Я не такая. Девчонка рассказывает, чему она «научилась»

Данэм Лина

Раздел пятый

Цельная картина

 

 

Я и психоанализ

Мне восемь лет, и я всего боюсь.

Вот неполный список того, что мешает мне спокойно спать: аппендицит, тиф, проказа, мясо нечистых животных; еда, которую я не видела до извлечения из упаковки; еда, которую сперва не попробовала мама, чтобы в случае чего мы умерли вместе; бездомные, головная боль, изнасилование, киднеппинг, молоко, метро, сон.

Учитель пришел в школу с покрасневшими глазами — наверняка заразился Эболой. Я жду, когда у него из ушей польется кровь или он просто упадет замертво. Я больше не прикасаюсь к шнуркам (слишком грязные) и не обнимаю взрослых, не принадлежащих в моей семье. В школе нам рассказали о Хиросиме, я прочитала «Садако и тысяча бумажных журавликов» и тут же поняла, что у меня лейкемия. Один из симптомов лейкемии — головокружение, а у меня оно бывает, если я слишком быстро сажусь в кровати или кружусь по комнате. Поэтому я готовлюсь умереть примерно через год, все зависит от того, как быстро будет развиваться болезнь.

Родители забеспокоились. Растить ребенка и так нелегко, а особенно — если он заставляет обследовать все продукты и лекарства в поисках повреждений на шве упаковки. Жизнь до страха я помнила смутно. Каждое утро за пробуждением следовал миг блаженства, но потом я окидывала взглядом комнату и вспоминала свои дневные кошмары. Я спрашивала себя, неужели это навсегда, на веки вечные, и пыталась вспомнить те минуты, когда чувствовала себя в безопасности: воскресное утро, я лежу в кровати рядом с мамой; я играю со щенком Изабель; я в гостях и должна остаться на ночь, но прямо перед сном меня забирают домой.

Однажды вечером я доконала папу своим поведением, он ушел и три часа гулял по улицам. Пока его не было, я принялась планировать, как мы будем жить без него.

В четвертом классе моей лучшей подругой была учительница Кэти, хорошенькая полная женщина с волосами как желтые ершики для курительных трубок. Ее одежда походила на бабушкины простыни: ветхая, в цветочек, а пуговицы все разные. Кэти сказала, что я могу задавать сколько угодно вопросов: о приливных волнах, о своих носовых пазухах, о ядерной войне. Отвечала она расплывчато и обнадеживающе. Сейчас я понимаю, что ответы объяснялись ее религиозностью, конкретно — подразумевали веру в христианского Бога. Кэти чувствовала, когда я начинала нервничать на уроке, и бросала мне взгляд, говоривший: «Не волнуйся, Лина, сейчас все пройдет».

Кроме Кэти я общалась с Терри Манджано, школьной медсестрой. Терри стриглась под ежика и любила ходить в новогодних свитерах независимо от сезона. К здоровью она относилась по-деловому, и это меня успокаивало. Делилась данными статистики (только у 2 % детей возникает синдром Рейе на фоне лечения аспирином), рассказала, что полиомиелит искоренен. Она серьезно выслушала мою историю о том, что я ехала в метро с краснолицым мальчиком и могла заразиться от него скарлатиной. Порой она разрешала мне полежать в задней комнатке на верхней койке, в темноте и прохладе. Прижавшись щекой к клеенке, я слушала, как она прописывает старшеклассницам пилюли и тесты на беременность. Вдруг мне повезет, и она не отправит меня обратно в класс.

* * *

Жизнь никому не дается легко, и наступает момент, когда вам предлагают наведаться к врачу. Я уже привыкла, что мне все время надо к кому-то ходить: к аллергологу, к мануальщику, к репетитору. Я стремилась чувствовать себя лучше, и это помогло мне преодолеть страх перед испытанием, которое вообще-то назначают психам. У моих родителей тоже есть лечащие врачи, а родители мне ближе всех. Папиного врача зовут Рут. Я с ней не встречалась, но однажды попросила папу ее описать. Он сказал, что Рут старше него, но моложе бабушки, и у нее длиннющие седые волосы. Я представила себе ее кабинет: коробка без окон и два стула. Интересно, что Рут думает обо мне. Папа точно что-нибудь обо мне говорил.

— Можно мне тоже к ней ходить? — спросила я.

Папа объяснил, что так не делается: у меня должно быть свое место, где я могу высказывать сокровенные мысли. И вот мы поехали в другую часть города к моему личному врачу. По какой-то причине сложилось так, что на все консультации, связанные с психикой, меня отвозил папа, а физическим здоровьем занималась мама.

Мой первый доктор, бабушкина ровесница, с фиолетовыми волосами и каким-то немецким именем, задала мне ряд легких вопросов, после чего предложила поиграть в игрушки, разбросанные по полу. Я угадала ее намерение получить таким образом побольше разной информации и нарочно постаралась подчеркнуть свое одиночество и склонность к рефлексии. Устроила гражданскую войну между человечками из «Лего» и аварию кабриолета, в котором сидели поддельная Барби и, справа от нее, такой же липовый Кен с дробовиком в руках. Вдосталь понаблюдав за мной, доктор спросила, какие мои три главных желания. Я ответила: одиночество у реки, и сама впечатлилась своей поэтичностью. Этот ответ должен был показать ей, что я не такая, как остальные девятилетки.

— А еще? — спросила она.

— И все.

Под конец я уже чувствовала себя хуже обычного. Ничего, сказал папа, мы будем перебирать врачей, сколько понадобится, пока тебе не станет легче.

И в следующий раз мы пришли к другой женщине, даже старше первой, но звалась она совсем не старушечьим именем Энни. Ее кабинет, он же гостиная, находился на четвертом или пятом этаже. Теперь папа остался со мной и помогал объяснить, что меня беспокоит. Энни слушала внимательно, у нее был чудной звонкий смех, и когда мы с папой вышли на вечернюю Банк-стрит, я заявила, что это и будет мой врач.

Но мы приехали сюда только за направлением, сказал папа. Энни уходит на пенсию.

Третьим кандидатом стала Робин, она практиковала в двух шагах от нас. Мама, почуяв мою тревогу, отвела меня в сторонку и сказала: представь, что ты пришла поиграть; понравится — придешь еще, нет — будем искать дальше. Я кивнула, прекрасно понимая, что обычно смысл игры не в том, чтобы выяснить, псих ты или нет.

На первом же приеме Робин села на пол рядом со мной, поджав ноги, как подружка, которая забежала в гости. С виду — типичная сериальная мать семейства с огромной шапкой кудряшек и в шелковой блузке. Робин спросила, сколько мне лет; в ответ я задала тот же вопрос ей самой — в конце концов, мы же обе сидим на полу. Тридцать четыре, сказала она. Моей маме было тридцать шесть, когда я только родилась. Робин многим отличалась от мамы, начиная с одежды: юбочный костюм, глянцевые колготки, гладкие черные туфли на высоком каблуке. Совсем не похоже на маму, для которой норма — одеться, как в Хэллоуин.

Робин позволила расспрашивать ее обо всем, что мне хотелось знать. У нее две дочери. Она живет в спальном районе. Она еврейка. Ее второе имя Лора, а любимая еда — хлопья. Пожалуй, она способна привести меня в порядок, думала я, уходя домой.

* * *

Мизофобия, потом ипохондрия, потом сексуальное беспокойство, потом тоска и боль при переходе в среднюю школу… Постепенно мы разработали условные обозначения для тех вещей, о которых я слишком стеснялась говорить: «мастурбация» — «М», «сексуальность» — «уальность», мои увлечения — «он». Мне не нравился термин «серая зона» (например, «серая зона между страхом и возбуждением»), и Робин придумала «розовую зону». Со временем мы перебрались в кабинет, где Робин принимала взрослых, но по-прежнему садились на пол и часто съедали на двоих коробочку хлопьев или круассан.

Робин научила меня вышивать по канве абстрактные геометрические узоры осенних расцветок. На мой тринадцатый день рождения она закатила мне частную атеистическую бат-мицву — мы праздновали только вдвоем и съели триста граммов прошутто.

Однажды вечером я увидела Робин в метро, и наша радостная, но бестолковая встреча вдохновила меня на стихи, заключавшиеся так: «Но мне не назвать тебя матерью. Никогда ты не будешь мне матерью». Я подарила ей рисунок: большеглазая девочка в духе Маргарет Кин, плачущая фиолетовыми слезами, — и она сказала, что повесит его у себя в ванной рядом с моей же гуашевой ню. Я принесла одноразовый фотоаппарат и запечатлела, как мы по-приятельски общаемся и рисуем.

Наша совместная работа помогала мне, однако даже трех утренних встреч в неделю было недостаточно, чтобы преградить путь пугающим мыслям, страху перед сном и перед жизнью вообще. Пытаясь прогнать непрошеные образы, я нарочно представляла себе, как родители совокупляются в замысловатых позах, составляя наборы по восемь картинок, пока меня не начинало тошнить.

— Мам, — говорила я, — отвернись, чтобы я не думала о сексе.

* * *

Как-то раз, сидя с мамой в косметическом салоне, я наткнулась на статью про обсессивно-компульсивное расстройство. Женщина описывала свою жизнь, отягощенную навязчивыми действиями, как то: лизать картины в музеях и передвигаться по тротуару на четвереньках. Симптомы были ненамного хуже моих: ее самый ужасный день, описанный в журнале, соответствовал моему среднему дню. Я вырвала статью и принесла Робин. Та состроила сочувственную гримасу, как будто наступил наконец момент, которого она всегда боялась. Я чуть не запустила ей в лицо набор для вышивания. Мне что, все делать самой?

* * *

Мне уже было четырнадцать, и однажды Робин предупредила, что во время нашей встречи ей, возможно, придется ответить на важный звонок. Ей так неудобно, без крайней необходимости она бы себе ничего такого не позволила. Минут через десять она вернулась со смущенным видом. Глубокий вдох:

— В общем…

— Где твое обручальное кольцо? — спросила я.

* * *

— Увидимся в среду, Лин, — сказала Робин.

Я надела свою оранжевую парку и пошла к лифту. В приемной стояли два подростка: светловолосый мальчик — есть такой типаж, в тринадцать лет уже красавчик и при росте метр сорок сводит с ума семиклассниц, — и бледная девочка с отдельными зелеными прядями в волосах. На ней я задержала взгляд, так как узнала: Робин носила ее фотографию в ежедневнике, который иногда оставляла на столе открытым. Это была ее дочь Одри.

Я вышла из офиса на минуту раньше, но они нагнали меня у лифта. Пока мы втроем ехали вниз, я задержала дыхание и попыталась сделать так, чтобы видеть Одри, не глядя на нее в упор. Жаль, что она не была картинкой в журнале, тогда я могла бы рассмотреть ее как следует, поворачивая так и эдак страницу.

Знает ли она, кто я? Ревнует ли? Я бы ревновала. Когда мы спустились на первый этаж, Одри посмотрела мне прямо в лицо.

— Он считает, ты супер, — кивнула на своего друга и выскочила из лифта.

Я вышла на Бродвей, сияя от радости.

