Я не такая. Девчонка рассказывает, чему она «научилась»

Данэм Лина

Раздел четвертый

Работа

 

 

Вы говорите, это здорово? Извлечь максимум из своего образования

История, в которую никто не верит.

Шла моя третья школьная весна. Мы отправились на экскурсию в так называемую «Лабораторию природы». Проведя три дня в глухом уголке на севере штата Нью-Йорк, мы должны были научиться работать в команде и получить новые познания в истории и экологии. Меня мутило при мысли об этом целых два месяца, с тех пор как я принесла родителям бланк разрешения в тайной надежде, что они вернут мне его со словами: «Ни в коем случае! Чтобы наша дочь ушла в леса на трое суток? ЗАБУДЬ ОБ ЭТОМ».

Я ни с кем не дружила. По собственному выбору или по другой причине — я не могла объяснить ни себе, ни родителям, которых это явно беспокоило. Я тревожилась уже от того, что уезжаю из дома на целый день, на большой перемене обязательно звонила маме, и если она не брала трубку, у меня прихватывало живот. Я была бы счастлива, если бы родители решили перевести меня на домашнее обучение, избавили от необходимости изображать социализацию и позволили мне сидеть вместе с ними в мастерских, где я чувствовала себя на своем месте.

Кажется, я действительно возненавидела школу, как только туда попала. Отец часто вспоминает мое первое впечатление от детского сада. Когда я вернулась домой и плюхнулась за свой столик, папа спросил:

— Ну, как прошел день?

— Здорово, — ответила я, — но больше я туда не пойду.

Он мягко объяснил, почему так не получится: для детей школа — то же самое, что для взрослых работа. Это их занятие. Каждый день, дождливо на улице или солнечно, если я здорова — буду ходить учиться. Вплоть до восемнадцати лет. «Тогда, — сказал папа, — ты решишь сама, чем заняться дальше». Оставалось еще тринадцать лет. Я не могла представить себе тринадцать минут учебы, не то что тринадцать лет.

Однако же вот она я: третьеклассница, еду в микроавтобусе на север штата, нас пятнадцать человек, и Аманда Дилауро показывает мне стопку фотографий своей кошки по кличке Тень. Добравшись до койки, я бросила рюкзак на виниловый матрас, и тут меня вырвало.

В последующие дни нам давали разнообразные задания. Мы играли на бубне, взвешивали объедки, прежде чем пополнить ими компостную кучу, воображали, что яйца — это наши драгоценные дети, и носили их на шее, в мягких стаканчиках на шнурке. А под конец пришло время для сюжета о «Подпольной железной дороге».

Как раз в эту часть истории никто не верит.

— Ни один взрослый человек не стал бы так делать, — говорят мне. — Ты наверняка неточно запомнила.

Но я все помню отлично. Вожатые связали нас скакалками по несколько человек, сказали, что мы — семьи рабов, скованные цепями, и в таком виде запустили в лес. С собой нам дали карту дороги «на север, к свободе», длина ее была метров сто, но казалось, что гораздо больше. Через десять минут за нами выехал верхом вожатый, игравший охотника за беглецами. Услыхав стук копыт, мы с Джейсоном Божеле и Сари Брукер скорчились в три погибели за большим камнем. Я умоляла их сидеть тихо, чтобы нас не поймали и не высекли. Я была еще маленькая, фокусировалась полностью на себе и не подумала, как все это может подействовать на моих чернокожих одноклассников. У меня в голове вертелось только одно: какая я несчастная. Стук копыт приблизился, из-за деревьев уже слышалась астматическая одышка Макса Китника. «Заткнитесь», — прошипел Джейсон, и я поняла: нам каюк. Когда охотник вырос перед нами, Сари заплакала.

На обратном пути вожатый, уже выйдя из образа, рассказывал, сколько американцев прошло по этой дороге и сколько из них не выжило. Вещая, он подглядывал в таблицу с основными датами Гражданской войны, а я все думала: как это глупо. Просто ужасно глупо.

Нас связали и пачками погнали в лес охотники на пони — и что это нам даст? Мы должны в красках представить мучения американского раба и проникнуться сочувствием к нему?

Через месяц после поездки в «Лабораторию природы» моего собрата по рабству Джейсона Божеле хотели исключить за употребление слова «ниггер». Урок пошел не впрок.

* * *

Пятый год учебы означает переход из младших классов в средние и появление новых привилегий: занятия по выбору, по пятницам пицца на ланч, свободные уроки, которые разрешается проводить в библиотеке. Когда мы учились в четвертом классе, наша аудитория располагалась ровно напротив кабинета истории, где занимались пятиклассники. Учитель истории Натан иногда оставлял дверь в класс открытой, и нам было слышно, как он рассказывает про Месопотамию группе смеющихся учеников. Я рассмотрела Натана со всех сторон: типичный дылда, с редеющими волосами, одевается в том же стиле, что Боб Сагет. Но бодро скачет по классу, имитирует смешные голоса, как мой любимый Дэна Карви, и проводит конкурсы: кто дольше всех удержится от слова «как бы». Все пятиклассники говорят, что он самый крутой учитель.

Однажды у Нины, подшефной хомячихи нашего класса, родились детеныши. Шесть штук. Выглядели они как прожеванные помидоры, о чем я и сообщила учительнице, которую подозвала к клетке: «Кажется, ее вырвало фруктами или чем-то таким».

Дети толпились перед клеткой до полудня, после чего потеряли к хомячатам интерес. Я же была от них без ума, особенно от самого слабенького, размером с боб, черно-белого, которого назвала Перчиком. Когда Перчик подрос, стало ясно, в чем беда: его задние лапки соединяла какая-то пленка, похожая на сильно растянутую жевательную резинку розового цвета. Из-за этого уродства Перчику приходилось тащить себя вперед одними передними лапками, и он постоянно от всех отставал. Наша учительница Кэти забеспокоилась: его в любой момент могли отпихнуть от миски или начать травить, если не хуже. Натан, сказала она, большой знаток хомячков. У него самого дома живут пятнадцать зверьков. Не отнести ли мне Перчика в класс напротив, вдруг Натан поможет.

Во время перерыва на ланч я посадила Перчика в обувную коробку и осторожно понесла через коридор. У входа в класс я остановилась и с минуту разглядывала Натана, сгорбившегося над сэндвичем, соком и серьезной книжкой.

— Здравствуйте, можно?

Натан поднял глаза.

— Здравствуй.

Я сбивчиво описала бедственное положение Перчика, стараясь донести суть дела и одновременно прочувствовать, что нахожусь в аудитории для пятого класса. Натан протянул руку к коробке, заглянул в нее и уверенным движением вынул кроху, держа под мышки. Обследовав ее нижние конечности, Натан достал из ящика стола маникюрные ножницы и у меня на глазах разрезал пленку.

— Это девочка, — сказал он.

Детеныш мяукал и дрыгал освобожденными лапками.

— С ней все будет в порядке.

* * *

На следующий год я стала учиться у Натана. Мы сразу почувствовали себя давними знакомыми, а еще он увидел, что я люблю читать, писать и играть в спектаклях и что у меня нет друзей. Он предложил проводить большую перемену вместе, чтобы мне не пришлось торчать во дворе среди ненавистных одноклассников и ежиться от холода в уголке, пока более спортивные товарищи потеют и стаскивают свитера. От ланча мы обычно переходили к беседе: о книгах, о грызунах, о моих страхах. Натан рассказал, что его жена умерла после рождения дочери, и теперь у него новая жена, но она нравится ему меньше, чем первая. Он сказал, что трудно найти человека, с которым хотелось бы проводить так много времени вдвоем. Его настроение часто менялось: в иные дни он был спокойным и милым, а в иные — каким-то напряженным, дерганым, каждые несколько минут останавливался, чтобы закапать в левую ноздрю назонекс: «Дурацкая аллергия».

