Эволюционная лингвистика — наука междисциплинарная. Вот почему говорить о подходах, в ней используемых, приходится в весьма относительном смысле. Опираясь, тем не менее, на принцип доминанты, частно-научные подходы, применяемые в ней, мы можем подразделить на три типа — биологические, психологические и культурологические. Каждый из них имеет соответственную методологическую доминанту — биологическую, психологическую или культурологическую. Так, биологические подходы к решению проблемы глоттогенеза выдвигают на первый план её биологическую интерпретацию. Это вытекает из материала, который лежит в их основе, — животных языков и так называемых языков-посредников.
3.1. Биологические подходы
В современной глоттогенической науке сложилась ситуация, которая в какой-то мере напоминает время второй половины XIX в. К этому времени стало ясно, что компаративистика не в состоянии пролить дополнительный свет на проблему глоттогенеза, как обещал один из её основателей — Якоб Гримм (1785–1863).
9 января 1851 г. Я. Гримм прочитал в Академии наук доклад «О происхождении языка». В этом докладе он осуждал скептиков, которые стали сомневаться во вспомогательной роли компаративистики в решении вопроса о происхождении языка. Он говорил: «Этот индогерманский язык должен в то же время дать самые исчерпывающие разъяснения относительно путей развития человеческого языка вообще, может быть, и относительно его происхождения. Они могут быть получены в результате изучения внутреннего строя этого языка, который может быть отчётливо прослежен в своих бесчисленных видоизменениях, принимаемых им в каждом отдельном случае. Я имею право говорить о возможности выполнения исследования о происхождении языка как о проблеме, в удачном решении которой многие ещё сомневаются. Если бы всё же оказалось, что её можно решить, то такие скептики возразили бы, что наши языки и наша история должны восходить к ещё более раннему периоду, чем это возможно сделать, так как вероятно и даже несомненно, что древнейшие памятники санскритского или зендского языков, подобно памятникам еврейского языка или ещё какого-нибудь, который хотят выдать за самый древний язык, на многие тысячелетия отстоят от момента действительного происхождения языка или от момента сотворения рода человеческого на земле» (Звегинцев В.А. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях. Часть I. М: Учпедгиз, 1960, с. 56).
Как видим, один из патриархов сравнительно-исторического языкознания и к середине XIX в. сохранил надежду на то, что компаративистика может оказаться полезной для решения проблемы глоттогенеза, но даже и у него мы обнаруживаем биологические пристрастия. Он сравнивает язык с деревом: «Разве язык в благоприятных условиях не расцветает, подобно дереву, которое, не будучи ничем стеснено, пышно разрастается во все стороны? И разве не перестаёт развиваться язык и не начинает хиреть и мертветь, как хиреет и сохнет растение при недостатке света и земли?» (там же).
Самый мощный крен в сторону биологии сделал в шестидесятые годы XIX в. немецкий компаративист Август Шляйхер (1821–1868). Его биологическая концепция языка складывалась под непосредственным влиянием Чарлза Дарвина. Вдохновлённый дарвинизмом, он стал уподоблять языки живым организмам. Продуктивность подобного уподобления бесспорна: благодаря ему, А. Шляйхер стал автором «Компендиума сравнительной грамматики индоевропейских языков» (1862), в основе которого лежит биологический образ — родословного древа индоевропейских языков. Но очевидны у А. Шляйхера и издержки чрезмерного сближения языкознания с биологией. Как проявление явного биологического экспансионизма в его лингвистической теории выглядит, например, следующее его утверждение: «Жизнь языка не отличается существенно от жизни всех других живых организмов — растений и животных. Как и эти последние, он имеет период роста от простейших структур к более сложным формам и период старения, в который языки все более и более отдаляются от достигнутой наивысшей ступени развития и их формы терпят ущерб» (там же, с. 96). Биологический экспансионизм привёл А. Шляйхера к преувеличению роли климатического фактора в изменении языка, к прямолинейному приложению дарвиновской категории борьбы за существование к описанию языковой истории и т. д.
Если даже в компаративистике во второй половине XIX в. мы видим движение в сторону сближения языкознания с биологией, то нет ничего удивительного в том, что в философии языка это сближение стало осуществляться в ещё более стремительном темпе, поскольку эта наука имеет междисциплинарный характер. Дело дошло даже до того, что появилось мнение, что проблема глоттогенеза должна быть вообще вынесена за пределы лингвистической науки и решаться в рамках других наук — в первую очередь в эволюционной биологии.
В 1866 г. Парижское лингвистическое общество вписало в свой устав пункт, запрещающий его членам рассматривать вопросы, связанные с происхождением языка. Французов поддержали англичане. В 1873 г. президент Лондонского филологического общества Александр Эллис заявил: «Я считаю, что подобные вопросы не относятся к собственно филологическим» (Донских О.А. Происхождение языка как философская проблема. Новосибирск: Наука, 1984, с. 95).
В результате вопросы, связанные с происхождением языка, всё больше и больше стали перемещаться в биологию. Первую скрипку здесь сыграл Чарлз Дарвин (1809–1882). В книге «Происхождение человека и половой отбор» (1871) он предупреждал: «Умственные способности у отдалённых прародителей человека должны были быть несравненно выше, чем у какой-либо из существующих обезьян, прежде чем даже самая несовершенная форма речи могла войти в употребление» (Дарвин Ч. Происхождение человека и половой отбор. Сочинения. Т. 5. М.: Издательство Академии наук СССР, 1953, с. 205).
Ч. Дарвин, между тем, должен был бы приведённые слова адресовать самому себе, поскольку сам он стал сокращать расстояние между человеком и животным. В этой же книге намечена явная тенденция к анимализации человека — к его чрезмерному сближению с животным. Он писал: «Человека отличает от низших животных не то, что он способен различать членораздельные звуки, ибо собаки, как известно всем, понимают многие слова и предложения… Способность издавать звуки членораздельно тоже не является отличительной нашей чертой, ибо ею обладают попугаи и другие птицы… Человек отличается от низших животных только тем, что он обладает бесконечно большей способностью ассоциировать в своём уме самые разнообразные звуки и представления; этим он обязан, конечно, высокому развитию своих умственных способностей» (там же, с. 203–204).
Вышло у Ч. Дарвина вот что: принципиально животный язык не отличается от человеческого. Разница только в степени развития языковой способности у животных и людей. У последних она неизмеримо выше, чем у первых. Как будто с этим нельзя не согласиться. Между тем дело тут не столько в степени, о которой идёт речь, сколько в самой природе животного языка и человеческого. У животного он по преимуществу врождёнен, а у людей — результат приобретённого опыта. У животных он — результат их биопсихогенеза, а у людей — не только их биопсихогенеза, но и — главным образом — культурогенеза.
Тенденция к чрезмерному уравниванию животных языков с человеческими оказалась настолько сильной, что она дожила до нашего времени. Так, она имеется в работах известного чилийского биолога Умберто Матураны.
У. Матурана недвусмысленно определяет язык исключительно как биологическое явление. Более того, он биологизирует не только язык, но и познание. Так, по поводу последнего он писал: «Познание представляет собой биологическое явление и понять его можно только как таковое; любое понимание области знания с точки зрения эпистемологии предполагает понимание с точки зрения биологии» (Матурана У. Биология познания // Язык и интеллект / Под ред. В.В. Петрова. М.: Прогресс, 1996: http://www.synergetic.ru/sections/autopoiesis ).
Анимализация языка у У. Матураны проистекает из биосемиотической (зоосемиотической) направленности его размышлений о «языковой области», в которой при определённых условиях оказываются живые организмы — и в первую очередь — животные.
Ставить человеческий язык в один ряд с «языками» животных означает гипертрофию биотической стороны языка и, напротив, игнорирование его культурной стороны.
Чрезмерное сближение животных языков с человеческими проистекает из анимализации человека. Она держится на игнорировании культурной сущности человека, на сведении культуры к выживанию. Назначение языка при таком подходе тоже не может не сводиться к его участию в выживании. Три основные функции языка — коммуникативная, когнитивная и прагматическая — в этом случае заменяются его единственной функцией — адаптивной (ориентирующей, консенсусной).
«Основная функция языка, — писал У. Матурана, — как системы ориентирующего поведения заключается не в передаче информации или описании независимой вселенной, о которой мы можем вести разговоры, а в создании консенсуальной области поведения между системами, взаимодействующими на языке, путем развития кооперативной области взаимодействий» (там же).
Выходит, что и общаемся мы друг с другом, и познаём этот мир, и практически воздействуем на него с помощью языка в конечном счёте лишь с одной задней мыслью — сориентировать себя на консенсус во взаимоотношениях друг с другом, приспособиться друг к другу. Такая насмешка над человеком неизбежна в теории, где игнорируется его культуросозидательная (преобразующая) сущность и он ставится на одну доску с животным.
Приписывание языку одной — ориентировочно-адаптивной — функции у У. Матураны объясняется очень просто: на человеческий язык он смотрит сквозь призму животного «языка». Он игнорировал при этом ту пропасть, которая отделяет их друг от друга. Между тем эта пропасть соразмерна пропасти между человеком и животным.
Пропасть между животными и современными людьми, вместе с тем, была намного меньше, чем между животными и первобытными людьми. Последние были намного ближе к животным. Более того, первые люди унаследовали свою языковую способность от предъязыковой способности своих животных предков.
Невозможно восстановить конкретные животные «междометия», на основе которых формировались первые человеческие слова. Но по животным языкам мы можем в какой-то мере судить о характере предъязыка. Они — один из важнейших источников реконструкции этого характера. Другой такой источник — «говорящие» животные. Сам факт их существования свидетельствует о языковом потенциале не только животных, но и, в какой-то мере, предлюдей и первобытных людей. Вот почему биологические подходы к решению проблемы голоттогенеза имеют не только полное право на существование, но и проливают новый свет на эту проблему. Более того, эти подходы во многом задают тон всей современной глоттогенической науке. Они пронизывают её целиком. Вот почему их отграничение от других — психологических и культурологических — подходов в значительной мере условно.
3.1.1. Евгений Николаевич Панов
Евгений Николаевич Панов (род. в 1936 г.) — доктор биологических наук. О верности своей профессии он заявил в самом начале своей книги «Знаки, символы, языки»: «В этой книжке я попытался изложить с точки зрения биолога некоторые наиболее существенные представления о языке человека, без знания которых невозможны сколько-нибудь продуктивные сопоставления между ним и „языками животных“» (Панов Е.Н. Знаки, символы, языки. М.: Знание, 1983, с. 4).
Среди «языков» животных автор указанной книги выделил «языки» шимпанзе, соловьёв, дельфинов и пчёл.
«Язык» шимпанзе.
Особого внимания в книге Е.Н. Панова заслуживает глава «Шимпанзе у порога языка», поскольку шимпанзе — наши ближайшие эволюционные родственники. Об их превосходстве над другими обезьянами свидетельствуют, по крайней мере, три их эволюционных достижения:
1) их коммуны, численность которых варьируется от 50 до 150 особей, характеризуются достаточно терпимым, дружественным, миролюбивым отношением не только к их членам, но даже и к чужакам (чаще всего — самкам), которых они довольно легко в них принимают;
2) строгая иерархичность отношений между членами таких дружественных союзов;
3) высокая степень развития орудийной деятельности.
О степени миролюбивости шимпанзе можно судить по тому, как у них происходит делёж добычи. У Е.Н. Панова читаем: «Затем (после охоты на гверец — чёрно-красных обезьянок. — В.Д.) происходит обстоятельный делёж добычи, занимающий иногда до 9 часов. Никто из прибывших на зов добытчика не покидает места дележа, не получив своей порции мяса. Впрочем, съестное распределяется между присутствующими далеко не равномерно. Дело в том, что матёрый самец, если он оказался в роли удачливого охотника, первым делом предлагает наиболее лакомые куски самкам, находящимся в состоянии половой готовности… Если удача в охоте сопутствовала а-самцу, он может оказаться совершенно чужд деспотическому эгоизму. В таком случае герой дня щедро оделяет кусками лакомой пищи прочих взрослых самцов и самок, которые в свою очередь отдают часть своей доли присутствующим здесь друзьям и детёнышам» (Панов Е.Н. Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в природе // Разумное поведение и язык. Вып. 1. Коммуникативные системы животных и язык человека. Проблема происхождения языка / Сост. А.Д. Кошелев, Т.В. Черниговская. М.: Языки славянских культур, 2008, с. 244).
Как видим, распределение пищи у шимпанзе производится в соответствии с определёнными иерархическими отношениями в коммуне. Вот как эти отношения выглядят: «Как и у многих других видов общественных животных, отношения в группировке шимпанзе регулируются в соответствии со стихийно складывающейся „табелью о рангах“, именуемой системой социальной иерархии. Среди обезьян, живущих в данной местности и постоянно взаимодействующих друг с другом, есть всеми признанный „самец № 1“ (или а-самец), который обладает максимальными правами среди прочих самцов данной популяции. Последние занимают разные по высоте „ступеньки“ иерархической лестницы, причём старики обычно доминируют над неполовозрелыми животными. Но в целом самцы пользуются большими правами, нежели самки, в среде которых существует собственный порядок ранжирования» (там же, с. 241). Одним словом, у них патриархат.
Высокая степень развития орудийного поведения у шимпанзе совершенно справедливо рассматривается Е.Н. Пановым как их главное эволюционное достижение. Зоологи насчитали около 40 вариантов такого поведения. Е.Н. Панов в связи с этим пишет: «Больше половины из них, точнее 22 последовательности действий, включены в процесс добывания пищи. Сюда относятся всевозможные способы извлечения добычи из гнёзд социальных насекомых — термитов, муравьёв и пчёл, а также добывание костного мозга из костей животных, павших жертвами шимпанзе. Другая, ещё более впечатляющая категория действий — это раскалывание орехов тяжёлыми предметами» (там же, с. 233).
Со времён Монбоддо (XVIII в.) известно, что использование орудий — отличительная черта первобытного человека. Более того, своим очеловечением наши предки в первую очередь обязаны своему орудийному поведению. Это поведение — начало культурогенеза. Возникает вопрос: если начатки такого поведения имеются у шимпанзе, то не следует ли отсюда вывод о том, что мы можем смело приписывать им не что иное, как культуру?