* * *

События следующих нескольких месяцев напоминали сюжет какого-нибудь детского фильма, где собака находит хозяина, преодолевая всевозможные каверзы судьбы и географии, и все в таком духе. Проведя дотошное расследование, Одри выяснила, что ее подружка по летнему лагерю Сара — это моя школьная подружка Сара, и стала передавать мне записки. Это были плотные конверты, раскрашенные объемными красками и залепленные звездочками. Первое письмо было написано смешными подростковыми каракулями, как в сериале «Спасенные звонком»: «ПРИВЕТ! ТЫ ПОТРЯСАЮЩАЯ! Мы должны подружиться. Мама говорит, подружились бы, если бы встретились. Мне нравится шопинг, саундтрек к „Фелисити“ и… да, шопинг! На фотографии я у Стены Плача, это после моей бат-мицвы. ОТВЕТЬ ПОСКОРЕЕЕЕЙ».

Я ответила в том же порывистом стиле и после долгих раздумий приложила фотографию, где лежу на кровати сестры в коротком топе с надписью «Супер Дебби»: «Я тоже обожжжжаю саундтрек к „Фелисити“, животных, играть роли и ДА, ШОПИНГ! В сети я LAFEMMELENA».

Сознавая, что так переписываться — не дело, я рассказала обо всем Робин, которая подтвердила, что это неуместно.

— А жаль, потому что вы очень похожи и могли бы стать хорошими друзьями.

* * *

Я перестала заниматься у Робин, когда мне было пятнадцать. Сказала ей, что могу больше не говорить о своих проблемах постоянно, и она не спорила. Чувствовала я себя хорошо. Мое ОКР не прошло, но пройдет ли оно когда-нибудь окончательно? Может, оно уже часть меня, часть моей внутренней работы, моя ноша. И пока что меня это устраивает.

На последнем занятии мы много смеялись, ели всякие вкусности, говорили о будущем. Я призналась, как мне было обидно, когда она скривилась при виде серьги у меня в пупке. Робин попросила извинить ей неуместную откровенность. Я поблагодарила ее за разрешение принести на занятие кошку, за то, что с помощью плоскогубцев вынула из меня ту самую серьгу, когда пупок воспалился, а главное — за то, что руководила моим выздоровлением. Впервые за много лет у меня появились секреты. Мысли, которые предназначались мне одной.

Я скучала по ней так же, как скучала в седьмом классе по старой квартире: сначала очень сильно, а потом совсем перестала. Слишком много вещей надо было разобрать после переезда.

* * *

Через полгода я забросила домашнее задание, стала прогуливать уроки и целыми днями возилась со своим ручным кроликом Честером Хедли. Родители думали, что у меня депрессия; я думала, что они идиоты. Из-за лекарств мне все время хотелось спать, и в школе я прославилась тем, что клевала носом, низко натянув капюшон, и только когда учитель называл мое имя, вздрагивала: «Я не сплю».

Дочерью Робин я восхищалась по-прежнему. Время от времени наши пути пересекались, поэтому я представляла себе, где она и как живет. Мне рассказали, что она проколола себе нос в летнем лагере и встречается с граффитчиком по имени SEX. Однажды благодаря общему другу мы созвонились, и я впала в ступор.

— Привет! — крикнула она.

— Это ты, — выговорила я.

* * *

Со мной стало невозможно сладить, и папа отправил меня к Маргарет — специалисту по «обучаемости и организованности». Я уже была у нее несколько раз — когда родители обнаружили, что в течение полугода я запихивала все несделанные домашние задания под кровать. Маргарет я вспоминала с теплотой, в основном потому, что сначала она угощала меня апельсиновым соком с печеньями «Чессмен», а уже после мы садились готовить математику. В этот раз обошлось без печенья, но внешне Маргарет не изменилась: рыжий волнистый боб, причудливо скроенное платье и ведьминские башмаки. Больше похожа на маму, чем на Робин, но с австралийским акцентом.

Ее кабинет был собранием любопытных и приятных глазу вещиц: ракушки в рамке, сухие ветки вербы в асимметричных вазах, украшения из перьев и керамические подставки для чашек на журнальном столике. Несколько недель подряд мы садились и сосредоточенно наводили порядок в моем рюкзаке, который выглядел так, будто в переднем кармане поселилась наркоманка с кучей барахла и пятью карапузами на руках. Маргарет показала мне, как вести записи в ежедневнике, группировать материалы в скоросшивателе и отмечать сделанные задания. Поскольку Маргарет была еще и психиатром, после занятия я часто видела грустных детей и несчастливые пары, которые ждали своей очереди в приемной. Я же приходила не за тем, чтобы говорить о своих чувствах. Нас интересовали исключительно практичность, ясность и расстановка приоритетов.

Но однажды я пришла к Маргарет, раскисшая от навязчивых мыслей и тошнотворного молочного привкуса лекарства. Моей силы воли не хватило даже на то, чтобы очистить скоросшиватель. Придуманная Маргарет система работы, острые карандаши и шуршащие тонкие папки приносили мне огромное удовлетворение, однако в качестве универсальной метафоры своего ухудшавшегося состояния я покрыла девственно-чистые страницы бессмысленными каракулями.

Я легла головой на стол.

— Не хочешь ли сесть на кушетку? — спросила Маргарет.

* * *

О себе Маргарет не рассказывала. С самого начала она дала понять, что говорить мы будем обо мне. Все личные вопросы Маргарет старалась игнорировать. Она не смущалась, а озадаченно улыбалась, точно я перешла на непонятный ей язык.

— Просто интересно, у вас есть дети? — спрашивала я.

— А как ты думаешь, что тебе даст знание ответа на этот вопрос? — спрашивала она, совсем как мозгоправы в кино.

Ее скрытность привела к тому, что я начала развивать собственные теории. По одной из них, Маргарет — умеренный и благоразумный едок, не способный понять мою борьбу с обжорством. Однажды я заметила в корзине для мусора пустую, но аккуратно закрытую крышкой коробочку, в которой когда-то был йогурт из козьего молока. По другой теории, ей нравилось принимать горячие ванны. Я была уверена, что она любит полевые цветы, поезда и задушевные разговоры с мудрыми старухами. Как-то она рассказала, что в школьные годы ее заставляли надевать канотье на экскурсию. Я уцепилась за эту картинку, представляя себе длинную вереницу шагающих девочек в шляпах и среди них крошку Маргарет.

Потом наступил тот осенний день, когда Маргарет предстала передо мной со свеженьким, сияющим синяком под глазом и, прежде чем я успела выразить свое изумление, показала на него и рассмеялась: «Маленький казус при работе в саду». И я ей поверила. Маргарет никому не позволила бы себя ударить. Она никому бы не позволила ходить по дому в уличной обуви. Она всегда защитит себя, свои полы, свои цветы.

Папа сказал, что его приятель Берт знавал Маргарет в девяностые. Она была «какое-то время популярна» и имела легкий роман с художником видеоарта. Я представила себе их свидания: он проскальзывает за столик напротив нее и спрашивает, как прошел день. А она только улыбается и кивает, улыбается и кивает.

* * *

Мы с Одри попали в один и тот же колледж. Среди всех странных поворотов моей жизни этот едва ли не самый странный, но все так и случилось. На первый взгляд, неудивительно, что двух девочек из Нью-Йорка со схожими баллами по тестам и одинаковыми проблемами с начальством неизобретательные администраторы направили в одно русло — доступного либерального образования. Но в глубине души мне верилось в другое. Столько лет разлуки — и вот мы снова вместе.

Сошлись мы сразу же, и больше в антипатиях, чем в пристрастиях. Обе ненавидели копченую лососину и парней в брюках-карго. Обеих тошнило, когда мальчики с Лонг-Айленда заявляли, что они из Нью-Йорка. Первые несколько недель мы занимались тем, что разъезжали по городку на своих новеньких красных велосипедах, в неподходящей для этого обуви и густо намазав губы помадой, не желая расставаться со стереотипом девочек из мегаполиса. Мы едва сдерживали хохот, когда юноша по имени Зенит явился на вечеринку в рубахе с надписью «Крутой как яйца». Мы взяли на прицел старшекурсников, которые издавали иронические литературные журналы и старались не пользоваться ванной одновременно с теми, кто был не из их компании.

Одри — интеллектуалка, любила поговорить о Феллини и читала толстые книги старых бородатых авторов про оскандалившихся президентов. При этом она гораздо увереннее, чем я, владела сленгом, а на ее джинсовой миниюбке красовались заплаты с картинками из хардкор-шоу. Она сама стригла себе волосы, наносила свою особенную подводку для глаз, могла есть печенье сколько влезет и весить те же 45 килограммов. Мы придумывали друг другу глупые и забавные прозвища: Сквидли-Ду, Лути, Бубер.

Через три недели мы впервые поцапались. Я считала, что ее мизантропия тормозит мое становление как личности.

— Я приехала сюда, чтобы вырасти, а ты мне мешаешь, — сказала я Одри.

Она с рыданиями бросилась в дебри нашего дендрария, упала там и ободрала коленку. Я хотела помочь, но Одри закричала:

— Зачем я тебе нужна?!

Я позвонила маме, которая как раз сидела на снотворных и потому весело посоветовала «взять и купить билет домой». С ужасом я подумала, что Одри наверняка тоже звонит маме и Робин страшно зла на меня.

Через несколько дней мы помирились. Сидя за бранчем с однокурсниками, я вдруг поняла, что всех ненавижу. Даже свою новую подругу Элисон, которая организовала радиостанцию, и Беки, которая пекла веганские маффины и сшила одеяло из футболок с принтом группы Clash. Студенческие дискуссии сводили меня с ума: показная политкорректность в отсутствие реальных политических взглядов. Одри была права, никого лучше друг друга мы с ней не найдем.

Порой, когда мы с Одри вместе ели хлопья или сушили волосы после душа, передо мной мелькал образ ее матери. Моя подруга Робин, нагая и юная, стояла рядом.

* * *

Маргарет была в отпуске, и тут произошла катастрофа. Мы с мамой разругались, страшнее, чем когда бы то ни было. Как раз такие ссоры испытывают на прочность концепцию безусловной любви, не говоря уже об элементарных приличиях. И главное, мы были неправы обе. Мы обе дали волю эмоциям и не смогли удержаться от жестоких оскорблений.

Я попыталась дозвониться Маргарет, но поскольку формально случай был не опасный, сообщения ей не оставила. Потом я позвонила тете, в надежде хотя бы от нее не услышать, что я только похожа на человека, а на самом деле — ведро помоев.

— Мать твоя не подарок, да и ты сама тоже, — сказала тетя. — Не знаю как, но вы обязаны помириться.

Она дала мне телефон своей подруги, «специалиста по взаимоотношениям» доктора Линды Джордан.

— Линда что-нибудь придумает, — пообещала тетя. — У нее ты сразу получишь дельный совет.

Совет? Маргарет никогда ничего не советовала, но всегда делала так, чтобы я сама давала себе совет.

Итак, я решилась на второе крупное предательство после того, о котором могла бы в красках рассказать моя мама, и обратилась к чужому психоаналитику.

Специалист по взаимоотношениям доктор Линда Джордан уехала с коллегами в Вашингтон, поэтому говорила со мной, сидя на скамеечке в окрестностях Смитсоновского института. Оказалось, мы уже встречались несколько лет назад на чьей-то бат-мицве, и я смутно припомнила медовую копну волос и гроздь крупных бриллиантовых перстней.

— Так что у нас случилось? — спросила Линда с дружеской, но решительно-деловой интонацией многоопытного адвоката по разводам.

Я вывалила на нее все. Что сделала я и как ответила мама. И что мы обе натворили потом. Линда понимающе хмыкала. Наконец я выдохнула:

— Вот так. Я жуткий человек, да?