Ни один учитель не разговаривал со мной, как Натан. Он видел во мне полноценную личность и уважал мои мысли и чувства. Он был не просто добр ко мне, а принимал меня такой, какой я сама себя ощущала: необычайно одаренная, непонятая, в голове всегда полно стихов, сюжетов и удачных шуток. Он говорил мне, что всеобщие любимцы никогда не вырастают интересными людьми, а интересные дети никогда не бывают всеобщими любимцами. Впервые в жизни я стала с нетерпением ждать школы. Того мига, когда я войду в класс, поймаю взгляд Натана и пойму, что сегодня меня выслушают.

Он звал меня «моя Лина», что со временем превратилось в «Малину». В какой-то момент он взял привычку гладить мне шею, объясняя что-либо классу. Если у меня вырывалось «как бы», он рисовал мне на доске сердечко, а не галочку, как остальным. Я с ужасом думала о том, что могут вообразить себе другие дети, и с трепетом — о статусе избранной. Однажды Натан привел в школу дочку. Во время ланча она сидела у него на коленях, пила сок из коробочки и болтала ногами, слегка задевая пол. Она была похожа на отца до такой степени, словно это сам Натан надел парик. Я бы ее убила.

Как-то раз той зимой Джейсон Божеле (похоже, ему простили «ниггера») заявил, что не сделал домашнее задание.

— Ничего хорошего, — сказал Натан, скрестив перед ним руки.

— А вот Лину вы никогда не заставляете делать уроки, — парировал Джейсон.

Я похолодела. Натан медленно приблизился и потребовал открыть рюкзак. Я расстегнула молнию, боясь вывалить все содержимое: незаконченные упражнения и сочинения, которые он сам перестал у меня спрашивать, а вместо этого предлагал почитать мои рассказы.

— Сделай-ка все это к завтрашнему дню.

Я стояла и мяла во влажной руке долларовую купюру, которая выпала из рюкзака. Натан выхватил ее у меня.

— Заберешь после урока.

Когда класс опустел, я подошла к Натану.

— Вы не могли бы отдать мне доллар?

Он улыбнулся и прижал купюру к груди.

— Ладно, он мне больше не нужен, — хихикнула я в надежде разрядить обстановку.

Натан бросил купюру мне.

— Боже мой, Лина. У тебя столько слов, а когда надо действовать…

Прошли годы, прежде чем я поняла, что он имел в виду, но уже тогда мне не понравилась его интонация, и я рассказала обо всем маме. У нее сделалось такое выражение лица, будто она увидела шествие призраков.

— Черт, вот извращенец, — пробормотала она и набрала папин номер. — Сейчас же бросай работу и езжай домой.

Наутро мама не попрощалась со мной возле школы, как обычно, а прошла внутрь. Я сидела перед кабинетом директора, ловя обрывки ее сумбурных, но отчетливо гневных фраз, разглядывала линолеум и гадала, попадет мне или нет. Через некоторое время мама вылетела в коридор и схватила меня за руку.

— Сейчас же убираемся из этого гадюшника.

Пятнадцать лет спустя я встретила человека, чья дочка училась в классе Натана, уже в другой школе и в другом районе.

— О, будьте осторожны, — сказала я деловито, стараясь не выдать волнения. — Со мной он вел себя непристойно.

Мой собеседник стал мрачнее тучи.

— Это очень серьезное обвинение.

— Да, знаю, — сказала я и ринулась в ванную, чтобы скрыть слезы.

Мне снова напомнили, как часто причиняют боль самые нужные вещи — ножи, машины, взрослые. И никто по-настоящему не прислушивается к детям.

* * *

В седьмом классе я перешла в другую школу, гораздо ближе мне по духу и запросам. В течение шести лет мне было настолько хорошо в школе, насколько это вообще возможно. Я писала стихи, пространные эпические полотна с ругательствами и регулярными упоминаниями суицида, и никто не посылал меня к школьному психологу. (Я даже не знаю, был ли в этой школе психолог.) Мы ставили пьески, то о лесбиянках, то о заводчиках кошек, то о тех и других вместе. Учителя затевали с нами бурные дискуссии и не стеснялись сказать «не знаю», когда чего-то не знали. Однажды мне позволили встать рядом с лестницей и раздавать брошюры о веганстве. А когда у меня случился небольшой конфликт с одним из учителей, мы обсудили проблему и пришли к согласию. И это не казалось ненормальным, это было в порядке вещей.

Училась я не блестяще. Меня закормили медикаментами, задергали, я стала ходить в трикотажном костюме и старомодной шляпке с вуалью. Боролась со сном на уроках по истории искусства. Портила отношения со школьным начальством. Но я жила в мире, где детей понимали и дорожили тем, что они несли в себе. Мне разрешили взять с собой на урок физкультуры щенка. Мой лучший друг принес в школу купленный через интернет диджериду и сыграл на нем. Мы попали в лучшую версию худшего сценария, суть которого в том, что государство обязывает нас ходить в школу. И когда пришло время покинуть ее, оказалось, что я не готова.

* * *

Я перескочила в Оберлин и, воодушевленная тем, что меня приняли, настроилась на учебу с большой буквы. Я жаждала стать звездой во всех жанрах литературного творчества и подготовила «портфолио» своих стихов и рассказов для декана. Я оделась в академичный вельвет и в часы приема встала под дверью ее кабинета, ожидая разговора.

— Что ж, судя по всему, пишете вы много, — сказала декан.

— О да, спасибо! Каждый день! — с жаром ответила я, словно это была не констатация факта, а большущий комплимент.

— Интересные моменты есть, но вы не чувствуете себя уверенно ни в одном жанре. Ваши стихи похожи на рассказы, а рассказы — на пьесы.

Я кивнула, как бы подтверждая: очень верное наблюдение.

— Да! Пьесы я тоже пишу.

— А история про «Подпольную железную дорогу»… Это вообще сатира, что-то в духе «Онион». Слишком очевидно, в лоб.

— Но все так и было, — выдавила я.

Она кивнула, явно без особого интереса.

Мне дали дорогу, но с оговорками. Ярость, испытанная мною от короткой встречи с деканом, сработала как хорошее горючее, и я стала самым видным бойцом всех литературных мастерских. Тем самым, который картинно вычеркивает целые предложения на глазах у автора текста, отчеканивая неотразимый аргумент: «все-это-полная-хрень». Я молила, чтобы меня впустили, а теперь хотела быть вне. Но сначала я хотела показать всем, что с нами делают наши преподаватели: выкачивают из нас индивидуальность, учат писать, как их любимые поэты — или, что еще хуже, как они сами. Мне нравились только три преподавателя. Первого вообще интересовали другие вещи, второй курил и матерился, а третий привлек меня тем, что его бывшая жена написала в воспоминаниях (успешно продаваемых), как он изменял ей с преподавательницей французского, и теперь он жил с другой преподавательницей французского, носил в ухе серьгу с бриллиантом и держался как ни в чем не бывало.

* * *

Мои родители тоже портили отношения со школьным начальством. Мама во втором классе попыталась организовать акцию протеста против дресс-кода, на которую все девочки должны были явиться в брюках, а не в платьях, как полагалось, и ее отправили домой. Учителя не просто казались ей скучными, а отталкивали, особенно те, кто силился приручить контркультуру. Они носили длинные волосы на прямой пробор, надевали янтарные бусы, употребляли слово «драйв», но маму этим было не обмануть. Сейчас она сама преподает на неполной ставке, но по-прежнему не может без ужаса представить, что можно указывать, как действовать или думать. К неформальному общению со студентами она тоже относится отрицательно: ее уязвляет мысль, что ей могут приписать желание считаться «крутым преподом». «Нет ничего поганей, чем оказаться старше всех на вечеринке», — любит говорить моя мама.