На этот вопрос Е.Н. Панов ответил положительно. Он писал: «Как сучки для протыкания стенки термитника, так и сами „удочки“ выглядят на редкость стандартизованными, поскольку и материалы, из которых они изготовлены, и способы их обработки обезьянами отработаны на протяжении жизни многих поколений этих обитателей леса. Всё это позволяет говорить о культурных традициях, различных в разных популяциях обыкновенного шимпанзе. Надо сказать, что из всех видов животных, которые применяют предметы для добывания пищи, только обыкновенные шимпанзе способны в естественных условиях целенаправленно использовать набор инструментов, которые к тому же зачастую подготавливаются для работы заранее» (там же, с. 235).
К употреблению термина культура нужно относиться осторожно. К сожалению, сейчас он сплошь и рядом употребляется по отношению к животным. Почему этого не следует делать? Потому что культура — отличительная черта человека. Именно она отграничивает человека от животных. Именно благодаря ей, австралопитеки (наши ближайшие животные предки) приблизительно 3–2,5 миллиона лет тому назад вступили в восточной Африке на путь очеловечения. А если мы будем приписывать культуру и животным, то в какую терминологическую ловушку мы попадём? В ловушку, в которой разница между животным и человеком расплывается, теряется, исчезает. На другом языке это называется гоминизацией животных или анимализацией людей.
«Но всё-таки начатки-то культуры у животных имеются», — могут возразить мне любители чрезмерно широкого употребления термина культура. Вне всякого сомнения! Ничего не возникает на голом месте. Не на голом месте появилась и культура. Она произошла… Нет, не из культуры наших животных предков, а из их предкультуры. Ужели слово найдено? Предкультура — вот термин, который всё расставляет на свои места. У животных — предкультура, а у людей — культура. Точно так же обстоит дело и с терминами предъязык и язык. Предъязык — у австралопитеков, а язык — у людей.
Между предкультурой и культурой — дистанция огромного размера, даже если речь идёт о народах, культура которых находится на уровне каменного века. Таковы, например, современные тасманийцы (Тасмания — австралийский штат, который расположен на острове в 240 км к югу от материковой Австралии). Е.Н. Панов в связи с этим писал: «У тасманийцев из 18 типов орудий 14 относятся к категории артефактов (продуктов целенаправленной деятельности. — В.Д.), а у шимпанзе 18 из 20 [Boesch 1993]. С формальной точки зрения преимущество на стороне шимпанзе: 90 % артефактов против 78 % у аборигенов. Однако тасманийцы способны изготовлять составные орудия. Например, копья, где наконечник тем или иным способом присоединяется к древку. Ничего подобного не в состоянии выполнить шимпанзе. Это и есть тот качественный скачок, который в сфере орудийной деятельности отделяет человека от мира животных» (там же, с. 240).
Между «языком» шимпанзе и человеческим языком — также дистанция огромного размера, но, поскольку шимпанзе — наши ближайшие эволюционные родственники, наблюдения за их коммуникативным поведением можно в какой-то мере проецировать на соответственное поведение австралопитеков, чтобы пролить свет на хотя бы приблизительное представление о характере их предъязыка.
Коммуникативные сигналы, используемые у шимпанзе, делятся на осязательные (яркий пример — груминг), зрительные (оптические, жестово-мимические) и слуховые (вокальные, звуковые). Большую часть из этих сигналов составляют вторые и третьи.
Жестово-мимические сигналы у шимпанзе преобладают над звуковыми. Об этом, по крайней мере, свидетельствуют наблюдения известного приматолога Франса де Вааля. Всего он насчитал у шимпанзе немногим более 30 типов коммуникативных сигналов. Из этих типов только 10 — звуковые, а остальные — жестово-мимические. Сюда входят телодвижения, связанные с выражением миролюбия (например, объятия), приветствием дождя (шимпанзе выражают его с помощью особых танцевальных движений), агрессией («В подобных случаях враждебно настроенные самцы шимпанзе вздыбливают шерсть, особой раскачивающейся походкой передвигаются на двух ногах, размахивают руками, трясут ветви деревьев, швыряют тяжёлые камни». Там же, с. 246) и др.
По поводу числа звуковых сигналов, как, впрочем, и жестово-мимических, среди исследователей нет единства. Так, уже упомянутый Ф. де Вааль насчитал только 10 типов таких сигналов. Но он не считал промежуточных вариантов между ними. Это сделал Е.Н. Панов. В результате он выделил не 10, а 40 типов вокально-слуховых сигналов, используемых шимпанзе. Вот как звучат некоторые из них: 1 — «пыхтение»; 2 — «ох-ох»; 3 — «оохоо»; 4 — «эээ»; 5 — «ах-ах»; 6 — «ваув»; 7 — визг «эххх»; 8 — лай с оскаленными зубами; 9 — «уррр»; 10 — «рра»; 11 — «ррррааа» (там же, с. 248).
Мы видим здесь зачатки тех самых возгласов, которые в XVIII в. получили название первобытных междометий. Стало быть, прав был И. Гердер, применяя междометную гипотезу о происхождении языка в отношении не к первобытному языку, а к предъязыку — к «языку» наших животных предков.
Что же обозначают подобные «слова»? Их особенность — омонимия. Один и тот же набор звуков в разных ситуациях может иметь разные значения. Какие именно? Они могут указывать на грозящую опасность, оповещать о дележе добычи, выражать агрессию или миролюбие и т. д. Вот как Е.Н. Панов перевёл на русский язык вокальные сигналы, которые издают шимпанзе для выражения дружелюбия: «Многие такие сигналы и не призваны служить средством трансляции каких-то конкретных сообщений и выполняют не смысловую (или семантическую), а так называемую фатическую функцию, суть которой просто в поддержании дружественных контактов между особями. Именно такую роль играют в нашем общении фразы вроде: „Ну, как дела?“, обращённые к не близкому человеку. Вы не ожидаете получить в ответ на такой вопрос подробный отчёт об успехах и неурядицах вашего собеседника и вполне довольствуетесь нейтральным ответом: „Ничего, всё в порядке!“» (там же, с. 249).
Е.Н. Панов подчёркивает биологическую природу как оптических, так и звуковых сигналов у шимпанзе: «Разумеется, врождённые оптические и звуковые сигналы вполне обеспечивают все те чисто биологические функции, которые связаны с установлением и поддержанием социальной иерархии, с ситуациями ухаживания самцов за самками, а также с заботой матери о своих детёнышах» (там же).
Коммуникативные сигналы, используемые шимпанзе, ограничены удовлетворением их биологических потребностей. Они есть не что иное, как продолжение их биогенеза. С их помощью, как и с помощью искусной охоты, быстрого бега, ловкого прыганья по деревьям и т. п. они ведут борьбу за свою жизнь.
Для удовлетворения биологических потребностей не требуется много слов. Вот почему даже наши ближайшие эволюционные родственники — шимпанзе — застряли в своей эволюции на использовании весьма ограниченного числа коммуникативных сигналов.
Е.Н. Панов писал: «Связи шимпанзе с внешним миром ограничиваются в основном удовлетворением чисто биологических потребностей добывания пищи и защиты от врагов. На этом этапе развития приматов, когда они не перешли ещё к постоянному выделыванию и совершенствованию орудий, а также к производству материальных и культурных ценностей, они попросту не нуждаются в последовательной символизации внешней реальности с помощью языка» (там же, с. 238).
«Язык» соловьёв.
У соловьёв, дельфинов и пчёл, как и у шимпанзе, тоже есть свои «языки». Более того, все эти «языки» объединяет одна и та же функция — прагматическая. Они пользуются ими в первую очередь из прагматических соображений, связанных с удовлетворением их биологических потребностей. Отсюда следует, что не только «язык» шимпанзе, но и «язык» других животных, в эволюционном отношении очень далёких от людей, проливают свет на прагматическую природу «языка», которым пользовались наши непосредственные животные предки.
Соловьи, как известно, славятся своим мастерством в пении. Человек её оценивает со своей, человеческой, точки зрения. Он получает от него эстетическое удовольствие. Но как же выглядит ситуация с соловьиным пением не с человеческой, а с соловьиной точки зрения? Увы, эта точка зрения весьма прозаична. Из неё вытекает, что соловьи выводят свои виртуозные рулады главным образом для осуществления ими трёх функций — контактной, территориальной и сексуальной.
У Е.Н. Панова читаем: «Самец соловья, вернувшийся с зимовки и занявший индивидуальный участок (территорию, как говорят зоологи), совершенно бессознательно извещает своим пением других самцов о том, что это место уже занято. Если бы соловьи обладали языком, они могли бы перевести бесконечную песню владельца участка так: „Здесь уже есть один самец, и вам здесь делать нечего“. Когда ту же песню слышит вернувшаяся с зимовок соловьиха, она истолковывает чудесные трели примерно следующим образом: „Здесь уже есть самец. Почему бы не вступить с ним в законный брак?“» (Панов Е.Н. Знаки, символы, языки. М.: Знание, 1983, с. 157).
Природа наградила соловья чарующим музыкальным даром, но функционально его пение не отличается от однообразного кукования кукушки, которая «одно ку-ку своё твердит» (А.С. Пушкин). «Песня соловья, — пишет Е.Н. Панов, — по своей информативности ничем не отличается от стрекотания сверчка или кукования кукушки» (там же, с. 158).
Как объяснить музыкальное богатство звуков, которые издаёт соловей? Дело тут не только в том, что естественный отбор у этого вида птиц пошёл по пути развития их музыкальных способностей, которые вошли в их врождённую программу, но и в том, что соловьи — очень способные ученики. Они способны искусно имитировать пение не только своих сородичей, но и других птиц: «Песня соловья, несомненно, складывается под влиянием длительного обучения, и многие звуки соловьиной песни формируются на основе имитации голосов других птиц» (там же, с. 161).
Свои наблюдения за соловьиным «языком» Е.Н. Панов подытожил следующим образом: «Итак, и у соловьёв, как и у чёрных каменок, каждый самец располагает своим репертуаром нот, из которых он компанует только ему свойственные фразы и напевы. Разумеется, все соловьи, живущие в одной местности, обладают и общими для них звуками, что позволяет птицам узнавать по голосу себе подобных и улаживать свои несложные территориальные и брачные отношения» (там же, с. 161).
«Язык» дельфинов.
Активное изучение «языка» дельфинов началось в 60–70 гг. XX в. В американской науке сформировалось в это время два направления в его изучении — фантастическое и реалистическое. Первое из них возглавил Д. Лили, а второе — Р. Бюснель.
Первый из них фантазировал в 1962 г.: «Возможно, что весь накопленный опыт передаётся у дельфинов примерно так же, как передавались знания у примитивных человеческих племён, — через длинные народные сказания и легенды, передаваемые изустно от одного поколения к другому, которое в свою очередь запоминало их и передавало дальше» (там же, с. 168).
Р. Бюснель опустил сторонников Д. Лили на землю. В 1976 г. он писал о дельфинах: «Совершенно неоправданно приписывать этим животным обладание языком — в свете того факта, что у нас нет ясного представления о величине их словаря (если таковой имеется), так же как и о сущности сигналов, которыми они пользуются» (там же, с. 170).
Со временем выяснилось, что в дельфиньих свистах никакого словаря нет (их свист подобен пению соловья), но есть та же прагматическая нагрузка, что и у соловьёв: с их помощью они устанавливают контакт друг с другом, отстаивают свою территорию и ищут партнёров для продолжения своего рода. Е.Н. Панов писал: «То, что нам известно сейчас, не даёт никаких оснований выделять дельфинов из бесконечно разнообразного царства животных, приписывая им обладание неким субчеловеческим интеллектом и языком, хоть в какой-то мере подобным нашему» (там же, с. 185).
«Язык» пчёл.
Логика выживания научила своему «языку» и пчёл. Они создали свой язык, который чаще всего называют танцевальным.
Ещё Аристотель, который жил в IV в. до н. э., обнаружил, что пчёлы каким-то образом сообщают друг другу об источнике пищи. В XVIII–XIX вв. появилась догадка о танцевальной природе их «языка». В XX в. немецкий зоолог Карл фон Фриш (1886–1982), ставший в 1978 г. нобелевским лауреатом, расшифровал этот «язык». Он писал: «Если пчёлы обладают языком, стимулированные танцем новички будут находить указанный им источник пищи. Некоторые новички его находят. Стало быть, у пчёл есть язык» (там же, с. 196). Судьба подарила автору этих слов почти 96 лет жизни неслучайно: в течение долгих лет он исследовал «язык» медоносных пчёл. Результаты оказались сенсационными.
Коммуникативный танец совершает в тёмном улье пчела-разведчица, вернувшаяся в него с нектаром в своём зобике. Этот танец состоит в основном из трёх движений — восьмёрочных, виляющих и круговых. Основную информационную нагрузку несут виляющие движения. От их числа и темпа зависит содержание сообщения, которое распознаётся пчёлами, воспринимающими этот танец. Они узнают по нему, куда нужно лететь за нектаром, который принесла его добытчица. Самое поразительное состоит в том, что иногда до источника пищи пчёлам-новичкам приходится лететь до 12 км., хотя обычно расстояние от улья до этого источника — 3–4 км. А 3–4 км — разве это мало?
В своей книге Е.Н. Панов обращает внимание на комплексную природу сигнала, который сообщает своим соплеменницам пчела-разведчица. Этот сигнал состоит не только из танцевальных движений, но включает в себя также жужжание её крылышек, запах нектара, который она принесла в улей, и даже его вкус. Учёный писал: «Несомненно, что танец фуражира, возвращающегося в улей со взятком, представляет собой комплексный сигнал, состоящий из „знаков“ принципиально различного характера» (там же, с. 210).
Что и говорить, танцевальный язык пчёл — великое достижение эволюции, однако не следует его преувеличивать. Дело в том, что далеко не каждая пчела добирается до источника пищи после того, как она приняла сигнал от пчелы-разведчицы. В лучшем случае — лишь каждая пятая. Кроме того, коммуникация пчёл является ограниченной: она не охватывает матку и самцов-трутней. В ней участвуют только рабочие пчёлы-самки.
Не следует идеализировать все животные «языки», поскольку до человеческих языков им далеко, как до солнца. Е.Н. Панов писал в заключении к своей книге: «Давайте же оставим споры о терминах. Позволим себе называть способы общения животных „языком“. Но не будем забывать при этом, что перед нами совсем не тот язык, которым пользуемся мы с вами. Понять же, в чём главные и второстепенные различия этих столь разных явлений, мы сможем лишь в результате длительного и кропотливого изучения образа жизни нашим многочисленных и столь непохожих друг на друга соседей по планете» (там же, с. 238).