Следующие двадцать минут говорила Линда. Для начала она объяснила некоторые «азы» отношений между матерью и дочерью («Ты ее собственность, но также и личность»), затем сказала, что наше поведение абсолютно понятно, хоть и малоприятно (любимая фраза: «Это ясно»), и заключила:

— Итак, у тебя есть шанс перейти в новую фазу отношений, если ты дашь себе это сделать. Я знаю, что ты можешь стать сильнее, чем была, если скажешь ей: ты моя мать, и ты мне нужна, но не так, как раньше; давай меняться вместе.

Повесив трубку, я впервые за все эти дни почувствовала, как паника отступает. Специалист по взаимоотношениям доктор Линда Джордан помогла мне. И помогла сразу. С Маргарет все было по-другому: я болтала, она кивала, мы обсуждали какой-нибудь роман Генри Джеймса, прочитанный мною лишь частично, после чего плавно переходили к моей бабушке и страху перед сном, и наконец я хвалила как всегда великолепные туфли Маргарет. Теперь же я задала вопрос и получила ответ. Доктор Линда Джордан дала мне инструменты, чтобы я исправила дело.

Я набрала номер мамы.

— Я тебя люблю. Ты моя мать и нужна мне, но не так, как раньше. Пожалуйста, давай меняться вместе.

— Что за бредятина, — сказала мама.

Очевидно, она была в магазине.

* * *

Той зимой Одри пятнадцать раз болела синуситом, и по предписанию врача ей сломали нос, выпрямили носовую перегородку, удалили аденоиды и миндалины. Отрядом из пяти человек мы отправились домой к Робин, где Одри выздоравливала. Перед дверью мы нацепили очки Граучо Маркса с носами и усами, подняли вверх банку с супом и позвонили. Открыла Робин в штанах для йоги.

— К пациенту сюда, — сказала она.

Одри с перевязанным носом лежала на кровати под пологом и казалась еще миниатюрнее. Робин забралась к ней:

— Как ты себя чувствуешь, малыш?

Другие девочки пошли на кухню и стали выкладывать журналы и коробки печенья, купленные в метро по дороге. А я залезла на кровать к Одри и Робин, как будто мы одна семья и уже сто раз так лежали. Всем нам иногда нужна забота.

* * *

Откуда только я не звонила Маргарет. Я говорила с ней, сидя на пляже или в машине, мчащейся через западные штаты, скрючившись за мусорным контейнером на парковке перед общежитием, лежа в своей комнате в десяти кварталах от кабинета Маргарет, если не хватало сил доползти до ее кушетки. Из Европы, Японии, Израиля. Шепотом рассказывала ей о мужчинах, спящих рядом со мной. И всегда звук ее голоса, ее спокойное, но выжидательное «привет» приносило мне облегчение. Она отвечала со второго гудка, и все мои мускулы и жилы расслаблялись.

Как-то во время каникул я позвонила ей из аризонской пустыни, лежа в одном белье около маленького бассейна и поджариваясь на солнце. Говорила я в основном о том, как мы с бойфрендом утром покупали мебель. Это был наш первый совместный эстетический выбор как пары, и мы успешно обзавелись журнальным столиком, двумя бронзовыми оленями и парой барных стульев с рваной ледериновой обивкой. Я не устояла и дополнила набор глиняной кошкой в кубистическом стиле.

— По-моему, у нас реально похожие вкусы! — захлебывалась я, игнорируя нотки неуверенности, которые появились в голосе Маргарет при упоминании о китчевых металлических зверях для гостиной.

— Чудесно, — сказала она. — У нас с мужем всегда были похожие вкусы. В таких случаях обустройство дома — сплошное наслаждение.

Она выговаривала «сплофное наслафдение».

Умолкнув на секунду в изумлении, я ответила:

— Так и есть!

Она это сказала. Она это сказала. Она это сказала.

Дальше она мимоходом коснулась поездки в Париж: «Мы довольно часто ездим туда, мужу надо по работе». Прямо как в Рождество: подарок за подарком! Теперь я знаю не только о том, что у нее есть муж, но и о том, что он, вполне возможно, француз или хотя бы его наниматели — французы. Тут уже есть с чем работать. В следующий раз она расскажет мне о бывшем бойфренде из «Черных пантер», выкидыше и лучшей подруге Джоан.

— Потрясающие новости! — сообщала я направо и налево. — У моего психоаналитика есть муж. И возможно, он француз.

Почему именно тогда Маргарет решила, что я готова? Какое испытание я прошла, в чем проявила зрелость? Существует ли у психоаналитиков система показателей, по которой они оценивают нашу способность рационально обрабатывать информацию? Интересно, не пожалела ли Маргарет о своей откровенности, когда повесила трубку, нахмурилась и сложила свои изящные руки — на каждом пальце золотое колечко, как будто нарочно, чтобы тайна осталась нераскрытой.

Может быть, мне удалось передать адекватность и надежность своих романтических отношений, поэтому она решила включить меня в круг уверенных, уравновешенных женщин, с которыми делится чем-то личным. А может быть, у нее развязывается язык при обсуждении мебели середины прошлого века. Или она случайно проговорилась. На минуту забыла свою и мою роль — мы просто две женщины, две подруги, болтающие по межгороду. Рассказываем друг другу о том, что изменилось у нас дома, о мужьях, о жизни.

 

Так вообще бывает? Мысли о смерти и умирании

Изрядная доля моих мыслей — о том, что все мы умрем. Они являются в самые неподходящие моменты. Например, я стою в баре, мне удалось рассмешить привлекательного собеседника, я тоже смеюсь, может быть, даже пританцовываю, и тут все на миг замирает и вспыхивает мысль: сознают ли эти люди вокруг, что в конечном счете все мы там будем? Я могу плавно вернуться к разговору и подумать, что это мгновенное напоминание о нашей смертности служит приправой к происходящему и внушает: смейся, ходи растрепанная, говори напрямик, потому что… черт возьми, а почему нет? Бывает так, что это чувство длится, и я вспоминаю себя ребенком: меня обуревают страхи, но я еще не знаю слов, чтобы успокоиться. Наверное, когда дело доходит до смерти, никому не хватает слов.

Жаль, что я не из тех молодых особей, которые словно и не ведают о том, что их сияющие, налитые тела в общем-то не вечны. (Может быть, как раз и надо иметь сияющее, налитое тело, чтобы так чувствовать.) Прекрасный самообман: не в нем ли правда молодости? Считаешь себя бессмертным, пока однажды, ближе к шестидесяти годам, тебя не настигает неизбежное; ты видишь бергмановский призрак смерти, начинаешь размышлять о душе или даже усыновляешь какого-нибудь несчастного ребенка. И принимаешь решение прожить остаток жизни так, чтобы было чем гордиться.

Но я не из тех молодых особей. Мысли о смерти преследуют меня с самого рождения.

В раннем детстве меня часто охватывал непонятный страх. Страх не перед чем-то зримым — тиграми, грабителями, бездомностью, — и его нельзя было унять обычными способами — прижаться к маме или включить Nickelodeon. Это ощущение было холодное и поселялось ровно под животом. Все окружающее казалось нереальным и небезопасным. Нечто подобное я испытала в три года, когда ночью попала в больницу с внезапным раздражением кожи. Родители отправились в путешествие, и со мной была Флавия, няня-бразильянка. Она схватила меня и ринулась к врачу. Врач посадил меня на высокую койку и прижал холодный стетоскоп к спине, между лопатками. Я была уверена, что до этого видела в коридоре человека, спавшего в почтовом мешке. Сейчас я думаю, что он лежал на каталке, укрытый темным одеялом, возможно, в коме или умерший. Пока доктор снимал с меня футболку и осматривал подмышки, я парила где-то высоко и отстраненно наблюдала за нами обоими.

Такие цепочки наблюдений и толкований повторялись в моем детстве не раз, в ситуациях, когда проявлялся этот непонятный страх; я стала называть его «больничным чувством» и решила, что от него может вылечить большой глоток грейпфрутового сока.

На более тонкий подход я оказалась способна только когда умерла моя бабушка. Мне было четырнадцать, я только что покрасила волосы и купила обтягивающий атласный топ в знак того, что вступила в пору зрелости. В последний раз я пришла к бабушке в узком пальто без воротника, которое схватила на распродаже в Banana Republic, и с густым слом коричневой помады на губах. Ногти своей умирающей бабушки я аккуратно покрыла перламутровым лаком Wet n Wild и пообещала вернуться на следующий день, чтобы вместе пообедать. Но следующего дня не случилось: она умерла в ту же ночь на руках у моего отца. Утром он сообщил нам о ее кончине, и я в первый и последний раз увидела, как он плачет.

Лет до двенадцати я считала бабушку своим лучшим другом. У Кэрол Маргерит Рейнолдс — я называла ее Бусей — были короткие вьющиеся белоснежные волосы и только одна бровь, виной чему недостаток знаний о вреде ультрафиолета. Отсутствующую бровь она обычно рисовала иссиня-серым карандашом Maybelline, хотя эта линия даже отдаленно не напоминала натуральную растительность. Носила брюки из магазина для беременных, в которые удобно помещался раздутый живот, и практичные ботинки фасона, недавно опять вошедшего в моду у бруклинцев. Ее дом пропах шариками от моли, тальком и земляной сыростью переполненного подвала. Я звонила ей каждый день в четыре часа.

Вид у Буси была очень традиционный, даже провинциальный. Бывший риелтор, пенсионерка из Олд-Лайм, штат Коннектикут, поклонница Дэна Рэзера, вечно забивавшая морозильник запеченной говядиной в нарезке, — нашей городской жизнью она интересовалась слабо. (Собственно, я помню только один ее визит к нам, которого я ждала с таким нетерпением, что вынула молоко для чая уже в десять утра, и к четырем часам, когда приехала бабушка, оно успело скиснуть.) Однако теперь я вижу, что внешние атрибуты домашнего быта скрывали ее подлинный радикализм. Буся окончила школу, которая вся состояла из одного помещения, в маленьком городке «болотных янки». Ее семья первой в округе обзавелась машиной, и зимой они пересекали по льду замерзшее озеро. Но, оставив тихую гавань, Буся уехала в колледж Маунт-Холиоук, затем поступила в Йельскую школу медсестер и оказалась в армии. Ее посылали в Германию и Японию. Она вытаскивала шрапнель и зашивала раны немецким солдатам, вопреки строгому приказу не мешать им умирать. Она крутила романы с врачами (среди них были и евреи!) и пригрела таксу по кличке Котлета, которая рылась в помойке рядом с ее палаткой.

Излагая подробности своих приключений, Буся смотрела невозмутимей Плимутского камня, но даже мне девятилетней было ясно, что она видела намного больше, чем хотела рассказывать.

Буся вышла замуж только в тридцать четыре года, в 1947-м. Будь она Лайзой Минелли, к тому времени жила бы уже со своим пятым мужем-геем. Дедушка, тоже Кэрролл, был впечатляюще толст и происходил из очень богатой семьи. Впрочем, капитал он растратил в результате серии неудачных вложений, среди прочего — в птицеферму и фирму по продаже «универсальных клеток». Но Буся что-то в нем разглядела, и через две недели они обручились. В этом союзе родились мой отец и его брат Эдвард, или Джек.

На следующий день после смерти Буси мы с папой в последний раз поехали к ней домой. В машине я слушала диск Эйми Манн и смотрела на проплывавшие мимо индустриальные пейзажи. Эти поездки — непременный атрибут моего детства: заброшенные больницы и железнодорожные пути; знаки с названиями городов, пережившие сами города; остановка в Нью-Хейвене — заправка и пицца. Помню, я думала: всему этому пришел конец. До сих пор в моей жизни еще ничто не кончалось.