А вот отец начал свой трудовой путь как звезда школы в Саутбери, штат Коннектикут: староста класса, руководитель читального клуба, лучший ученик месяца (подросток с кроличьими зубами и в галстуке — фото на школьном плакате). Но в Эндовер, куда его по семейной традиции отправили в пансион, прибыл уже пятнадцатилетний юнец, лохматый и злой, противник посещения церкви, а также уроков. Когда я открыла «Над пропастью во ржи», это был эффект мгновенного узнавания, словно передо мной продолжение историй, которыми отец развлекал нас в долгой дороге. Превращение типичного отличника учебы в махрового лоботряса — сюжет классический, но все равно впечатляющий. Я с гордостью представляю себе момент, когда отец понял: фуфло это, мэн, — и смело поплыл против течения. Однажды зимой, прогуливая урок, он забрел в лес, вышел на застывший пруд и провалился в ледяную воду. Ценой неимоверных усилий он сумел уцепиться за края льда, подтянуться, выбрался на поверхность и, весь промокший, побежал в теплую общагу. Но жизнь промелькнула-таки у него перед глазами. Ведь он мог погибнуть. И никто даже не знал, где его искать.

* * *

В моей студенческой жизни были короткие периоды хорошей учебы. Взяв с собой кружку чая, я рано приходила на семинар, где записывала главное механическим карандашиком, ходила, прижав книги к груди, как девица из фильма о Рэдклифф-колледже. Мне нравилось быть правильной: учиться без напряжения и ставить перед собой ясные цели, а именно — понимать и излагать свое понимание.

Но затмение наступало неизбежно. Через месяц после начала семестра я снова являлась на занятия с опозданием в двадцать минут, прихватив пакет сырных чипсов и мисочку холодной кукурузной каши, а тетрадь для записей оставив дома. Оценки не служили достаточной мотивацией к выполнению заданий, да и жизнь увлекала больше. Мои мысли стремились к будущему, когда я окончу колледж и сама займусь составлением своего расписания, и оно будет отвечать моей потребности плотно перекусывать каждые пять или пятнадцать минут. У преподавателя недовольное лицо? Не могу и не хочу об этом задумываться.

К церемонии вручения дипломов я опоздала на пятнадцать минут. Мама забыла привезти шелковое платье персикового цвета, которое я рассчитывала надеть, поэтому я купила винтажное сари и высоко заколола волосы. Прошествовав к мемориальной арке в парке Таппан, я остановилась в ожидании музыки. Мой бойфренд уже получил диплом и валялся на траве. Отец недоумевал, зачем было надевать костюм. Студенты выбирали: обойти арку, если ты не поддерживаешь миссионеров империализма, которые ее установили, или пройти под ней, если ты не определился или тебе все равно. Не помню уже, какой вариант я выбрала, помню только, что вдруг с удивлением заметила беременную гобоистку в переднем ряду оркестра. Когда мы шагали к лужайке, я посмотрела на преподавателей, которые в полном праздничном облачении в десятый, тридцатый, пятидесятый раз изображали Хогвартс. «Чао, дятлы».

* * *

В следующий раз я приехала в Оберлин глубокой зимой, чтобы произнести речь перед «благородным собранием» в капелле Финни, самой грандиозной и исторически значимой постройке в кампусе. У меня произошел какой-то подсознательный крен в студенческое прошлое, и я забыла положить в сумку колготки и нижнее белье. В результате все выходные мне пришлось разгуливать без трусов, в шерстяной юбке и гольфах. Девушка, которая даже не училась в Оберлине, провела мне экскурсию по школе. Мы зашли в новенькое сверкающее кафе выпить чаю с булочками. Моя провожатая спросила, не желаю ли я осмотреть общежития — нет, я поброжу тут одна и, быть может, всплакну.

Не верится, что я окончила колледж целых шесть лет назад. Народ постарше смеется над моей наивностью: шесть лет, по их мнению, — ничто в масштабах жизни. Но сейчас я еще взрослее, чем в ту зиму, и скоро студенческий период останется так же далеко позади, как летний лагерь.

Я направилась к Бертон-Холлу. В цокольном этаже корпуса мне организовали встречу с журналистами из числа местных студентов. Они расселись передо мной неровным полукругом, и я старалась сидеть нога на ногу, чтобы потом не появился заголовок: «Выпускница блеснула промежностью». Большинство задавало любезные нейтральные вопросы: «Какое, по-вашему, самое красивое место в Оберлине?»; «Если бы вы могли снова пройти один из курсов, что бы вы выбрали?» Кое-кто задавал вопросы порезче, как будто рассчитывая на сенсацию: «Что чувствует человек, став героем бесчисленных историй об избранничестве и угнетении?»

Не зная, как ответить, я обвела взглядом своих слушателей в поисках сочувственного лица и промямлила:

— Бывают люди и похуже меня.

Одна студентка предупредила, что сегодня вечером, по окончании моей лекции, планируется акция протеста, но не смогла толком объяснить, в чем ее суть. Я вспомнила тот случай, когда присоединилась к студенческому бойкоту: в середине занятия по истории мы поднялись и пошли к выходу, и я всю дорогу надеялась, что кто-нибудь скажет мне, куда мы идем и зачем.

Вечером я вышла на сцену капеллы напряженная и неуверенная, как будто мне предстояло что-то доказать, а сил на это не было. Я собрала волосы на затылке и теперь чувствовала, как сырые пряди медленно, но верно сползают на шею. Мой любимый преподаватель задавал мне серьезные вопросы, я отвечала, как могла, вставляя фразы, которые в прошлом срабатывали.

— Я считаю нелишним затронуть некоторые вопросы, породившие полемику вокруг вашего творчества, — сказал он.

— Конечно, затрагивайте!

Мне хотелось, чтобы в моем голосе прозвучала спокойная сила, но получилось скорее визгливо.

— Затрагивайте, и пригласите сюда протестующих, поговорим как взрослые люди, а не оболтусы с плакатами! Выскажем друг другу свои мысли и исчерпаем конфликт! Конец дня, мы все устали как собаки, причем по одной причине, не так ли? Потому, что целый день отсидели в школе.

Преподаватель посмотрел непонимающе, аудитория заерзала от неловкости, замешательства или от того и другого вместе. Мне тотчас же стало ясно, что нет никакой акции протеста, а может, и не было. Если ее и планировали, то передумали. Здесь только я и мои собеседники. Лицом к лицу.

На следующий день в восемь утра я уехала. Руля по заснеженным улицам, я как наяву увидела картины, сохранившиеся в памяти. Вот я бреду в длинном пуховике на занятие: утро вторника, и я опаздываю на двадцать минут. А вот бывший видеомагазин, я выхожу оттуда с полными руками кассет. Вот закусочная, я заказываю сэндвич с яйцом — нет, два сэндвича. Я в спортзале, кручу педали на старом велотренажере начала 80-х и читаю книжку под названием «Сексуальное насилие в Боснии».

Весенней ночью, напившись, я выдергиваю из себя тампон и забрасываю в кусты у этой церкви. У этой стоянки для велосипедов я чувствую, что влюбилась. Уже позднее стою на том же месте и медленно осознаю, что моего велосипеда нет: его украли, пока я спала. Звоню отцу, сидя на ступенях Художественного музея. Вполуха слушаю профессора, она внушает мне, что я должна аккуратнее посещать занятия. А вот мы с художником по декорациям тащим ободранный диванчик в наш экспериментальный театр.

Если бы знать, что мне будет так не хватать этих ощущений! Я бы переживала их совсем по-другому, ценила их простое очарование и прислушивалась к тиканью часов, отмеряющему срок моего опыта. Я бы плюнула на свои обиды и защитную реакцию. Я могла бы получить элементарное представление о европейской истории или экономике. Или, более общо: я могла бы по-настоящему почувствовать, что я здесь была и была открытой, всеми порами впитывала знания. Ведь мне всегда хотелось чувствовать себя студентом, и теперь я смогу повторить это лишь на закате жизни, если пойду в муниципальный колледж учиться делать бумажные книжки или чему-нибудь в том же духе.