Но даже и сейчас ясно, добавлю я от себя, что языковой эволюции наших предков предшествовала многомиллионная эра информационной эволюции. Она состояла в отборе и совершенствовании разнообразных форм коммуникативной связи между животными, начиная с простейших и кончая нашими непосредственными прародителями — австралопитеками. Эти связи есть не что иное, как одна из форм приспособления животных к условиям и сохранению их жизни в ходе биогенеза.
3.1.2. Зоя Александровна Зорина, Анна Анатольевна Смирнова
В естественных условиях обезьяны реализуют свой коммуникативный потенциал далеко не полностью. Они способны на большее. Об этом свидетельствует успешное усвоение ими тех искусственных языков, которым их научают люди. Эти языки принято называть языками-посредниками.
Что такое язык-посредник? Язык, с помощью которого устанавливается общение между человеком и животным. Какое отношение имеют эти языки к проблеме глоттогенеза? Подобно тому, как по «языку» шимпанзе, мы можем в какой-то мере судить о характере предъязыка, по языкам-посредникам мы можем в какой-то мере судить о языковом потенциале наших животных предков. Оказалось, что этот потенциал намного выше, чем предполагалось до появления «говорящих» обезьян.
В 2006 г. в Москве вышла в свет замечательная книга сотрудников биологического факультета МГУ доктора биологических наук Зои Александровны Зориной и кандидата биологических наук Анны Анатольевны Смирновой «О чём рассказали „говорящие обезьяны“. Способны ли высшие животные оперировать символами?». Эта книга, пожалуй, — самый скрупулёзный источник по истории установления общения человека с животным.
Что такое общение? С одной стороны, это речепорождение, а с другой, речевосприятие. О том, что животные в какой-то мере способны понимать человеческую речь, известно с давних пор. Ещё в древности люди отдавали какие-то команды, например, лошадям или собакам, и они их понимали и выполняли. Сложнее дело обстояло с речепорождением. Именно оно стало в первой половине XX в. камнем преткновения в обучении обезьян человеческому языку. Именно оно было главной целью учёных, стремящихся к общению в животными с помощью языков-посредников.
Языки-посредники делятся на два типа — естественные и искусственные. В первом случае мы имеем дело с теми или иными человеческими языками, а во втором — с жестовыми, жетонными и компьютерными языками.
3.1.2.1. Человеческие языки-посредники
Обезьяны.
Ещё в XVIII в. Жюльен де Ламетри не сомневался в том, что обезьяну можно научить говорить по-человечески. В первой половине XX в. были предприняты попытки осуществить мечту Ж. де Ламетри на практике.
В 1909 и 1911 годах Уильям Фурнесс приобрёл четырёх обезьян — двух орангутанов и двух шимпанзе. Он стал их учить говорить по-английски. Самой способной оказалась самка орангутана. Через полгода она научилась говорить слово dad(папа). Она произносила его довольно чётко и употребляла по отношению к У. Фурнессу. Вдохновлённый удачей, он потратил неимоверные усилия, чтобы научить орангутана говорить слово сир (чашка). Как и первое слово, его подопечная понимала значение этого слова и употребляла его к месту. Увы, на этом её языковые успехи прервались: она умерла от пневмонии. Попытка же У. Фурнесса научить шимпанзе освоить слово сир потерпели фиаско, хотя он пытался это сделать в течение пяти лет. Он решил, что орангутаны в языковом отношении способнее шимпанзе.
Языковой престиж своего племени поддержала шимпанзе Вики — воспитанница американских учёных Кэти и Кейта Хейсов. Несмотря на свой разбойничий характер, Вики оказалась очень способной ученицей: помогала собирать и мыть посуду, каждое утро бегала за газетой и, развалившись в кресле, разворачивала её перед собой, делая вид, что с увлечением её читает. Она научилась рисовать, но самое главное — произносить слова та, dad и сир, но только последнее из этих слов она употребляла осмысленно. Вики прожила лишь 7 лет.
Какой же вывод отсюда следует? Уильям Фурнесс и супруги Кэти и Кейт Хейсы показали, что возможности обезьян в порождении устной человеческой речи (речепорождении) являются очень ограниченными. Почему? Дело здесь не в уровне их интеллекта, а в неприспособленности их гортани для произношения звуков человеческой речи. Их органы артикуляции не прошли по тому эволюционному пути, по которому прошли наши предки.
В конечном счете, мы можем сказать, что оптимизм Ж. де Ламетри по отношению к научению обезьян говорить по-человечески оказался неоправданным. Отсюда не следует, что в дальнейшем учёные вообще отказались от мечты наладить диалог с обезьянами. Эту мечту они осуществили во второй половине XX в. с помощью искусственных языков-посредников.
Попугаи.
Большинство этих птиц, как правило, подражают человеческой речи механически, без осознания её смысла. В XX в. появились попугаи, которые доказали, что в их племени есть уникумы, способные к осмысленному диалогу с человеком.
Ещё в 1912 г. Е.Н. Сабашникова поведала своим читателям о чудесном попугае, который поражал её своими языковыми способностями. Так, когда ему насыпали чистый песок в клетку, он восклицал: «Как у нас хорошо! Как чисто!». Когда же ему было холодно, он жаловался: «Подойди, подогрей меня!». Но в этих репликах пока ещё нет диалога.
Способность к диалогу уже в наше время блестяще продемонстрировал попугай А.В. Трубачёвой из Луганска по имени Франтик, словарь которого составляет приблизительно 700 слов. Вот некоторые из его диалогов с хозяйкой:
Кто может сомневаться в осмысленности подобных диалогов попугая с человеком?
Самым знаменитым попугаем стал Алекс — воспитанник американской исследовательницы Айрин Пепперберг. 15 июня 1977 г. она купила его в зоомагазине. Её эксперимент с Алексом длился много лет. Он неожиданно умер от закупорки сосудов 6-го сентября 2007-го года в возрасте 31 год.
Уже через 26 месяцев словарь Алекса достиг трёхсот слов. Он научился осмысленно употреблять слова, обозначающие на английском бумагу, ключ, кожу, зерно, прищепку, пробку, орех, макароны; красный, зелёный, синий, трёхугольный, четырёхугольный и мн. др.). Он освоил также сочетания слов. Без обучения он называл такие предметы, как зелёная пробка, голубая кожа и т. п.
После 15 лет обучения в развитии своих языковых способностей Алекс достиг потрясающих успехов. Он не только во много раз увеличил свой лексический запас, но и очень бойко выражал с его помощью свои приказы: «Уходи прочь», «Иди сюда», «Пощекочи меня», «Хочу пойти…» и т. п.
Но самое главное: он научился правильно отвечать на вопросы А. Пепперберг. Когда она его спрашивала, например: «Какого цвета этот предмет», он правильно указывал на его цвет, владея знаниями о всех цветах радуги. Когда она его спрашивала: «Какой формы этот предмет?». Он отвечал: «Трёхугольной» (или какой-то другой). Когда она его спрашивала: «Сколько здесь круглых (чёрных, кожаных и т. д.) предметов?». Он безошибочно отвечал.
Свою главную задачу А. Пепперберг видела не столько в обучении Алекса английскому языку, сколько в проверке его когнитивных возможностей. Эти возможности оказались поразительными. Алекс подтвердил, что попугаи способны к весьма сложной категоризации, т. е. к членению мира на те или иные категории — предметы, качества, формы, цвета и т. п. Это свидетельствует о том, что птицы способны к абстрактно-понятийному мышлению. В естественных условиях они не называют категории, которые Алекс научился обозначать с помощью слов, однако нет сомнения в том, что уровень их довербального, безъязыкового абстрактно-понятийного мышления достаточно высок.
Долгое время в науке существовала точка зрения, в соответствии с которой считалось, что абстрактно-понятийное, обобщающее мышление доступно только людям, а животные оперируют в своём мышлении только конкретно-образными представлениями. Говорящие попугаи развеяли эту точку зрения в пух и прах. Но ещё в большей мере её развеяли обезьяны, овладевшие языками-посредниками.
В своей книге 3.А. Зорина и А.А. Смирнова описывают эксперименты с весьма многочисленной группой «говорящих» обезьян. Я же рассмотрю здесь разные типы искусственных языков-посредников лишь на примере наиболее известных их носителей.
3.1.2.2. Жестовые языки-посредники
Алан и Беатрис Гарднеры — шимпанзе Уошо
На рубеже 60–70 гг. XX в. в общении людей с обезьянами в США произошла революция. Её главными авторами стали супруги Алан и Бетрис Гарднеры. В 1966 г. в их доме появилась десятимесячная шимпанзе Уошо — будущая первая леди среди «говорящих» обезьян.
С самого начала Гарднерам было ясно, что обучать Уошо голосовому языку — только время терять. Они выбрали язык жестов — амслен. Это упрощённый вариант языка, которым пользуются американские глухонемые.
Уошо провела в доме Гарднеров всего пять лет, а затем она перешла на попечение Роджера Футса. Чему же она научилась в уютном доме Гарднеров? Чтобы ответить на этот вопрос профессионально, используем привычные грамматические термины — лексика, словообразование, морфология и синтаксис.
Лексика.
После трёх лет обучения «лексический» запас Уошо составил 130 жестовых «слов». Со временем она освоила 350 таких «слов». Чтобы сказать о цветке, например, она трогала пальцем свои ноздри. Чтобы сказать о собаке, она хлопала себя по бедру. Чтобы сказать об ушах, она касалась указательным пальцем своего уха. И т. д.
Словообразование.
О языковом потенциале обезьян очень ярко свидетельствуют новые слова, изобретённые Уошо. Так, она сама создала жесты для обозначения нагрудника и пряток. Увидев на прогулке лебедя, она назвала его сложным «словом», состоящим из двух жестов — ВОДА + ПТИЦА, а арбуз она обозначила сложным «словом», соединяющим жесты КОНФЕТА и ПИТЬ. Уошо продемонстрировала и свою способность к метафорическому употреблению жестов. Так, она обозвала смотрителя Джека грязным за то, что он не давал ей пить. Своих же диких собратьев она окрестила чёрными тварями. Себя она причисляла к роду Homo.
Морфология.
Уошо научилась жестам, принадлежащим, по крайней мере, к пяти «частям речи». Она усвоила:
1) существительные, обозначающие различные растения, животных, включая их клички, людей, включая их имена собственные, продукты культуры (разные виды пищи, мебели, обуви и т. д.);
2) прилагательные, обозначающие разные цвета, размеры и формы предметов;
3) местоимения — личные (я, ты и т. д.) и притяжательные (мой, твой и т. д.);
4) глаголы, указывающие на разнообразные действия (есть, пить, спать, говорить и т. п.);
5) наречия — места (внизу, сверху, внутри, снаружи), эмоциональных состояний (больно, страшно, смешно и т. п.), оценки (хорошо, плохо, жалко и т. п.).
Между прочим, легче всего ей давались неодушевлённые существительные и наречия места.
Синтаксис.
В развитии синтаксических способностей Уошо шла от употребления «однословных предложений» к «несколькословным». Вот типичный пример употребления первых в диалоге с воспитателем:
— Что это?
— Башмак.
— Какого он цвета?
— Красный.
— Чей он?
— Мой.
В освоении «несколькословных предложений» Уошо прошла через стадию «цепочечного» набора жестов. Такого, например: Уошо — пить — чашка — скорее — пить — скорее. Но со временем ей оказались доступными не только неосложнённые двусоставные «предложения» (Цветок пахнет; Я открою; Ты ешь и т. п.), но и осложнённые (Уошо — хорошая девочка; Я щекотать тебя; Ты щекотать меня; Я дам тебе и т. п.).
Дело дошло в конце концов до довольно длинных «предложений». Своему новому воспитателю — Р. Футсу — Уошо, например, сказала: «Пожалуйста, дай мне этот горячий дым». Так она просила у него сигарету.
Какие выводы мы можем сделать из языковой биографии Уошо?
Уошо окончательно развеяла миф о неспособности животных к абстрактно-понятийному, обобщающему мышлению. Своими жестами она символизировала понятия, на оперирование которыми она была способна и без этих жестов. Она легко отличала представления об отдельных предметах (эта собака) от понятий о них (собака вообще). Более того, её интеллект оказался способным к оперированию философскими категориями — субстанции, качества, пространства и др.
У 3.А. Зориной и А.А. Смирновой читаем: «Таким образом, шимпанзе оказались способными к обобщению не только на допонятийном (применение знаков к похожим предметам той же категории), но и на протопонятийном (применение знаков к объектам другой категории и сенсорной модальности) уровне. Уже на этой стадии экспериментов они продемонстрировали способность к символизации, т. е. умению связывать нейтральный знак с предметом, явлением или понятием и использовать этот знак в некоторых новых ситуациях» (Зорина 3.А., Смирнова А.А. О чём рассказали «говорящие обезьяны». Способны ли высшие животные оперировать символами? М.: Языки славянских культур, 2006, с. 164).
Уошо продемонстрировала не только собственный языковой потенциал, но и в какой-то мере соответственный потенциал наших животных предков. У австралопитеков, надо полагать, он был намного выше, чем у Уошо. Это позволило им вступить на путь очеловечения.
Уошо (1965–2007) обладала удивительной памятью. Когда Гарднеры навестили её у Р. Футса после одиннадцати лет разлуки, она им сказала: «Давайте обнимемся». Язык очеловечивает. Вот почему назвать её животным язык не поворачивается. Тем более, что сама она причисляла себя не к животным, а к людям.
Освоение амслена оказалось по силам не только шимпанзе, но также гориллам и орангутанам. Главными героями здесь стали горилла Коко и орангутан Чантек. Первая — питомец Фрэнсин Паттерсон, а второй — Лин Майлс.
Коко (род. в 1971 г.) освоила приблизительно 1000 жестовых «слов». Тем самым она доказала, что и гориллы не хуже шимпанзе могут пользоваться языком жестов. Более того, по своим «речевым» способностям она оставила позади Уошо. Чтобы не быть голословным, приведу пример диалога Коко (К) с Ф. Паттерсон (П):
К: Это я (показывая на птицу).
П: Разве?
К: Коко — хорошая птичка.
П: Я думала, ты горилла.
К: Коко — птица.
П: Ты можешь летать?
К: Да.
П: Покажи.
К: Птица понарошку дурачусь (смеется).
П: Так ты меня дурачила?
(Коко смеется).
П: А кто ты на самом деле?