Папа и дядя Джек разбирали Бусины вещи, готовя дом к продаже, а я с плачем бродила по комнатам, накинув ее халат, нащупывая в карманах скомканные бумажные платки. Те двое продолжали работать, казалось, совершенно невосприимчивые к важности минуты.

— С ума сойти, она хранила все эти идиотские квитанции, — шипел отец. — А в погребе стоит консервированный суп 1965 года.

— Она только что была здесь! — заорала я бесчувственным взрослым. — А теперь ее нет! В холодильнике еще лежат ее продукты!!!

Когда я возникла на пороге ванной, нюхая бабушкин гребешок, дядя отвел отца в сторонку и попросил успокоить меня.

Взбешенная его словами, я отступила к бабушкиному шкафу и переключилась на обнюхивание пижам. В голове моей пульсировали вопросы: где сейчас Буся? сознает ли она что-нибудь? одиноко ли ей? и что все это значит для меня?

Остаток лета я ощущала жаркий страх, глубоко затаившийся ужас, который заливал мертвенным светом все, что я делала. В каждой палочке фруктового льда, каждом фильме, каждом моем стихотворении отдавалось чувство неизбежной утраты — не кого-то из близких, а собственной жизни. Это может случиться завтра. А может — через восемьдесят лет после завтра. Но случится непременно со всеми, и я не исключение.

Так чего же мы добиваемся?

Наконец настал день, когда я не выдержала. Папа сидел на кухне; я пришла туда, легла головой на стол и спросила:

— Как можно проживать день за днем, зная, что умрешь?

Он взглянул на меня, явно огорченный этим проявлением наследственной болезненности, поскольку в детстве был таким же: ни дня без мыслей о предстоящем упокоении. Со вздохом откинувшись на спинку стула, он ответил, не в силах наколдовать что-нибудь утешительное:

— Просто живешь и все.

Отец иногда ударяется в экзистенциализм. «Одиноким рождаешься и одиноким умираешь» — его любимая фраза, мне особенно ненавистная. И еще: «Возможно, реальность — чип, вживленный каждому в мозг». Однажды, неотрывно глядя на пейзаж перед собой, он спросил: «Откуда мы знаем, что все это и правда здесь?»

Видимо, я это унаследовала. Я думала о Бусе, о ее долгой и сложной жизни и о том, что от нее осталось: куча просроченных консервов на помойке и старомодный свитер Pucci, который я уже заляпала томатным соусом. Потом я представила себе все, что хотела успеть за свою жизнь, и поняла: пора засучить рукава, срочно. Я больше никогда не смогу убить полдня, глотая один за другим выпуски шоу «Отбор» на MTV, если все заканчивается вот так.

* * *

На самом деле я начала прокручивать в голове тему смерти еще раньше, на уровне подсознания. Мое детство прошло в Сохо конца 1980-х и начала 1990-х годов, поэтому я прекрасно знала о СПИДе и его жертвах среди богемы и интеллигенции. На каждой вечеринке заходил разговор о болезни или смерти, обсуждалось, кто займется творческим наследием, имуществом и счетами за лечение. Среди друзей моих родителей заболевали многие, и я научилась узнавать страдальцев по внешнему виду: впалые щеки, странные пятна на лице, повисший на худых плечах свитер. Это значило, что скоро человек превратится в памятный знак, имя на призе для студентов, отдаленное воспоминание.

Когда я родилась, начал умирать лучший друг моей мамы Джимми, смуглолицый гей и культовый фотограф. Одно из моих самых ранних воспоминаний: бледный, немощный человек, полулежащий на кушетке возле окна у нас дома; слабым голосом он ведет шутливый разговор с мамой о семье, моде, о разных слухах. У него были талант, харизма и мрачноватый юмор. Мама помогала ему привести в порядок дела, нашла друзей, которые его давно не видели, чтобы они могли попрощаться. Когда в Нью-Йорк приехала мать Джимми, побыть с сыном в последние дни, мама ездила с ней по городу. Мне до сих пор очень стыдно за то, что я накричала на Джимми, потому что он съел припрятанный мною банан, и это было всего за несколько недель до его смерти.

На каникулах перед третьим курсом колледжа я убедила себя в том, что тоже умру от СПИДа, после того как опрометчиво согласилась заняться сексом с одним миниатюрным поэтом-математиком. По окончании процесса он снял презерватив, положил его под подушку и аккуратно вытер член о собственные занавески.

— Открыть тебе секрет? — спросил он, вернувшись в постель.

— Выкладывай!

— В общем, на прошлой неделе я гулял поздно вечером и случайно зашел в гей-бар, познакомился там с одним филиппинцем и пригласил его к себе, он трахнул меня в зад, презерватив порвался, а потом этот тип украл мой кошелек.

— Очень печально, сочувствую тебе, — сказала я после паузы.

* * *

В Нью-Йорке было 38 градусов. В такую жару слипаются ляжки и взлетает число убийств. Я провела остаток лета в собственноручно созданном аду: воображала себе, что стала жертвой вируса и ничего не успела, не родила детей, и мама проливает слезы, потеряв из-за СПИДа очередного любимого человека. О вирусе я прочитала достаточно и знала, что заражение может несколько месяцев не проявляться при обследовании, поэтому сидела, ждала и задавала себе вопросы: хватит ли мне сил стать активистом? каково это — представлять больных СПИДом в развитом мире? или лучше спрятаться от всех и дожидаться смерти? Я попросила удалить мне зубы мудрости, чтобы провести несколько часов без сознания. Зная, что скоро все изменится, я старалась наслаждаться каждой ложечкой десерта, каждой секундой смеха, разделенного с сестрой. Я переспала с программистом и гадала, заразился ли он от меня. К концу лета я уже официально «жила со СПИДом».

Внимание, спойлер: я не заболела.

Как ни хотелось мне верить, что Вселенная карает сношение с малюткой-бисексуалом, вирус я не подцепила. Но леденящий душу призрак моей смерти отнимал столько сил, что я решилась на стоматологическую операцию.

* * *

— Я не возражаю против самой идеи умирания, — говорит моя подруга Элизабет, — меня угнетает логистика этого процесса.

Если мы реинкарнируемся, как обещает моя мама, то как долго нам приходится висеть в ожидании, прежде чем вселиться в нового младенца? А очередь длинная? Как бесконечный ряд японок перед новым магазином Topshop? А что если у нового младенца будут мерзкие родители? По буддийской логике мы становимся частью величия Вселенной, одного огромного разума — слишком тесная сплоченность, на мой вкус. Совместный проект я даже во втором классе завалила. Как же я смогу делиться разумом с целым мирозданием? Если все это окажется правдой, для смерти я слишком упрямая одиночка, но в то же время боюсь быть одинокой. Куда же меня занесет?

* * *

Мой друг Мэтт, прочитав раннюю версию настоящего сочинения, спросил:

— Почему ты так торопишься умереть?

Вопрос меня шокировал и даже слегка разозлил. Речь не обо мне! О несовершенстве миропорядка, которое видится мне исключительно ясно, ибо я не способна закрыть на него глаза, как делают некоторые простаки!

Я никогда не рассматривала вопрос под таким углом, а ведь Мэтт был прав. Ипохондрия, сильная реакция на любое упоминание о смерти и полная неспособность переключиться с этой темы в общем разговоре, потребность разъяснять всем и каждому, что смерти никому не избежать, потребность размышлять об этом — может быть, под видом страха скрывается инстинктивное сопротивление собственной юности? Юности со всеми сопутствующими ей рисками, унижениями, метаниями, пинками: успевай все, пока не поздно! Нет ли прямой связи между чувством надвигающейся смерти и желанием оставить какое-то наследие? Однажды я написала короткий сценарий (фильм так и не сняла): пышные похороны — мои собственные, я слушаю, что говорят обо мне близкие, а потом выскакиваю из гроба и кричу: «Сюрприз!»

Мне еще нет тридцати, и страх смерти, по большому счету вполне обоснованный, в то же время иррационален. Большинству людей удается разменять четвертый десяток. И пятый тоже. Многие живут так долго, что уже самим неинтересно. Поэтому каждый раз, когда я думаю о смерти, когда, лежа в кровати, воображаю свое разложение — как моя кожа стягивается, волосы слипаются в ком, из чрева прорастает дерево, — это попытка увернуться от действительности, перенестись туда, где нет неясностей сегодняшнего дня.

Если я проживу достаточно долго и мне будет дано перечитать эти строки в старости, наверное, я ужаснусь своему нахальству. Неужели я думала, что имею хотя бы малейшее представление о смысле смерти: чтó она проясняет, каково жить, сознавая ее приближение. Пока самым большим ущербом твоему здоровью была кишечная инфекция из-за кофе, что ты можешь знать о конце жизни? Пока ты не потеряла отца или мать, любимого человека или лучшего друга, есть ли у тебя хотя бы смутное представление о том, что это значит?

Как любит говорить мой отец, который отлично выглядит в свои шестьдесят четыре года: «Это, Лина, хрен представишь». Великое событие видится ему очень далеким (отчасти благодаря робототехнике, он в нее верит). «Не дрейфить, — говорит он. — Все это дико любопытно». Готова признать: я ничего не знаю. И тем не менее питаю надежду, что я будущая испытаю гордость за себя нынешнюю, за попытку постичь непостижимое и внушить вам, что все мы перед ним едины.

* * *

Сестра Буси еще жива. Доуд сто лет, но энергии у нее как в восемьдесят с хвостиком. На многие действия она уже не способна, однако по-прежнему вяжет, вырезает по дереву и играет на органе. В ее характере есть специфическая для янки черта — принимать вещи такими, какие они есть. Для Доуд что раковая опухоль, что торговый центр по соседству — одинаково неудобно и некстати, но ничего не попишешь. Она никогда не слушала Дипака Чопру, не кидалась пить миндальное молоко, не медитировала. И все же она здесь, сидит в кресле у окна, в доме, где появилась на свет, пережила мужа, братьев и сестер, племянников и друзей.

Мы с отцом навещаем ее примерно раз в год. Я интересуюсь ее мнением о последних событиях («Кажется, Обама неплохой мальчик и к тому же красивый») и историей ее дома («Один туалет и пятеро детей, обхохочешься»). Она употребляет выражение «пес его знает!» там, где в XXI веке говорят «ну как бы». Мой отец в компании женщины с такой же сухой и отрывистой речью и такой же шапкой седых волос, как у его родительницы, по-детски замыкается в себе. Он ходит, едва подымая ноги, как на могиле матери или в суде автоинспекции, от его радикализма не остается и следа.

Семнадцать лет назад, уже будучи изрядно старой, Доуд написала воспоминания. Она фиксировала жизнь своего городка в первой половине ХХ века: первую машину, первый телевизор, первый развод. Школу, в которой был один класс на всех, своего одинокого чернокожего друга и тот случай, когда ее брат забрался по лестнице в маске черта, заглянул к ней в окно и она с перепугу описалась. Все это она заносила в скрижали не для славы, а для потомков. Ее экономная, практичная проза создавалась исключительно как источник информации и доказательство того, что Доуд жила и еще живет в этом мире. Она гордилась тем, что в свои годы может без посторонней помощи одеться в клетчатую рубаху, легкие башмаки без задника и светлый джинсовый комбинезон.

