канадцы, освободители, Её Величество, Дворец в Даме — сколько раз я слышал эти слова, уже автоматически не реагируя на них? Это как с книгой, когда читаешь, но не воспринимаешь прочитанное. Первые два года после войны я думал об Освобождении как сумасшедший, каждый день. Одержимо, как маньяк. Обращения к Богу, пожелания, молитвы, торжественные клятвы. В уединённости своей комнаты. Два года я пытался вспомнить его лицо, запах, возбуждение, страх. Затем эта истощающая битва ослабела, в сопровождении диких самоупрёков, и оказалась запертой молчанием.

«Это половое созревание, у всех мальчиков в таком возрасте случается подобное», — слышал я, как это говорилось родственниками моим родителям.

Я ходил в школу и учился без особого прилежания, затем нашёл своё призвание и погрузился в своё дело. Или же я преднамеренно и сознательно это закопал?

«Я просто принял решение», — возбуждённо думал я.

«И это решение радикальное».

До восьми часов я продолжаю читать книгу, которая меня совсем не захватывает, после чего включаю телевизор: я хочу посмотреть на канадцев. Авария автобуса, конференция на высшем уровне. Затем Схипхол, группа теснящихся людей за стеклянными стенами. Бургомистр.

Я встаю, когда звонит телефон.

«Привет, Говерт. Нет, позвони попозже, я сейчас просто несколько занят».

Когда я снова сажусь, канадцы на танке уже едут по городу. Я вижу группу седых, дружелюбных, улыбающихся мужчин, которых везут по Рокин. Герои той поры. Их небольшая полнота в униформе только подчёркивает их подтянутость. На их форменных куртках висят медали. Я ловлю себя на мысли, что смотрю на них несколько сострадательно. У них приветливые незапоминающиеся лица, совершенно обычные мужчины — каких можно видеть в трамвае или на приёме у врача. Стареющие мужчины, которым за шестьдесят.

Показывают кадры старой кинохроники. Кадры, которые я часто видел: солдат, бегущих по воде, ползущих по берегу. Шум прибоя и взрывы. Лодки, с трудом управляемые. Я вижу изувеченные и разорванные тела, глухую ярость на молодых, искажённых лицах. Затем большое поле с белыми крестами. Безумие, которому мы дарим жертвы и которое повторяется снова и снова. Что с нами происходит?

Мне вспомнились моменты, как я сидел рядом с худощавым молодым солдатом в военной машине; нерешительно брал жевательную резинку из его уверенной руки и вдыхал металлический запах тревоги при объятиях и прикосновениях, которых я не хотел и одновременно жаждал как сумасшедший. Экран телевизора показывает торжественный приём во дворце. Я становлюсь на колени и придвигаюсь как можно ближе к аппарату, чтобы вблизи рассмотреть солдат. Морщины, мешки под глазами, складки кожи над глухо застёгнутой униформой.

«Они ещё не совсем облысели, — думаю я, и — почему я к ним так безжалостен? Как случилось, что сейчас я стал таким равнодушным к тому, что в прошлом меня так ранило и вызывало такое возбуждение?»

Военный оркестр играет национальный гимн. Потерянные солдаты, они стоят там. Несколько заключительных аккордов, затем всё заканчивается, небольшая толпа людей рассасывается и старые ветераны скрываются в ожидающем их автобусе.

Снаружи воркует голубь и склёвывает майские почки с веток. В моих воспоминаниях солдат всегда молод, а я — ребёнок. Мы всегда такие, как были тогда, время для нас не существует. Он не из тех мужчин, что уехали на том автобусе.

Я сижу рядом с моей мамой на корабле и смотрю, как с одной стороны исчезает Фрисландия, а с другой в поле зрения появляется Амстердам.

Я свешиваюсь с перил рядом с Яном и смотрю в бурлящую воду. Это тёплый, беззаботный голубой летний день, рядом с матерями. Замечательное путешествие между Фрисландией и Амстердамом. Один из фрагментов моей жизни.

Я иду наверх и ложусь в кровать. Потолок в комнате — большое бледное пятно. Снаружи слышен трамвай, с грохотом останавливающийся и затем снова начинающий движение. Шумы летнего вечера, легкими волнами колышется занавес перед открытым окном.

Солдат склоняется надо мной и кладёт письмо в боковой карман палатки. Нижняя часть его тела выгибается как триумфальная арка, сладострастную форму которой подсказывает моя память. Навсегда, неизгладимо.

Звонит телефон. Нагишом спускаюсь я по лестнице и смотрю на своё тело: солдат, застигнутый врасплох, спешно прыгает с камня в море.

«Да, Говерт, — говорю я, — мне жаль, но лучше не приходи. Я хочу пораньше лечь спать, я смертельно устал».

Снова в кровать, лицом вниз, туда, где солдат занимается строевой подготовкой с мальчиком, расслабляющими упражнениями на выносливость.

Канадцы сейчас сидят за обедом во дворце. Какие у них воспоминания, о чём они думают? О ком? Или они всё забыли и все подробности стёрлись? Или же то, что было для нас подвигом, для них — лишь незначительный момент в их огромном героическом целом?

«Там ли он, жив ли ещё?» — думаю я.

Мысль о том, что ты мог умереть, кажется мне абсурдной, невозможной. Не может быть, чтобы ты ушел навсегда, прежде чем мы посмотрели ещё раз в глаза друг дружке, прежде чем мы смогли ещё раз пережить нашу странную встречу, прежде чем мы ещё раз удивились и посмеялись над этим?

Когда я был маленьким — да, да, ещё шла война — было просто: я видел, как вы, все вместе, сидите на большой серой скамье: жена пастора, моя мать и ты. Как статуи, неподвижно смотрящие в никуда. Я читаю вечность в твоих глазах. Как просто было тогда подбежать к тебе и видеть, как ты подвинешься в сторону, освобождая место на этой скамейке, и ожидать момента — и я уверен, что этот момент обязательно наступит — когда ты молча положишь руку на моё колено.

Я вытираю насухо моё тело, так же как ранее — мои глаза.