У меня всегда был талант распознавать то мгновение, которое потом захочется ностальгически вспоминать. В детстве бывало так: мама возвращается домой после вечеринки — ее волосы холодны от ветра, духи почти выдохлись, помада стерлась — и ласково говорит: «Приве-ет! Ты еще не спишь!» А я думаю, что она очень красивая и что мне хочется запомнить ее такой: она выходит из лифта в ярко-зеленом шерстяном пальто, и ей тридцать девять лет. Другая картина: мне шестнадцать, мы с моим бойфрендом из летнего лагеря лежим ночью на причале и маленькими глотками пьем водку из бутылки. Но вот школа вызывала у меня такое глубинное отторжение и так прочно была связана с деланием себя, что отчасти по этой причине мне до сих пор невыносимо ее видеть.

Я не наслаждалась атмосферой класса. Не писала конспекты разборчивым почерком и не танцевала всю ночь, как Элиза Дулитл. Я думала, что выйду замуж за своего бойфренда, состарюсь и он мне надоест. Что я буду дружить все с теми же людьми и у нас появятся новые общие воспоминания. Ничто из этого не сбылось. Получилось лучше. Но тогда почему мне так грустно?

 

Маленькие кожаные перчатки. Радость безделья

Девять месяцев я проработала в детском магазине.

Вскоре по окончании колледжа я спонтанно и с треском уволилась из ресторана. Отец вопил:

— Это просто недопустимо! А если бы у тебя были дети?

— Слава богу, не имеется! — вопила я в ответ.

Я поселилась в чуланчике в задней части родительской квартиры. Они обставили его специально для меня, полагая, что после выпуска я стану жить отдельно, как нормально развивающаяся личность. В комнатке не было окон, и чтобы туда проник день, я приоткрывала дверь в просторную и светлую комнату сестры.

— Иди отсюда! — шипела она.

Я сидела без работы. У меня была крыша над головой (родительская) и еда (строго говоря, тоже их), но дни протекали как попало, и все ощутимее становилось разочарование тех, кто меня любил (родителей). Я спала до полудня, огрызалась, когда меня спрашивали о планах на будущее, и набирала вес так последовательно, точно это перспективная профессия. Я превращалась в тот тип взрослого человека, который заставляет родителей беспокоиться: а выйдет ли из него что-нибудь.

Когда-то у меня были амбиции. В колледже я только и делала, что искала литературные журналы с малопонятными названиями, ставила пьесы в экспериментальном театре и вступала в разные команды (даже по регби на день-два). Мной руководили энтузиазм и жажда — жажда нового искусства, новых друзей, секса. Несмотря на мое двойственное отношение к академической среде, учеба в колледже была для меня чудесным этапом пути. Тысячи часов — чтобы взращивать себя, словно сад. Но теперь счет обнулился. Семестры, оценки, чтение адаптированной классики, когда времени в обрез — все осталось в прошлом. Я потеряла нить.

Это не значит, что я не строила планов. Строила, еще как. Конечно, мелким умишком их не понять. Сначала я хотела пойти в помощники к частному детективу. Меня всегда обвиняли в чрезмерном любопытстве — так почему бы не обратить это свойство в холодную и звонкую монету? Однако, зайдя на Craigslist, я быстро пришла к выводу, что большинство частных детективов предпочитает работать в одиночку, а если им и требуется помощник, то с чувственной внешностью, в качестве приманки для неверных супругов. Вторая идея была пойти в пекари. Я же люблю хлеб и все мучное. Но нет: одним из условий был подъем в четыре утра каждый день. И еще умение печь хлеб. А как насчет уроков творческого развития в детском саду? Оказалось, увлечения бусами из сухих макаронных изделий далеко не достаточно. Не нашлось для меня готовой работы, как бывает в ромкомах.

* * *

Единственным плюсом в моем положении было то, что я снова начала общаться со своими самыми давними подругами — Изабель и Джоаной. Мы подружились еще в детском саду, и они тоже вернулись в наш район, в Трайбеку. Изабель заканчивала учиться на скульптора. У нее дома жил старенький мопс Гамлет; однажды грузовик переехал ему голову, но Гамлет остался жив. Джоана только что окончила художественный колледж и щеголяла платиновой шевелюрой, в которой угадывалась бывшая стрижка маллет. Я порвала с бойфрендом-хиппи, планировала вернуться к здоровому и полноценному образу жизни и монтировала на лэптопе полнометражный фильм. Изабель жила в старой мастерской своего отца, которую украсила собственными находками: вешалкой с детскими костюмами на Хэллоуин и телевизором 1997 года. Когда мы наконец собрались втроем и я увидела ногти Джоаны с узором из листьев конопли и мотивов Моне, я почувствовала умиротворение.

Изабель работала в «Пич-энд-Бэбке» — дорогущем магазине детской одежды, в нашем же квартале. Изабель — истинный эксцентрик: не закомплексованный коллекционер перьев и стеклянных шаров со снежинками, а личность, полностью рассинхронизированная с мейнстримом, которая приковывает внимание сама по себе, своими приоритетами и склонностями. Однажды Изабель наудачу заглянула в этот магазин и справилась, нет ли вакансий: ей вдруг показалось, что более забавного способа заработать на жизнь не найти. В тот день ее наряд составляли мужская сорочка и гольфы, поэтому она даже пришла в некоторое смятение оттого, что ей сразу дали место. Через несколько недель, в сумасшедший период ежегодной распродажи образцов, когда не хватало рабочих рук, к ней присоединилась Джоана.

— У нас весело, — сказала мне Изабель.

— И ничего сложного, — добавила Джоана.

В «Пич-энд-Бэбке» продавали детскую одежду так дорого, что многие покупатели громко смеялись, взглянув на ярлычок. Кашемировые кофточки, траченные молью балетные пачки, костюмчики из вельвета в мелкий рубчик для детей в возрасте от шести месяцев до восьми лет. Если вы хотите, чтобы ваша дочка выглядела героиней фоторепортажа Доротеи Ланж, а сын — веселым кондуктором прежних времен, в мешковатой форме и лихом шерстяном кепи, идите в «Пич-энд-Бэбке». Очень сомневаюсь, что хоть один мужчина, в детстве носивший их одежду, способен на устойчивую эрекцию.

В обеденный перерыв мы забирали Изабель в местную кофейню «Пекан» и тревожили сидевших за лэптопами яппи своей неумолчной (и неприличной) трескотней.

— Никакой работы, самой говенной, а для стриптизерши я слишком жирная, — сказала я, доедая черствый круассан.

Изабель задумалась, как будто над сложной теоремой, затем ее лицо просветлело.

— В «Пич» нужна еще одна девушка! Есть, есть, есть!

Работа пустяковая, и у нас получится прямо секретный клуб.

— Навалом бесплатных ленточек!

Все очень просто: складываешь, заворачиваешь, вручаешь богатым и знаменитым.

— Вспомни, как надо было вести себя в детстве: улыбаться коллекционерам, чтобы родители смогли оплатить твое обучение, — объясняла Изабель. — Ты справишься на отлично.

На следующий день я появилась в магазине с распечатанным резюме и пошла говорить с менеджером. Фиби производила впечатление беспредельно несчастной четверокурсницы; на самом же деле ей было тридцать два года, и это нисколько ее не радовало. Она отличалась красотой гибсоновского типа: круглое бледное лицо, тяжелые веки, розовые губы.

Вытерев руки о передник из шотландки, Фиби спросила:

— Почему вы ушли с предыдущей работы?

— Я влюбилась в одного человека, который работал на кухне, а главный по десертам взбеленился.

— Могу платить вам сто долларов в день, наличными.

— Звучит неплохо.

В глубине души я ликовала: зарплата и возможность каждый день видеться с самыми классными старинными подругами!

— И ланч за наш счет ежедневно, — сказала Фиби.

— Ланч бесподобный! — поддакнула Изабель, раскладывая на витрине, вокруг сломанного винтажного фотоаппарата (цена по запросу), малюсенькие кожаные перчатки по 155 долларов за пару.

