В Москву с моим рецидивом мы приехали в феврале 2016 года. Было промозгло и бесснежно. Город казался серой унылой надстройкой над плоскостью бытия. Поселились мы в квартире Ромы Бобкова, в поселке Птичном; формально — Москва. Рома жил с нами, большую часть времени работал за ноутбуком на кухне, закрывшись и покуривая трубку. Мы вставали в пять утра. До станции метро «Саларьево» добирались на маршрутке. Потом — метро. Помню, холод, гололед, невеселые улочки и грязно-белые дома Птичного. Днем — неумолкающий человеческий шум Москвы. За день надо было успеть сделать очень многое. Наш друг дал нам контакты врача из 62-й поликлиники (которую очень хвалят в Москве); мы написали врачу на мейл, врач ответил, но как-то не слишком доброжелательно, понятно было, что он берется за это дело с неохотой, знакомый попросил, вот и пришлось — а не хочется. Мы с Яной решили оставить вариант с 62-й на крайний случай. Попробовали сунуться в онкоцентр Блохина на Каширке; явились туда пораньше. Помню, меня поразила давящая монументальность этого комплекса связанных зданий. Архитектура онкоцентра как будто говорила о раке как он есть. Я подумал, что не хочу лечиться в этих серых коробках. Тем не менее мы попытались попасть на прием к врачу; нас поразила гнетущая бюрократия, очереди, все эти длинные бесконечные коридоры и лестницы, люди, толкающие друг друга, ругающиеся, отчаявшиеся люди; ничего подобного в ростовском онкоинституте мне не встречалось. Мы тыкались как слепые щенки от одной очереди к другой. В конце концов стало ясно, что это бесполезно, только зря потеряем время; мы с Яной ушли.

Самым реальным вариантом казалось лечение в Институте нейрохирургии имени Бурденко. Но чтоб попасть туда, нужно было переописать стекла по адресу, который нам дал доктор Спирин: метро «Белорусская», кафедра патологической анатомии. Мы пришли туда рано утром; отыскали нужный кабинет за высокой деревянной дверью. Я думал, что стекла заберут на день-другой или хотя бы на несколько часов, но сотрудница кафедры разложила стекла под микроскопом прямо при нас. Тут же выявилась проблема: у нас были только самые последние стекла, а для постановки точного диагноза необходимы и предыдущие. Я вам вот что скажу, сказала сотрудница, я вижу, что тут опухоль; но что именно за опухоль, сказать точно не могу, нужно знать, как все это развивалось в динамике, понимаете? Мы покинули кафедру расстроенные. Мне на самолете за стеклами лететь нельзя; на поезде — потеряем слишком много времени. Мы позвонили в Ростов тете Жанне. Она обещала поднять свои связи и перезвонить. Мы ждали ее звонка в дешевой закусочной возле станции метро. Помню, строчил дождь. Капли тонули в сером супе луж. Яна сказала: ты не волнуйся, все получится. Я сказал: да я и не волнуюсь. Мы съели по бургеру. Наконец, тетя Жанна перезвонила. Чтоб забрать стекла, нужно мое заявление и заверенная нотариусом доверенность на Яну. Отлично, сказала Яна, я слетаю сама. Мы отыскали офис ближайшего нотариуса; я написал заявление и доверенность на Яну. Пока писал, Яна через приложение на телефоне купила билет на самолет. Все происходило очень быстро, времени было мало. Яна забрала бумажки, чмокнула меня в щеку и побежала в метро. Я вернулся в Птичное. Помню, чувствовал себя очень странно; последние восемь месяцев Яна всегда была рядом. Она проводила со мной дни в больнице, а по вечерам разговаривала со мной по скайпу. Она была рядом со мной в такси, в диспансере, в поликлинике. А теперь она была за тысячу километров от меня — и это было странное ощущение.

Мы поужинали на кухне с Ромой Бобковым. Я больше молчал, Рома рассказывал. Помню, как он рассказал о своей преподавательнице, победившей рак желудка; у нее случилась спонтанная ремиссия. То есть ее не успели даже лечить: рак сам прошел. Мне в это не верилось. Я подумал: может, Рома выдумывает, чтоб успокоить меня, мол, вот и так бывает, держись.