При нашей последней встрече она вручила нам охапку шарфов собственной вязки, коротковатых и неровных, с вылезающими петлями. Когда мы уезжали, она сказала, что надо было побыть подольше, и мы пообещали вернуться и взять с собой мою сестру. Я обняла Доуд на прощание, и мои руки до сих пор помнят ее сгорбленную спину, каждый выступающий позвонок.

Обратная дорога была «гаже некуда», как выразился отец. Мы еле-еле ползли по шоссе, он расслабил руки на руле и погрузился в размышления.

— Надо бы ездить к Доуд почаще. Она же не в маразме и понимает, что мы сидим у нее только сорок пять минут.

Я решила опробовать на нем свою новую мысль, хотя она была еще под вопросом:

— Вообще-то я больше не боюсь умереть. Во мне что-то изменилось.

— Твое отношение к смерти наверняка будет развиваться. Ты становишься старше, люди вокруг умирают, твое тело меняется. Но я надеюсь, ты всегда будешь относиться к ней так, как сейчас.

Я знала, что отец любит поговорить о смерти и воодушевляется моментально.

— Понимаешь, смерть просто не может быть чем-то дурным, — сказал он. — Потому что она есть во всем.

Мы поговорили о просветленных: что значит пройти стадию обычного человека?

— Я хотела бы просветлиться, но это так скучно звучит, — сказала я. — Мне так много всего нравится на земле — сплетни, мебель, еда, интернет.

А потом я произнесла такие слова, от которых Будда, наверное, перевернулся бы в гробу:

— Думаю, что могла бы просветлиться, но пока не настроена. Вот чего я хочу, так это разобраться в смерти.

Во влажной темноте мы поднялись на вершину холма и увидели перед собой неподвижную вереницу машин и красные огни, насколько хватало взгляда. До дома было еще несколько часов езды.

— Охренеть, — сказал отец. — Полный бред. Такое вообще бывает?

 

Мои 10 пунктиков по части здоровья

1. Все мы боимся рака. Насколько я понимаю, это угроза, которая таится в нашем теле постоянно, но только созревши становится проблемой. Она селится где угодно, от печени до соблазнительной родинки на бедре, может убить вас, а может усадить за мемуары. Я боюсь ее не настолько, чтобы проделывать 10-километровые прогулки, но боюсь порядком.

2. Я много думаю о синдроме хронической усталости. Его симптомы ужасны: все равно что без конца болеть гриппом, который изматывает человека и делает непосильным бременем для семьи и друзей, пока он не превратится в воспоминание. (Уверена, мое определение оценят и светила медицины, и сами страждущие.) Хуже того, иные врачи полагают, что это вопрос душевного здоровья, и на самом деле больные страдают от психотической депрессии. Другие же подозревают проявление мононуклеоза, которым я однажды болела так тяжело, что от усталости даже перестала вытирать слезы. Много раз в течение дня я спрашивала себя, а не поспать ли мне прямо сейчас, и отвечала твердым «да».

3. Я постоянно думаю о том, что, если разнообразить рацион, чаще есть овощи и реже тосты с маслом и солью, во мне произойдет такой безумный взрыв энергии, что даже трудно представить. И если я захочу изменить свою жизнь и выберу верное направление, то стану лучше, сильнее и продуктивнее. Свидетельства моей продуктивности у меня перед глазами, но люди, которые мне об этом твердят, не догадываются, как мне иногда бывает трудно шевельнуть хотя бы пальцем. Сюда примешивается еще один страх: похудев на десять килограммов, я пойму, что всю жизнь ходила с мешком жира, а теперь могу делать «колесо» и прочие трюки. Правда, один гомеопат мне сказал, что мы должны есть масло «для смазки синапсов» и в Голливуде столько разводов именно из-за того, что абсолютно все недостаточно промаслены.

4. Из той же области: боюсь воздействия сотового телефона на мозг, но гарнитуру носила меньше полудня. Вот что ужаснее всего: мы сами отказываем себе в помощи, и часто наш безвременный уход связан именно с пассивностью по отношению к здоровью. Как подумаю об этом, сразу хочется поспать.

5. Пробки в миндалинах. Вам что-нибудь известно о пробках в миндалинах? Спрошу иначе: вам случалось выкашлять маленький белый камушек, воняющий хуже самых загаженных сточных труб Нью-Йорка? Если да, уверена, вы были потрясены тем, что из вас такое вышло, смыли его и постарались забыть. А это была пробка. Они возникают в отверстиях миндалин, где скапливаются и разлагаются частицы пищи, омертвевшая кожа и прочий мусор. В итоге образуется самая отвратительная вещь, какую может произвести ваше тело (а это говорит о многом). Вдобавок, это безобразие является источником инфекции и причиняет большие неудобства. У меня самой была одна-единственная пробка, и врач, обследовавший мои миндалины, назвал их «рассадником болезней». На мою же просьбу их удалить не обратил внимания, а посоветовал две недели отдохнуть и сбросить минимум семь килограммов. Но меня так просто не остановить. Скажите, как вообще можно допустить, чтобы в вашем собственном горле творились такие ужасы? А вдруг окружающие почуют мои пробки и в случае катастрофы бросят меня давиться ими и помирать?

6. Я живу в постоянном страхе, что у меня зазвенит в ушах. Непрерывное гудение в ухе сводит меня с ума, не дает заснуть, мешает разговаривать, и даже когда наконец проходит, я еще долго слышу его злорадную тональность. Ночью, лежа тихо-тихо, я могу очень хорошо представить себе этот звук — так гудит жук, попавший в крутой кипяток.

7. Меня очень пугает пыль от ламп. У меня с ней большие проблемы: стоит мне положить под лампу какую-нибудь вещь, и в считаные минуты она покрывается толстым слоем пыли. В связи с этим добавлю, что моя левая ноздря никогда не закупоривается, а однажды ухогорлонос откачал насосиком всю слизь из моих пазух, и я почувствовала, что моя жизнь стала качественно лучше, процентов на сорок пять — так продолжалось три часа, пока они снова не наполнились.

8. Я боюсь адреналиновой усталости. Она связана с хронической усталостью, но это не одно и то же. Западные доктора не верят в адреналиновую усталость, но если вы человек, и человек работающий, любой адепт холистической медицины поставит вам диагноз «адреналиновая усталость». По сути это опасное истощение сил, причина которого — современная жизнь и амбиции. У меня оно в тяжелой форме. Прошу, почитайте о нем в интернете — у вас оно тоже есть.

9. У меня что-то с языком. Его поверхность отдаленно напоминает лунный пейзаж. Это не может быть нормой.

10. Я боюсь бесплодия. У меня матка сдвинута вправо, и это может быть неблагоприятно для ребенка, которому нужна матка, направленная вперед. Тогда у меня будет приемный ребенок. Вот только красивой, игнорирующей генетику лав-стори, как в светской хронике журнала «Пипл», не выйдет: ребенок мне попадется с недиагностированным алкогольным синдромом плода. Он будет ненавидеть меня и прибьет нашу собаку гвоздями к доске.

 

Дорогие мама и папа! Привет из детского лагеря “Фернвуд-Коув”

И мама, и ее мама ездили в лагерь «зелено-белых» — так они прозвали респектабельный летний пансион, куда обеспеченные еврейские родители, отбывая в круиз, посылали своих дочерей. Форменной одеждой в лагере были жесткие зеленые шорты и белые рубашки.

Из описания мамы и бабушки следовало, что с шести до семнадцати лет они проводили по восемь летних недель в раю для девочек. Укромный уголок в лесах на юге штата Мэн, где жарят на костре маршмеллоу, делятся секретами и учатся стрелять из лука. Даже моя мама, которая была настолько замкнутым и раздражительным подростком, что не выходила к ужину со всей семьей, в лагере ожила. Дома она все время злилась: отец бесил ее водевильным юмором, мать — зацикленностью на приличиях. Она ненавидела свою белокурую сестрицу за стремление вписаться в нормы общества, а горничную — за то, что та нуждалась в деньгах и оставила родных ради заработка. Но в лагере у мамы была целая комната сестер — девочки, которые друг друга понимали и ждали встречи всю одинокую студеную зиму. Такой энергичной и воодушевленной ее никогда не видели дома. Конец лета был для нее настоящей трагедией.

В детстве я часто засыпала под мамины рассказы о конкурсах, где каждая команда защищала свой цвет, о сплаве на байдарках, о бесконечных проделках. О воспитательнице, которая раз в неделю рьяно намывала всем волосы и накручивала прядки на бигуди. О вечной дружбе, об идиллическом царстве юности, чьи границы не нарушал ни один мальчик. Мамины истории навсегда слились у меня в голове с сюжетом «Ловушки для родителей», и с тех пор я представляю себе ее каникулы в цветопередаче «Техниколора».

Когда мне было десять лет, мы поехали к друзьям в штат Мэн, а по дороге сделали остановку в закрытом уже лагере «Винона». Со своего места я могла разглядеть опустевшие домики и теннисный корт с обвисшей сеткой. Мама в радостном возбуждении выскочила наружу — наверное, с таким же восторгом она каждое лето вылетала из машины родителей. Нынешнего роста 1 метр 78 сантиметров она достигла годам к тринадцати-четырнадцати, поэтому я легко могла вообразить ее долговязым подростком, который выпрыгивает из кровати, чтобы успеть на утреннее построение и поднятие флага.

И вот она, теперь уже дама под пятьдесят в убийственной соломенной шляпке, повела нас вверх по склону травянистого холма. С вершины открылся вид на серое озеро и бьющиеся о берег лодки. На этом самом месте, говорила мама, устраивались совместные мероприятия для девочек из «Виноны» и мальчиков из соседнего лагеря «Скайламар». Кажется, вон в том домике занимались разными ремеслами — теперь об этом уже ничто не напоминает.

Внезапно она заплакала. Я впервые видела маму плачущей, поэтому стояла и смотрела на нее во все глаза, не зная, как реагировать.

— Хватит пялиться, — сердито сказала она. — Я не подопытное животное.

На мой вопрос, продолжает ли она общаться с подругами из «Виноны», мама ответила, что нет, но все равно по-прежнему их любит, ведь это ее сестры.

Тогда я тоже начала мечтать о лагере. Не то чтобы меня тянуло уехать из дома. Мне нравились моя кровать, лысая кошка и столик, который папа поставил для меня, но хранил там свое научно-фантастическое чтиво. Нравились лифт, окрашенный в салатово-зеленый цвет, малайское бистро с едой навынос и нью-йоркский август, освежаемый только ветерком от пронесшегося поезда метро. Но этого было мало: я хотела завести друзей, выйти на новый старт в компании людей, которые не видели, как я описалась во время игры в вифл-бол или стукнула папу на выходе из дели. Хотела таких ярких впечатлений, чтобы, вспоминая, плакать. А как я хотела зеленые шорты!

* * *

Три лета подряд я провела в лагере для девочек «Фернвуд-Коув».

«Фернвуд-Коув» был ответвлением старого лагеря «Фернвуд», давнего соперника «Виноны» в спортивных играх. В «Фернвуд-Коув» принимали только на месяц, поэтому туда отправляли девочек, которые боялись уезжать из дома на два месяца. Или были слишком избалованными, чтобы так долго жить без электричества. Или слишком распутными, чтобы жить без мальчиков. Я решила, что два месяца будет чересчур, когда моя двоюродная сестра, ездившая в «Фернвуд», рассказала о ритуальном обезглавливании плюшевого зверя, принадлежавшего одной слюнтяйке.

— Ну кто же привозит в лагерь игрушки, — сказала моя кузина непререкаемым тоном.