К (смеется): Коко — горилла.
В последней трети XX в. поистине произошло чудо: люди научились «разговаривать» с обезьянами!
Орангутан Чантек (род. в 1977 г.) освоил 150 жестов амслена. Его жестовый запас меньше, чем о Уошо и Коко, зато у него проснулись задатки учителя: он учит своих смотрителей в зоопарке амслену. При этом, если ученики ему попадаются не очень смышлёные, он неутомимо им повторяет тот или иной жест.
3.1.2.3. Жетонные языки-посредники
Дэвид и Энн Примаки — шимпанзе Сара
Одновременно с Гарднерами супруги Примэки (Примаки) создали для своей воспитанницы Сары «язык» жетонов. На них изображались символы тех или иных реалий. Яблоко, например, изображается на этом «языке» в виде синего треугольника. Оборотная сторона подобных жетонов была металлической. Вот почему их можно было закреплять на магнитной доске. Сара избрала не линейный вариант их расположения на доске, а сверху вниз.
С помощью подобных жетонов Сара научилась общаться со своими воспитателями. Она отвечала на их вопросы (например, какой предмет она видит перед собой?) и выполняла их задания (например, положить яблоко).
Сара была способна понимать сложные конструкции. Например, такие: «Если не хочешь яблоко, положи его обратно». Однако в целом она оказалась менее способной, чем Уошо. Её «языковое» развитие ограничивали также и возможности «языка», избранного Примэками.
3.1.2.4. Компьютерные языки-посредники
Йеркиш
Дуэйн Рамбо и Сью Сэвидж-Рамбо — шимпанзе Лана и бонобо Канзи
В 1971 г. Дуэйн Рамбо (Румбо) изобрёл компьютер для обезьян. Его первой ученицей была Лана (род. в 1970). Она основательно усвоила правила использования «языка», с помощью которого она «общалась» с машиной. Этот язык назвали йеркишем.
В качестве «слов» на йеркише используются абстрактные символы, получившие название лексикограмм. Они располагаются на клавиатуре компьютера. При нажатии той или иной клавиши на его мониторе появляется соответственная лексикограмма.
Нажимать на отдельные лексикограммы не имеет особого смысла, поэтому Д. Рамбо стал учить Лану употреблению целых «предложений». Лана оказалась догадливой ученицей. Тем более, что у неё был стимул: если её «предложения» оказывались правильными, то компьютер выдавал ей какое-нибудь лакомство. Увы, не все её просьбы оказывались выполнимыми. Среди них получила известность такая: «Машина, пожалуйста, пощекочи Лану».
Поистине гениальным воспитанником С. Сэвидж-Рамбо стал бонобо (карликовый шимпанзе) Канзи (Кэнзи). Он родился 28 октября 1980 г. от Лорелл, которую привезли из Африки и которая оказалась никудышной матерью. Настоящей его матерью стала Матата. Её пытались научить йеркишу, но она потерпела на этом поприще полное фиаско. Зато её приёмный сын превзошёл всех своих собратьев в освоении не только йеркиша, но и в спонтанном понимании устной английской речи. При этом последнему умению его никто не учил. Между тем, самостоятельно учась у людей понимать их речь, он научился переводить её на йеркиш, что позволило ему общаться с людьми через компьютер.
О степени речепонимания у Канзи можно судить по выполнению им заданий, которые ему дают люди на устном английском языке. Таких, например:
Канзи — гений инкультурации (вхождения в культуру). У 3.А. Зориной и А.А. Смирновой читаем: «Он охотно сотрудничал с людьми во всех их делах — помогал готовить, научился собирать хворост и разводить костёр, лихо управлял электрокаром, в 1990-е гг. освоил изготовление каменных „ножей“ для добывания конфет из тайника. С помощью лексиграмм он спрашивал, в каких местах леса они будут гулять, что будут есть, в какие игры играть, об игрушках, которые ему нравились, о том, что лежит в рюкзаках, о любимых видеофильмах и визитах к Шерману и Остину (другим воспитанникам С. Сэвидж-Рамбо, которые научились на йеркише вступать друг с другом в диалог. — В.Д.)» (там же, с. 230).
Чтобы подтвердить необыкновенные способности Канзи, авторы анализируемой книги пишут: «Таким образом, Канзи спонтанно, без всяких усилий, а главное, без специальных тренировочных процедур пришёл к тому, чего от других обезьян добивались напряжённой дрессировкой, причём продуктивная и рецептивная функции присутствовали в его языке в равной степени… Люди разговаривали с Канзи так, как будто он понимал всё, что они говорили, как это обычно делают и родители со своими малолетними детьми. Для поддержания того темпа, с каким Канзи расширял свой словарь, к клавиатуре добавили новые лексиграммы, при нажатии на которые звучало и устное название соответствующего предмета» (там же, с. 229–230).
Канзи — поп-звезда. Его трудно воспринимать как обезьяну. Вот как описал встречу с ним Дерек Бикертон: «Не так давно Сью Сэвидж-Рамбо любезно пригласила меня посетить её совершенно новый, стоящий десять миллионов долларов центр исследований обезьян, расположенный в нескольких милях к югу от города Де-Мойн. Я лицом к лицу встретился с Канзи. Он с первого взгляда поразил меня как личность, с которой надо считаться. Он излучал что-то вроде спокойной уверенности в своих правах, которая редко встречается вне круга поп-звёзд, политиков и очень богатых людей. Из-под этого проглядывал острый ум, и мудрый, и хитрый… Канзи, как паша, управлял группкой бонобо. Если он хотел что-то, он это получал, будь это самый лакомый кусочек, самая желанная самка или внимание его смотрителей» (Бикертон Д. Язык Адама. Как люди создали язык, как язык создал людей. М.: Языки славянских культур, 2012, с. 97).
В своей замечательной книге 3.А. Зорина и А.А. Смирнова стремились быть осторожными в своих выводах о выдающихся коммуникативных способностях животных, но даже и их осторожные выводы производят на непосвящённых впечатление взорвавшейся бомбы. Вот эти выводы:
«В этой книге мы попытались собрать, представить и обсудить доказательства того, что языковое поведение антропоидов действительно обладает зачатками многих качеств языка человека. При этом мы старались не преувеличивать сходство и не забывать о различиях. Перечислим важнейшие положения:
• человекообразные обезьяны обладают способностью воспринимать и продуцировать „слова“, которые могут быть реализованы в разной форме. В основе таких „слов“ лежит обобщенное представление о классе соответствующих объектов и действий, которое позволяет использовать их в разнообразных ситуациях, в том числе совершенно новых, употреблять в переносном смысле, в качестве шутливых и бранных выражений. Всё это отвечает важнейшему свойству языка (по Выготскому): обобщение и значение слова суть синонимы;
• они демонстрируют способность к преднамеренной передаче информации, в том числе к „высказываниям“ об отсутствующих объектах и, в ограниченной степени, о событиях прошлого и будущего;
• они могут поддерживать друг с другом и с человеком активные диалоги, включающие обмен ролями адресанта и адресата, в которых высказывание одного участника обусловливает ответ другого;
• они понимают синтаксическую структуру речи (влияние порядка слов на смысл высказывания);
• они различают звучащие слова и понимают, что различные комбинации одних и тех же фонем имеют разный смысл;
• они могут (при определённых условиях воспитания) воспринимать устную речь и понимать её синтаксис на уровне двухлетнего ребенка» (там же, с. 303–304).
Книга 3.А. Зориной и А.А. Смирновой подтвердила, что выявление языкового потенциала у животных вообще и у обезьян в частности — великое дело, поскольку он свидетельствует об их психическом и культурном потенциале вообще. Часть всегда свидетельствует о целом, в которое она входит. Даже и без всяких экспериментов с животными ясно, что у наших животных предков этот потенциал был намного выше, чем у других животных. В противном случае они не смогли бы вступить на путь очеловечения. Но языковые эксперименты с животными в какой-то мере конкретизируют наши представления об этом потенциале. Тем более, если речь идёт о наших ближайших эволюционных родственниках — человекообразных обезьянах, достигнувших ошеломляющих успехов в овладении языками-посредниками.
Книга 3.А. Зориной и А.А. Смирновой «О чём рассказали „говорящие обезьяны“. Способны ли высшие животные оперировать символами?» относится к числу трудов, которые следует охарактеризовать как обобщающие. В подобных книгах обобщаются достижения, которых достигла та или иная наука к определённому моменту её развития. Без таких книг невозможно себе представить её дальнейший прогресс.
3.2. Психологические подходы
Если сторонники биологических подходов в науке в эволюционной лингвистике видят в глоттогенезе в первую очередь продолжение биогенеза, то сторонники психологических подходов — продолжение психогенеза. К последним принадлежат М. Томаселло и Т.В. Черниговская.
3.2.1. Майкл Томаселло
Майкл Томаселло (род. в 1950 г.) — известный американский психолог-эволюционист. Однако в конце 90-х годов он переехал в Германию, чтобы стать содиректором Института эволюционной антропологии в Лейпциге.
Свои размышления о происхождении языка М. Томаселло изложил в книге Origins of Human Communication «Истоки человеческого общения» (2008). В её основе лежат лекции, которые её автор прочитал в Париже в 2006 г.
Между предъязыком и языком М. Томаселло поместил не что иное, как указательный жест. «Указательный жест — громогласно заявляет он в начале своей книги — был первой формой собственно человеческой коммуникации» (Томаселло М. Истоки человеческого общения. М.: Языки славянских культур, 2011, с. 28). Не первое слово, которое произнёс народившийся человек, а… указательный жест, — вот с чего, по его мнению, начался человек. Выходит, что в начале было не слово, а указующий перст.
Указательный жест первого человека, по мнению М. Томаселло, поделил историю надвое: до его появления и после. До его появления людей ещё не было, а были их животные предки, а после того, как эти предки приобрели способность к использованию указательного жеста, так сразу же началась человеческая история.
Очень интересно узнать, почему М. Томаселло приписал указательному жесту такое эпохальное значение? Почему он стал, с его точки зрения, отправным пунктом антропогенеза? Всё дело в этой самой точке зрения. Он выбрал в своей теории глоттогенеза психологическую точку зрения по преимуществу.
М. Томаселло не пренебрегает в своей книге биологической точкой зрения на проблему глоттогенеза. Так, он указывал на биотический фактор развития предъязыка, имея в виду преимущество, которое он давал нашим предкам в их борьбе за существование. Т. Томаселло писал: «Навыки индивидуальных намерений дали представителям приматов приспособительное преимущество в условиях конкуренции» (там же, с. 276).
Не пренебрегает М. Томаселло и культурологической точкой зрения на проблему антропогенеза. Отдавая дань использованию первыми людьми орудий труда, он писал: «Навыки имитации действий изначально развивались благодаря созданию и использованию людьми орудий» (там же).
Но не биологическую и не культурологическую точки зрения М. Томаселло выдвинул в своей книге на передний план, а психологическую. Он — автор жестовой теории глоттогенеза, под которую подвёл психологический фундамент. Это означает, что своим очеловечением наши животные предки в первую очередь обязаны их успешной психической эволюции, которая дала им преимущества перед другими приматами, не сумевшими вступить на путь очеловечения. Это преимущество — развитие у наших животных предков жестовой коммуникации, которая в дальнейшем вывела их на путь преимущественного развития у первобытных людей звуковой (вокальной) коммуникации.
Своё психологическое кредо в решении проблемы глоттогенеза М. Томаселло выразил такими словами: «Основная мысль этих лекций заключается в том, что человеческую коммуникацию наделяет присущей ей силой прежде всего психологический фундамент — базовая структура, которая проявляется уже в видоспецифических формах жестов — таких, как указательные и изобразительные, а язык надстраивается над этим фундаментом и всецело полагается на него. Без этого фундамента коммуникативные конвенции были бы просто ничего не значащими звуками, как гавагай» (там же, с. 186).
М. Томаселло выделил в первоначальной истории человечества две эпохи — жестовую и вокальную. В первую эпоху жестовая коммуникация у первобытных людей, с его точки зрения, господствовала над вокальной, а во вторую эти формы коммуникации поменялись местами. В начало первой из них он и пометил указательный жест.
Указательный жест и пантомима (т. е. изобразительные жесты. — В. Д), по мнению М. Томаселло, — поворотные точки в антропогенезе вообще и глоттогенезе в частности. Он писал: «Указательный жест и пантомимическая коммуникация, таким образом, оказались важнейшими поворотными точками в эволюции человеческой коммуникации, уже воплощающими большую часть свойственных исключительно человеку форм социального познания и видов мотивации, необходимых для последующего создания знаковых (вокальных. — В.Д.) языков» (там же, с. 28).
В своей книге М. Томаселло поёт дифирамбы указательному жесту. Этот жест свидетельствует, с его точки зрения, о новом, собственно человеческом скачке в психогенезе, поскольку его использование требует таких когнитивных навыков, на которые способны только люди. «Так, — поясняет М. Томаселло, — чтобы истолковать указательный жест, необходимо уметь определять: каково намерение собеседника, почему он направляет моё внимание так, а не иначе? Но для установления этого намерения необходимо… что-то вроде совместного внимания или общего для нас опыта» (там же, с. 29).
А что же обезьяны? Обезьяны, по мнению М. Томаселло, не способны на использование указательных жестов. «Скажем, — пишет М. Томаселло, — когда поскуливающий детёныш шимпанзе разыскивает свою мать, все прочие шимпанзе поблизости почти наверняка это понимают. Но даже если какая-нибудь из оказавшихся рядом самок и знает, где мать, она не сообщит об этом потерявшемуся малышу, хотя вполне способна протянуть вперёд руку в жесте, похожем на указательный. Не сообщит потому, что в число её коммуникативных мотивов попросту не входит извещение других о чём-то лишь с целью им помочь» (там же, с. 30).
В чём дело? Почему взрослые шимпанзе не указывают своему маленькому собрату на место, где находится его мать? У них не развито чувство сотрудничества и взаимопомощи, на которое способен, по мнению М. Томаселло, лишь человек, а сознание этого чувства лежит в основе собственно человеческой коммуникации.
М. Томаселло продолжает: «И наоборот, коммуникативные мотивы человека настолько прочно укоренены в сотрудничестве, что мы не только делимся друг с другом информацией в порядке помощи, но один из главных наших способов о чём-то попросить других — это просто известить их о нашем желании, ожидая, что нам предложат помощь. Так, я могу попросить воды, просто сказав, что хочу пить (информируя вас о моём желании), поскольку знаю, что в большинстве случаев ваша готовность прийти на помощь (и то, что мы оба о ней знаем) превратит это уведомление во вполне действенную просьбу» (там же).