— Наверно, ошиблись с диагнозом, — сказал я.

— Нет, — сказал Рома, — в том-то и дело, что не ошиблись. Была подтвержденная гистология. Все уже думали, что умрет. А некоторые ее студенты радовались, честно говоря: противная была тетка. Но — поправилась. Спонтанная ремиссия, говорю же. Такое случается, чаще при таких разновидностях рака, где клетки обновляются очень быстро, вот как при раке желудка; очень редко, но бывает.

Я подумал, что надо почитать литературу на эту тему; но все это потом, потом. Я стоял на краю пропасти, и бездна надеялась меня пожрать: на спонтанную ремиссию надеяться нельзя.

На следующий день я ждал Яну возле станции метро. Позвонил ей: не отвечает. Время уже было позднее, около двух часов, кафедра патологической анатомии вот-вот закроется, и нужный нам специалист уйдет. Шел дождь. Я купил в ларьке шаурму, нервно жевал. Кетчуп капнул на куртку; не сразу заметил, вытер платком, но пятно осталось. Наконец, из подземного перехода появилась Яна, быстро шагая мне навстречу. Я взял ее за руку, раскрыл зонт.

— Ну как?

— Еле успела, — сказала она. — Сначала стекла долго не хотели искать, хотя бумажка уже подписана: у них, видите ли, перерыв на чай; потом чуть на самолет не опоздала. Жуть.

Специалист дождалась нас. Разложила стекла, приготовила микроскоп: ну теперь все ясно. Умеренно дифференцированный плоскоклеточный рак. Но вы знаете, это ведь, по сути, еще и не совсем рак, это карцинома in situ. Это, по сути, еще такая папиллома, которая только начала перерождаться в злокачественную опухоль.

— Это хорошо или плохо? — спросил я.

— Тут такое дело, — сказала она, — от папилломы сложно избавиться, она привязчивая и плохо поддается лечению химией и лучами. То есть сама опухоль, которая из нее получается, она довольно восприимчива и для лучей, и для химии, но вот папиллома…

Она описала стекла прямо при нас в ворде, тут же распечатала, подписала и отдала бумагу.

— Теперь можно к Спирину, — сказала Яна, когда мы вышли из здания.

Новое здание института нейрохирургии Бурденко вызывало доверие: по крайней мере, не мрачные коробки на Каширке. Помню, приехали мы на место рано утром, еще до открытия института. Был мороз, асфальт покрылся коркой льда. Мы зашли с Яной в ближайшее кафе, выпили по чаше кофе, согрелись. Говорили обычные в таких случаях слова, шутили, старались быть вежливы друг к другу. Я сидел и думал, что я снова отдаляюсь от нее, от всего этого мира. Я снова здесь чужой. Звуки стали глуше, цвета потускнели. Было обидно, что вот мне дали надежду, а потом забрали ее и винить некого; не надо было надеяться. Но все же я не совсем отчаялся, я цеплялся за ускользающие хвосты; столько еще вариантов. Если не выйдет в Бурденко, есть вариант с криодеструкцией в Блохина; надо только попытаться выйти на доктора напрямую, без очередей и бюрократии. Я поглядывал на часы в телефоне. Время подходило. Мы расплатились за кофе, отправились на контрольно-пропускной пункт института. Там пришлось выстоять очередь; оказывается, зря мы сидели в кафе, надо было подходить раньше и занимать очередь за бумажкой, по которой нас пустят в здание. В принципе ждать пришлось недолго. Мы поднялись на седьмой этаж. Внутри институт выглядел очень по-современному; похоже на дорогие госпитали, как их любят показывать в американском кино. Широкие двери, аппаратура, врачи в сине-зеленых халатах. Больные с перебинтованными головами степенно гуляли под руку с родственниками; я увидел пациента с огромной вмятиной в черепе. Он мне запомнился, потому что и у меня был немаленький шанс заполучить такую же вмятину.