Первый раз я попала в «Фернвуд-Коув», когда мне было тринадцать. Я весьма успешно окончила седьмой класс: встречалась даже не с одним, а с двумя популярными мальчиками и сделала мелирование у профессионального стилиста по имени Беата. Эта редкая для меня полоса побед слегка омрачалась лишь одним событием: готовясь к пробам на роль сестренки Дрю Берримор в «Сильной женщине» Пенни Маршалл, я сама обкорнала себе челку. (Роль отдали другой девочке, после того как я сообщила мисс Маршалл, что не смогу улыбаться по заказу. «Это и называется актерская игра», — раздраженно сказала она.)

Так что я села в автобус, который должен был довезти меня от Бостона до «Фернвуд-Коув», как никогда преисполненная надежд и радостного ожидания. Мы ехали три часа, и я успела познакомиться с соседкой, девочкой по имени Лидия Грин Хамбергер, которая уже через три минуты сообщила, что знает Линдси Лохан. Мы с Лидией были совсем разные: она оживленно болтала о школьных танцах, лакроссе и магазинах, — но прекрасно поладили. Вот что значит лагерь! — подумала я. Это знакомство с другими, немножко непохожими на тебя белыми девочками.

Но когда мы свернули на пыльную подъездную дорогу и я увидела столб для игры в тетербол, во мне проснулся страх.

Если бы мое поведение в то первое лето было единственным материалом обо мне для психиатра, он поставил бы диагноз «быстроциклическое биполярное расстройство». Меня швыряло между радостью, отчаянием и презрением к окружающим. Новая подруга Кэти поминутно вызывала у меня то восторг, то твердую убежденность, что мозг у нее величиной с горошину. Я могла наслаждаться моментом и совершенно забыть о родных, но вдруг, по дороге от скалодрома к театральной студии, меня накрывало такой волной тоски по дому, что хоть ложись и помирай. Казалось, родители немыслимо далеко — может, вообще умерли. Побороть это чувство было уже не так легко, и с течением времени я скучала по дому все сильнее, что полностью противоречило папиным предсказаниям.

Развернуть мои мысли в другую сторону смогло только одно: разрешение поставить мою пьесу о женщине, которая держала тринадцать кошек и искала родственную душу. Под впечатлением от этой работы моя руководительница Рита-Линн определила меня на главную роль в собственной пьесе о «женщинах Великого койота», написанной для диссертации в Йельской школе драматического искусства. Я воодушевилась, но потом узнала, что мне надо будет уронить между ног картофелину и прокряхтеть: «Уф, какие каки». Можно ли требовать от серьезного артиста, чтобы он произнес подобную чушь?!

Однако на генеральной репетиции фраза вызвала смех, и я тут же признала ее гениальной.

Это был ад. Это был рай. Лагерь как он есть.

* * *

В нашем домике на площади 300 м² жили десять полным ходом созревающих девиц. Перебор гормональной активности для помещения любого размера, поэтому у нас царила взрывоопасная атмосфера эмоциональной неустойчивости и пахло, как в магазине косметики.

В лагере не было мальчиков, но это не значит, что не было романтических мыслей. Дважды за лето происходили вечеринки, точно такие, как рассказывала мама, и мы готовились к ним заранее: подбирали наряды, выменивали друг у друга тюбики помады, все в налипших песчинках, и флюоресцирующие заколки для волос.

Спортивная блондинка Эшли, подруга наследника фирмы Utz (картофельные чипсы), одолжила мне свой неоновый топ и начесала маленькие модные дреды. Чтобы не остаться в долгу, я предложила нарумянить ей и без того розовые щеки. «Ой, ресничка», — сказала я, распределяя румяна, хотела смахнуть ее кисточкой и поняла, что длинный черный волосок на самом деле растет из щеки.

Мы все находились на разных стадиях созревания. У Шарлот уже выросли полноразмерные груди, которые отбрасывали тень в форме полумесяца посередине торса. Марианна словно не замечала, что у нее подмышками растут волосы, а может, в ее родной Колумбии на это не обращают внимания. Я была плоская, как доска, и ничем не зарастала, что меня полностью устраивало, но не могла заставить себя не глазеть на других: рассматривала круглые попы в раздевалке и темные волосы, вылезавшие из-под купальников. «Тебе нравятся и девочки тоже?» — крикнула мне вожатая Лиз, заметив, что я пялюсь на ее болтающиеся сиськи, пока она переодевается.

На запахе пота я буквально помешалась и чуяла его повсюду: в ванной, в воздухе при игре в кикбол, на щетке для волос, которую мне одолжила Эмили, потому что моя старая покрылась какой-то плесенью. Я не представляла себе, как можно жить, источая подобный запах. Все равно что вонять луком. Но вот однажды я почувствовала его, сидя на собственной кровати в час отдыха. Я могла поклясться в этом: не очень сильный, но явственный, и пахла моя футболка. После недолгого обследования я пришла к выводу, что источник — справа подмышкой. «Это я обнималась с Шарлот», — решила я совершенно искренне и тут же настрочила письмо домой, описав весь ужас ситуации. «Как мне поговорить с Шарлот, чтобы ее не обидеть?» — вопрошала я.

В ответном письме папа деликатно объяснил, что запах пота трудно передать, и, быть может, для собственного спокойствия мне стоило бы купить натуральный антиперспирант, когда мы в следующий раз поедем в «Уолмарт».

* * *

На первую вечеринку нас привезли в «Скайламар», лагерь в сорока минутах езды от «Фернвуд-Коув». Большое похожее на амбар помещение заполнили прыщавые мальчики в рубашках с коротким рукавом и мягких туфлях. Из слабенькой стереосистемы пели *NSYNC и Брэнди. Девочки нервно танцевали в центре, мальчики слонялись по периферии, наливаясь фруктовым пуншем. Уже вечером я отправилась в ванную и застала там подростка, который бешено мастурбировал над унитазом.

В сумерках я разговорилась с одним четырнадцатилетним юношей из Нью-Джерси по имени Брент. Он был статным, на голове бейсболка, а нос как у боксера, немного приплюснутый. Я сказала, что хожу в школу в Бруклине, но он не понял, где это, потому что «не силен в геометрии». Через двадцать самых долгих минут в истории Брент спросил, не хочу ли я выйти с ним на заднюю веранду — как я поняла, это было закодированное приглашение по-птичьи потереться клювиками.

— Извини, но мне кажется, мы недостаточно хорошо знакомы, — ответила я. — Если хочешь, я дам тебе свой адрес, а как пойдет дальше — посмотрим.

И ушла. По словам Эмили, он показал мне вслед средний палец.

Весь вечер меня не отпускало необъяснимое чувство, будто все вокруг мне знакомо, такое постоянное дежавю. Когда-то я уже побывала в «Скайламаре» и знаю это место: холм, усыпанный домиками, и кафе на въезде. Ночью, лежа в постели, я сообразила: это же «Винона». «Скайламар» построили ровно там, где когда-то находился мамин лагерь.

Именно сюда мама десять лет подряд приезжала как домой, здесь она познакомилась с теми, кого до сих пор называет сестрами, несмотря на разделяющие их пространства и идеологии. Здесь она сыграла Ретта Батлера в летнем театре, узнала райский вкус макарон с сыром быстрого приготовления и подцепила вшей, из-за которых ее криво и коротко остригли. Здесь родители ее высадили и, надев свои лучшие шляпы, укатили в семинедельную прогулку по рекам Европы.

* * *

Родители были полностью уверены, что я больше не поеду в «Фернвуд-Коув». Несмотря на светлые моменты, звоня домой, я каждый раз истерически рыдала и ныла: «Ну пожалуйста, заберите меня, я очень прошу!» Мне казалось, что соседки недолюбливают меня, а вожатые не понимают. У меня развилась «аллергия на дерево». Я прогуливала общие игры, танцкласс, еврейскую школу.

Никто не мог предположить, что я проявлю стойкость. Но в декабре, когда приблизился крайний срок подачи заявок, неожиданно для родителей (и самой себя) я сказала:

— Хочу дать лагерю еще одну попытку.

— Точно? — спросил папа. — Тебе вроде бы не слишком понравилось.

— Вот именно, — согласилась мама. — Ты можешь ходить в дневной лагерь. Или вообще обойтись без лагеря.

— Точно, — ответила я. — По-моему, мне это нужно.

* * *

Часть моих воспоминаний о лагере на самом деле принадлежит маме. Некоторые вещи я представляю очень живо, но они взяты из маминых рассказов на ночь. Например, я никогда не жарила тесто на палочке и не заполняла получившееся отверстие маслом и джемом. Это делала мама. Я никогда не подглядывала, как девушки-вожатые целуются на площадке для стрельбы из лука, прижимаясь к мишени и засунув руки друг к другу в шорты. Это в лагерь «Винона» мальчишки, одетые в короткие курточки, приплывали по озеру на лодках, причаливали в сумерках и штурмовали берег, как вражеское племя. И хотя в нашем случае мальчиков привозила вереница церковных автобусов, я до сих пор вижу как наяву: вот они привязывают лодки и врассыпную несутся к вершине холма, готовые захватить нас в плен.

Случается, в компании я рассказываю одну из этих историй: про любовный акт лесбиянок, про то, как приготовить на костре вкуснейшее лакомство, — и в какой-то момент внезапно осознаю, что вру. Самые дорогие воспоминания, лучшее, что было в «Фернвуд-Коув», — было вовсе не со мной. Это воспоминания другого человека. Мои истории из рук вон плохи. Кому понравится слушать о том, как я пряталась в ванной, чтобы принять лекарство от ОКР? Или валялась дома с мигренью, когда остальные уехали на матч? Не то воспоминание, которым интересно поделиться с публикой. И не каждому расскажешь о приступе поноса, застигшем меня во время долгой прогулки по каньону. А песен я никаких не запомнила.

* * *

Как и дома в Нью-Йорке, моими «лучшими друзьями» в лагере были взрослые — те, кто там работал.

Вожатые представляли собой очень пеструю группу, идеальный материал для первых сезонов «Реального мира». Девушки с пирсингом в пупках и татуировками на щиколотках. Парни-мормоны в пролетарских майках, фанаты гангста-рэпа. У всех, даже у толстых, были мускулистые загорелые ноги. Все как будто околдовали друг друга, покорились собственной красоте и молодости. Я поняла это однажды ночью, лежа на втором этаже кровати и наблюдая в окно, как они кувыркаются на причале, сверкая большими белыми задами, вместо того чтобы «обеспечивать нашу безопасность».

В первое лето меня влекло к студенту по имени Будду Бенгей из Западного Массачусетса, носившего веревочные сандалии, как Иисус. У него были рубцы от угрей и чудовищные большие пальцы ног, но он говорил почти как Мэтью Перри — так бесстрастно, что даже обычные слова звучали смешно. Мы общались мало, но как-то раз, во время набега на кухню, он взял меня в охапку и отнес в дом. Я колотила его в грудь, потрясенная тем, что он ко мне прикасается. Кажется, от него пахло дезодорантом — настоящим, а не органической мутью, которой пользовался мой папа.

— Ничего не выйдет, барышня, — произнес Будду, опустив меня на землю перед дверью Дома Зимородков. У меня так дрожали ноги, будто я несколько недель не вставала.

Еще я кокетничала с Рокко, вожатым-австралийцем, который утверждал, что когда-то переспал с дочерью Дайаны Росс — Чадни (совершенно неправдоподобное имя). Вожатым-мужчинам разрешалось входить в наши домики только в сопровождении как минимум двух вожатых-женщин, но Рокко часто сидел у нас на крыльце после ужина и болтал до захода солнца. Меня он называл Данни, что у австралийцев, по его словам, означает «туалет».

