Как-то я сказал Яне: могу ведь и умереть. Прямо во время операции. Если вдруг что, ты, главное, не волнуйся, хорошо? Ну ладно, ладно, не злись, пожалуйста: можешь волноваться. Но только совсем немного. Потому что у нас дети, помнишь? Тебе придется самой. Но ты справишься. Тебе помогут. Яна сказала: дурак. Какой же ты дурак! Не смей даже думать об этом. Я сказал: нет, ну правда. Всякое может случиться. А операция предстоит серьезная. Люди и во время операции по удалению аппендикса умирают. Яна толкнула меня кулаком в грудь: ты издеваешься? Хватит! У нас все будет хорошо! Я сказал: ладно-ладно! Набросилась! Вообще знаешь, что жалко больше всего — ну если вдруг умру? Яна сказала: ты опять? Я сказал: нет-нет, чисто гипотетически. Яна спросила: ну что? Я сказал: ну тогда у нас больше не будет с тобой этого… никогда! Понимаешь? Вообще никогда! Это же ужас! Яна сказала: боже мой, какой же ты дурак! — и обняла меня. Мы поцеловались. До операции было дней шесть. Может, семь. Мы заперли дверь в спальню и повалились в кровать. Яна сказала: господи, ты еще в майке? Снимай немедленно. Мы продолжали целоваться. Это было как приступ. Как припадок. Она куснула меня за нижнюю губу. Я поцеловал ее в шею, провел пальцами по животу.

Вдруг Яна закрыла руками лицо и заплакала. Я отстранился: эй, ты чего? Я растерялся и не знал, что делать. Я сидел рядом с ней и смотрел. Она погладила меня по лицу, по левой его стороне: там под кожей пряталась опухоль, которую вырежут через шесть или семь дней. Яна сказала: ты не обращай внимания, это я просто. Просто так, не сдержалась. Она не могла остановиться: плакала. Я повторил растерянно: ты чего? Она села рядом со мной и крепко обняла.

После операции несколько дней я вообще не мог уснуть; если повезет, дремал час-другой. У меня болело лицо, из ноздри сочилась кровь, из-за повязки шею сложно было повернуть. Я лежал в общей палате с человеком у которого вырезали гортань, и по ночам он издавал странные металлические звуки, как будто идущие из другого мира; от этих потусторонних звуков раскалывалась голова. Лежать на боку было невозможно. На спине — немыслимо. На животе — страшно, что пойдет кровь и зальет подушку. Я вставал и шел в коридор. Я ходил по коридору, как призрак, туда и обратно, туда и обратно, иногда проводя под носом марлей, чтоб вытереть натекшую кровь. Профессор Светицкий сказал, что очень желательно восстановиться в течение месяца, чтоб тут же начать облучение. Иначе может быть поздно. И я повторял себе: надо восстановиться в течение месяца. Надо восстановиться в течение месяца. В конце коридора был маленький холл, там стояли кресла и кожаный диван: я садился и пробовал уснуть сидя, но мне становилось только хуже. Голова кружилась. Я открывал глаза и смотрел перед собой. Я повторял про себя: надо восстановиться. Надо восстановиться в течение месяца. Это был настоящий ад.

На первой моей перевязке присутствовал сам профессор Светицкий. Когда с меня сняли старые бинты и стали вытаскивать из глазницы окровавленную марлю — это было действительно новое ощущение: как будто тебе сквозь голову протягивают канат. Я дернулся. Профессор что-то говорил, что-то успокаивающее. Мягко уговаривал потерпеть. Помню, мне стало стыдно, что я не в состоянии перенести все это стойко; и я старался терпеть усердней. Потом мне много раз приходилось так терпеть. Раз в день по утрам во время процедур мне осматривали глазницу, хвалили состояние заживающей слизистой и вставляли в полость новый кусок марли с мазью. Чаще всего использовали левомеколь. Иногда заменяли его на какую-то оранжевую мазь, название которой я не помню; она давала худшие результаты.

Положив марлю в орбиту глаза, мне меняли повязку на шее. После лимфаденэктомии левая сторона шеи стала твердая как дерево. Плюс шрам. Мне щупали шею на наличие увеличенных лимфоузлов, потому что при моей локализации метастазы в первую очередь идут в шею: не знаю, как врачам удавалось хоть что-то прощупать в этом куске мертвого дерева.

Яна все это время была рядом. Она уезжала из больницы, только чтоб переночевать, и утром снова неслась в отделение опухолей головы и шеи. Ее узнавали. Она стала своей для медсестры Алены — Пеппи Длинныйчулок, для моих лечащих врачей, для старшей медсестры, для заведующей отделением. Помощь Яны была неоценима: после бессонницы последних суток я чувствовал себя так, будто двигаюсь сквозь желе, у меня кружилась и болела голова. Я боялся упасть, но Яна следовала за мной по пятам и помогала, если видела, что мне совсем нехорошо.

У меня не опускалась температура ниже 37.2. Иногда поднималась до 38 и даже 39. Мне кололи антибиотики, противовоспалительные средства, но температура в норму не приходила. Видно было, что профессора Светицкого это тревожит. Он продолжал показываться на моих перевязках. Проверял марлевые салфетки, которыми закрывали пустую глазницу. На салфетках всякий раз за сутки накапливалась клейкая влага. На одну из перевязок в процедурный кабинет отделения опухолей головы и шеи вместе с профессором явился флегматичный плотный доктор лет сорока; он говорил спокойно, как будто совсем без эмоций. Как робот. Доктор был нейрохирург. Профессор позвал его на консультацию. Они вместе осмотрели орбиту моего глаза. Профессор показал нейрохирургу салфетку с жидкостью, что вытекла из орбиты. Нейрохирург кивнул. Ликворея? — спросил профессор. Видно было, что он переживает. Ликворея, — спокойно подтвердил нейрохирург. И добавил: ну ничего страшного. В нашей практике это постоянно случается; возможно, конечно, что и само прекратится. Профессор заметил: но ведь может и не прекратиться. Нейрохирург кивнул: может и не прекратиться. В таком случае надо снизить внутричерепное давление: поставим дренажик, подождем несколько дней, это в нашем случае обычное дело. Профессор покачал головой: но он же тогда не сможет вставать, с дренажиком, ему надо будет лежать. Нейрохирург пожал плечами: не сможет, пару недель не сможет. И в туалет ходить не сможет, и пить, и есть сам не сможет без помощи. Придется лежать.