Из анализа приведённых примеров М. Томаселло делает вывод о специфике человеческой коммуникации: «Человеческая коммуникация, таким образом, основана на идее сотрудничества и осуществляется наиболее органично в контексте (1) взаимно предполагаемого общего знания, или общего для участников коммуникации смыслового контекста и (2) взаимно предполагаемых мотивов сотрудничества и взаимопомощи» (там же).
В своей книге М. Томаселло выдвинул на первый план три эпохи в истории коммуникации обезьян и людей: 1) эпоху жестовой коммуникации у наших ближайших животных предков — предлюдей; 2) эпоху жестовой коммуникации у первых людей — пралюдей; 3) эпоху вокальной (звуковой) коммуникации у их потомков.
Эпоха жестовой коммуникации у предлюдей.
Предлюди — животные, хотя и самые близкие к людям, поскольку люди произошли от них. Говорить о языке по отношению к ним в строгом смысле этого слова не представляется возможным. По отношению к ним целесообразно употреблять термин предъязык.
Термин предъязык я употребляю, во-первых, лишь по отношению к прямым животным предкам человека, а во-вторых, лишь по отношению к их вокально-звуковой коммуникации. Она состояла из непроизвольных возгласов, которые в XVIII в. называли «междометиями». Эти «междометия» выражали у наших животных предков те или иные чувства. Некоторые из них уже воспринимались их соплеменниками как символы или знаки (например, опасности). Именно на основе подобных знаков сложился человеческий язык.
М. Томаселло не использует термин предъязык. Более того, те вокально-звуковые символы, которыми наши животные предки уже пользовались как средством их внутривидового общения, он отодвигает на второй план, а на первый выдвигает их жестовую коммуникацию. Почему? Это его конёк.
Идея о жестовой коммуникации проходит через всю гипотезу М. Томаселло о происхождении языка. Жестовая коммуникацию выступает в ней как главная героиня в коммуникации предлюдей. Жестовая коммуникация выступает в ней как главная героиня в коммуникации пралюдей. Жестовая коммуникация выступает в ней как главная героиня в коммуникации и их ближних потомков — в том смысле, что именно на её основе, по мнению М. Томаселло, в процессе эволюции они перешли на активное использование в своём общении вокально-слуховых знаков. Стало быть, своим происхождением, с точки зрения американского учёного, язык обязан жестовому общению сначала предлюдей, а затем — пралюдей.
Идея о жестовой коммуникации у предлюдей и людей — основная идея, из которой М. Томаселло исходил в своей гипотезе о происхождении языка. Он писал: «Основная идея этих лекций состоит в следующем: чтобы понять, как люди общаются между собой при помощи языка и как эта способность могла возникнуть в ходе эволюции, сначала мы должны разобраться, как люди общаются при помощи естественных жестов. По сути, моя эволюционная гипотеза состоит в том, что первыми специфически человеческими формами коммуникации были пантомимическая коммуникация и, прежде всего, указательный жест. Социально-когнитивная и социально-мотивационная базовая структура (infrastructure), сделавшая возможными эти новые формы коммуникации, стала своего рода психологическим плацдармом для возникновения различных систем знаковой языковой коммуникации (всех шести тысяч известных языков)» (там же, с. 27–28).
Воссоздать жесты, которыми пользовались предлюди, не представляется возможным, но можно составить о них приблизительное представление по коммуникации приматов.
Попытки Уильяма Фурнесса, Кэти и Кейта Хейсов научить обезьян вокальному языку, как мы помним, оказались безуспешными. Преодолеть ограниченные возможности артикуляционного аппарата обезьян им не удалось. Зато шимпанзе Уошо, горилла Коко, орангутан Чантек и др. обезьяны, овладевшие амсленом, продемонстрировали свои поразительные способности в усвоении жестовых «языков».
Отсюда легко прийти к предположению, что у предлюдей, которые тоже были человекообразными обезьянами, дело обстояло подобным образом: ведущую роль в их общении играли жесты, а вокальные знаки имели весьма ограниченную сферу функционирования. Такой предположение, как и следовало ожидать, и сделал М. Томаселло.
Американский учёный утверждает: «Первые шаги почти наверняка относились к сфере жестов. Это становится особенно ясно при сравнении с голосовой и жестовой коммуникацией наших ближайших родичей, человекообразных обезьян. Вокализации человекообразных обезьян почти полностью предзаданы генетически, мало подвержены обучению, тесно связаны с конкретными эмоциями и адресованы без разбора всем, кто находится поблизости. А жесты человекообразных обезьян, напротив, чаще представляют собой результат обучения, используются достаточно гибко в различных социальных ситуациях для достижения различных социальных целей (причём для взаимодействия с людьми иногда выучиваются новые жесты) и адресуются конкретным индивидуумам с учётом направленности их внимания в данный момент времени. Обучение, гибкость и внимание к партнёру относятся к фундаментальным характеристикам человеческого способа коммуникации, и пока они не появились, продвижения в эволюции человека просто не могло быть» (там же, с. 32).
Отсюда следовал недвусмысленный вывод: «Именно жесты человекообразных обезьян, а не их вокализации, являются наиболее вероятными эволюционными предшественниками человеческого общения» (там же, с. 50).
Эпоха жестовой коммуникации у пралюдей.
М. Томаселло по существу порывает с общепринятой точкой зрения, в соответствии с которой считается, что понятия человек и язык (подлинный — звуковой, а не жестовый) неразрывно связаны друг с другом. Американский учёный разрывает связь между этими понятиями. Вот почему первые люди — пралюди — в его концепции выглядят как существа, создавшие естественный амслен.
Появление человека М. Томаселло связывает с прорывом, который первые люди совершили не в вокальной коммуникации, а в жестовой. Этот прорыв состоял, с его точки зрения, в том, что жестовая коммуникация у первых людей приобрела неизмеримо более активную форму, чем у их человекообразных предков.
Преобладание жестовой коммуникации над вокальной М. Томаселло объясняет так: «Вокализации всех приматов, кроме человека, очень тесно привязаны к эмоциям, и поэтому не являются произвольными. Как и большинство видов коммуникации животных, они по сути своей являются „закодированными“ средствами коммуникации, в том смысле, что животные уже рождаются с умением издавать характерные для их вида вокализации и реагировать на них характерными видоспецифическими способами» (там же, с. 192). Иначе говоря, животные «междометия» являются врождёнными, а произвольные вокальные знаки — приобретёнными.
М. Томаселло приписывает жестовый язык не только человекообразным предкам человека, но и их потомкам — первым людям. Если мы примем его точку зрения, то выйдет, что первый человек был по преимуществу не говорящим существом, а жестикулирующим. Вот как сам М. Томаселло сформулировал эту революционную идею: «Человеческая кооперативная коммуникация изначально развивалась в жестовом поле (указательный жест и пантомима)» (там же, с. 267).
М. Томаселло основательно показал существенную роль жестовой коммуникации у первобытных людей в осознании ими произвольной природы знака. Честь ему и хвала! Но принять его идею о том, что человеческий язык начался с указательных и изобразительных жестов, не представляется возможным. Человеческое общение началось не с жестового «языка», а звукового. У людей не могло быть эпохи жестовой коммуникации.
Если мы признаем жестовый «язык» за язык первых людей, то окажется, что подлинного языка у них не было. Подлинно человеческим является только вокальный язык. По отношению же к жестовым знакам можно говорить о «языке» лишь в метафорическом смысле.
Человек начался со скачка в вокальной коммуникации, а не со скачка в жестовой коммуникации. Только в этом случае связь между понятиями человек и язык останется такой, какой она и была в действительности, — неразрывной.
Эпоха вокальной коммуникации у людей.
М. Томаселло в своей книге проводит параллели не только между предками людей и обезьянами, но также между предками людей и детьми. Это вполне оправданно, поскольку онтогенез в какой-то мере повторяет филогенез. Вот почему, в частности, по доречевому онтогенезу младенцев мы можем в какой-то мере судить о доречевом прошлом наших филогенетических предков.
Младенцы, как и обезьяны, подтверждают, с точки зрения М. Томаселло, гипотезу о том, что жестовая коммуникация у наших животных предков преобладала над вокальной. Дети используют некоторые жесты ещё до овладения вокальным языком, который они начинают осваивать, как правило, на втором году их жизни.
Ещё до овладения языковой способностью маленькие дети начинают использовать указательный жест — излюбленный жест М. Томаселло. Младенцы используют этот жест, как правило, со вполне прагматической целью — побудить окружающих к тем или иным действиям. Так, в возрасте 9-12 месяцев младенцы уже могут указать на закрытое окно, чтобы его открыли, на пустой стакан, чтобы его наполнили вкусной жидкостью и т. д. (там же, с. 108–109).
Вслед за указательными жестами дети начинают овладевать и другими типами жестов — изобразительными и условными. С помощью первых дети могут изображать, например, жевание пищи, питьё молока, чтение книги и т. п.
Если до указательных и изобразительных жестов ребёнок доходит, как правило, своей головой, то условные жесты он усваивает от взрослых. Эти знаки он может сочетать с уже усвоенными им словами. Повороты головой, например, он может сочетать со словом нет; махание рукой — со словом пока, поднятие рук — со словом высоко и т. д.
Нечто подобное, очевидно, происходило и в филогенезе. М. Томаселло писал: «Самые первые условные обозначения в голосовой модальности были эмоциональным сопровождением или дополнительными звуковыми эффектами к каким-нибудь уже осмысленным жестам, основанным на реальных действиях — или, по крайней мере, к уже осмысленным совместным действиям» (там же, с. 196).
Со временем дети в значительной мере освобождаются от связей между жестовыми и языковыми знаками. Последние приобретают полную свободу от первых. Кроме того, языковые знаки приобретают безраздельное господство над жестовыми знаками. Глоттогенез, по предположению М. Томаселло, шёл по такому же пути.
Обращаясь к глоттогенезу как таковому, М. Томаселло пишет:
«Знаковые языки (вначале жестовые, затем звучащие), таким образом, появились на основе этих уже понятных жестов, заменив естественность указательного жеста и пантомимической коммуникации общей для всех (о чём каждому заведомо известно) историей социального научения. Этот процесс, разумеется, стал возможен благодаря уникальным человеческим навыкам культурного научения и подражания, позволяющим исключительно эффективно учиться у других, принимая во внимание и усваивая их намерения. В рамках той же линии эволюционного развития люди начали также создавать и передавать далее в рамках культуры грамматические правила, организованные в сложные языковые конструкции, задающие, в свою очередь, сложные типы сообщений для использования в повторяющихся коммуникативных ситуациях» (там же).
Каким образом М. Томаселло объяснял победу вокальной коммуникации над жестовой? Эту победу не следует понимать чересчур просто: как прямую замену жестовых знаков вокальными (как прямой переход жеста в слово).
Переход от жестовой доминанты в общении первобытных людей к вокальной был опосредован их способностью к осознанию произвольности знака. Эта способность возникла в результате их когнитивной эволюции. Они научились распознавать произвольность связи между той или иной реалией и обозначаемым её жестом ещё в процессе жестовой коммуникации. А что это для них значило? Они поняли, что в качестве знаков могут использоваться не только жесты, но и звуки. Более того, «люди поняли, что связь большинства коммуникативных знаков, которые они используют, носит исключительно произвольный характер, и следовательно — вуаля! — если мы захотим, то сами сможем создать какие угодно знаки» (там же, с. 190). Из этих каких угодно знаков они стали отдавать предпочтение голосовым знакам. Почему именно им?
У М. Томаселло читаем: «Голосовая модальность стала ведущей, потому что благодаря ей: становится возможным общение на более дальних расстояниях (чем при использовании жестов. — В. Д); становится возможным общение в лесу; освобождаются руки, поэтому становится возможным одновременно общаться и делать что-то руками, становится возможным воспринимать сообщения на слух, а глазами при этом искать хищников и другую важную информацию; и так далее, и так далее» (там же, с. 195–196).
Как и наш А.А. Потебня, М. Томаселло разделяет мнение, в соответствии с которым первые слова признаются за предложения, состоящие из корнесловов. Иначе говоря, пралюди первоначально употребляли лишь однословные предложения («голофразы») (там же, с. 191). Со временем они стали осваивать несколькословные предложения со всё более и более сложным синтаксисом.
Итак, в основе глоттогенической гипотезы Майкла Томаселло лежит предположение о том, что человеческий язык начался с осмысленных жестов (указательных и изобразительных), активно используемых первыми людьми.
Почему это предположение следует расценить как сомнительное? Потому что по отношению к жестовому общению термин язык употребляется лишь в метафорическом смысле. В прямом же смысле он применим только по отношению к звуковому общению. Если же мы вслед за М. Томаселло признаем жестовый «язык» первых людей за подлинно человеческий язык, то и выйдет, что настоящего, звукового, языка у них ещё не было. Иначе говоря, по М. Томаселло выходит, что первые люди были существами жестикулирующими, а не говорящими. С этим нельзя согласиться.
3.2.2. Татьяна Владимировна Черниговская
Вот как представлена Т.В. Черниговская (род. в 1947 г.) на «Википедии»:
«Татьяна Владимировна Черниговская — российский биолог, лингвист, семиотик и психолог, специализируется в вопросах нейронауки и психолингвистики, а также теории сознания. Заслуженный деятель науки РФ (2010). По её инициативе в 2000 году впервые была открыта учебная специализация „Психолингвистика“ (на кафедре общего языкознания филологического факультета СПбГУ)».
К этим сведениям нельзя не добавить, что Т.В. Черниговская дважды доктор наук — биологических и филологических. Редчайший случай. В 1986 г. мне посчастливилось познакомиться с другим дважды доктором наук — филологических и психологических — Алексеем Алексеевичем Леонтьевым.
Об обширной эрудиции Т.В. Черниговской свидетельствуют не только её многочисленные научные труды (более 300 публикаций) (см.: http://www.genlingnw.ru/person/Chernigovskaya.htm ), среди которых следует выделить книгу «Чеширская улыбка кота Шрёдингера. Язык и сознание» (2013), но и многочисленные выступления на телевидении и в интернете (см., например: http://postila.ru/post/7831985 ).