— Согласна, — сказала я.

Фиби протянула мне двадцать пять долларов за собеседование, почему — я не пойму никогда, а спрашивать не стала.

Вот так «Пич-энд-Бэбке» получил самый убогий в мире штат сотрудников.

* * *

Дни в «Пич-энд-Бэбке» проходили в определенном ритме. Окно было только одно — витрина, поэтому течение времени почти не ощущалось, и жизнь стала хотя и приятной, но замедленной, и крутилась вокруг больших порций ризотто и детских одежек. Попытаюсь восстановить дневной график, насколько смогу.

10.10. Вальяжно входишь в магазин со стаканчиком кофе. Если настроение хорошее, приносишь еще один кофе, для Фиби. Говоришь: «Извините, что опоздала», — и сбрасываешь пальто с плеч, прямо на пол.

10.40. Идешь в заднюю комнату и принимаешься за обычную работу: складываешь леггинсы из высококачественного хлопка (цена 55–65 долларов), заворачиваешь горловину у свитеров (175 долларов).

10.50. Отвлекаешься, чтобы рассказать Джоане про бездомного, который вместо шляпы надел сушилку для салата.

11.10. Звенит колокольчик: пришел первый посетитель. Либо это прохожий, который замерз и хочет обогреться перед следующим марш-броском, либо непристойно богатый человек, решивший накупить подарков племянницам на пять тысяч долларов.

11.15. Заводишь разговор о ланче: голоден ты или нет, вкусен ли он будет, когда попадет наконец тебе в рот, или же в последнее время ты мало думаешь о еде.

11.25. Бежишь в соседнюю закусочную и берешь дежурное блюдо.

12.00. Прибывает Изабель. У нее так называемое «расписание принцессы». Когда ты спрашиваешь, можно ли тебе тоже работать по такому расписанию, Фиби отвечает: «Нет, оно для принцесс».

12.30. Изысканный ланч из трех блюд. Фиби пробует твой кускус, это как минимум. Багет ты делишь с Изабель, если она отдает половину тыквенного супа-пюре. В заключение съедается баночка свежей рикотты.

13.00. Джоана уходит к психоаналитику.

13.30. Приезжает курьер. Выгружает коробки с тряпичными куклами, сшитыми из старых занавесок (цена 320 долларов). Ты спрашиваешь, как дела у его сына. Он отвечает, что сын сидит в тюрьме.

14.00. Изабель уходит к психоаналитику.

14.30. Заходит Мег Райан в широкополой шляпе. Ничего не покупает.

15.00. Фиби просит немного помассировать ей голову. Она ложится на коврик в уголке и постанывает от удовольствия. В дверь звонит покупатель. Не обращай внимания, говорит Фиби, а после массажа посылает тебя в кафе за углом купить брауни и капучино.

16.00. Забираешь свои сто долларов и уходишь к психоаналитику.

18.00. По идее, именно в это время заканчивается рабочий день, но ты уже дома, сонно ждешь, когда Джефф Руис (ландшафтный дизайн) освободится, вы сядете на крыше его дома, выпьете пива и потискаете друг друга.

За все девять месяцев Фиби один-единственный раз упрекнет тебя в безответственном отношении к работе, после чего почувствует себя такой виноватой, что в перерыве на ланч перебежит через улицу и купит тебе ароматизированную свечку.

* * *

Фиби управляла магазином совместно со своей матерью Линдой. Но Линда большую часть времени жила в Пенсильвании, а когда приезжала в Нью-Йорк, почти не выходила из квартиры над магазином, курила и поедала попкорн из большой металлической миски. Насколько Фиби отличалась склонностью к размышлениям и внутренним конфликтам, настолько же ее мать была законченной дикаркой. Фиби держала в своих руках всю практическую часть бизнеса, Линда придумывала умопомрачительные фасоны и расцветки. Не трудясь их зарисовывать, она выкладывала контуры будущего свитера или пачки: ленты и лоскутки так и летали вокруг. Стычки между Фиби и Линдой часто перерастали в битвы, причины варьировались от мелких рабочих вопросов до глубинной сути характеров.

— Все мои подруги делали аборт! — кричала Линда.

Она часто вспоминала свою бездетную жизнь в Сан-Франциско — утопию, персонажи которой вязали одежду, увлекались новомодной йогой, поддерживали и вдохновляли друг друга. С деньгами все было хорошо, а с сексом еще лучше.

Во время таких схваток мы с Изабель (или Джоаной, сразу втроем мы работали редко) нервно переглядывались, пожимали плечами и отправлялись мерить все детские платья размера М, которые как раз прикрывали нам зад (иными словами, были впору). Мы испробовали не один способ отвлечься: распределяли по всей голове заколки с кроличьим мехом (цена 16 долларов), обматывали друг дружку лентами, как бы в подражание Хельмуту Ньютону.

Иногда я заставала Фиби плачущей. В такие минуты она садилась в уголок под кондиционером, опускала голову на стол, где стоял ее старенький компьютер, и неподвижно смотрела на груду неоплаченных счетов. Торговля шла плохо. Рецессия набирала обороты, а в период экономических трудностей конечно же, только и думаешь, что о дорогой детской одежде. Глубокая, беспросветная печаль охватила нас, когда банк отклонил оплату по кредитке одного короля хип-хопа — это было зловещее предзнаменование для «Пич-энд-Бэбке», да и для всего мира в целом.

Каждый день мы надеялись продать побольше и каждый день наблюдали, как Фиби хмурится над бухгалтерскими книгами, и каждый вечер без колебаний забирали по стодолларовой купюре.

* * *

Работа оставляла массу времени для тусовок. Мы втроем открывали свой Нью-Йорк, очень похожий на Нью-Йорк наших родителей. Мы ходили на открытия выставок, чтобы даром выпить вина, и на рождественские вечеринки, чтобы бесплатно поесть. Потом отчаливали к Изабель, устраивались на диване, курили марихуану и смотрели повтор сериала «Сайнфелд». Мы ходили в гости к незнакомым людям, надевали юбки вместо топиков, вместо брюк — колготки. Порцию спагетти болоньезе на троих в шикарном ресторане предпочитали полноценному обеду в скучном. Каждая ночь кутежа приносила новые ощущения, и я думала: да, наверное, это и значит быть молодым.

После колледжа на меня навалилось уныние: казалось, легкая жизнь кончена. Но как все обернулось! Мы жили взахлеб и были не просто упаковщицами, которые зарабатывают сто долларов, пересушивают волосы краской, покупают пережаренную еду. Все виделось нам в романтической дымке: вскочивший прыщ, поедаемый пончик, потекший нос. Никаких трагедий, одна сплошная шутка. Я долго ждала, когда стану женщиной, оторвусь наконец от родителей. Теперь у меня был секс с двумя парнями, по разу в неделю с каждым, и я похвалялась этим, как разведенка, которая снова пустилась во все тяжкие. Однажды после бурной ночи, проведенной в светских развлечениях, я стояла в душе и смывала грязь, заляпавшую мне ноги до колен, а Изабель смотрела на это и приговаривала: «Давай-давай, смывай грехи!»

Я еще не знала, что это называется счастье. Я была счастлива, когда заворачивала подарки, вилась вокруг апатичных жен банкиров, запирала ржавым ключом дверь за несколько минут до конца рабочего дня. Или когда с едва уловимой снисходительностью обращалась к обладателям платиновых карт, наслаждаясь статусом консультанта, который знает больше, чем говорит. В будни мы сидели в своей пещере и глядели через широкое окно на Трайбеку, а по выходным курсировали по Вест-Сайд-хайвею в красных платьях и дули пиво, готовые на секс и оборону, и под конец засыпали вповалку.