Спирин совсем не походил на профессора Светицкого. Он оказался молодой, довольно холодный профессионал. Видно было, что ему не очень-то хочется заниматься таким пациентом, как я; тем не менее он сделал все очень быстро. Забегая вперед, можно сказать, что план лечения был составлен буквально за два дня. Он посмотрел мои снимки, осмотрел меня. Помню, что-то начал мне рассказывать, но у меня после предыдущих трех курсов химии не до конца прошла глухота, и тогда он сказал: так, давайте я буду говорить с вашей женой, а она вам потом перескажет. Я внимательно вслушивался. Сейчас будет консилиум, сказал Спирин, мы посоветуемся с радиологом и химиотерапевтом. Насчет операции сложнее. В вашем случае во время операции слишком легко получить незаживающую ликворею, понимаете?

— И Володя тогда умрет? — спросила Яна. Голос у нее дрожал.

— Нет, — сказал Спирин. — Не умрет. Но есть шанс, может, примерно один из пяти, что нам придется взять кусок его черепа и, как бы это поточнее, закрыть им протекающую дырку, понимаете?

— Мы готовы рискнуть, — сказал я.

— Это понятно, — сказал Спирин, — но если вы думаете, что операция поможет вам избавиться от диагноза, то ошибаетесь. Тут вот какое дело, — добавил он, — в вашем случае речь идет не просто о лечении, а об оптимальном лечении, которое сохранит качество жизни больного. А операция, вполне вероятно, качество жизни ухудшит, причем весьма серьезно. Надо искать другой путь.

Он еще много раз повторит про «качество жизни». Помню, я тогда подумал: как это страшно, когда речь идет не об излечении, а о качестве жизни. Никто не говорит: мы вас вылечим. Говорят: мы улучшим качество вашей жизни. Только что не добавляют: «оставшейся жизни». Но я думал о том, как бы избавиться от той дряни, что засела у меня голове, а не о качестве жизни.

Спирин попросил нас какое-то время подождать в коридоре. Мы вышли, сели у стены. Яна набрала номер профессора Светицкого; он ответил сразу. Обрадовался, узнав, что мы в Москве; заочно похвалил специалистов института Бурденко, спросил, у кого мы на консультации, однако, услышав фамилию, признался, что не слышал о таком человеке. Впрочем, это ничего не значит. Оказывается, Павел Викторович сам только что вернулся из Москвы: был там на симпозиуме. Жаль, что не пересеклись. Спросил, что говорят насчет операции в Бурденко. Яна сказала, что в Бурденко насчет операции пока не уверены. Ищем другие варианты. Может, кибернож. Или, например, криодеструкция.

— А вы звонили в Блохина по номеру, который я вам дал? — спросил Светицкий.

— Мы туда ходили, но там такие очереди… — сказала Яна.

— Не надо вам в очереди, — сказал Светицкий, — звоните напрямую, говорите, что от меня.

Яна сказала: хорошо.

После долгого ожидания появился Спирин. Был консилиум. Несомненно, мне понадобится возобновление курсов химии: химиотерапевт утверждает, что трех курсов с такой опухолью было сильно мало, по какой причине они вообще так рано прекратили химию? Кроме того, вероятно, понадобится кибернож. Опухоль достаточно мала, меньше одного сантиметра, а кибернож — хорошее средство, достаточно действенное.

— Кибернож — это же облучение, да? — спросила Яна. — Просто ваш специалист из кафедры анатомии сказала, что у Володи опухоль еще не совсем опухоль, а скорее папиллома, которая только начала перерождаться в рак, и ее сложно убить лучами.

Спирин задумался: да-да, это, пожалуй, верно. Как вариант, сначала можно провести эндоскопическое удаление вашей папилломы. Но понадобится еще одна консультация. Я вас отправлю к нашему ЛОРу; она прекрасный специалист и в случае чего уберет все лишнее эндоскопом; поверьте, ей можно доверять. Надо, чтоб она вас посмотрела. Идите к ней прямо сейчас, номер кабинета такой-то. Скажете, что от Спирина, я с ней свяжусь. Все снимки она посмотрит у себя на компьютере, все уже загружено в сеть.

— Спасибо вам большое, — сказала Яна. — Так все быстро. В Ростове мы бы, наверное, большую часть дня провели в поликлинике, пытаясь попасть на прием в кабинет. После приема все побыстрее, конечно, но у вас вообще моментально.

Спирин сказал:

— Тут тоже небыстро. Считайте, что я выполняю за поликлинику большую часть работы.