Без преувеличения можно сказать: Т.В. Черниговская — это фонтан, брызжущий фантастической эрудицией. От Платона она может легко перейти к Ф. Ницше, от М. Фарадея — к Ч. Дарвину, от Л.С. Выготского — к Р.О. Якобсону, от Н. Хомского — к М.М. Бахтину, от И. Бродского — к А. Шнитке. И т. д., и т. д. Но есть в её фонтане струя, которая должна составить здесь предмет нашего пристального внимания, — глоттогеническая.
На протяжении многих лет Т.В. Черниговская изучала человеческий мозг, а он, как известно, есть не что иное, как центр управления всеми нашими психическими процессами, включая языковые. Именно он в первую очередь сделал и делает нас людьми.
На вопрос о том, что «именно отделяет нас столь кардинально от остального мира существ, населяющих планету», Т.В. Черниговская отвечает: «Конечно, сверхсложный и мощный мозг и обеспечиваемый им язык как средство мышления и коммуникации, способность строить модели мира и выводить его законы, наконец, способность постигать самих себя» (Черниговская Т.В. Чеширская улыбка кота Шрёдингера. Язык и сознание. М.: Языки славянской культуры, 2013, с. 31).
Если мы сумеем приблизиться к ответу на вопрос о том, как возник мозг, мы в значительной мере приблизимся и к ответу на вопрос о том, как возник язык. Вот почему в эволюционной лингвистике так важно выбрать верное направление в поиске причин, лежащих в основе эволюции мозга. Т.В. Черниговская выделяет здесь два направления («сценария») — генетическое и эпигенетическое.
«Первый, — поясняет Т.В. Черниговская, — что это (возникновение мозга. — В.Д.) произошло в результате серии генетических изменений, приведших к некому „взрыву“. Это серия мутаций, процесс, когда могло произойти что-то, изменившее свойство мозга, нервной системы, и оказавшееся эволюционно адаптивным. Впоследствии на эту „взрывную мутацию“ могли наслаиваться иные изменения, и то, что мы видим сегодня, уже не та одна „главная“ мутация, а тысячи, которые были после» (там же, с. 31).
Эпигенетический подход в биологии мозга, в отличие от генетического, делает упор не на бесчисленные мутации, благодаря которым мозг и эволюционировал, а на его медленное развитие. Т.В. Черниговская пишет: «Но есть и другой серьёзный сценарий, согласно которому всё началось с неких изменений в адаптивности, пластичности мозга, который, попадая в несколько изменённую эволюционную нишу, начинал реализовывать новые возможности: начали накапливаться генетические вариации, делающие такое развитие предпочтительным. Накапливаясь, эти вариации и привели к формированию человеческого мозга в его нынешнем виде. Этот сценарий исключает наличие начального „ключевого гена“, вызвавшего толчок. В этой связи стоит вспомнить Б. Поршнева: „Становление человека — это нарастание человеческого в обезьяньем“» (там же).
Какое отношение имеют генетический и эпигенетический сценарии в эволюции мозга к проблеме глоттогенеза? Коэволюционное. Эволюция мозга и эволюция языка находятся в отношениях коэволюции. Это значит, что процесс их развития происходил благодаря их взаимному влиянию друг на друга. Мозг влиял на развитие языка, а язык влиял на развитие мозга. Возникает в связи с этим вопрос: какой компонент в коэволюционной связке «мозг-язык» играл ведущую, главную, приоритетную роль — мозг или язык?
В коэволюционной диаде «мозг — язык» Т. Дикон отвёл главную роль языку. Т.В. Черниговская пишет в связи с этим: «Мозг и язык коэволюционируют, но главную адаптационную работу, по Дикону, делает язык. Дети, таким образом, уже рождаются с мозгом, готовым к синтаксическим процедурам именно из-за развития языка в сторону наиболее вероятностных характеристик, что и фиксируется генетически. Книга Дикона — одно из первых изложений гипотезы о том, что не генетические изменения лежали в основе появления языка, даже если мы их сегодня видим, а наоборот» (там же, с. 32–33).
Р. Джекендофф, в отличие от Т. Дика, главную роль в коэволюционной диаде «мозг — язык» отвёл мозгу. Т.В. Черниговская следующим образом поясняет позицию американского учёного: «Эволюция сделала рывок, приведший к обретению мозгом способности к вычислению, использованию рекурсивных правил и ментальных репрезентаций, создав тем самым основу для мышления и языка в человеческом смысле. Новая „грамматическая машина“, как это называет Джэкендофф [Jackendoff 2002], позволила наращивать языковые структуры для организации (мышление) и передачи (коммуникация) всё усложняющихся концептов» (там же, с. 33).
Какую же позицию заняла Т.В. Черниговская в споре между Т. Диком и Р. Джекендоффом по поводу главной роли в коэволюционной связке «мозг — язык»? Осторожную. Современная наука, с её точки зрения, ещё не готова в настоящее время «установить здесь правильные причинно-следственные отношения» (там же).
Осторожную позицию Т.В. Черниговская заняла и в отношении так называемых специфических человеческих генов — таких, как FOXP2, HAR1F, ASPM и др. Она пишет: «Бесспорно, что разговор о специфически человеческих генах, обеспечивших нашу эволюцию и феноменальную скорость последующего развития цивилизации, нужно вести крайне аккуратно и не ждать сенсаций. Пройдут многие годы тщательной работы и обдумывания результатов, прежде чем мы сможем (если сможем) уверенно описать генетические механизмы, сыгравшие ключевую роль в нашей биологической эволюции. Не стоит обольщаться идей долгожданной находки „гена разума“, ибо претендентов на эту особую роль есть не менее десяти… К тому же сейчас становится ясно, что сами когнитивные процессы влияют на процессы генетические, что заставляет многое увидеть в совершенно новом ракурсе» (там же, с. 33).
Возвращаясь от сенсационных изысканий генетиков к палеоантропологическим данным, Т.В. Черниговская указывает: «Человек современного типа уже на ранней стадии существования обладал когнитивной системой, позволявшей ему концептуализировать пространство и время в знаковых символах. Это вполне соотносится с обсуждаемым в последние годы „грамматическим взрывом“, обеспечившим формирование психических функций, необходимых для синтаксического языка, планирования логических операций, изобретения игр на основе конвенциональных правил, обеспечившим и способность к изобразительному и музыкальному творчеству» (там же, с. 34).
«„Грамматический взрыв“, — поясняет Т.В. Черниговская, — сопровождавшийся формированием основных когнитивных функций, был одним из основных компонентов процесса антропогенеза, приведшего к формированию Homo sapiens в области африканских саванн ок. 150 тыс. лет назад. Можно предположить, что уже на ранних стадиях человек современного типа обладал „когнитивной гибкостью“, синтаксическим языком, и способностью к абстрактному мышлению. Это определило эволюционные и адаптивные преимущества, обеспечившие повышение численности популяций, что вызвало широкое расселение Homo sapiens в тропической Африке и выход в муссонные области Ближнего Востока» (там же, с. 34).
Обобщая данные, накопленные в эволюционной лингвистике на рубеже XX–XXI веков, Т.В. Черниговская отмечает следующие выводы её представителей:
• Нейроанатомический субстрат человеческого языка сформировался 2 млн. лет назад у Homo habilis [Wilkins, Wakefield 1995].
• Некий протоязык возник примерно 1 млн. лет назад у Homo erectus и уже обладал специфическими чертами (порядок элементов, аргументы глаголов, грамматичность и пр.) [Bickerton 1990; 2003; 2007].
• «Полноценный» язык возник между 100 и 150 тыс. лет назад у Homo sapiens sapiens [Aitchison 2000].
• Независимый от зрительной модальности акустический язык мог возникнуть в Африке как результат мутации [Corballis 2003].
• Полностью сформированный синтаксически язык как необходимое условие обмена и передачи символической информации может косвенно быть датирован на основе сопоставления с абстрактными наскальными изображениями, датируемыми примерно 75 тыс. лет назад [Henshilwood et al. 2004].
• Артефакты, найденные в пещерах Южной Африки на реке Klasies свидетельствуют о том, что по крайней мере 115 тыс. лет назад люди были способны мыслить символами и говорить [Wurz 2002] (там же. 38).
Мы привыкли думать, что человек — венец природы. Но эта расхожая истина игнорирует эволюционные достижения наших эволюционных собратьев — животных. Т.В. Черниговская пришла к выводу, что уже давно пришла пора отдать им должное. С восхищением она пишет: «Поражает гибкость поведения и широта когнитивных возможностей практически всех видов от беспозвоночных до высших приматов. У всех — это память, способность менять поведение в зависимости от ситуации, читать языки врагов, жертв и друзей, выводить правила, даже вычислять» (там же, с. 35–36).
Не следует игнорировать и коммуникативные способности братьев наших меньших. Вот их краткий перечень:
• Способность к межвидовой коммуникации (в отличие от нас). Способность выучить язык другого вида, общаться на нём, мимикрируя (шпионя, становясь резидентом и желая иметь взаимовыгодные отношения). Понимание языка других (даже «слов») — выгодно. Например, использование обезьяны в качестве защитника других видов, использование чужих сигналов — не только уберегает от опасности целую группу, но и позволяет экономить энергию и время.
• Способность к генерализации сигналов! — использование примерно одинаковой частоты акустических сигналов тревоги разными, но живущими вместе, видами. Подражание сигналам другого вида, например при выпрашивании пищи.
• Использование языков разных модальностей одними и теми же особями, например, акустической, химической и тактильной (а ведь принято считать, что многоканальность — свойство человеческого языка).
• Разная степень владения символическим поведением (одно из наивысших — язык танца пчел) (там же, с. 40–41).
У высших обезьян коммуникативные успехи так велики, что к их «языку» приложимы некоторые характеристики человеческих языков, выделенные Ч. Хоккетом. Каких именно?
• Семантичностъ — присваивание значения определённому объекту или действию и использование его вместо действия или манипуляций с предметом.
• Продуктивность — способность порождать новые сообщения по усвоенным правилам. Интересно отметить, что последовательность элементов может меняться и в долгих криках естественного языка шимпанзе.
• Перемещаемость — наименование находящегося вне поля зрения объекта, передача только с помощью знаков информации о прошлых и будущих событиях. Использование лексикограмм «сейчас» и «потом». Это отмечается и в природе (когнитивные карты шимпанзе, планирование маршрута и последующих действий).
• Культурная преемственность (знания передаются не за счёт генетики): способность и желание учить друг друга и детей, с исправлением ошибок, всегда считалось привилегией людей. Возможность использовать язык амслен при коммуникации друг с другом, а не только с человеком.
• Метафорический перенос — использование слов в переносном смысле, шутливо или бранно, что показывает понимание обобщённого значения.
• Способность к диалогу и обмену ролями и очередностью.
• Восприятие устной речи и перевод на амслен — без участия самих объектов (референтов) (там же, с. 42).
Но почему же обезьяны не сумели создать язык, аналогичный человеческому? Всё дело в том, что люди совершили в своей когнитивной и языковой эволюции такой путь, какой и не снился их животным собратьям. Т.В. Черниговская в связи с этим пишет в своей статье «Что делает нас людьми: почему непременно рекурсивные правила? Взгляд лингвиста и биолога»: «Таким образом, на вопрос, вынесенный в название (что делает нас людьми?), можно ответить так: способность к семиозису высокого порядка, к абстрактному мышлению и формированию концептов, способность к рекурсивным синтаксическим процедурам, обеспечивающим открытость грамматической и семантической систем, что тесно связано и со способностью к построению высокого уровня модели сознания „другого“ и является серьёзным шагом в эволюции когнитивных возможностей. Комбинирование слогов из фонем, слов из слогов, фраз из слов и т. д. (в этом и состоит рекурсия речевых единиц, т. е. включённость одних в другие. — В.Д.) может быть сопоставлено, к примеру, с построением сложных моторных актов из более простых, однако многоступенчатые моторные акты у приматов присутствуют, а „языковые“ — нет» (там же. 42–43).
Вроде, казалось бы, всё у нас хорошо. Между тем, мы дожили до таких времён, что наша дальнейшая эволюция ставится под вопрос. В чём дело? «Клод Леви-Стросс, — отвечает Т.В. Черниговская, — писал, что XXI век будет веком гуманитарной мысли или его не будет вообще. Все мы помним, что XX век — век физики, XXI — век нейробиологии… Но ясно, что не будет вообще ничего, если мы не очнёмся и не осознаем, куда мы попали. А попали мы в цивилизационный слом, в ситуацию, когда разруха в головах настолько перекрыла все остальные проблемы, что является едва ли не самым главным фактором, определяющим наше существование» (там же, с. 16).
И уж совсем апокалиптическую картину в нашей судьбе Т.В. Черниговская рисует такими словами: «Эволюция не торопится! Вопрос „кто победил“ — не надо ставить. Потому что варианты ответов малоприятны: „вирусы“, „насекомые“. Судя по всему, человечество — если будет продолжать в том же духе — вполне может себя уничтожить вместе со всеми своими достижениями — и галереей Уффици, и музыкой Моцарта и достижениями математической и философской мысли. А простейшие останутся себе жить-поживать, как, например, организмы на дне океана, живущие при температуре + 400 °C и обходящиеся без фотосинтеза. Есть над чем подумать» (там же, с. 36).
Но всё-таки заканчивает Т.В. Черниговская упомянутую статью словами А.А. Ухтомского, который не сомневался в том, что дальнейшее наше очеловечение ни в чём ином, как в творческом труде: «„Мы — не наблюдатели, а участники бытия. Наше поведение — труд… Природа наша делаема“, — писал великий А.А. Ухтомский, опередивший своё время больше, чем на век» (там же, с. 44).
3.3. Культурологические подходы
Если приверженцы биологических подходов к проблеме глоттогенеза видят в происхождении языка в первую очередь продолжение биотической эволюции наших предков, приверженцы психологических подходов — продолжение их психической эволюции, приверженцы культурологических подходов — продолжение их культурной эволюции.