Но амбиции — странная штука: пролезают на первый план, когда этого совсем не ждешь, и заставляют двигаться вперед, даже если ты определенно хочешь остаться на месте. Я скучала по творчеству, оно придавало смысл длинному марш-броску под названием жизнь. Как-то вечером мы собирались на очередное мероприятие, куда нас точно не звали, и вдруг меня осенило: нашла. Надо попробовать не просто прожить историю, а рассказать ее. Историю детей богемы, которые пытаются (безуспешно) соответствовать своим успешным родителям, толком не понимают, к чему лежит душа, но стремятся к славе. Почему бы нам не сделать веб-сериал (в то время сериалы в интернете позиционировались как замена кино, телевидению, радио и литературе) с еще более жалкими персонажами, чем мы?

В тот вечер мы так и не добрались до вечеринки. Вместо этого мы заказали пиццу, свернулись калачиком в мягких креслах и всю ночь перебирали разные имена, места и сюжеты. Мы обшарили шкаф Изабель в поисках составляющих для костюмов (расшитое бисером платье в стиле двадцатых, шляпа Дадли Справедливого). Джоана придумала своей героине фирменную прическу: гладкий «улей», внутрь которого для высоты ставилась бутылка из-под шампуня. Вот так, взяв деньги от «Пич-энд-Бэбке», мы приступили к созданию картины, отражающей маниакальную энергетику той минуты.

Название звучало так: «Дикие Дивы Даунтауна». Мы были недовольны им, но ничего лучше не родилось. Изабель играла Агнесс, честолюбивую бизнесвумен, поклонницу строгих костюмов. Джоана — загадочную Суонн, артистку закрытого перформанса. Мой персонаж — Уна Уайнгрод, амбициозная писательница, в действительности не написавшая ни слова. Все три без ума от молодого художника Джейка Фэзанта. Мы закончили десять серий, во многих задействовали родительских друзей, попросив их сыграть самих себя. Они все еще видели в нас детей, которые выполняют интересное школьное задание.

Сейчас, пересматривая эти видеозаписи, я понимаю, что они оставляют желать лучшего. Недостатки цифровой съемки прямо-таки бьют в глаза: камера дрожит, изображение кренится. Мы бестолково одеты и хохочем над собственными шутками, приятно возбужденные новизной своего замысла. Фразы типа: «Если задаться целью, можно войти в феминистское художественное сообщество, и тогда мы уж точно станем частью бомонда!» — слишком реалистичны для пародии.

Отцу я первый раз показала видео, когда мы сидели за обеденным столом. Отец медленно отхлебнул чаю и спросил:

— Ну и зачем вы это делаете?

Да, наш сериал был любительский, прямолинейный, пошловатый, без проработанного сюжета и каких бы то ни было кинематографических достоинств. Но я до сих пор помню головокружительную радость творчества и катарсис, который мы испытывали от того, что посмотрели правде в глаза. Эти чувства почти осязаемы. Дурацкое, банальное, на коленке состряпанное — наше кино все-таки не пустышка. Мы сделали шаг вперед.

Нашлись люди, которые в отличие от отца вроде бы его оценили, и нам предложили устроить презентацию в маленькой галерее на Грин-стрит, в Сохо. Мы решили не посрамить знамя концептуализма и воспроизвести интерьер квартиры Изабель: транспортировали по Канал-стрит свое добро, включая беговую дорожку, диван Изабель и ряд фамильных ценностей. Мы не спали ночей, любовно украшая помещение, причем я упорно одевалась как художник, чтобы дополнить свой новый образ творца.

Вечер «премьеры» остался одним из самых удивительных событий на моей памяти. Когда я приехала (с опозданием, потому что мама заставила меня принять душ), в галерее было полно народу, толпа выливалась наружу, по улице бродили люди в пиратских сапогах, в туфлях на флюоресцирующих каблуках и пили вино из кружек. Некоторых мы и знать не знали — лишнее подтверждение идеи о том, что энергия притягивает энергию, ибо родители, ясное дело, нас не рекламировали. Кто-то попросил разрешения сделать фото. Мы с Джоаной и Изабель прижались друг к дружке, не веря своей удаче. После презентации мы пошли в бар, и тамошний диджей дал мне свою визитку с таким видом, что это вполне мог быть намек на интим.

Мы это сделали!

* * *

Пребывание в «Пич-энд-Бэбке» утратило свою прелесть. Работа вызывала нездоровую сонливость, и я спрашивала себя, не поискать ли мне другое место в одиночку. Джоана получила заказ на иллюстрации и урезала свой рабочий день. Изабель все чаще находила повод не появляться. Пройти по Гудзон-стрит и открыть магазин — это уже была маленькая трагедия.

А потом случилось так, что я проштрафилась на рассылке рекламы. Мне поручили отправить тысячу открыток, возвещающих начало летней распродажи образцов. Замечтавшись, я не заметила, что напечатала пятьсот карточек с адресом одной и той же семьи и почти все успела приклеить. Моя оплошность шокировала Линду; она кричала на меня, раздувала ноздри и брызгала слюной.

— Простите, — сказала я, — мне надо успеть на автобус.

И отправилась в Итаку автобусом «Грейхаунд» повидать бывшего однокурсника. Когда человеку исполняется двадцать пять, он перестает совершать такие бесцельные путешествия. Все выходные мы гуляли на природе, снимали одноразовым фотоаппаратом старомодные неоновые вывески, смотрели на икру карпа в реке. Питались одним хумусом и пили только пиво. Побывали на похоронах соседа: на службе уселись в последнем ряду, где нас разобрал смех, и пришлось пулей выскочить наружу. Болтались по саду, за которым ухаживала мама моего друга, и давили ботинками мелкую живность.

— Как работа? — спросил он.

— Босс такая стерва, — ответила я.

Его жизнь показалась мне такой приятной, ничем не усложненной, и в ней был драйв, который серьезные люди назвали бы чудачеством. Мне понравилась его квартира в цоколе обветшалого дома. Понравилось, что в городке был всего один китайский ресторан и что на тамошних вечеринках можно было не бояться встретить более успешных людей, чем ты сам. Мне стало завидно, захотелось жить так же. Бросить все к чертовой бабушке.

В последний вечер я выпила полстакана имбирного виски и шмякнулась оголенным телом на своего приятеля, осыпая его бестолковыми, но горячими поцелуями. Он ответил на мои ласки с печальной улыбкой, и мы перепихнулись в голубом свете экрана, под фильм о зверствах полиции. После этого мы не разговаривали год, но я все время вспоминала его дом.

* * *

В сентябре 2009 года Дикие Дивы Даунтауна получили первое серьезное предложение: провести первую ежегодную церемонию вручения премии Гуггенхайма в области искусства. Родители не верили, что наша безделка способна привлечь хотя бы отдаленно серьезных людей, и были потрясены; я же всегда считала, что людей заводит, когда над ними смеются, и мир искусства — не исключение. Нам дали полную свободу действий и гонорар в пять тысяч долларов на троих. В тот же день с радостным облегчением, как победители лотереи, мы уволились из «Пич-энд-Бэбке».

Нам нужна была официальная штаб-квартира. Я сняла 30-метровый офис в ближайшем здании, и мы сели за работу. Соседние офисы населяли молодые и красивые режиссеры, носившие шляпы «порк-пай», и профи, которые с трудом могли объяснить, чем, собственно, занимаются. Люди сооружали хаф-пайпы прямо в помещении, обожали устраивать вечеринки на несколько офисов сразу и веселились до утра. Все без исключения покупали себе ланч в дели под названием «Нью Фэнси Фуд». Наш арендодатель, китаянка по имени Саммер Вайнберг, с милой улыбкой спросила, не проститутка ли я. В холодильнике у нас не было ничего, кроме пирога «три молока».

Мы готовились несколько месяцев: снимали новые серии, писали для церемонии обязательные шутки про знаменитостей («Джоан Джонас — мать Jonas Brothers?»). Записали видео в самом Музее Гуггенхайма, и нас едва не выставили, после того как я подбила Изабель сесть, свесив ноги в лестничный пролет, и крикнуть: «Давайте сюда Карла Андре!»