Когда я это услышал, то в первую очередь подумал: теперь мы не уложимся в месяц. Не начнем вовремя облучение. Это было обидно. Еще я подумал, какой ад мне предстоит: две недели в постели без права вставать на ноги. Я вспомнил, как мучился в реанимации, когда мне надо было провести почти без движения всего одну ночь.

Профессор сказал: за ним нужен будет постоянный присмотр, а он лежит в общей палате. Надо будет выносить утку, кормить его и так далее. Не думаю, что в общей палате это возможно. Нейрохирург сказал: да, в общей это вряд ли возможно. Надо поместить его в отдельную палату. Но отдельная палата не бесплатная, сказал профессор. Не знаю, получится ли. И кроме того, за ним нужен будет уход.

Я сказал: Яна сможет за мной присматривать, если ей позволят ночевать в больнице.

Профессор Светицкий и нейрохирург переглянулись. Нейрохирург пожал плечами. Они еще немного обсудили этот вопрос. Потом нейрохирург ушел. Мы с профессором Светицким вышли из перевязочной; Яна поднялась с кресла в коридоре нам навстречу. Светицкий объяснил, что после операции у меня подсачивается ликвор: питательная жидкость, которая окружает головной мозг. Операция была серьезная, убрали пораженную кость, зачищали опухоль чуть ли не до самого мозга, и в результате возникло такое осложнение. Отсюда, видимо, и скачки температуры. Более того, сказал профессор, не хочу вас пугать, но есть ненулевой шанс заболеть менингитом. Поэтому, если ликворея не прекратится, придется сделать пункцию, чтоб снизить давление в черепе. Это неприятная процедура, которая может занять до двух недель; при этом Володе нельзя вставать с постели. Предстоит много бытовых неудобств. Потом он спросил: есть ли у вас возможность перебраться в платную одноместную палату?

Яна сказала: думаю, да. Главное, чтоб нашлось место.

Мы отправились в кабинет к старшей медсестре, и в тот же день я переехал в двухместную палату; к счастью, в тот сезон в отделении хватало свободных мест, и я оказался в палате один. Это была прекрасная палата: свой туалет, холодильник, свой столик и даже маленький телевизор, которым я, впрочем, не пользовался. Более того: палата не напоминала, собственно, больничную палату: это была небольшая, но уютная комната. И главное: свой кондиционер, прохлада после духоты совместного помещения. Помню, как на меня впервые после операции накатило счастье: тогда для счастья мне нужно было так мало. Мы с Яной поужинали, она уехала домой. Я остался в палате один: ни жары, ни металлического храпа человека без гортани, никого, только я в одиночестве в своей палате. Я поставил в холодильник сок, и через полчаса, когда он достаточно охладился, выпил его; это был превосходный холодный яблочный сок. Мне показалось, что я не пробовал в жизни напитка вкуснее. Я прилег на кровать: она показалась мне самой мягкой и удобной кроватью на свете. Я укрыл ноги одеялом: ноги согрелись. Голова удобно разместилась на подушке. Ничего не мешало. Я лежал в полной тишине и спокойствии. Тихо жужжал кондиционер. Мир и покой. Счастье. Я был здесь хозяин. Я был хозяин своего тела. Я повторял про себя: надо заживлять раны. Надо успеть заживить раны за месяц и начать облучение. Надо успеть и начать. Не нужен никакой дренаж: я должен заживить раны сам. Я повторял это недолго, потому что уснул. Это был крепкий сон. Я отлично выспался. Я не просыпался посреди ночи, не вставал, мне не надо было ходить по коридору, чтоб спастись от ужасных звуков, терзающих меня в общей палате, мне не приходилось заставлять себя спать — я спал спокойно, и ничто меня не тревожило. Я проснулся ровно ко времени процедур. Поднялся, переоделся, почистил зубы и пошел в процедурный кабинет. В процедурном кабинете мне померили температуру.

36.6.

Перемена была разительная: явное улучшение. На перевязке обнаружилось, что ликворея прекратилась. Тем не менее профессор послал нас с Яной на КТ, чтоб убедиться. В описании КТ предположили, что ликвор вытекал из удаленного зрительного нерва. Профессор, читая описание и разглядывая снимки, возмущался: сколько раз проводил резекцию зрительного нерва, такого не было и тут вдруг! Тем не менее было видно, что он успокоился. После переселения в отдельную палату я пошел на поправку; и наконец-то смог выспаться.

Примерно в то же время пришли результаты гистологии. Опухоль подтвердилась (в чем, впрочем, никто не сомневался): умеренно дифференцированный плоскоклеточный рак. В шее, несмотря на все опасения, опухолевых клеток не нашли — и это была для меня большая удача. А вот в глазное яблоко опухоль проникла, так что никаких сожалений по поводу потери глаза у нас с Яной не осталось.

В целом новости были скорее хорошие — для моей ситуации, конечно. Помню, как радовалась Яна. Помню, как она плакала и обнимала меня.

Я сейчас пишу и вспоминаю ее лицо: какая же она хорошая.