3.3.1. Дерек Бикертон
Водном из интервью Дерек Бикертон (род. в 1926 г.) поведал о своей долгой жизни весьма любопытные факты: «Хотя я закончил Кембридж в Англии в 1949 г., я начал свою академическую карьеру только в 60-х и сначала был преподавателем английской литературы в Гане в университете Кейп-Коста, а затем после годовой аспирантуры по лингвистике в Лидсе стал старшим преподавателем по лингвистике в университете Гвианы (1967–1971) — старшим, может быть, потому, что был единственным лингвистом в стране! Это там у меня появился устойчивый интерес к креольским языкам, что после года проведённого в университете Ланкастера в Англии привело меня на Гавайи, где то, что местными называлось „пиджином“, было на самом деле креольским языком. Двадцать четыре года я был профессором лингвистики в Гавайском университете, защитив в 1976 г. (в 50 лет. — В.Д.) диссертацию по лингвистике в Кембридже. Моя работа на Гавайях и особенно моё открытие, что креольские языки создаются детьми из неструктурированного инпута в течение одного поколения, привело меня к вопросу, откуда исходно берётся язык» (Бикертон Д. Язык Адама. Как люди создали язык, как язык создал людей. М.: Языки славянских культур, 2012, с. VII).
Мы видим, что Д. Бикертон по своему образованию не американец, а европеец, хотя и прожил большую часть своей жизни в 50-ом штате США — на Гавайях. Мы видим также, что он вступил в большую науку довольно поздно. Любопытно также, что свой путь в эволюционную лингвистику он проложил через изучение пиджинов и креольских языков. Но ещё более удивительно — это то, что свою итоговую работу о происхождении языка он издал в 83-летнем возрасте — в 2009 г. Правда, ещё в 1981 г. у него вышла книга Roots of Language (Корни языка), но она была лишь подступом к Adam’s Tonque(Языку Адама).
Своё культурологическое кредо Д. Бикертон изложил во введении к процитированной книге. Его суть состоит в том, чтобы найти золотую середину между, с одной стороны, чрезмерным возвышением человека над животным, а с другой, его чрезмерным сближением с ним.
В своих поисках истинной границы между животными и людьми Д. Бикертон по существу повторил И. Гердера, однако американский учёный привнёс в объяснение этой границы новые черты.
Крайности, о которых идёт речь, Д. Бикертон обозначил как человекоцентризм и приматоцентризм. В первом случае человеку приписывается «исключительный статус единственного в своём роде, специально сотворённого любимчика Всевышнего» (там же, с. 5). В этом, человекоцентристском, случае «не стоит и говорить, что интеллектуальные (и моральные) качества этих помазанников Божьих затмевали скромные возможности простых животных, как солнце затмевает луну» (там же).
Приматоцентризм ударился в другую крайность: он стал уподоблять человека обезьяне. Человек в этом случае — «это один из приматов, как и все прочие существа, он прошёл через жернова естественного отбора, и ничто не делает его значимее других, равно как и нет ничего действительно важного, что существенно отличало бы его от других тварей» (там же).
Самое большее, на что способен приматоцентризм: указание на медленное и постепенное перерастание обезьяны в человека. При таком подходе эволюционный отрыв человека от обезьяны не интерпретируется как скачок, позволивший людям в относительно быстрый срок оторваться от своих животных предков на большое расстояние. Но отсюда следует, что подобный скачок произошёл и в переходе между коммуникативной системой у наших животных предков и появившимся языком у людей.
Д. Бикертон в связи с этим пишет: «Разрыв существует, и он не ограничивается языком, а распространяется на все аспекты человеческого мышления. Для начала мы должны признать его существование. Затем нам предстоит понять, как он мог быть порождён в процессе эволюции. В природе небольшое изменение может привести к переходу вещества в другое состояние. Снижение температуры на несколько градусов превращает воду в лед. Увеличьте её на несколько градусов — и вода превратится в пар. Пар, вода и лёд — субстанции, ведущие себя совершенно разным образом, и несмотря на это, разделяют их лишь несколько делений ртутного столбика» (там же, с. 7).
Эволюционный скачок в переходе нашего обезьяньего предка в человека произошёл благодаря его небывалой способности к культуросозидающей деятельности. Д. Бикертон истолковывает этот скачок, используя термин ниша. Он переносит этот термин из биологии в культурологию. Культура при таком подходе расценивается как среда человеческого обитания.
У Д. Бикертона читаем: «Культура человека — это просто его ниша. Это способ, которым мы адаптируем окружающую нас среду под себя, точно так же, как сложные постройки муравьёв и термитов — их способ адаптировать свою среду под себя. Мы используем для этого научение, они делают это инстинктивно, вот и вся разница. Мы можем обучаться только потому, что у нас есть язык, к настоящему моменту ставший таким же инстинктом, как и строительство муравейника. А язык как таковой — прекрасный пример формирования ниши» (там же).
Как видим, от культурной ниши автор этих слов вполне логично переходит к языковой нише, поскольку язык — один из продуктов культуры. Более того, именно языку он отводит несомненную роль в очеловечении, тогда как в подобной роли других продуктов культуры он сомневается.
Подчёркивая первенство языка в превращении обезьяны в человека, Д. Бикертон писал: «Язык — ключ к тому, что значит быть человеком, и что без понимания того, как сформировался язык, мы никогда не сможем понять самих себя. Я говорю это не потому, что эволюция языка занимала мои мысли на протяжении последних нескольких десятилетий. Как раз наоборот. Главной причиной, по которой я думал об эволюции языка последние лет двадцать, является в основном моё убеждение, что в нём лежит ключ к пониманию человеческой природы» (там же, с. 11).
Исходя из указанной позиции, Д. Бикертон пришёл к собственной теории глоттогенеза, которую можно назвать теорией языковой ниши. Её суть довольно проста: наши предки, в отличие от всех других животных, освоили особую нишу — языковую. Они её создали, и она стала создавать их. Иначе говоря, между людьми и языком Д. Бикертон установил тесную коэволюционную связку. Об этом свидетельствует подзаголовок его книги: «Как люди создали язык, как язык создал людей». Короче говоря, они создавали друг друга.
До того, как всерьёз заняться наукой, Д. Бикертон писал романы. «Тропикана» (1963) — самый известный среди них. Художественная закваска пригодилась автору этого романа и в науке. Первый заголовок в его книге — «Язык Адама» — плод этой закваски. Кроме того, он унаследовал из своего художественного творчества любовь к интриге. В чём она у него сказалась? В противоречивости. Я хочу привести здесь четыре пары его заявлений, которые своею противоречивостью интригуют читателя, а интрига — это художественный приём.
Заявление 1.1: «Конечно же, есть и такие, кто заявляет, что некоторые животные тоже обладают культурой. Если определять культуру так, как это делают они, в терминах передачи некоторых выученных форм поведения от одного животного к другому, это, очевидно, так. Пример — японские макаки, одна из которых научилась смывать песок с батата, прежде чем его, а другие, наблюдая за ней, делали так же, и это вошло в привычку. Или шимпанзе с Берега Слоновой Кости, которые разбивали кокосовые орехи и учили этому своих детёнышей. Но эти примеры „культуры животных“ настолько скудны и убоги рядом с необъятным и постоянно возрастающим количеством человеческих традиций, историй, ремёсел, искусств и наук, что любое сравнение выглядит как отчаянная попытка выполнить какой-то божественный план» (там же, с. 114).
Заявление 1.2: «Ещё двадцать лет назад было широко распространено убеждение в том, что язык связан с орудиями — с изготовлением орудий — или, например, с обучением других их изготовлению и использованию. Потом было обнаружено, что и шимпанзе создают и используют орудия: из листьев они делают губки, чтобы впитывать воду из углублений; заточенными палочками они выуживают термитов из термитников. Кристофер Бёш (Christopher Boesch) показал, что шимпанзе с Берега Слоновой Кости не только разбивают орехи с пальм при помощи инструментов, но и учат этому своих детёнышей. Надо признать, что эти инструменты довольно примитивны, но такими были они и у наших предков больше двух миллионов лет назад. Если обезьяны могут и при этом обходиться без языка, зачем же нам понадобился такой эволюционный скачок для тех же самых вещей?» (там же, с. 26).
В заявлении 1.1 Д. Бикертон совершенно справедливо осуждает приматоцентристов за то, что они уравнивают предкультуру обезьян с культурой людей. Однако в заявлении 1. 2 он сам впадает в приматоцентристский грех, поскольку ставит знак равенства между инструментами, которыми пользуются обезьяны, и орудиями труда, которые изготовляли первобытные люди.
Какому же из этих заявлений верить? Первому. Исходя из него, мы должны признать критику Д. Бикертона, направленную на трудовую (орудийную) гипотезу о происхождения языка, неудачной. Почему?
Как на изготовление орудий труда, так и на создание языка у первобытных людей была направлена одна и та же энергия — культуросозидающая. Эта энергия распросторонялась на все области появляющейся культуры — будь то первые орудия труда или первые слова. Как же можно в таком случае их отрывать друг от друга? Между тем Д. Бикертон не стеснялся это делать. Об этом свидетельствует такой его вопрос: «Другой вопрос — почему. В то время как некий простой протоязык начал развиваться, культура, похоже, стояла на месте практически до того момента, когда появился наш собственный вид, Homo sapiens sapiens — человек разумнейший из разумных?» (там же, с. 157). Этим вопросом его автор противоречит собственному утверждению: «Язык не развивался в вакууме» (там же, с. 114).
Заявление 2.1: «Одну из лучших гипотез последнего времени относительно СКЖ (систем коммуникации у животных. — В.Д.)у шимпанзе и бонобо выдвинули Эми Поллик (Ашу Pollick) и Франс де Ваал (Frans de Waal) из Национального центра по изучению приматов Р. Йеркса. Они составили список из тридцати одного жеста, пятнадцати вокализаций и трёх мимических выражений. Из этих сигналов три жеста и шесть вокализаций принадлежали исключительно шимпанзе, а два других жеста и шесть вокализаций имелись только у бонобо. Используя эти данные, Поллик и де Ваал пришли к довольно странному выводу: к поддержке теории о том, что язык человека имел скорее жестовое, а не вокальное происхождение… Но цели всех этих жестов и вокализаций — всё что угодно, но только не подобие языку» (там же, с. 64).
Заявление 2.2: «Перемещаемость в призывных сигналах сформировала… мост, без которого мы до сих пор оставались бы бездомными бродягами в саваннах или, что более вероятно, уже давно вымерли бы» (там же, с. 240).
Почему эти два заявления выглядят как противоречащие друг другу? Потому что в первом из них какое-либо подобие между жестово-мимическими «языками» у животных, а стало быть, и у наших животных предков напрочь отвергается, а во втором это подобие по существу утверждается, поскольку в нём речь идёт как раз о жестово-мимических языках, которыми пользовались наши предки и которые Д. Бикертон рассматривает как мост между жестово-мимической коммуникацией и языком.
О каком же мосте между жестово-мимической коммуникацией и языком мы имели бы право говорить, если бы между ними не было никакого намёка на подобие? Более того, призывную жестово-мимическую коммуникацию он рассматривал как жёлудь, из которого вырос язык-дуб. Вот и вышло, что первое заявление — наследие художественного прошлого его автора, которое было им высказано для того, чтобы заинтриговать им читателя.
Ещё один пример художественного мастерства Д. Бикертона:
Заявление 3.1: «Настоящий прорыв к языку обязан идти через перемещаемость (т. е. через отрыв сигнала от ситуации „здесь и сейчас“. — В.Д.), а не через произвольность» (там же, с. 177).
Заявление 3.2: «Постепенно звуки отделялись от ситуации, которая их породила. Стоит поместить какую-то вещь в разные контексты, как её конкретные детали начнут бледнеть: появление произвольного символа становится всё ближе» (там же, с. 241).
Опять та же история. Сначала произвольность отбрасывается как ключевой момент в осознании знаковой природы жестово-мимических сигналов у наших предков, а затем он её присоединяет к перемещаемости, чтобы уже в союзе друг с другом они помогли перейти жестово-мимическому сигналу в слово.
Подобных противоречий у Д. Бикертона хоть пруд пруди. Я приведу ещё одно:
Заявление 4.1: призывные сигналы у предков человека «обладали перемещаемостью, тем, чего не смогли достичь другие виды приматов; они содержали добытую задолго до высказывания информацию о вещах, лежащих далеко за пределами непосредственного восприятия реципиента; они создавались и выучивались, а не были врождёнными (hard-wired)» (там же, с. 238).
Заявление 4.2: «Все они (призывные сигналы. — В.Д.) происходили от одной причины: неспособности проточеловеческого разума взаимодействовать с чем-либо, кроме текущих обстоятельств. Другими словами, на перемещаемость они были не способны» (там же, с. 239).
Так были наши предки способны на перемещаемость сигналов, которыми они пользовались, или не были? Могли они в их употреблении отрываться от ситуации «здесь и сейчас» или не могли? Например, могли они с помощью жеста упоминать о мамонте в его отсутствии или не могли?
В конечном счёте выясняется: да, могли, но в очень ограниченной степени. Они были способны отрывать от ситуации «здесь и сейчас» только один вид сигналов — призывные. На эти сигналы мы должны богу молиться, поскольку именно благодаря им, по Д. Бикертону, возник язык, а он главным образом и сделал нас людьми. Призывные сигналы для него — та же палочка-выручалочка, что и указательный жест для М. Томаселло.
Тому свойству знака, которое Ч. Хоккет назвал перемещаемостью, Д. Бикертон придавал фундаментальное значение. Именно перемещаемость в его теории отделяет СКЖ от языка. В системе коммуникации австралопитеков он видел лишь её зародыш. Его развитие шло очень медленно, но час настал: наши предки справились с отрывом знака от ситуации «здесь и сейчас». С этого момента начался язык.
Если мы попробуем в теории Д. Бикертона свести концы с концами, то выйдет картина, в значительной мере напоминающая ту, которую мы уже встречали у М. Томаселло. Подобно последнему, Д. Бикертон придавал жестово-мимическому общению наших животных предков решающее значение в их осознании произвольной природы знака. Правда, в отличие от М. Томаселло, Д. Бикертон поставил здесь на первое место не произвольность, а перемещаемость.
Благодаря способности к отрыву сигнала от ситуации «здесь и сейчас» и осознанию его произвольности наши предки смогли совершить прорыв к языку. Он произошёл в первую очередь благодаря переводу так называемым призывных сигналов в слова.
Почему именно на материале призывных сигналов, по мнению Д. Бикертона, создавались первые слова? Потому что только эти сигналы австралопитеки могли отрывать от ситуации «здесь и сейчас». Что они собой представляли, эти призывные сигналы?
С помощью призывных сигналов тот или иной австралопитек привлекал внимание других своих собратьев. Так, с их помощью он мог привлечь внимание к неподалеку лежащему мёртвому телу травоядного, чтобы приступить к трапезе.