Само вручение наград прошло как в тумане. Мы рано встали и поехали в другую часть города к парикмахеру-стилисту, впервые в жизни. Все прошло как по маслу, наши голоса отдавались эхом в ротонде музея. Мы видели Джеймса Франко; сейчас кажется, что в этом нет ничего особенного. В перерыве мы с Изабель поругались до слез. Я сказала гримеру, что Изабель следовало бы открыть магазин.

— Ты не веришь в меня, — обиделась Изабель. — По-твоему, я не способна ни на что стоящее. Иначе никто не предложит человеку открыть магазин.

— Нет, верю! — закричала я. — Посмотри вокруг!

— Да, но мы же не собираемся заниматься этим всю жизнь, — вмешалась Джоана.

Прошли месяцы, мы разбежались кто куда: я уехала в Лос-Анджелес, Изабель — на север штата, Джоана снова поступила в колледж. Изабель встретила мужчину по имени Джейсон, у него была приятная улыбка, и он не имел ни малейшего отношения к миру искусства. Свое кино мы удалили из интернета: некоторые вещи перестали казаться нам такими уж глубокими, и нас это смущало.

Во время интервью и на вечеринках мне часто задают вопрос:

— Где вам работалось хуже всего?

— Однажды я получила нагоняй от босса за то, что дала Гвинет Пэлтроу детские леггинсы не того размера, — говорю я, содрогаясь при воспоминании об этом.

Но я не говорю, что в магазине чувствовала себя как дома, что оттуда мы стартовали, там ели самые вкусные ланчи в моей жизни. Не говорю, как мне его не хватает.

 

17 наставлений моего отца

1. Все мы смертны.

2. Нет дурных мыслей, есть дурные поступки.

3. «Мужчины, берегитесь: дамы охотятся за вашими причиндалами».

4. Если ты уверен в себе, тебе можно все, даже носить сандалии с носками.

5. Все дети гении. Беспокойство вызывают взрослые.

6. Вечеринка пришлась не по вкусу? Скажи, что хочешь проверить машину, и быстро сматывайся. Никому не смотри в глаза.

7. Не верь эмоциям пьяного.

8. Батат, если запечь его в микроволновке, а потом окунуть в льняное масло, — потрясающая закуска.

9. Учиться никогда не поздно.

10. «„Вольво“ — дрянь машина. Я не собираюсь пускать пыль в глаза».

11. Прилив поднимает все лодки.

12. Учитывая последнее, ужасно, когда ненавистные тебе люди получают то, чего хочешь ты.

13. Творческий кризис? Прервись и посмотри фильм про полицейских. Они всегда преодолевают препятствия, преодолеешь и ты.

14. Можно не быть ярким в жизни, но быть ярким в творчестве.

15. Если идешь в автоинспекцию, надевай костюм, это немного ускорит процесс.

16. Не надо в шутку рассказывать полицейским и сотрудникам Администрации транспортной безопасности, что ты прячешь наркотики, оружие и валюту. Арестуют — будет не до смеха.

17. Главное — показать товар лицом.

 

Мейлы, которые я бы отправила, будь я чуточку ненормальнее/злее/храбрее

Дорогой Бланкен Бланкстайн!
Лина

Помните, мы случайно встретились прошлым летом в кофейне недалеко от вашего дома? Я сидела в компании ребят с работы, вы тоже. Из ваших друзей некоторые были в пролетарских майках, да и выглядели вполне пролетарски. Ваша спутанная рип-ван-винклевская борода лишила меня дара речи. Я сидела не так близко, чтобы чувствовать ее запах, но могу представить, насколько вам стало труднее соблюдать гигиену. Отрастить ее наверняка стоило значительных усилий, и нет более яркого свидетельства тому, что эмоциональное равновесие вас покинуло. Меня трясло, как при абстинентном синдроме — от страха, что вы разоретесь из-за моей писанины на ваш счет. В тот день я очень много извинялась. У вас было такое свирепое выражение лица. Мне же хотелось только успокоить вас. И еще — показать себя взрослой перед сотрудниками, но вам, упоротый онанист, это чувство незнакомо.

На самом деле я ни о чем не сожалею. Вы не сделали мне ничего хорошего, и я вам ничего не должна. Ненавижу говорить то, чего не думаю.

Отбой.

P. S. Все мои друзья с работы постановили, что вы — кукольный хипстер. Штаны с такой высокой талией не вызывают ничего, кроме слез. Плевать, что подумали ваши приятели обо мне. Я четыре дня не принимала душ, но последняя проверка показала, что бойфренд у меня еще есть.

* * *

Дорогой доктор Бланк!
Лина

У меня был разрыв барабанной перепонки, а вы, медик , вели себя так, будто я психую из-за легкой царапины и вообще некстати вклинилась между вами и ланчем. Когда вы залили мне в ухо раствор, я закричала, но вы приказали мне сидеть смирно. Я была вынуждена клянчить обезболивающее, как торчок. Кто выдал вам лицензию? Теперь это мое самое мучительное воспоминание, превзошедшее даже раннюю смерть друга и тот случай, когда я видела безносую женщину, у которой на лице зияла розовая дыра. Я вам этого не прощу.

* * *

Дорогая миссис Бланк!
Лина

Вы шизофреничка в прямом смысле слова, поэтому отвечать на ваш мейл — пустая трата времени. Но я должна сказать: у вас не все дома. Понимаю, вы принадлежите к тому поколению женщин, которые с трудом добивались права быть услышанными. И все же оспаривать мою принадлежность к феминисткам и вести себя так, будто я позорю женский пол, оттого лишь, что я отказываюсь распространять вашу личную программу действий… Это нечестно, не за то вы боролись. Будете продолжать в том же духе — станете еще хуже, чем они (= мужчины). Мы все стараемся найти решение. Места хватит всем. И потом, что за ерунда — «забьют палками». Я собираюсь пережить вас лет на пятьдесят как минимум.

С уважением,

* * *

Дорогая Бланка!
ЛД

Помнишь, ты сказала, что «простила» мне фильм? А вот я не прощаю тебе эти слова. Сожалею, что спросила, настоящая ли ты лесбиянка. Я вела себя наивно: ты лесбиянка, яснее некуда. Я люблю лесбиянок. Но знаешь, что еще наивней? Твой неоновый прикид. Звонила Ди Джей Таннер [80] , просила вернуть предметы ее гардероба. Она желает включить их в ретроспективную выставку «Лучшие годы „Полного дома“».

Брр, представить только.

* * *

Дорогой Бланки Бланкэм!
Твоя подружка Лина

Мы дружили с четвертого класса. Ты оставлял у меня под дверью букеты цветов, катал меня по озеру на лодке, показывал, как ловить лягушек. Мы вместе росли. Поэтому, когда я сделала тебе минет (первый в жизни!) и в тот же самый день у меня умерла кошка, — ты должен был позвонить. Но ты пропал бесследно, и теперь мне больно вспоминать о том, что было хорошего.

Я видела твою невесту в Фейсбуке. На сколько сантиметров она выше тебя? Где-то на двадцать пять? В правительстве, похоже, спятили, если разрешают тебе управлять самолетом.

P. S. Кошкин пепел я не забрала: он ассоциировался у меня с минетами и одиночеством. А через два года, когда я наконец собралась с духом, оказалось, что ее останки давно уже в общей могиле. Это твоя вина.

 

Я никого не трахала, а мне хамили

Так я назову мемуары, которые напишу в восемьдесят лет — дождавшись смерти всех, с кем познакомилась в Голливуде.

Это будет взгляд назад, обращенный к той эпохе, когда женщина в Голливуде значила не больше, чем бумажные штуки, которые кладут под стаканы в гостиничных ванных: вещь нужная, но одноразовая и легко заменимая.