Но самую что ни на есть истинную любовь я нашла на второе лето. Его звали Джонни. Джонни Макдафф, блондин без малого двадцати двух лет из Южной Каролины. Он носил практичные футболки Dickies или Morrissey и очки Wayfarer. Играл на гитаре, сочинял и пел песни с названиями типа «Девушка Бугимэна» и «Ангел меня хранит», опаздывал к обеду и входил в столовую развязной походкой любимого сыночка. Поговаривали, что Джонни втрескался в Келси (она вела кружок рукоделия), но я не верила. Келси носила на щиколотке браслет из пеньки. Специально ложилась позагорать. Она была обычная.

Джонни несколько раз ходил с нами в походы. Под его неусыпным надзором мы катались на автодроме, смотрели «Я знаю, что вы сделали прошлым летом», жили в трейлерах (в этом кемпинге я слышала, как муж заорал на жену: «Ты меня затрахала!» — и умчался в темноту на мотоцикле). Мы сплавлялись на плотах по речным порогам с инструктором по имени Беар, который научил меня слову «чаловс» (аббревиатура выражения «чао, лох, выгребай сам»). И совершили четырехчасовую поездку к скале высотой двенадцать метров, чтобы с нее прыгнуть.

По дороге туда я решила, что прыгну первая, но держала свое намерение в секрете. Нужные для жизни в лагере навыки у меня были, мягко говоря, слабо развиты. Я по-прежнему боялась темноты. Я выиграла звание «худшего заправщика постели». По веревочной дороге я прошла только один раз, с посторонней помощью. Карен и Джоджо придумали игру: надо было повалить меня на землю и засечь время, как долго я буду подниматься, после чего толкнуть снова. Прыгнуть раньше соседок — это был бы сильный ход, я могла исправить свою репутацию первой слабачки и плаксы в команде Зимородков. Пока другие девочки будут ахать, охать и изображать страх, я подойду к краю, легко оттолкнусь и разрежу поверхность воды, сложив руки домиком, как показывал нам инструктор.

Когда автобус подъехал к месту назначения, я не выдержала и объявила:

— Как только мы поднимемся, я прыгну.

— Ага, конечно, — сказала Джоджо.

Пока девочки доставали полотенца и поправляли купальники, я подошла к обрыву. Охренеть как высоко. От такого вида сводит внутренности.

— Далеко лететь, да?

За мной стоял Джонни, загорелый и раскрасневшийся, в голубых плавках. Он выглядел, как солдат Первой мировой в увольнении.

— Мне холодно, — сказала я. — Еще минутку.

— Легче прыгать не станет.

— Я в курсе. Могу вообще не прыгать.

И я попятилась в сторону девочек, готовая к тому, что меня поднимут на смех. Плевать, лишь бы подальше от обрыва. Это противоестественно — бросаться с огромной скалы в мутный водоем.

— Знаешь что, я прыгну с тобой.

Прошло почти пятнадцать лет, но даже сейчас у меня сердце переворачивается, стоит вспомнить.

Я посмотрела на Джонни.

— Правда?

— Зуб даю.

— Считай.

— О’кей.

Он встал рядом, немного ближе к краю.

— Начинаю. Готова? Раз… два…

И мы прыгнули. Красивого входа в воду, как я мечтала, не получилось. Я запаниковала и изогнулась в воздухе, как новорожденный котенок, пытаясь выцарапаться назад. Не успев распробовать чувство падения, я ударилась о поверхность воды, тяжело и под неправильным углом. Холод смягчил силу удара, а удар смягчил страх. Джонни погрузился секундой позже. Мы вынырнули, и пока я кашляла, отплевывалась и вытягивала края трусов, застрявшие между ягодиц, Джонни спокойно поздравлял меня, откидывая со лба соломенные пряди.

На обратном пути мы остановились у придорожного магазина поесть мороженого, я купила одно со вкусом жвачки, и Джонни попросил дать ему попробовать. Он обвил язык вокруг моего рожка — как мне помнится, немыслимо толстый и красный, — и у меня внутри снова все затрепетало, еще больше, чем во время прыжка. Я поняла, он посылает мне тайный сигнал. Мы можем подыгрывать остальным, веселиться с группой, но мысленно мы далеко.

Ночью, лежа в своем домике, я рисовала в воображении, как сбрасываю одежду, подхожу к Джонни и позволяю гладить свое тело. Мы встретимся снаружи, или в какой-нибудь из палаток, или на лесной тропинке. Я рационалистично представила, что он возьмет с собой презерватив.

* * *

В третье лето, уже получив некоторые привилегии как старшеклассники, мы отправились всей командой в Нью-Хэмпшир: поход с ночевкой и кино. Нашу экскурсию возглавляли Рита-Линн, Шерил и Рокко, и было невозможно определить, кто на кого запал в этой троице. Пятнадцатилетние подростки, мы в общем уже напоминали взрослых, поэтому атмосфера царила вполне свойская и вожатые общались с нами на равных. Они почти забыли, что должны руководить нами, и мы развлекались как могли, сгруппировавшись на задних сиденьях автобуса: листали журналы, сплетничали и во все горло распевали песни Бритни Спирс.

В последний вечер поездки лил дождь, и мы заселились в мотель, воспользовавшись кредитной карточкой лагеря. Все собрались в комнате Риты-Линн и стали играть в карты, есть арахисовое масло и мармелад. Я увидела краем глаза, что Рокко открывает пиво. Потом еще одно для Риты и одно для Шерил. Отхлебывает свое.

Я поднялась и поманила Риту за собой в ванную.

— Можно тебя на минутку?

— Что случилось, — спросила она, — тебе нужен тампон?

— Нет. Честно говоря, меня беспокоит, что единственные взрослые среди нас пьют алкоголь.

Она посмотрела на меня непонимающе.

— В моей семье были неприятные случаи, связанные со злоупотреблением алкоголем, и мне это небезразлично, — сделала я еще одну попытку.

— Подруга, — проговорила Рита, глядя на свои сандалии. Неясно было, сердится она или чувствует себя виноватой. — Я думала, тебе с нами нравится.

Вечером накануне возвращения домой мы все оделись в белое, старшие пустили по озеру маленькие плоты со свечками и спели «Я буду помнить тебя» Сары Маклахлен. Все всхлипывали, крепко обнимались, обещали писать письма и никогда друг друга не забывать. Я тоже плакала: мне казалось, что все могло получиться по-другому и я сама могла быть другой. Я провожала взглядом свою свечку, пока не заболели глаза и она не скрылась во мраке.

* * *

Недавно мне приснился сон о лагере, такой живой, что я целый день не могла выкинуть его из головы. Я вернулась в «Фернвуд-Коув» еще на одно лето, чтобы получить от него максимум возможного. Наш домик остался в целости, как и моя девственная плева. Я не думаю ни о мужчинах, ни о письмах домой. Все девочки собрались вместе, и между нами нежная дружба.

В этом сне у меня длинные-предлинные волосы, все в перьях и бусинах, и я стою нагая на причале. Мое длинное, узкое тело больше похоже на мамино. Я ныряю спиной вперед и идеально вхожу в воду, без брызг.

 

О чем я жалею

Однажды наша футбольная команда отправилась на матч. Все мои соседки укатили, а я осталась.

Как прекрасно побыть одной, когда стихает гудение среднезападных акцентов, шорох расчесываемых волос и чавканье резиновых шлепанцев. Я решила пропустить занятие по водным лыжам, написать несколько писем и вздремнуть. А что тут такого? Толком потренироваться все равно не получалось. Учеников было слишком много, и большую часть времени они мерзли на причале в спасательных жилетах, слушая, как хнычет Клэр Б., из-за того что ее отцу исполняется девяносто. Правда, те редкие случаи, когда я все-таки вставала на лыжи, запомнились как нечто неземное: я летала. Чаще это были секунды, но один раз — минуты, не меньше трех. Мир проносился мимо: лодки, дома, смазанные сосны, — а дальше я влетела в участок сильной ряби и по неопытности здорово грохнулась. Лыжи разъехались, я исполнила пару шпагатов, что для меня сверхъестественно, и ударилась о воду, сначала задом, потом носом.

Проснулась я на закате, было жарко, и зудела кожа. Меня разбудили соседки: они вернулись счастливые, с победой.

— Мы их размазали! — крикнула Мэдлен, швырнув грязные носки на нижний этаж моей кровати.

— Они тормозные и жи-и-ирные, — визгливо протянула Эмили, разоблачаясь до лифчика.

— Сюпэркру-уто, — поддакнула Филиппин на ломаном английском, с выражением идиотичной гордости на тупой французской мордашке.

У костра тренер по водным лыжам спросил, чем я занималась.

— Все остальные ездили на матч. Ты целый час могла делать что хочешь.

Как вы думаете, какой была бы сейчас моя жизнь, если бы так и случилось?

 

Методика бегства

Методика бегства для девочек в возрасте девяти лет

Ты хочешь сбежать. По многим причинам, но начнем с самой актуальной: ты обозлилась. На отца, который не принимает всерьез твое обещание сойти с ума, если еще хотя бы ночь ты пролежишь в своей комнате одна, глядя на луну. Он считает, это детские страхи, и каждый ребенок должен через свои страхи «пройти». «Постарайся понять, что хуже не станет. В худшем случае все останется как есть», — говорит он. Легче не становится. Он не знает, что у тебя внутри сидит нечто большое и взрывоопасное: оно может устроить окружающим неприятный сюрприз, если обращаться с тобой неправильно, но обернется чем-нибудь прекрасным, если к тебе прислушаться.

Ты зла на мать, потому что она не всегда уделяет тебе внимание и отвечает «да» на вопрос, требующий развернутого ответа. Она рассеянна. Ее рука слишком вяло держит твою, и приходится показывать, как надо сплести пальцы, чтобы держаться за руки крепко. Ты злишься на мать, когда она сидит на крыльце в летних капри и рассказывает кому-то по телефону, что вы отлично проводите каникулы.

Ты зла оттого, что на лето вы уезжаете за город, где слишком тихо и спокойно, и у тебя куча времени, чтобы думать. В городе-то вы живете на Бродвее, и ни одна страшная мысль не пробьется сквозь его плотный шум. Но здесь кругом видишь одни просторы. С каменного моста над речкой. С обомшелого камня позади дома. За брошенным трейлером, где жил раньше Арт, старик со стеклянным глазом. Простор, простор, простор. Можно запугать себя так, что мысли начнут казаться голосами.

В полутора километрах от вас поселились твои крестные, тоже городские жители. У нее рыжие волосы и очки формы «кошачий глаз», он лыс и копирует голоса битлов, правда, все четыре звучат одинаково. Однажды вы с ним берете радиотелефоны и выходите на улицу, чтобы узнать, на каком расстоянии от базы начнутся помехи. Он появляется на вершине холма и машет рукой, а голос в трубке прерывается треском.

На прошлой неделе родители принимали гостей. Съехался весь город. Художники, писатели, друзья, подруги, какая-то женщина с фиолетовыми бровями. И все припарковались на вашей лужайке. Брат Грегори привез вино из сирени, ты выпила три маленьких глотка, притворилась пьяной и разыграла целый спектакль, изображая шаткую походку, как в сериале «Я люблю Люси». Около десяти родители отправили тебя спать. Ты лежала и слушала, как догорает вечеринка; рядом сопела сестра, маленький доверчивый механизм.