Призывных сигналов у наших обезьяних предков было очень мало — «крошечная горстка сигналов, направленных на привлечение внимания» (там же, с. 233). Между тем именно эта горстка позволила нашим предкам через тысячи и тысячи лет сделать прорыв к человеческому языку. Как это произошло? Д. Бикертон показывает это на примере появления слова, обозначающего мамонта.
«Сигналы, связанные с призывом (рекрутингом), — пишет Д. Бикертон, — были единственными сигналами в СКЖ проточеловека, которые обладали перемещаемостью, и в самом начале они были связаны с тем, что случилось или вот-вот случится. Сигнал, которому вы дали бы обобщённое имя „мамонт“ мог быть понят как „мы только что нашли мёртвого мамонта и хотим, чтобы вы пришли помочь нам его разделать“. Но именно потому, что сигнал — пантомима внешнего вида животного или его движений, голосовая имитация шума, который оно производит, или что-то ещё — скорее привлекал внимание к сущности мамонта, нежели просто указывал на облик конкретного животного, стало возможным использовать этот сигнал и в других ситуациях, связанных с мамонтами. Здесь нет другого выхода, кроме как рассказывать правдоподобные истории. Проходя вдоль высохшего ручья, в котором ещё осталась влажная грязь скупой плод редких дождей, два индивида, молодой и старый, видят цепочку глубоких следов. Старый указывает на неё и воспроизводит сигнал „мамонт“» (там же, с. 240–241).
Вторая ситуация: «Группа детей, чуть постарше малышей, занята игрой. Один или двое из них уже достаточно взрослые, чтобы ходить в экспедиции за мясом крупных животных (Сколько же им должно быть лет? Я думаю, нужны были все свободные руки, так что как только ты мог бегать достаточно быстро и кидать достаточно далеко, ты в них участвовал). Старшие пантомимой показывают экспедицию, украшая свои сигналы „мамонт“ хвастливыми жестами и звуками. Младшие слушают и подражают: в их всё ещё пластичном мозге звуки перетекают в образы и обратно» (там же, с. 241).
Третья ситуация: «Группа нашла кучу огромных обглоданных костей. Этого мамонта они прозевали. Переворачивая кости в поисках остатков мяса, оставленных другими падальщиками, некоторые из них издают полный разочарования звук „мамонт“» (там же).
Ужели слово сказано? Да, наступил, по выражению Д. Бикертона, тот «волшебный миг», «когда наши предки впервые отказались от коммуникативной системы, подобной тем, что служили всем другим видам на протяжении более миллиарда лет» (там же, с. 4).
Лиха беда — начало. «Как бы то ни было, — продолжает обрисовывать „волшебный миг“ в жизни первых людей Д. Бикертон, — по мере того, как тесная связь между сигналами и ситуациями начинает разрушаться, сигналы становятся всё более похожими на слова и всё больше способными к комбинированию, что является принципиальным даже для протоязыка. Но нам необходимо не упускать из виду тот факт, что мы имеем дело вовсе не с таким видом, который пассивно сидит и ждёт счастливой случайности или мутации, чтобы она повела его за собой. Мы имеем дело с видом, активно добивавшимся своей ниши падальщиков высокого уровня, а этот процесс, в свою очередь, вылился в развитие протоязыка» (там же).
«Таким образом, — подытоживает Д. Бикертон, — развитие ниши падальщиков высокого уровня должно было создавать новые слова и вовлекать старые слова в новые контексты, всё сильнее ослабляя связь слов с ситуацией, настоящим временем и даже с приспособленностью» (там же, с. 243).
В отличие от М. Томаселло, Д. Бикертон не отделял друг от друга две эпохи в формировании первого языка (протоязыка) — эпоху однословных предложений и несколькословных. Почему Д. Бикертон не отделил эти эпохи друг от друга? Ему пришли на помощь языки-пиджины.
Что такое пиджин? Язык-посредник, который возникает между людьми, которые не владеют языками друг друга (например, между рабами и продавцами, когда они не знают языки друг друга). В пиджине нет предложений, в которых имеются грамматические показатели, указывающие на иерархические отношения между их членами. Нет согласования и управления. Кроме того, как правило, в нём преобладают существительные и глаголы, которые выстраиваются в цепочку лишь по смыслу.
Д. Бикертон решил, что первые люди с самого начала оказались способны к созданию несколькословных предложений. Почему бы и нет, рассуждал Д. Бикертон, если австралопитеки, как Уошо или Коко, были способны к комбинированию жестов. Эти предложения были похожи на пиджин. Вот как могла выглядеть, по его предположению, речь первобытного человека: «Я кидать дротик/копьё. Наконечник ударить зверь. Наконечник выпасть. Рана закрыться. Зверь убежать. Если наконечник остаться. Зверь истекать кровь. Зверь слабеть. Ловлю зверь. Смотрю на семечко. Семечко прилипнуть кожа. Семечко иметь штучку. Штучка прилипать. Если копьё иметь такая же штучка. Может, наконечник не падать. Я поймать зверя. Я убить зверя. Я съесть зверя» (там же, с. 247).
Такой пиджин, по мнению Д. Бикертона, ещё не имел подлинного синтаксиса, поскольку слова в предложениях его носителей соединялись друг с другом, как бусинки на нитке: без выражения иерархических отношений между ними. Подлинный синтаксис начался с выработки специальных показателей, служащих для оформления этих отношений. С этого момента, «для предложений и более мелких элементов универсальным стал иерархический способ» (там же, с. 255).
Автор приведённых слов предположил, что это произошло только у сапиенсов, которые появились приблизительно 200 тысяч лет назад. Люди же, с его точки зрения, появились приблизительно два миллиона лет тому назад. Выходит, что эпоха первобытного пиджина неизмеримо превышает период, в течение которого слова в предложении стали употребляться «иерархическим способом».
Итак, Дерек Бикертон создал свою модель глоттогенеза. Её можно назвать моделью языковой ниши. Вот как она выглядит в самых общих чертах: «С высоты теории формирования ниш язык можно рассматривать только как логичное — может быть, даже неизбежное — следствие некоторых довольно специфических выборов наших предков и некоторых очень конкретных их действий. Чтобы быть более точным, они должны были начать делать нечто, что не пытались делать никакие другие виды с более или менее сравнимыми возможностями мозга, нечто, что не могло быть сделано без некоего преодоления ограничений, имеющихся в подавляющем большинстве систем коммуникаций других животных. И, конечно же, как только этот прорыв был совершён, как только система нового типа была образована, они переместились в новую нишу — в языковую нишу. Не имеет значения, насколько грубой и примитивной была первая такая система, она также подверглась всё тому же взаимовлиянию поведения на гены, генов на поведение, и снова поведения на гены, которое возникает во всех процессах формирования ниш. Язык изменялся, рос и развивался, пока не превратился в бесконечно сложный, бесконечно тонкий инструмент, который мы все сегодня знаем и используем (практически бесплатно!) в нашей повседневной жизни» (там же, с. 10–11).
В начале своей книги Д. Бикертон без ложной скромности заявил: «Что я могу гарантировать — так это то, что на основании уже известного нам о человеке, эволюции, эволюции человека, биологии и языке то, что вы прочитаете в следующих главах, представляет собой лучшую и наиболее подкреплённую фактами теорию, возможную на сегодняшний день. То, что нам известно, может измениться, и она больше не будет лучшей, но наше знание должно поменяться очень сильно, чтобы это произошло. Я уверен, что независимо от новых открытий, верной останется идея о том, что мы должны искать источник нашего языка не в тех вещах, которые делают современные обезьяны, а в том, что делали наши предки, но не умели обезьяньи» (там же, с. 13).
Так что же сумели сделать наши предки, чтобы прийти к созданию языка по Д. Бикертону? В первую очередь они сумели, в отличие от других животных, освоить нишу, которая им позволила откреплять от ситуаций «здесь и сейчас» сначала жестово-мимические и вокальные призывные сигналы, а затем и другие виды сигналов. Эта ниша дала им огромные преимущества перед другими животными. Благодаря ей, они сумели совершить скачок к языку. Но тем самым они совершили и скачок к человеку, поскольку язык — неотъемлемый атрибут человека. Своей эволюцией человек и язык обязаны друг другу: человек развивал язык, а язык развивал человека.
Понятие человечности, таким образом, Д. Бикертон чуть ли не сводит к одному языку, тем самым оставляя в тени другие факторы очеловечения — другие продукты культуры. Он не мог не видеть и их очеловечивающие функции, однако их он оставил в тени языка. Такую позицию в интерпретации культурной эволюции можно обозначить как языкоцентризм.
Языкоцентризм в пределе ограничивает начало культурогенеза (антропогенеза) одним глоттогенезом. В категорической форме его сформулировал В. Гумбольдт. Он писал: «Есть такая древность, в которой мы не видим на месте культуры ничего, кроме языка, и вместо того, чтобы просто сопутствовать духовному развитию, он замещает его» (Гумбольдт В. Избранные труды по языкознанию. М.: Прогресс, 1984, с. 49).
Д. Бикертон сформулировал своё языкоцентристское кредо в дипломатической форме: «Язык — это именно то, что делает нас людьми. Возможно, это вообще единственное, что делает нас людьми» (Бикертон Д. Язык Адама. Как люди создали язык, как язык создал людей. М.: Языки славянских культур, 2012, с. 2). Культурологический подход к проблеме глоттогенеза, применённый в книге автора этих слов, следует охарактеризовать в конечном счёте как узкокультурологический или языкоцентристский.
3.3.2. Светлана Анатольевна Бурлак
Как и книга 3.А. Зориной и А.А. Смирновой «О чём рассказали „говорящие обезьяны“. Способны ли высшие животные оперировать символами?» монография старшего научного сотрудника Института востоковедения РАН, доктора филологических наук с 2013 г. Светланы Анатольевны Бурлак (род. в 1969 г.) «Происхождение языка. Факты, исследования, гипотезы» относится к числу тех редких трудов, которые следует расценивать как обобщающие. В ней обобщены знания, которые эволюционная лингвистика накопила ко времени её издания в 2012 г. Однако собственной концепции глоттогенеза в ней отведены только её заключительные страницы.
О культурологической доминанте собственных взглядов С.А. Бурлак на проблему глоттогенеза свидетельствует тот факт, что глоттогенез она не пускает в самостоятельное странствие по волнам пред- и человеческой истории, а вписывает его в культурогенез.
Предчеловеческая история началась с австралопитеков. Почему их можно рассматривать как предлюдей? Потому что у них уже была предкультура: поздние австралопитеки уже умели изготовлять орудия труда, хотя их умения в изготовлении орудий труда ещё и не тянут на человеческий статус. Этот статус появился лишь у ранних Homo — хабилисов.
Вслед за М. Томаселло С.А. Бурлак считает, что в начале своей эволюции хабилисы пользовались по преимуществу жестовой коммуникацией. Она пишет: «У ранних Homo, регулярно изготавливавших орудия, носивших их с собой и применявших в разнообразных ситуациях, не могли не начаться трудности с общением при помощи жестов» (Бурлак С.А. Происхождение языка. Факты, исследования, гипотезы. М.: Астрель, 2012, с. 380).
Как предполагает С.А. Бурлак, хабилисы уже вступили на путь преодоления трудностей, связанных с недостатками жестовой коммуникации, но ещё дальше на этом пути продвинулись их потомки — архантропы (эректусы), среди которых С.А. Бурлак выделила гейдельбергского человека (Homo heidelbergensis) — европейского потомка африканских эректусов.
У С.А. Бурлак читаем: «Выигрыш должны были получить те группы, которые научились извлекать максимум пользы из звуковой составляющей коммуникации — тогда их потомки, архантропы, уже должны были быть в какой-то степени способны к волевому управлению звуком. Можно предполагать, что общение на близком расстоянии, с членами собственной группы, играло у архантропов всё более важную роль — и именно поэтому слух вида-потомка, Homo heidelbergensis, оказался настроен на преимущественное распознавание не далеко слышных низких частот (как у шимпанзе), а более полезных для близкого общения высоких частот» (там же).
Архантропы ещё не были способны на произношение длинных высказываний. Их речь состояла из однословных предложений — голофраз, С.А. Бурлак пишет: «Поскольку у них не было возможности произносить длинные высказывания (вследствие недостаточных анатомо-физиологических средств для управления дыханием), они могли общаться при помощи голофраз, возможно, как современные дети, не столько описывая таким образом те или иные ситуации, сколько выражая свои эмоции по их поводу» (там же, с. 381).
Речевые способности архантропов развивались. Так, гейдельбергский человек, по предположению С.А. Бурлак, «скорее всего, уже владел довольно развитой звучащей речью, используя те же звуковые частоты, что и мы» (там же).
Более того, пишет далее о гейдельбергском человеке С.А. Бурлак: «Может быть, в его речи уже существовали фонемные различия — по крайней мере, устройство его речевого аппарата было настолько близко к нашему, насколько позволяют судить ископаемые данные. У него же, вероятно, начался переход от преимущественно эмоциональных сигналов к знакам-символам — именно с этим видом связываются первые „свидетельства символизма“» (там же).
Как ни странно, но после этих слов С.А. Бурлак пишет: «Переход же к настоящему языку осуществили уже неоантропы» (там же), т. е. неандертальцы и сапиенсы. Выходит, что не только у хабилисов, но и у эректусов ещё «настоящего языка» не было, а был «до-язык». Абсурдность подобного предположения очевидна, поскольку из него вытекает, что первые люди — хабилисы и эректусы — были ещё доязыковыми существами. Но доязыковое существо нельзя назвать человеком.
По-видимому, для того, чтобы смягчить резкость своих суждений о происхождении «настоящего языка», появившегося лишь у неоантропов, С.А. Бурлак пишет в самом конце своей книги: «Разумеется, не стоит думать, что всё изложенное в заключительной части этой главы — истина в последней инстанции. К этой гипотезе, как и к любой другой, стоит относиться с должным сомнением. Сомнение порождает желание проверить, и, если гипотеза такую проверку выдержит, это будет весомым подтверждением её правильности. Если же гипотеза не выдержит проверки, это будет означать, что удалось найти какие-то новые факты, установить новые закономерности — а значит, есть возможность сформулировать новую, более адекватную реальности гипотезу. Говорить об окончательном решении проблемы глоттогенеза пока, наверное, рано, но тем не менее наука значительно продвинулась в этом направлении, что позволяет надеяться на приближение к разгадке этой многовековой тайны» (там же, с. 381).