Это будет серия публикаций в «Вэнити Фэр», с фотографиями: я на премьере в далеком… году, смеюсь; я с помпоном на тесемке вместо шляпы; я пью клюквенную водку с газировкой; я с едва заметным животом, в ожидании первой партии двойняшек.

Это будет документ, рекомендованный для чтения президентом-женщиной, я вознесусь на гребне славы, и студентки будут цитировать меня в курсовых по истории гендерного неравенства.

Жду не дождусь, когда мне стукнет восемьдесят.

Я смогу предъявить свои «труды» — или хотя бы «фильмографию».

Я смогу демонстрировать внукам свою коллекцию брошек.

Я смогу не стесняясь отсылать назад еду в ресторане и ездить по аэропорту в кресле на колесиках.

Я смогу шокировать людей, упоминая в непринужденном разговоре лизание ануса.

Я смогу носить ярко-оранжевую стрижку под горшок.

Еще я смогу называть вещи своими именами. Мстительно и с наслаждением. И я не стану трепать себе нервы разборками из-за недвижимости, потому что мне будет восемьдесят, и, вполне возможно, к тому времени моим домом станет психиатрическая лечебница.

Я расскажу всем, что говорили мне мужчины, с которыми я познакомилась в Голливуде в тот ураганный год.

— Мне хочется тебя оберегать.

— Да, мы недавно знакомы, но я считаю тебя близким другом.

— Ты забавная девочка.

— А ты умна, малыш.

— Держу пари, ты никогда не говоришь «нет».

— Тебе надо быть хоть немного благодарнее.

— Ты не даешь себе выглядеть такой симпатичной, какая ты есть.

— Надеюсь, ты счастлива со своим бойфрендом. У тебя ведь есть бойфренд?

— Знаешь, многим мужчинам трудно иметь дело с сильными женщинами…

— Ты стала такой красоткой с тех пор, как мы в последний раз встречались.

Я подробно изложу каждый случай, когда мужчина плавно переводил многообещающий разговор о профессии в монолог на тему своей сексуальной неудовлетворенности по причине того, что его некогда страстная жена лечится от бесплодия, или неожиданно вспоминал о подружке из колледжа, которая трахалась, не снимая ботинок, и заключал, что «брак — нелегкий труд».

В переводе это значит: «Жена меня больше не заводит; ты не модель, но по крайней мере молода. Возможно, с тех пор как я женился (в 1992 году), появились новые смелые сексуальные приемы — мы можем их испробовать, после чего ты вернешься к работе, а я — к „специалисту по экологичному оформлению интерьеров“. И больше никогда не буду смотреть твои фильмы».

Я расскажу, что ни разу ни с кем из этих людей не трахалась. Я спала с мужиками, которые жили в фургонах, или нелегально делили лофт с бывшей подружкой, отбывшей на Коачелла-фест, или увлекались местной флорой, или смотрели программы PBS.

Но с теми я не трахалась никогда.

Они испарялись, едва лишь поняв, что я не намерена становиться чьей-то протеже, собачкой, личным фан-клубом, спутницей на приемах.

С оттенком обвинения:

— Тебя не поймаешь.

Мягкий допрос:

— Зайка, в чем дело?

Гневный приговор:

— Черт возьми, ну ты врунья. В твоем распроклятом поколении хоть кто-нибудь знает, что такое манеры?

Моя подруга Дженни называет таких мужчин «похитителями огня». Они заигрались в плохих парней и устали, но не могут сойти с дистанции. Они ищут новые источники энергии и одобрения. Это связано не только с сексом. Им недостаточно сорвать с тебя стринги на заднем сиденье «лексуса», все гораздо хуже: им нужны твои идеи, твой интерес к миру, легкий подъем и рабочий настрой по утрам.

— О, очередной похититель огня, — комментирует Дженни мое упоминание о единственном собеседнике на скучном ужине.

— Вон тот старпер — похититель огня, — определяет она с виду обаятельного идеалиста.

В свои восемьдесят я напишу, как мы с одним режиссером сидели у него в номере и он уверял, что девушки обожают, когда ими «руководят» во время минета.

— Надо же, — ответила я. А что мне было сказать?

— Ну не знаю, они прямо тащатся.

Я опишу псевдосвидание с человеком, работами которого я восхищалась. В тот день я была в белом платье, испачканном всего лишь в одном месте; такси мчало нас по даунтауну, я откинулась на спинку сиденья, обитого рваным кожзамом, и думала: свершилось, теперь я настоящая взрослая тетка. А в четыре утра, когда я потянулась за поцелуем, человек сделал каменное лицо. Я ударила его по сжатому рту, круто повернулась и побежала по улице так быстро, как не бегала ни до, ни после. Мне было жутко стыдно. Оступившись единственный раз, я дала повод говорить о себе: «Она отдается так же легко, как все остальные. Только одного и хочет».

Я опишу другого режиссера, еще старше предыдущего; однажды по дороге из бара я заметила, что он без видимой причины прихрамывает. После того как я отказалась работать над его фильмом, сославшись на создание собственного шоу, он отправил мне мейл (им я тоже поделюсь): «Как ты могла упустить возможность стать частицей фильма, на котором студенты будут учиться годы спустя, ради типичной однодневки для „TV Pilot“?» В кавычках! Он поставил название в КАВЫЧКИ!

Потрясенная, я читала и перечитывала это письмо, не в силах издать ни звука: мне челюсть сводило от ярости.

А потом вообразила ту же боль и злость, увеличенную пятидесятикратно — так должен был чувствовать автор письма, человек, думающий, что жизнь — игра, в которой выигрыш одного означает проигрыш другого, девушки — твой реквизит, а творчество других — всего лишь побочные ветви грандиозного божественного замысла: продвижения твоих собственных планов. Как же это, наверное, больно и душно терпеть. И я решила, что никогда не буду завидовать. Никогда не буду мстить. Не потерплю угроз ни от старых, ни от молодых. Каждый день буду раскрываться навстречу утру, как маргаритка. И делать свою работу.

Представляю себе такую картину: «похитители огня» собрались за длинным переговорным столом, как министры, и обсуждают меня. «Она хитра и умеет манипулировать», — говорит один. — «Она готова на все, лишь бы добиться своего, — говорит второй. — Надо быть во сто раз красивее, чем это, чтобы прорваться вверх через постель». — Вступает самый старый из них: «Знаете, пару раз мы с ней неплохо развлеклись, милая девочка, интересно, что из нее выйдет».

Но больше всего меня пугала другая мысль. Она-то и заставляла меня поддерживать общение даже тогда, когда мне уже давно было от него не по себе, самоутверждаться перед этими людьми снова и снова. Я продолжала отвечать на их звонки, с готовностью принимала приглашения выпить вместе в тот час, когда мне уже полагалось видеть сны, участвовала в скучных разговорах и принуждала себя еще долго оставаться за столом, несмотря на чувство неловкости. Я бдительно следила за тем, чтобы не дать им повода сказать: «Она глупа. Ее можно не бояться».

Одна моя подруга, чей независимый характер меня всегда восхищал, призналась, что ситуация ей знакома:

— Я сняла свой первый фильм, и все эти мужики повылезали из щелей… на что-то рассчитывая.

Когда-то она была панком, настоящим, а не из тех, кто покупает одежду в торговом центре.

— Им было невдомек: я не затем пришла, чтобы дружить. А затем, чтобы уничтожать.

Я сказала ей, что уже вышла из группы риска, но тут (было два часа ночи) мой телефон зазвонил, и меня на миг охватил ужас. Кто еще знает мой номер, но не знает, как им следует пользоваться? Сообщение, надиктованное тихим голосом: «Если у тебя есть минутка, буду рад поболтать. Ты хорошо слушаешь».

А знаете, почему я слушала? Потому что мне это было необходимо. Я хотела выучиться, вырасти и удержаться.

«Смотрите-ка, — говорили они себе, — какое маленькое, хорошенькое режиссерообразное нечто».

Погодите, вот будет мне восемьдесят!