Тот день был худшим за все лето. Родители давали всякие неприятные поручения, тебе казалось, что это несправедливо, их прием — не твоя проблема. В конце концов ты поднялась в мансарду и принялась бросать сырые яйца на дорожку перед входом. Отец как будто и не рассердился, просто заставил тебя оттирать каменные плиты кухонной губкой.

Весь следующий день вы посвятили уборке. А следующий за ним — работе. А после этого был обычный день, и все талдычили, что ты должна спать в своей кровати.

И вот теперь пора бежать.

Во-первых, надо собрать сумку. Наверное, лучше всего взять маленький рюкзак, чтобы не сгибаться под тяжестью вещей. Придется много двигаться. Например, тот голубенький, который ты купила сама, чтобы чувствовать себя Шер Хоровиц из «Бестолковых». Но в первый же школьный день ты упрямо пошла играть с этим рюкзачком за спиной в вышибалы, после чего сделалась главной мишенью для насмешек в четвертом классе. Валяй в том же духе, чудик.

Короче говоря, в сумку надо уложить только чистое белье и кусок хлеба.

В городе убегать из дома легче. Выходишь в холл и садишься под рядами почтовых ящиков. Помнишь, как твоя лысая кошка сама спустилась на лифте и спряталась в щель, куда Виктор Карнуччо опускал посылки? Было так смешно.

Глядя из холла на спешащий мимо Бродвей, ты можешь испугаться — так ведь никто тебя там не держит. Скоро мама спустится вниз и уступит твоим просьбам.

За городом все несколько сложнее.

Прятаться удобно за трейлером Арта. Или за старой церковью, но там пахнет сыростью, и идти на полкилометра больше, а ты ненавидишь ходить пешком. Если тебе нужна компания, неплохой вариант — соседский мальчик Джозеф Крэнбрук. Он славный, хоть и ведет себя иногда как псих. (Например, он сорвал с петель вашу дверь с москитной сеткой, когда ты отказалась выйти играть. Папа поговорил с ним, как со взрослым человеком, совершившим ошибку. Он всегда говорит так с детьми, отчасти поэтому ты хочешь сбежать.) Сейчас Джозеф щекастый и слюнявый, вечно по уши в томатном соусе, и единственное его достоинство в том, что у него есть собственная шлюпка, и еще в Хэллоуин он придумал нарядиться гориллой в штанах с подтяжками. Только имей в виду: через десять лет он по-прежнему будет коротышкой, но при этом накачает мускулы и, чтобы дать выход своей неистовой силе, пойдет служить в воздушные войска. Когда ты будешь на первом курсе колледжа, вы столкнетесь на Кросби-стрит, и Джозеф станет первым, кому ты сделаешь минет. Ты возьмешь в рот один раз, в полном ужасе, и не закончишь, и он перестанет с тобой разговаривать. Потом выяснится, что он «помолвлен» с девушкой по имени Элли, ростом на добрых полметра выше него, из Южной Каролины. К тому времени изобретут нечто под названием Facebook, оттуда ты все и узнаешь.

Цель бегства — не убежать навсегда. На самом деле ты не пытаешься исчезнуть. Ты хочешь привлечь внимание мамы. В твоих фантазиях она повсюду и наблюдает за тобой, подобно зайчихе из книжки «Как зайчонок убегал», которая превращается то в дерево, то в озеро, то в луну. Твоя мама превращается в рюкзачок у тебя за спиной, в кусок хлеба, потом в кровать и постер с Девоном Савой над ней — в спальне, где ты сидишь и дуешься, когда все позади. Она знает. Она знает.

И наконец она приходит, и ты получаешь свою долю внимания. Именно этого ты просила, слоняясь вокруг, пока она болтала по телефону и листала каталог J. Crew, обводя ручкой приглянувшиеся вещи. Она тебя понимает: в твоем возрасте она однажды спряталась в контейнере для мусора и просидела целый час, но никто за ней не пришел, кроме медсестры, которая ассистировала ее отцу.

А в конце лета умирает дедушка, и втайне ты рада. Теперь тебе есть куда излить всю свою печаль, и люди поймут. Ты разъезжаешь взад-вперед по веранде на трехколесном велосипеде сестры и с удовольствием слушаешь, как он шкрябает по беленому полу. Родители не верят, что это свинцовые белила, и ты просишь отвезти тебя в хозяйственный магазин, где покупаешь маленький набор для тестов: тюбик вроде помадного и губчатый белый колпачок, им надо провести по тому участку, который предположительно токсичен. Затем надо немного подождать, и если в краске есть свинец, она из белой станет красной. Результат твоего теста отрицательный: колпачок только посерел от грязи, и ты разочарована.

Методика бегства для женщин в возрасте двадцати семи лет

Ты не знакома ни с кем из соседей и никому не интересна. Им всем по восемьдесят пять, и у них нет канала HBO. Можно броситься в мусоропровод — тебя найдут шесть дней спустя, истекающую кровью на куче подгузников для взрослых, и реакция будет одна: «Ась?» После чего они всем домом соберутся решать, как разумнее избавиться от тела.

Если ты за целый день ни разу не позвонишь родителям, они подумают, что ты занята на работе, помогаешь подруге восстановиться после легкой операции или семнадцать часов кряду трахаешься с бойфрендом. Часовой бойкот на задах культового сооружения больше не привлечет к тебе внимание родителей.

Помнишь, ты обнаружила, что у отца есть книга «Как исчезнуть, чтобы тебя никогда не нашли»? Конечно, он просто искал новые и оригинальные способы мышления, принципы, которые мог бы применить в работе, но ты ясно осознала, что есть еще одна печальная возможность потерять любимого человека, кроме смерти. Ты уже поняла, что у отца болезненное воображение, но в твоем представлении он был счастлив настолько, насколько это доступно ему по природе, и тебя это в какой-то мере успокаивало. Находка предполагает обратное, и ты решила на ней не зацикливаться.

Настало время, когда вы с родителями поменялись ролями. Теперь мама пытается поговорить с тобой, а ты думаешь о своем. Отцы, полагаешь ты, должны сами пройти через отцовские проблемы. Теперь ты всегда засыпаешь раньше сестры: ты подбрасываешь ее до станции метро и смотришь, как она исчезает под землей. О том, что она потрясающе танцует, ты узнаешь от друзей, которые встречают ее на ночных вечеринках.

Ты всегда страдала от чувства отчуждения. Трудно сказать, что это: проявление болезни или осознанная реакция (первое допускают уже двое врачей, отец же все время повторяет: «Ты меня слушаешь? Я чувствую, ты опять куда-то уплываешь»). Как бы то ни было, липкий ужас, который охватывал тебя девятилетнюю ночами, сейчас иногда остается на целые дни.

— С тобой такое бывает: ты занимаешься сексом, но ничего не чувствуешь, зато видишь себя сверху, как в кино? — этот вопрос ты задаешь своей подруге Джемайме, позируя ей нагишом на диване.

— Э-э, нет, — отвечает она. — Довольно грустно. Ты с кем-нибудь уже консультировалась?

Все говорят тебе, что ты похожа на свою тетю: тот же нос, тот же зад, и обнимаетесь вы одинаково — как чересчур усердная коала. Однажды тетя рассказывает тебе, как начала встречаться с будущим мужем. Она знала, что у него есть и другая девушка, но он ей все равно нравился. Однажды вечером он вышел за пивом, а когда вернулся, она притворилась спящей. Ей просто хотелось посмотреть, что он сделает. Накроет ее одеялом? Будет ходить взад-вперед, словно ее тут нет, сделает важный звонок? Или станет смотреть на нее спящую?

Ты решила продолжить семейную традицию. Как раз на прошлой неделе ты испробовала этот метод на своем бойфренде, и результат тебя разочаровал.

Дело в том, что после того самого первого минета ты не можешь расслабиться во время секса. Каждое свидание ты воспринимаешь как первый визит нового терапевта-практиканта. Тебе неловко, тягостно и немного зябко. Наконец ты осваиваешь кое-какие словечки и позиции, благодаря которым процесс протекает легче, и каждый раз ты включаешься в него с благим намерением не смотреть на себя со стороны, как застывший в дверях детектив.

И все равно ты по-прежнему убегаешь.

Один из способов бегства — долго-долго принимать душ, пока тот, кто тебе будто бы нравится, сидит на кровати и смотрит видеоролики в компьютере.

Другой способ — подхватить инфекцию мочевых путей и, после нескольких часов затрудненного мочеиспускания в клозете размером с ведро, выскользнуть в одной ночной рубашке и вернуться к родителям. Мама приготовила антибиотики и клюквенный сок, но уже ушла спать.

Третий — в тумане от таблеток вызвать такси, приехать домой в шесть утра и обнаружить, что все ценные вещи забыты на квартире у мужика, который не просыпается раньше двух, а звонком по телефону его из наркотического сна не вытащить.

Или сбежать утром, чтобы помедитировать, а потом снова забраться в постель, как ни в чем не бывало. Вариант — просто помедитировать.

Что еще можно попробовать? Сказать, что больна. Сказать, что упала на улице — споткнулась в неудобных туфлях. Сказать, что задерживаешься на работе, пишешь во все лопатки. Сказать, что опять заболела. Сказать, что болеешь очень часто. Отключить телефон, а потом сказать, что оставила его у себя на кровати. Уйти на работу и провести там весь день. Слушать песню Тейлор Свифт про танцы под дождем. Но не бегать трусцой. Не бегать трусцой ни за что.

Скоро ты почувствуешь, что ситуаций, понуждающих тебя к бегству, все меньше и меньше. Оказывается, на работе ты целый день остаешься самой собой, в границах своего тела, не думая о том, кем ты кажешься окружающим. Ты — инструмент, который наконец-то используют по назначению. Это многое меняет.

И вот однажды ты встанешь ночью пописать, а тебе скажут: «Только не уходи», — и ты захочешь прыгнуть назад. Ты подумаешь: такие штуки случаются только с персонажами Дженнифер Гарнер, так? Но это случилось с тобой, и случается постоянно, даже когда ты плачешь, или ужасно ведешь себя, или показываешь ему, что организатор праздничных тусовок из тебя самый скверный. Он не ставит никаких условий. Он внимателен к тебе. Он слушает. Кажется, он хочет остаться.

Иногда прошлое просачивается назад, и я снова чувствую себя зависимой и непонятой. Вне собственного тела, но все еще внутри комнаты — считается, так происходит с душой человека сразу после смерти. Ты привыкла распоряжаться ночными часами и проводить их с толком. Это началось в ту сладостную минуту, когда отец перестал указывать, что тебе пора спать, и закончилось, когда ты решила делить кров с другим человеком. Не убьет ли совместное житье твою продуктивность? Когда в последний раз ты до четырех утра испытывала границы своего сознания и гуглила серийных убийц?

Но потом ты вспоминаешь, каким тяжелым был промежуток времени между бодрствованием и сном. Засыпать было почти физически мучительно: твой разум взмывал над телом, как воздушный шарик рвется в атмосферу. Тот, кто рядом с тобой, все улаживает. Он говорит, что ты прожила насыщенный день и теперь пора закругляться. Он помогает тебе заснуть. Людям нужно спать.

Ты выучила новое простое правило: не ставь себя в положение, из которого захочется бежать.

Но если уж ты бежишь, беги назад, к себе, как тот зайчонок — к маме-зайчихе. Ты и есть мама, позже поймешь это сама и будешь очень, очень гордиться собой.